ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 765
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 765 Отзывы 125 В сборник Скачать

Вскрытие, Люся-23.

Настройки текста
      — Про то, что у Юры я тогда остался на четыре дня ты и сама прекрасно знаешь. Наверняка в подробностях, — кривится он, почти поднимая на меня взгляд и тут же роняя его обратно в свои ладони. — Я вернулся домой как только Карина переехала к этому немцу, и мы больше не виделись вплоть до её отъезда в Германию. И ещё целых десять лет после. Следующие полгода я отрывался, как мог: отчаянно пытался компенсировать себе все упущенные прежде удовольствия, наслаждался свободой… Хотя, правильнее сказать — продолжал прятаться от одиночества среди первых попавшихся людей. Пока не случилась та беременность, про которую я уже тебе рассказывал. Только это отрезвило меня и заставило честно взглянуть на то, что я снова делал со своей жизнью.       — Ты когда-нибудь говорил обо всём произошедшем с Дианой?       — Нет.       — Почему, Глеб?       — Боялся, — выдыхает он совсем тихо, и тончайшая вуаль пара слетает с сухих бледных губ, повисая белёсым кружевом в серой прохладе сумерек.       Я тоже выдыхаю, чешущимися от холода пальцами ещё с большим отчаянием — или злостью, или растерянностью, — сжимая ремешок лежащей на коленях сумки. Смотрю на показавшуюся из-под снега чёрную влажную землю, ещё не пробитую первой зеленью, на унылые голые ветви кустарников, еле дотягивающиеся друг до друга, на загорающиеся предупреждающим жёлтым окна в доме напротив.       А потом перевожу взгляд на него: сгорбленного, подавленного. Выцветающего, темнеющего вместе с красками подходящего к концу дня. И сердце болезненно стискивают в кулак чьи-то ещё заледеневшие пальцы, и сдавливает переносицу слезами, которые еле удаётся удержать в себе.       Мне, наверное, стоит хоть что-нибудь ему сказать, но слова не идут. Было ощущение, что станет легче и проще, если он расскажет всю правду, но получилось иначе: словно вбили в меня до упора тот гвоздь, что последние дни торчал наполовину, цеплялся за похожие силуэты, за навязчивые воспоминания, за случайно услышанное его имя.       То была боль надежды. Раскурочивающая, бередящая, то проходящая почти, то вновь возникающая нестерпимо острым уколом.       А сейчас — боль смирения. Тупая, неуютная, мешающая.       — Почему ты сразу не рассказал мне обо всём? Зачем сбежал? — звуки приходится выталкивать из себя с усилием, и в голосе явственно слышится дрожь тех эмоций, которые мне совершенно не хочется на него выплёскивать.       Не сейчас. Не так.       — Хотел избежать вот этого неловкого момента, когда ты будешь пытаться найти правильные слова, потому что совесть не позволит просто встать и уйти молча.       Я выдыхаю ещё раз. Раздражённо и шумно, — именно с таким звуком растаптывают принципы и сомнения, а ещё окончательно надламывается что-то маленькое, но очень важное внутри.       Мне хватает смелости только коснуться пальцами тыльной стороны его ладони, а потом судорожно, поспешно, испуганно схватиться за запястье, тут же прислушиваясь к себе, пытаясь разобрать: готова ли я к такому?       Готова ли я принять такое?       Это в сказках возведённая в абсолют «настоящая» любовь способна преодолеть всё. А в жизни порой приходится отрывать от себя тех, кто способен тебя погубить, насколько бы любимыми они не были.       Он такой холодный на ощупь. Впрочем, я тоже — за два часа погружения в прошлое мы оба превратились в ледышки, лишь в самой глубине которых ещё теплится слабый огонёк жизни.       Всё так странно. Я словно потеряла память, и мозг вовсю бьёт тревогу: «Ты не знаешь его, Люся! Не знаешь!». А сердце вновь бежит, торопится куда-то, и трепещет отнюдь не от брезгливости или отвращения. Оно заходится восторгом.       Вот и получается, что он такой чужой, но свой. Незнакомый и знакомый, далёкий и близкий.       — Глеб… — зову тихо, и слёзы капают на кожаную поверхность сумки, оставляя мокрые пятна, привлекающие внимание. И мне уже нечего терять, и нечего скрывать: — Я приходила к тебе. Ночевала у тебя в квартире, надеясь поговорить с тобой лично. Через два дня поняла, что это бесполезно, но сначала ты не брал трубку, а потом телефон и вовсе оказался выключен. Я звонила Кириллу, Кирилл звонил тебе, и мы с ним дважды поругались, прежде чем он согласился, чтобы я первая попыталась до тебя достучаться. А ещё у вас в доме совершенно одинаковые двери, и мне пришлось ломиться во все подряд, чтобы найти нужную.       — Люсь, я не…       — Ты не вышел из своего укрытия, Глеб! Ты так и сидишь там, в темноте, наблюдая за тем, как другие проживают свои жизни. А ты свою — нет. Взваливаешь на себя чужие проблемы, подстраиваешься под чужие желания, а как только наступает время сделать свой выбор ты снова убегаешь! Тебя так задевает, что родители тебе не верили, а ты сам-то? Зачем ты сейчас делаешь с собой то же самое? Почему ты веришь непонятно откуда взявшимся записям неуравновешенной истерички и детским воспоминаниям обиженной на тебя сестры, но не веришь себе?       — Просто я до сих пор не понимаю, как допустил такое?! — восклицает он, свободной ладонью быстро проводя по лицу и тут же зарываясь пальцами в волосы. — Ведь если всё было именно так, как мне запомнилось, я мог сопротивляться. Мог отказаться. Тогда… почему этого не сделал? У меня же был выбор!       — Был. И ты его сделал. И сколько бы ты не пытался переписать прошлое, этот выбор уже не изменить. Тебе придётся жить с ним и дальше.       Глеб легонько кивает и пытается медленно, но уверенно забрать у меня свою руку. И это самая лучшая возможность разойтись каждому в свою сторону: ему — вернуться в прежнюю тёмную зону и мёрзнуть от чувства вины, мне — догнать стремительно удаляющейся автобус спокойного размеренного существования.       Только я не могу. Не могу уйти.       И отпустить его не могу.       Пальцами крепче сжимаю запястье, лбом упираюсь ему в плечо, оставляя на рукаве куртки влажные потёки слёз, — сколько не пытайся их сморгнуть, сразу набегают новые. А Глеб неподвижен, окаменело-отстранён, и на мгновение мне кажется, что я слышу не только своё собственное «Уходи же, Люся!», но и его безмолвную мольбу, вторящую моим мыслям.       Но разве кто-то приходит, чтобы уйти?       И я остаюсь. Настойчиво. Навязчиво.       — У меня есть совсем другие слова, Глеб. Есть! Но я не должна, просто не должна давать объяснения твоим поступкам, потому что они всегда будут больше похожи на оправдания, придуманные мной из отчаяния, — шёпот влажный, солёный, колючий. Раздирает горло, царапает грудь, прилипает к губам обрывками размокшей бумаги, которые я всё стараюсь стереть о шероховатую ткань его куртки. — Мне так хочется оправдать тебя! Но разве это будет честно: искать утешения в том, что может быть ложью?       — А что можно сделать с такой правдой? Забыть? Прикинуться, будто прошлое ничего не меняет? Простить и принять? Как ты собираешься жить дальше со всем этим дерьмом, в котором я сам извалялся от души, да ещё и тебя перепачкал? Как с таким жить?! Как?!       Мне кажется, что он трескается, распадается на части, рассыпается прямо у меня на глазах. Вместе с хриплым, прерывающимся голосом. Вместе с износившейся оболочкой идеального мужчины.       — Я не знаю. Пока не знаю. Но мы попробуем, слышишь? Мы должны… обязаны попробовать. Я всё равно верю в тебя. Верю в нас.       Дыхание перехватывает от того резкого, грубого порыва, которым он вжимает меня в себя. Моя заледенелая, искусственно-резиновая кожа покрывается пятнами горячего воздуха с его губ, плечи сдавлены так, что не пошевелиться, и я почти закашливаюсь, полной грудью втянув исходящий от него резкий и тошнотворный запах перегара, отбрасывающий меня на два десятка лет назад, к наивным попыткам испуганного ребёнка растолкать валявшегося на полу пьяного отчима.       Может быть, мне просто необходимо кого-то спасать. Постоянно, непрерывно, самозабвенно. И безуспешно.       Так ведь и сказал Юра в день нашего знакомства: «Больше никто не сможет меня спасти!». И я купилась. Так опрометчиво бросилась спасать его, что не рассчитала силы и утопила нас обоих.       А теперь что? Снова на те же самые грабли?       — Прости меня. Прости, ласточка моя. Прости, прости, прости. Я хотел бы, чтобы ты никогда об этом не узнала.       — Я тоже хотела бы, — горько усмехаюсь я, аккуратно выпутываясь из его объятий. — Но лучше ведь любить настоящего человека со всеми его ошибками и слабостями, чем лелеять в своих мечтах несуществующий образ. Я… так уже делала.       Густая тёмная щетина покалывает подушечки пальцев, нерешительно касающихся его щеки. Сложно удержаться от того, чтобы не провести по ней вниз, приглаживая жёсткие волоски, и снова вверх, легонько оцарапывая кожу.       И, обхватывая его лицо уже двумя ладонями, я начинаю улыбаться искренне радостно. Потому что боялась, — да и боюсь, до сих пор ужасно боюсь, — почувствовать к нему отвращение. А вместо этого ощущаю прилив влажного, горячего внизу живота и пунцового на своих щеках возбуждения от воспоминаний о том, как долго, сладко-болезненно тёрлась об эту щетину сосками.       — Нам пора домой, Глеб, — произношу вкрадчиво, мягко, перекатывая на языке леденец его имени и наслаждаясь, ненормально жадно наслаждаясь появившимся внутри теплом, — словно бабушкин пуховый платок повязали вокруг груди. А в поднятых наконец глазах дрожит, блестит чайная гладь, прежде отогревающая меня в самые лютые зимние морозы, а теперь остывшая и помутневшая.       Но я верю в то, что тоже смогу его отогреть. Вернуть. Вернуть его ему же.       — Ты поедешь со мной? — он вкладывает в свой вопрос столько спокойствия, совсем не гармонирующего с его опустошённым взглядом и слегка дрожащими пальцами, ложащимися поверх моих, что он неожиданно звучит как слёзная мольба.       Мы оба чувствуем это, и Глеб снова прячет от меня глаза, опускает руки и отодвигается, разрывая все точки нашего соприкосновения.       — Да. Я буду с тобой.       Мы возвращаемся в соседний двор, к дому Глеба, в который он очень долго не решается зайти, мешкая и дважды повторяя мне, что должен забрать оставшиеся в квартире документы, ключи и телефон. А я стараюсь улыбаться ласково и приободряюще, хотя на душе кошки скребут, и только за мгновение до закрытия тяжёлой двери подъезда решаюсь окликнуть его и тихо, стыдливо попросить взять с собой тот самый дневник.       К счастью, он не задаёт вопросов: ни до, лишь сдержанно кивнув в ответ, ни после, молча протянув мне блокнот в кричаще-яркой, неоново-розовой обложке, сразу же цепляющей взгляд.       Я убираю блокнот в сумку, так и не произнеся заготовленное за время его отсутствия: «Скажи мне прямо, если лезу не в своё дело». Потому что теперь это и моё дело тоже, и влезть в него уже пришлось так глубоко, что невозможно просто развернуться, отряхнуться и идти дальше, как ни в чём не бывало.       А мне нужно разобраться во всём произошедшем — происходящем, — ничуть не меньше, чем ему.       Глеб сажает меня за руль своей машины, игнорируя бормотание о том, что последний раз я водила два года назад, да и в жизни бы не справилась с тем по-старчески кряхтящим Поло, если бы экзамен принимал не Юрин приятель. Но выбора не остаётся: водительское сиденье по умолчанию достаётся единственному трезвому из нас, и он вкрадчивыми указаниями помогает мне выехать со двора.       — Не переживай, здесь отличные подушки безопасности и полная страховка, — замечает он, кивая на мои побелевшие в костяшках пальцы, мёртвой хваткой впившиеся в руль.       Улыбнуться почему-то никак не получается, да и он выглядит скорее раздосадованным, хмурясь и поспешно отворачиваясь в сторону. Хочется поёжиться, до того неуютной ощущается эта обоюдная неловкость, которой нам волшебным образом удавалось избегать много лет подряд, начиная с самой первой встречи.       Вот мы и познакомились по-настоящему. Силком вытащенные из скрученных спиралью раковин и шлёпнувшиеся друг перед другом склизкими нежными брюшками.       — Почему ты на самом деле сбежал от меня? — пока взгляд сосредоточен на исполосованной вечерними фонарями дороге, становится проще облечь свои расплывчатые мысли в чёткие и конкретные формы. В правильные слова.       Прошлое всегда будет где-то там, стоять притаившейся за углом мрачной тенью. А в нашем настоящем мне важнее всего получить его доверие.       — Испугался, — глухо отзывается он, так и не поворачиваясь ко мне, — того, какой будет твоя реакция.       Я открываю рот для вдохновенной утешительной речи, но тело противится: печёт растрескавшиеся и обветренные губы, приклеивает распухший мешающий язык к пересохшему нёбу. Эта жажда не физическая, не моя. Это ему так хочется глотнуть правды вместо привычной лжи «Я пойму и приму тебя любым».       По правде говоря, мне нужна была та подаренная его нерешительностью отсрочка. Первые сутки моё состояние напоминало затянувшуюся тихую истерику, ожесточённую смертельную борьбу между рацио, эмоцио и интуицио, сцепившимися друг с другом в густом смоге выкуренных сигарет. У меня не получалось плакать, не получалось разозлиться и даже расстроиться. Нужно было искать выход. Искать истину. Искать шанс: извращать сказанное им до иного смысла, радоваться несостыковкам, придумывать глупые идеи заговора.       А потом… отпустило. С покрасневшими, стёртыми до боли веками, выплаканными влажными колючками, выпущенными наружу ожесточённо-яростными криками.       Вместе с отброшенной в сторону за ненадобностью мыслью, что всё ещё окажется иначе.       Непонятно только, почему в подобных ситуациях все так часто говорят о прозрении. Меня придавило, оглушило и ослепило. Но не прежний образ Глеба стал вдруг чётким, жёстким, уродливым, а весь остальной мир размазался вокруг разваренной кашей.       Безвкусной, пресной.       Раз комочек, два комочек, три комочек. На, жуй и не подавись.       Глеб не появлялся в квартире, зато я боялась выйти из неё лишний раз, держась за связанные с ней воспоминания. Курила в то самое кухонное окно, сидела на том самом кресле в гостиной, включала на ночь тот самый ночник с огненно-оранжевым светом. Сожалела о том, что из какого-то нелогичного упрямства сразу не согласилась жить вместе с ним, променяв драгоценные часы тепла на душные вагоны метро, таскавшие меня из одного в другой конец Москвы.       Ничего бы не изменилось. Вводные данные остались такими же, да и мы с ним — тоже. Но ощущая потерю, неизменно начинаешь жалеть обо всех упущенных возможностях.       И звонку Юры я по-настоящему обрадовалась. Несмотря на то, что начал он с набившего оскомину и запоздавшего минимум на полгода «Пожалуйста, давай поговорим!». Несмотря на то, что от звука его растрескавшегося голоса меня начинало трясти от холода даже в огромном колючем свитере Глеба.       — Ты ведь наврал мне, Юра, — тяжело выдохнула я, оставив без внимания его предложение. — Если бы ты действительно считал Глеба способным на такое, то давно бы перестал с ним общаться.       — Да, наврал, — признал он спустя минуту тишины в трубке, которую меня отчаянно тянуло положить и больше никогда уже не поднимать, увидев на экране его имя. — Я передал тебе всё, что мне рассказала Карина. Без преувеличения, Люсь. Она, конечно, всегда была со странностями, но ведь и Глеб такой же. И их отношения со стороны не выглядели нормальными или здоровыми.       — Тогда почему же ты ей не поверил?       — Мы с ней не общались со школы, а потом она звонит как ни в чём не бывало и вдруг начинает вываливать на меня всё это дерьмо про домогательства. С чего бы мне ей верить? Я просто утешил её тем, что Глеб уже обратился к тебе за помощью и свернул разговор так быстро, как мог.       — Спасибо за честность. Пусть и вынужденную.       — Люся! Люсик… — поспешность и надрыв, с которым он позвал меня, снова не дали закончить разговор. — Люся, умоляю тебя, одумайся. Я знаю, что был неправ. Я много думал о нас и понял то, что давно следовало. Давай поговорим, давай спокойно всё обсудим. Пожалуйста! Скажи, где ты, и я приеду хоть сейчас!       — Не надо. Я не могу. Я жду Глеба.       — Вот значит как…       — Между нами всё кончено, Юр. И я хотела бы сказать, что сделала всё возможное ради сохранения нашей семьи, но ведь это не так. Прости меня. Мне правда очень жаль.       — Но я люблю тебя.       — А я люблю его, — решительно оборвала я и отбросила телефон в сторону, следующие несколько минут подглядывая на него с опаской, как на способное броситься на меня ядовитое существо.       И пусть грудь ещё долго сдавливало тяжестью вины, — под такой бетонной плитой можно и вовсе лежать месяцами, — но впервые за долгое время принятое решение казалось мне абсолютно верным. И честным — по отношению к нам троим, натягивающим связующие нас нити до предела в болезненно-напряжённом ожидании, когда же они сами порвутся, вместо того, чтобы просто полоснуть по ним ножом.       Давно истончившуюся нить прежней дружбы Юра разорвал сам. Уродливо облезшую и растрепавшуюся нить прошедшей любви решилась рассечь я. И оставалась только одна, самая последняя, самая извилистая и запутанная узелками.       — Люсь, — зовёт меня Глеб и, украдкой взглянув на него, я вижу запрокинутую голову и крепко зажмуренные глаза с дрожащими от напряжения в веках чёрными ресницами. — Почему ты приехала за мной?       — А что, не должна была? — игривые ноты звучат фальшиво, снова режут слух, отчего уже мне хочется поморщиться от досады.       Ну же, помоги мне, Глеб! Я тоже хочу вернуть всё, как было. Хочу видеть твою улыбку: самую любимую, слегка приподнятыми вверх уголками тонких губ и пляшущими искрами в глубине янтарных глаз.       — Давай будем честны друг с другом: это не тот случай, когда можно отделаться мудрёными фразами о том, что прошлое должно остаться в прошлом. И я вижу, что для тебя это всё непросто и болезненно. Так зачем, Люсь? Почему ты пришла?       — Потому что люблю тебя. И потому что дура.       — В данной ситуации это действительно взаимозаменяющие понятия, — натужно усмехается он.       — Вот и выбери, какое тебе больше по душе, — пожимаю я плечами и продолжаю по чистой инерции ехать вперёд, пропуская очередной нужный поворот и заходя на новый широкий круг к его дому, в надежде, что к концу пути туман недосказанности между нами успеет немного рассеяться. — Знаешь, ты прав: для меня твоя связь с сестрой стала шоком. Шоком, но не трагедией. И эта история обьясняет многое: и сложные отношения в семье, и сложные отношения с самим собой, и казавшиеся странными страхи, — но в то же время не меняет ничего. Ты остаёшься таким же, каким я тебя знаю. Тем же самым человеком, которого я полюбила.       — А если моя версия произошедшего — ложь? Что, если я действительно ненормальный?       — Ты нормальный, Глеб!       — Почему ты так в этом уверена? — голос его становится капризным, упрямым, и взгляд вонзается в меня требовательно, с вызовом. Так и каждый ребёнок, чувствующий собственное бессилие, топает ногами и кричит «Я плохой!», надеясь получить в ответ вкрадчивое, ласковое «Хороший, ты очень хороший!».       Мне тоже тяжело справляться со своими эмоциями, когда обычная влюблённая женщина внутри меня испытывает разве что обиду и недоумение, — как же так, ведь он должен быть рад, он должен быть счастлив, что я пришла! — а встрепенувшийся тут же психолог повторяет утешительно, что это нормально, это естественно.       Он растерян. Он боится.       Кому как не мне его понять?       — Я ни в чём не уверена. Но каждый должен выбирать, во что ему верить, и я свой выбор сделала. На этот раз не разумом, а сердцем. Если это окажется ошибкой… — заминка выходит короткой, но особенно горькой, подсоленной остававшимся на губах вкусом слёз, — то и пусть. Не первая ошибка в моей жизни.       Остаток дороги мы не решаемся потревожить словами, — да и нам бы подумать сначала над теми, что уже были сказаны сегодня. Только во дворе Глеб всё же прерывает тишину, скупыми и тихими комментариями помогая мне припарковать его машину, уже на последних манёврах всё же задевающую железную оградку детской площадки с противным скрежетом и моим отчаянным стоном.       — Спасибо, что довезла, — эта фраза сошла бы за отменный сарказм с учётом лишних десяти километров в пути и заметной, хоть и тонкой царапины на заднем крыле, но он произносит её сдавленно, с хрипотцой, от которой у меня по телу скопом разбегаются мурашки и слегка немеют губы.       К подъезду я иду первой: уверенным твёрдым шагом, вскипая внутри из-за того, как, выйдя из машины, переминался он с ноги на ногу и бросал на меня тяжёлые косые взгляды, словно до конца не веря в серьёзность моих намерений остаться вместе с ним. Мокрый асфальт хлюпает под нашими ногами, отбивая нагнетающий, мрачный ритм, и мне мерещится его злость, угрожающе следующая за нами по пятам, тенью скользящая по покатым ступеням и стыдливо прячущаяся в темноте ночи.       Всё меняется внезапно и очень ощутимо. Становится легче дышать без напряжённого молчания, до распираемых, почти лопающихся швов набитого сомнениями и страхами. И оказывается, что я уже сделала всё, что могла.       Всё, что нужно было сделать.       Глеб застывает среди прихожей в наполовину стянутой куртке, — опустевший рукав свисает до пола, елозя по натёкшей с нашей обуви грязной жиже, — и задумчиво, не моргая рассматривает зеркало. А на нём извивается и закручивается размашистая линия красной помады, тянущаяся из нашего прошлого в наше будущее и дающая — мне так хочется верить, что дающая ему — надежду.       «Я всё равно тебя люблю».       — Я думала, что ты вернёшься домой тем вечером, — поясняю я, перехватывая его мутный плывущий взгляд.       Куртка окончательно сваливается на пол, ладони резко и сильно упираются в край тумбочки, впечатывая её в стену с глухим стуком, и дребезжит еле слышно зеркало, к которому он прислоняется лбом, пачкаясь в ярком и смелом «всё равно».       — Я так устал, Люсь. Я просто хочу, чтобы вся эта хуйня закончилась. И мне уже всё равно, каким именно будет конец.       — Ты справишься. Это пройдёт, Глеб. И ты поймёшь, что и правда намного сильнее, чем думаешь, — спешно обещаю я, осторожно приближаясь к нему, но так и не решаясь на прикосновение. Только повторяю ещё раз, шёпотом: — Мы с этим справимся.       И мы учимся справляться мелкими шажками, осторожными движениями, боязливыми взглядами и короткими, самыми простыми словами. Первые сутки напоминают хождение по минному полю, где стоит лишь расслабиться на мгновение, и вот тебя уже разорвало на кусочки.       А мне так нельзя. Рядом со мной ведь он.       Ощущение собственной беспомощности выедает изнутри, и сначала я по старой привычке запираюсь в ванной и плачу, чтобы вернуться к нему расслабленной и спокойной. Так голос не дрожит на обычном вопросе про ужин и не срывается, не скатывается, не падает в тартарары на его имени; так мне почти легко наблюдать за тем, как часами он сидит на полу, прислонившись спиной к кровати, и смотрит в одну точку за пределами солнечного круга ночника.       А потом моему жертвенному терпению приходит конец, — аккурат после того, как звонок возмущённого нашим молчанием Кирилла застаёт меня в очередной беззвучной истерике, с размазанными по лицу слезами. Я несусь в спальню прямо так, с розовыми щеками и алыми припухшими веками, чтобы попросить Глеба привести себя в порядок.       Потребовать в яростно-грубой форме, заставившей его наконец встрепенуться и выйти из состояния спячки. Заодно — выйти из комнаты.       Хоть раньше меня неизменно привлекала небрежная щетина у мужчин, да и Глебу она, безусловно, очень шла, я выдыхаю с облегчением, когда к концу вторых суток снова вижу его идеально выбритым, с заострившимися сильнее прежнего скулами и подбородком. Вот такой он настоящий, мой. Именно такой — скорее живой, чем выжженный дотла угольком, тлевшим внутри десяток лет.       Но мне мало этой победы. Мало и того, что чуть позже он сам приходит на кухню поесть, — закинуть один кусок в рот и ещё полчаса уныло ковыряться в еде. И я перехожу в новое наступление, предлагая ему обратиться к одному из лучших в стране психотерапевтов-гипнологов, контакты которого мне уже прислала одна из коллег.       — Он помогал восстановить память даже тем, кто получал серьёзные черепно-мозговые травмы, работал с деперсонализацией и дереализацией у людей, попадавших в заложники и долго находившихся в плену. Уверена, у него получится разложить твои воспоминания на настоящие и ложные, — выпаливаю на одном дыхании, торопясь и комкая последние слова.       Его взгляд останавливается аккурат на моих пальцах, нервно теребящих край вязаной кофты, — никак не получается согреться ни в ванной, ни под одеялом, ни в зимней одежде. Усилием воли я заставляю себя опереться ладонями о поверхность разделяющего нас кухонного стола, но Глеб так и не решается поднять голову выше, напротив, снова сгорбившись над тарелкой.       Сердце стучит настойчиво, требовательно. Вторит возмущённому голосу моих мыслей, сводящихся к тому, что следовало подождать, потерпеть, преподнести всё мягче и нежнее.       Он кивает. Просто сдержанно кивает в ответ, из-за чего мне приходится по-глупому, с надеждой переспрашивать:       — Так ты согласен?       — Да, — раздаётся громко и без промедления, а следом он поднимает на меня уставшие глаза и задаёт всего один вопрос, царапающий слух надломом голоса: — Мне нужно будет всё ему рассказать?       И так случается: мгновение назад осколки не раз трескавшейся жизни успешно и на удивление легко держались на своих прежних местах, а сейчас обрушиваются с оглушительным грохотом, выстилая всё вокруг и плотно вонзаясь в кожу, — и не вздохнуть без боли.       Именно так я ощущаю пришедшее наконец ясно, чётко и больно, — Боже, как же это больно! — понимание того, что случилось. Не с моими пересмотренными и исковерканными в угоду чувствам принципами, не с нашими вынужденными выкарабкиваться из очередной скользкой ямы отношениями, а с ним.       Что случилось с ним?!       Он ведь всего себя безжалостно вывернул наизнанку передо мной. И это уже не откровенность, не честность — это безграничное доверие, признание собственной слабости для того, кого с детства только и учили, что быть сильным.       — Я не знаю, Глеб. У каждого свои методы… Я не знаю, — из-за тесно сдавленного слезами горла у меня с трудом получается говорить, и каждый звук превращается в тихий хруст стекла, трескающегося под моими ногами.       Меня тянет к нему импульсивным и резким порывом, страхом уже случившегося отчуждения, желанием сделать хоть что-то, становящимся нестерпимым при мыслях о своей беспомощности. Меня не останавливает расстояние — снова, как прежде — разделяющего нас кухонного стола и жжение в бедре, тут же оцарапанном о попавшийся на пути угол.       Мне просто нужно это. Зарыться в тёмно-русые волосы пальцами и кончиком носа, вдохнуть в себя насыщений древесный аромат его геля для душа и мимолётно прикоснуться к макушке губами.       Горько. Опять так горько.       — Я люблю тебя. Я сделаю всё, что обещала однажды: буду рядом, буду стоять с тобой плечом к плечу и прикрою, если это понадобится. Всегда, Глеб. Всегда.       Москва преображается в одночасье. Вчера ещё что-то чавкало да хлюпало под ногами, а сегодня солнечные зайчики слепят глаза, не позволяя рассмотреть чудесные мгновения, когда уродливое чёрное покрывало земли украсят первые нежно-зелёные ростки травы, а оголённые ветви потяжелеют налившимися почками: гладкими, янтарными, уже распираемыми изнутри.       Весна уверенно снимает припыленные да заляпанные грязью светлые полотна, открывая взору прятавшиеся под ними фасады домов: игривые мятные, успокаивающие голубые, задорные жёлтые. Она стягивает с людей тёмные одежды и хмурые маски, постепенно раскрашивая и согревая окружающий мир.       А мне всё равно холодно, и каждый следующий вечер только и остаётся, что курить в окно и радоваться, что мы до сих пор не упали — упрямо топчемся по своим осколкам, пропитывая их насыщенным багровым.       Глеб уговаривает меня взять его машину, но я наотрез отказываюсь и от неё, и от старого Кашкая, пригнанного лично Кириллом, посчитавшим это отличной возможностью воочию увидеть состояние своего друга, — и явно оставшегося недовольным увиденным.       — Люсь, дай мне знать, когда он хоть немного оклемается, — шепчет мне украдкой Кирилл и, досадливо морщась, признаёт: — У нас возникли проблемы, которые вряд ли получится решить без него.       — Расскажи ему о них.       — Сейчас? Когда он… вот такой?       — Именно сейчас. Твоё желание облегчить ему жизнь и снять с него все до единого прежние заботы скорее принесёт ощущение немощности и сделает ещё хуже. Не надо списывать его со счетов.       — Ладно. Надеюсь ты знаешь, что делаешь, — роняет он напоследок, бросая взволнованный взгляд на вышедшего в коридор и молча прислонившегося плечом к стене Глеба, смотрящего на нас с кривой ехидной усмешкой на губах.       Если бы я действительно знала, что делаю. Если бы знала, что надо делать.       Пока Глеб уезжает на первые сеансы к психотерапевту, — в неприлично позднее вечернее время, зато без обычных для специалиста такого уровня нескольких недель, а то и месяцев ожидания в очереди, — я решаюсь открыть дневник его сестры, долго разглядывая скачущие строчки текста, местами жирно перечёркнутого, местами становящегося вдруг каллиграфически выведенным, заострённым, витиеватым.       Одно дело знать, что там написано, и совсем другое — читать об этом самой. Абстрагироваться от событий и людей, — особенно людей! — никак не выходит, поэтому приходится делать перерыв после каждого абзаца, восстанавливая невольно задержанное дыхание и убеждая себя, что так нужно.       Психотерапия ведь тоже приносит с собой страх и боль. Невозможно избавиться от протяжного воя отчаяния и соблазнительного шёпота саморазрушения, постоянно раздающихся в голове, не вытравив оттуда всех своих демонов. Не вступив с ними в схватку, не пролив кровь, не избавившись навсегда от того, с чем привык — пусть и плохо — жить.       Но этот дневник высасывает из меня душу, вытягивает на поверхность из неведомых ранее глубин все негативные эмоции, с хирургической точностью рассекает все старые шрамы. Проходится по самым слабым и уязвимым местам с такой меткостью и лёгкостью, словно каждое написанное здесь слово адресовано именно мне.       «Я заставляю себя поверить в то, что он такой! Не могу, не хочу, но заставляю, и это так больно, так ужасно больно!       Только Глебу я могла доверить всё, что угодно. Только он был моей поддержкой и опорой, и мы всегда были вдвоём, мы были так близки с ним. Почему он оказался таким чудовищем? Почему он делает это со мной?       Нет ничего страшнее преданного доверия. День ото дня он открывается мне настоящим. Он ужасен, ужасен! Как я могла этого не замечать? Как могла не видеть, что на самом деле скрывается за его заботой и нежностью?       Он так сильно меня любит, он просто одержим мной! По ночам я плачу, потому что не хочу этого, а потом думаю, что лучше уж я.       Страшно представить, что он обманет и сломает точно так же кого-то ещё…»       Я реву настолько громко, что пропускаю тот момент, когда Глеб возвращается домой. Перепуганный, он забегает на кухню прямо в обуви и куртке, а потом стопорится в нескольких шагах от меня, заметив раскрытый на столе дневник с пятнами уже размытых слезами чернил.       Мне кажется, что вот сейчас он спросит мягко, заботливо: «Ну что же ты плачешь, ласточка моя?», а у меня не найдётся разумного ответа. Перемешались в один комок злость, обида, жалость, страх; печёт грудь чувством невыносимой несправедливости, словно мои искренние и чистые чувства были просто так, потехи ради, растоптаны и вываляны в грязи.       А он захлёбывается паникой; вдыхает судорожно и глубоко, громко; дёргается вперёд и опускается передо мной на корточки. И этот взгляд снизу вверх — молящий и надломленный, сочащийся болью — заменяет десятки, сотни, тысячи вопросов о самом главном.       — Это не про тебя, — качаю я головой, мокрыми солёными пальцами поглаживая его холодную щёку. — Я понимаю, почему ты начал сомневаться в себе, Глеб, но это не про тебя. Ты не такой.       И его голова на моих коленях — как на плахе, в смиренном ожидании удара палача. И мои ладони в его волосах — как безусловное помилование и робкое извинение за то, что на какой-то миг я всё же разрешила себе сомневаться.       Мы пытаемся спастись вместе. Как можем вытягиваем друг друга из эпицентра бушующего вокруг шторма и отогреваемся медленно, по чуть-чуть. Одним одеялом, одной надеждой, одним желанием — чтобы сквозь наши тучи наконец выглянуло солнце.       Мы выпускаем сигаретный дым в окно, а впускаем через него же яркий запах весны, — совсем неравноценный обмен, как обычно и бывает в жизни. Я убираю подальше проклятый дневник и больше не касаюсь его ни руками, ни мыслями; а Глеб до сих пор не касается меня.       Не уходит, не отшатывается, не отодвигается, когда промозглыми влажными ночами мне становится остро необходимо для выживания прижаться к нему всем телом, целовать между лопаток через футболку, прогревшуюся его теплом. Но сам держит дистанцию ещё более жёсткую, чем в те времена, когда мы были друг другу почти чужими, связанными лишь одним общим знаменателем.       Преданным нами человеком.       Становится легче дышать, проще вставать по утрам после бессонных ночей, потраченных на разные мысли и созерцание его тёмного силуэта, вызывающего щемящую до новых слёз нежность. И однажды перед ужином он ласково смахивает выбившуюся из хвостика прядь моих волос, лишь вскользь задевая кожу у виска, и тут же одёргивает себя и извиняется скомкано, смущённо; но именно тогда мне впервые за прошедшую неделю удаётся спокойно заснуть и отогнать прочь кошмарные сны.       И всё происходящее с нами обретает особенную ценность. Каждый перехваченный взгляд, каждая мелькающая на уставшем лице улыбка, каждый весёлый, расслабленный, дразнящий оттенок в его голосе.       День ото дня я замечаю, как расправляются в прежнюю ширину плечи, как выпрямляется, сбрасывая тяжесть сплетённого с настоящим прошлого, его спина. Я ищу жизнь в застывших холодными каплями янтарной смолы глазах и испытываю счастье, замечая её: бликами света, искрами первых пробудившихся желаний, отражением своей улыбки.       Это мой новый ритуал — радоваться мелочам. Ценить то, что имею.       Выстраданное, выгрызенное, вырванное у судьбы.       Выбранное и умом, и сердцем.       В зимней куртке давно уже жарко, а одолженный у Риты тонкий плащ еле на мне застёгивается, поэтому приходится наматывать на шею длинный цветастый шарф и делать вид, будто от порывов колючего ветра мне совершенно не холодно. Вся моя одежда до сих пор в бывшей съёмной квартире, куда мне не попасть без очной ставки с Юрой, а денег на новую нет: ситуация с Глебом снова выбила меня из равновесия и вынудила отказаться почти от всех клиентов, которым в таком состоянии я вряд ли смогла бы квалифицированно помогать.       Я даже решаюсь позвонить маме и попросить одолжить мне немного денег, но трубку она не берёт. А когда перезванивает спустя час вдруг становится слишком стыдно выглядеть перед ней неудачницей, — проще как обычно свести наш разговор к быстрому и формальному обмену новостями.       Мой взгляд всё чаще падает на ключи от машины, до противного тактично выложенные на тумбочке в прихожей вместе с карточкой СТС, — просто бери, когда хочется. И если бы не уродливая царапина, уже оставленная мной на Лексусе и укоризненной ухмылкой встречающая меня при входе во двор, то давно бы уже захотелось.       А так — стыдно. И лезут в голову как-то оброненные мамой Юры слова: «Легко искать себя и заниматься любимым делом, когда платит за это кто-то другой».       Увы, сколько бы я не пыталась обрести самостоятельность, все попытки выглядят жалобно и ничтожно. И так хорошо выбирать, так хорошо осознанно подходить к своим чувствам, становиться сегодня лучше себя вчерашней; но так плохо продолжать быть зависимой и представлять, что мне уготовано, как и матери, вечно жить за счёт щедрости своих мужчин.       Глеб же не давит, не настаивает, не уговаривает принимать его помощь, — он словно и не замечает ничего. Может быть, и правда не замечает — вряд ли ему знакома необходимость каждое утро пересчитывать мелочь в карманах, чтобы хватило на проезд.       Но в понедельник он просто встаёт по будильнику вместе со мной и говорит: «Я тебя подвезу».       То же самое повторяется во вторник. Среду. Четверг.       Он отвозит меня на работу, иногда уезжает куда-то, иногда не таясь высиживает в машине на парковке мои скромные рабочие полдня, оставшиеся после отказа от клиентов, и увозит нас обратно домой.       И отказаться от этого я не могу, потому что любая возможность провести с ним время вне квартиры, где мы бродим потерянными серыми тенями, воспринимается как счастье.       Я ничего не спрашиваю про то, как проходят его сеансы с психотерапевтом, боясь быть неправильно понятой. Но, хоть и возвращается он с них неизменно серьёзный и задумчивый, начинает оживать на глазах. А потом к нам в гости заявляется прежде не знакомый мне мужчина: с импозантными замашками, саркастичной улыбкой и харизмой человека, явно находящегося в гармонии с самим собой.       Признаться честно, после всего прежде услышанного о нём, Данилу Разумовского я представляла себе иначе. Старше, грубее, опаснее. Этакой русифицированной версией Джейсона Стейтема, от взгляда которого хочется забиться в угол и не вылезать, пока не прикажут.       Но он оказывается высоким и скорее худощавым, чем накаченным, с почти падающей на глаза светлой длинной чёлкой, ребяческой мимикой и модной одеждой, придающей ему вид мажора и раздолбая, а никак не служащего правоохранительных органов.       Глеб просит меня отдать ему дневник для анализа и не отходит от меня ни на шаг, становясь собранным и напряжённым. Как готовый к молниеносной атаке хищник, он плавно следует за нами по пятам и глаз не сводит со своего друга, одёргивая того предупреждающе-угрожающими рыком «Даня!», прерывающими каждую попытку Разумовского пошутить или спросить у меня что-либо.       Данил закатывает глаза, гримасничает, пропевает «Конечно, сладенький! Всё ради тебя, зайчик мой!» но, на удивление, не спорит и не огрызается в ответ.       — Он что, может меня съесть? — не выдерживая, шёпотом интересуюсь я у Глеба, когда он громким яростным вздохом встречает попытку Разумовского поцеловать мне руку на прощание.       — Этот может всё, что угодно, — отвечает он с небольшой заминкой, но в голосе его звучит при этом столько гордости, восторга и тепла, что мы оба, не сговариваясь, начинаем улыбаться.       А во мне поселяется новое чувство, горячей щекоткой проходящееся по рёбрам. Это ещё один подобранный кусочек большого счастья встаёт на положенное ему место и греет изнутри вместе со странной мыслью о том, что он как будто… познакомил меня со всей своей семьёй.       Ненастояще-настоящей.       Под воздействием этого эффекта эйфории, опьянённая его улыбкой, завороженная долгожданным танцем огня в глазах напротив, я решаюсь затронуть ту тему, которую осознанно обходила стороной, повторяя себе, что ещё не время.       Но теперь время пришло. Оно, скорее, уже почти закончилось, стремительно утекая в бесконечность, пока мы оба бездействовали, со страхом поглядывая на огромную прореху и не пытаясь её залатать.       — Почему ты не притрагиваешься ко мне?       Я задаю этот простой по форме и настолько сложный по содержанию вопрос. Я задеваю этот зудящий, гудящий комок догадок-опасений лишь вскользь, а получается — жёстко ворошу улей, откуда мгновенно вырывается на свободу больно жалящая обида.        Здесь, перед ним, мне всегда уготована только одна роль: до одури влюблённой женщины, больше всего боящейся быть отвергнутой.       — Тебе будет противно, — улыбка моментально сползает с его лица, и сам он будто начинает сползать вниз, обратно на пол, обратно в состояние полной отрешённости от реальности, где можно часами вариться в собственноручно подогретом аду.       Упирается спиной в стену, упирается взглядом в мои скрещенные на груди руки, — надо же, я нападаю первой, но всё равно чувствую необходимость защищаться.       Наверное, от того, какой может быть правда?       — Ты решил это за меня?       — Тебе может быть противно? — с нажимом повторяет он, на этот раз придавая своей фразе демонстративно-вопросительную интонацию.       — Может быть, — вместо спасительной и сладкой лжи я выбираю перчёную, жгучую правду, вызывающую у него перекошенную и вымученную я-так-и-знал усмешку. — А может и нет. Как я могу быть уверена, не попробовав?       — А мне лучше барахтаться в этом вязком неопределённом «может быть», чем знать наверняка, что я тебе противен, Люсь, — слова даются ему так легко, так просто. Только сразу же следом ладони прикрывают лицо, и проводят по нему сильно, резко, кое-где оставляя на коже красные следы вдавленных грубо пальцев. — Так же было тогда… пока ты была просто чужой невестой и оставалось это иллюзорное «может быть», мне было нормально. Терпимо. После свадьбы же, прочувствовав категоричное «нет», хотелось выть в голос. Понимаешь?       — Только вот пока я была «просто чужой невестой», ты ни разу даже не пошевелился. Зато потом врывался в мою жизнь, упрямо ломая то самое категоричное «нет» и не желая воспринимать его всерьёз.       — И не стоило этого делать…       — Стоило, Глеб! Оно того стоило, — меня тянет к нему, но приходится себя останавливать, тормозить, возвращать на место. Прижиматься лопатками к стене, оставаясь прямо напротив и надеясь, что он всё же осмелится поднять голову и взглянуть мне в глаза. — Я думаю, что на самом деле тебе очень нравится нарушать правила и поступать неправильно. Ты специально перекрываешь себе все пути быть тем, каким тебя хотели видеть родители, чтобы в конечном итоге под прикрытием стечения обстоятельств и отсутствия другого выбора получить именно то, что хочешь: в работе, в дружбе, в любви.       — По-твоему я всего этого хотел? Убивать людей? Спать со своей сестрой? Уводить тебя у своего друга?       — По-моему ты хотел власти, устроить подростковый бунт и стать счастливым. Но из всех возможных способов получить желаемое выбрал самые долгие, сложные и тернистые. И вот сейчас я здесь, перед тобой. Просто возьми меня, Глеб. Во всех смыслах, — я развожу руки в стороны, раскрываясь перед ним. Жду, хоть и знаю, что напрасно, так и не замечая ни единого движения с его стороны. — Слишком просто, да?       — Разве перед тем, как взять что-то, это не нужно заслужить?       — А ты уже заслужил!       — Ты так думаешь? — вырывается из него низким, гортанным рыком, пронизанным бессильной злобой, растерянностью, страхом. И отчаянием. Больше всего отчаянием.       — Да! В этом я уверена. Ты заслужил просто взять то, что принесёт тебе счастье. Все совершают ошибки, Глеб. Но даже Бог прощает людям их грехи, так почему же ты себя простить не можешь?       Он и не спорит дальше, и не соглашается со мной. Снова трёт ладонями лицо, и почему-то мне кажется, что в глазах его появятся слёзы, — но нет, они краснеют и затягиваются мутной дымкой, но остаются сухими.       Мы расходимся в неприятном напряжении, каждый при своём, но с незримо и неслышно повисшим в воздухе «Мне нужно подумать», из-за которого я быстро начинаю жалеть о том, что наговорила ему на эмоциях. Это не похоже на ссору; Глеб ведёт себя как обычно, разве что смотрит на меня порой долго и пристально, словно раз за разом взвешивает все озвученные слова и пытается сторговаться сам с собой.       А со мной творится что-то странное. Под этим проницательным взглядом, от этого горько-древесного запаха, пойманного тайком — наклоном головы к плечу под прикрытием заевшего ремня безопасности, запинкой на скользких ступенях в подъезде, глотком ароматного пара, заполнившего ванную комнату. После каждого случайного соприкосновения мыслями, руками, рукавами по телу моему бегут разряды тока, не гаснущие и не пролетающие навылет, а концентрирующиеся внутри.       Огромный искрящий шар скручивается внизу живота, пускает горячие импульсы по венам, расплавляет высокой температурой мышцы. Жжёт, печёт, давит.       Я хочу его так сильно, что сбивается дыхание, немеют пальцы, шумит в голове. И ноет, протяжно ноет в ожидании разрядки тело, и прежде удобная одежда начинает грубо и жёстко натирать кожу, ставшую тонкой и чувствительной, требующую наготы и ласки.       Не знаю, как мне удаётся продержаться в таком состоянии сутки и не сойти с ума. Улыбаться и — почти — нормальным голосом отвечать на его вопросы о том, хорошо ли я себя чувствую, потому что не сходящий с щёк румянец и влажный блеск в глазах наводят на мысли о болезни.       Я и правда больна, повержена острым приступом типичного мартовского безумия, хоть на календаре уже вовсю властвует апрель. Сначала думала — пройдёт, отпустит, рассосётся. Но становится всё хуже и хуже, тяжелее, теснее.       Не даёт облегчения и прохладный душ. Меня сжигает изнутри, а бьющие по возбуждённым, набухшим соскам капли воды распаляют ещё сильнее, вынуждая сжимать бёдра и тихо постанывать сквозь прикушенную нижнюю губу.       Извилистая дорожка влажных следов тянется за мной по полу, и струйки льющейся с волос воды впитываются в махровую ткань халата, так и оставшегося распахнутым. Я замираю на пороге спальни, теребя пальцами кончик белоснежного пояска, а дурное сердце с размаху бьётся в грудную клетку, как умеет подталкивая меня к нему.       На контрасте со светлой простынёй и домашней одеждой кожа Глеба выглядит тёмной, золотисто-медовой, и стоит мне только вдохнуть поглубже, прикрыть глаза, утешить-заверить себя, что это только на мгновение, только на один разочек, как матрас уже легонько прогибается под моими коленями.       Он вздрагивает и разворачивается ко мне. Солоновато-пряный вкус остаётся на моём языке, а блестящая от слюны полоса остаётся на его шее, поблёскивая под тёплой марью ночника, никогда не выключаемого на ночь.       Теперь я знаю, почему он так боится остаться без света.       Подушечками пальцев тянусь к слегка приоткрытым губам, сухим и шероховатым, царапающим, и тоже вздрагиваю — от коснувшегося меня дыхания, прожигающего кожу насквозь.       Жарко. Как же невыносимо, восхитительно жарко.       Мы смотрим друг другу в глаза, но я словно ослепла, помешалась, умерла. Сгорела заживо и должна вот-вот воскреснуть, взлететь огненной птицей из горстки седого пепла.       Мои пальцы лежат у него на губах. Мои пальцы скользят вниз по лобку, раздвигают влажные и горячие половые губы, поглаживают набухший клитор.       Так правильно. Так приятно. Так сладко.       Наконец-то сладко.       Меня утягивает в янтарно-медовую негу, скручивает в тугую спираль, наполняет и распирает то ли плавными поступательными движениями собственной руки, то ли необъятным вожделением в его глазах. И мне нравится ласкать, удовлетворять, трахать саму себя перед ним. Мне нравится следить за тем, как потемневший взгляд поднимается к моему лицу, чтобы рухнуть обратно, к раздвинутым широко ногам, на мгновение зацепившись за острые выступы сосков.       Мне нравится жмуриться и представлять, как развратно могли бы тереться эти восхитительно шершавые его губы о мои.       Каждая из нас однажды готова сбросить с себя белые одеяния, испачкаться в грязи, окропить руки кровью безжалостно вырванного из груди — своей или врага — сердца. Сменить нежность на ярость, шелка — на жёсткие шкуры, хрупкость цветка — на холод оружия. Превратиться из жертвы в охотницу, из девственницы в любовницу, из ведомой в ведущую.       Каждая из нас однажды готова на всё, что угодно, лишь бы защитить своё.       Я тоже — готова.       И белый халат оседает на пол пушистым сугробом, а мне бы растопить своим жаром последнюю ледяную корку, оставшуюся нам от зимы: рухнув на кровать к нему вплотную, придвинувшись всем раскалённым телом, прислонившись своим лбом к его, чтобы ловить частое дыхание широко раскрытым ртом и смешивать со стонами в единый обжигающе-пьянящий напиток.       Но даже так, — снова приблизившись к нему, сминая и сжимая свою грудь, кружа пальцами по клитору, — мне не удаётся получить разрядку. Возбуждение нарастает, забивает ядовитой ртутью моё тело, отравляет разум любимым ароматом и приносит боль.       — Глеб. Г-Л-Е-Б, — протягиваю его имя нараспев, длинной молитвой, облизывая-обсасывая-смакуя каждую отдельную букву, то соскальзывающую с языка, то упирающуюся в зубы, то пульсирующую во рту. — Мне нужен ты.       Его ладонь одним резким рывком накрывает мою между ног, грубо и сильно вдавливает наши пальцы в перепачканные влагой складки, выбивает из меня дрожь удовольствия и короткий вскрик восторга.       А потом он подаётся вперёд, дёргает вниз резинку своих домашних штанов, и я оказываюсь подмята под ним и наполнена им целиком: горячим языком во рту, привкусом крови от разбитых торопливо-жадным поцелуем губ, яростным толчком члена сразу на всю длину, до болезненного удара наконец соединившихся тел.       Он трахает меня быстро, с уже не сдерживаемым гневом, с солёным и мокрым отчаянием под нашими сплетающимися, сражающимися, срастающимися языками, с его низким и хриплым грудным стоном дикого зверя, желающего скорее утолить смертельный голод.       Он трахает и целует меня всё сильнее, всё глубже. Вгрызается, вонзается в податливо раскрытую навстречу, набухшую и саднящую плоть, доводя по экстаза, отправляя в полёт — только не вверх, а вниз, в кажущееся бесконечным свободное падение к полыхающему жаром центру земли.       И пока моё тело падает и растворяется в кипящей жидкой лаве, заполняющей нас обоих с головой, со мной остаётся только ощущение впивающихся в бедро пальцев, уже проросших сквозь кожу, и коротких влажных волос под дрожащими ладонями.       Глеб до сих пор крепко вдавливает меня в матрас, не позволяя сдвинуться с места, и мы продолжаем целоваться, — захлёбываясь воздухом, почти задыхаясь от сбитого дыхания, но всё равно не в силах остановиться. Как можно оторваться друг от друга, разжать объятия, отпустить, если мы оба так нуждаемся в этой близости?       Обмякший после оргазма член выскальзывает из меня, пропадают прикосновения, пугающе-ледяной воздух протискивается в расстояние, вдруг появившееся между нами, и мне хочется жалобно хныкать от промелькнувшей мысли о том, что вот сейчас он просто натянет обратно слегка приспущенные, перепачканные моей смазкой штаны, и уйдёт.       И уже не важно, что в самого себя. Ведь так его всё равно нет со мной рядом.       Но он, напротив, избавляется от одежды, торопливо отшвыривая ту на пол, и позволяет мне стащить с него футболку, пропитавшуюся приторным запахом секса, прилипающую к покрытой испариной коже. И я поглаживаю ладонями литую грудь, кончиками пальцев обвожу рельеф мышц на животе, проступивших особенно чётко из-за потерянного им в последние недели веса, и касаюсь языком манящего выступа кадыка.       А потом наши взгляды сталкиваются, замирают, примеряются друг к другу с нерешительностью и осторожностью, как и мы сами — стоя на коленях, разговаривая нежными и плавными прикосновениями.       Слова становятся не нужны. Слова не расскажут столько, сколько способно показать тело.       Его глаза плавят меня, а руки придают нужную форму, вылепливая заново неторопливыми и чувственными поглаживаниями. Спускаются от плеч к ключицам, обводят грудь, движутся вдоль изгибов тела всё ниже, чтобы, мазнув подушечкой большого пальца по выемке пупка, наконец разделиться. И пока одна ладонь проскальзывает по бедру и ложится на ягодицу, вторая уже накрывает лобок и останавливается, давая нам передышку.       В вязко-сладкой тишине комнаты наши глубокие, рваные вдохи слышны особенно громко, и видны — приоткрытыми, припухшими, влажными губами, которые притягиваются друг к другу неотвратимо.       И соединяются — снова. С болью в трещинках и ранках, с неуклюже-спешным стуком зубов, с утробным урчанием удовольствия и длинным стоном нетерпения, сливающимися для нас, вместе с нами воедино.       — Я так по тебе скучала. Так сильно скучала! — шепчу ему на ухо, подставляя шею под поцелуи и выгибаясь в пояснице навстречу пальцам, уже толкающимся в меня. Пусть эта формулировка странная, — ведь почти две недели мы постоянно вместе, — но я знаю, что он поймёт.       Он всегда меня понимает. Он всегда меня чувствует.       Мы валимся на кровать, целуемся и обнимается, кусаемся, катаемся по постели, не желая уступать, но не принимая единоличную победу, поддаваясь и подстраиваясь. Мы наконец становимся прежним слаженным механизмом, где две шестерёнки идеально стыкуются и движутся в унисон, не царапая, не тормозя, не ломая друг друга. Мы стремимся нагнать упущенное время, вытаскивая из себя все тщательно сдерживаемые чувства и подавленные из соображений правильности порывы.       Я опускаюсь к нему в ноги, опускаюсь поцелуями вниз по твёрдому животу, опускаюсь ртом сразу на половину длины напряжённого члена, ладонью перехватывая его у основания. Делаю всё быстро, резко, даже грубо, ничуть не сомневаясь в своём желании и не оставляя ему возможности меня остановить.       И молюсь о том, чтобы именно сейчас Глеб наступил на глотку своему благородству и промолчал, оставив при себе унизительное для нас обоих «Тебе будет противно». И чтобы он принял — без осточертевших «но», без поиска извращённого смысла, без сомнений в искренности моих чувств и поступков — принял бы всё, что я хочу ему дать. Не просто секс.       Доверие. Принятие.       Он вздрагивает и приподнимается на локтях, но в росчерках оранжевого света его взгляд всё равно остаётся тёмным и глубоким, нечитаемым; неотрывно и завороженно наблюдает за каждым моим движением: вверх и вниз вдоль члена, плотно обхватывая губами и посасывая гладкую головку, медленно и плавно следуя кончиком языка по извилистому рисунку вен, ощущая на нём свой собственный вкус.       Только внезапное прикосновение пальцев к моему виску заставляет напрячься, и очередной тугой узел возбуждения внизу живота надрывается остро полоснувшей по нему тревогой. Я рефлекторно останавливаюсь и замираю, ожидая момента, когда ладонь зароется в волосы на затылке или сожмёт их в кулак, позволяя ему полностью управлять процессом.       И, наверное, чувствовать свою власть. Так должно быть, если я в то же самое время непременно ощущаю свою слабость и абсолютную беспомощность.       Вот почему мне никогда не нравился минет: я не хотела играть в эти игры беспрекословного подчинения, когда ради удовольствие партнёра приходилось терпеть и подстраиваться. И ладно бы только в постели, но такая же модель поведения в итоге вырывалась за её пределы и начинала сопровождать нас повсюду.       И я не хочу этого до сих пор. Даже с Глебом.       Особенно с ним.       Но и страхи мои оказываются напрасны, ведь всё, что он позволяет себе, это подушечкой большого пальца поглаживать моё лицо от скулы до виска, а остальными — легонько перебирать скрутившиеся пружинками пряди волос. И продолжать смотреть на меня так, что пальцы на ногах поджимаются от приходящих резкими, глубокими толчками импульсов желания.       А потом мы снова оказываемся вплотную, целуемся и трахаемся, — торопливо, жадно цепляясь за тела друг друга, меняя позу за позой, — и занимаемся любовью, — уже никуда не спеша, нашёптывая признания вперемешку с нашими именами.       Чувство то ли долгожданного насыщения эмоциями, то ли спокойствия, наступившего от осознания нашего воссоединения, наступает только с рассветом, с оргазмом, с усталостью настолько сильной, что мы почти мгновенно засыпаем в обнимку, не добравшись до душа. Зато с блаженными улыбками на губах, не исчезающими даже через мизерные два часа, со звонком утреннего будильника.       Я прижимаюсь к его груди — именно туда, где бьётся сердце — руками и губами, находя смешным терзавшую меня так долго мысль о том, что мне действительно могло бы стать противно. Нет, единственным чувством, слегка отравляющим моё счастье с ним, оказывается абсурдная ревность.       А ревность к прошлому страшна тем, что зарождается она непременно из неуверенности в будущем.       Чтобы двигаться дальше и становиться лучше приходится работать над собой и с собой. Решительно и терпеливо выпалывать заросли сорняков комплексов-проблем, зная, что многие из них ещё не раз заново прорастут в подсознании, и нужно будет рвать их опять и опять, давая шанс набраться силы хрупким росткам любви к себе и здорового отношения с окружающим миром.       Увы, ничего не решается одним разговором — даже самым откровенным, когда вся душа наизнанку, — одним поцелуем — головокружительным и сбивающим с ног, — одним сексом, — из тех, что запоминаются с восторгом на многие годы. Требуются недели, месяцы и годы. Требуется при появлении Глеба не прятать по выработанной привычке блистер с противозачаточными таблетками, количество которых я тщательно сверяю с календарём своего цикла в телефоне, потому что ночью он кончал прямо в меня.       Требуется не вздрагивать и не искать подвоха, не накручивать себя домыслами, не приписывать обиды моего бывшего мужа ему, и оставаться честной и открытой всегда. Тем более когда тело расслабляется от ощущения плавно опускающихся на талию ладоней, лопатки упираются в голую и влажную после душа мужскую грудь, а на плечи ложится мягким бархатом вкрадчивое и заботливое:       — Всё нормально, ласточка моя?       — Да. Но проверить всё равно стоило, — рассеянно улыбаюсь я и ощущаю, как мимолётно касающийся плеча сухой поцелуй вгоняет под рёбра острую иглу совести. Она входит ещё глубже, когда в памяти всплывают мои призывы Кириллу вести себя с Глебом как обычно, а не поливать жалостью; и упирается прямиком в сердце, вынуждая его сжаться от осознания собственной двуличности.       — Люсь? — тормошит он меня, напрягаясь. — Точно всё нормально? У тебя такой голос…       Я откладываю телефон и таблетки, разворачиваюсь и утыкаюсь носом ему в ключицу. Знаю, что сейчас будет непросто, и Глеб наверняка сильно разозлится — на его месте мне бы тоже стало досадно, тем более после всех разговоров о доверии между нами.       — Всё хорошо, Глеб. Но мне нужно кое о чём тебе рассказать.       Он неожиданно спокойно выслушивает ту часть истории, в которой я пыталась по-хорошему договориться с Юрой забрать свои вещи, при этом упрямо отказываясь встречаться с ним тет-а-тет. Хмурится, потирает подбородок, даже усмехается разок, шепча одними губами ёмкое «Мудак».       Но потом я упоминаю про оставшиеся в квартире документы, которые пришлось восстанавливать, так как с собой у меня были только паспорт и — так иронично — свидетельство о браке, взятое для того, чтобы подать на развод. И в то же мгновение его глаза буквально наливаются кровью от злости, и губы сжимаются в тонкую линию.       — Собирайся, — бросает он уже на ходу, быстро выскакивая из комнаты и сразу же принимаясь кому-то звонить. Робкое «Куда?» приходится оставить при себе и проходить с ним ещё двадцать минут, прежде чем мы, не сговариваясь, встречаемся в прихожей уже одетые.       Внешне Глеб остаётся невозмутим, как и прежде галантно распахивая передо мной все двери, но с места трогается так резко и быстро, что машина буквально прыгает вперёд с жалобным рёвом.       — Я не хотела делать тебя участником наших с Юрой разборок, — зачем-то снова начинаю оправдываться я, когда Глеб дважды сбрасывает чьи-то звонки и морщится, читая приходящие на телефон сообщения.       — А если бы мы с ним не были друзьями, Люсь? Будь я совершенно незнакомым ему мужчиной, ты бы сразу мне обо всём рассказала и позволила вмешаться?       — Скорее всего… да.       — Да блять! — выплёвывает он раздражённо, и мне не удаётся понять, связано ли это с моим честным ответом или с очередным звонком на его телефоне. — Люсь, ты пойми, что я… я вроде бы и рад тому, что ты пытаешься меня защитить, но чувствую себя при этом трусом и слабаком. Я предал Юру…       — Не говори так! Ты же знаешь, что…       — Я знаю, что хотел, чтобы ты бросила его и была со мной. И сделал для этого всё, что допустила моя совесть. С моей стороны это предательство, и с его, я уверен — тоже. Но от того, что сейчас ты держишь меня на расстоянии от него и вашего развода, мои поступки не станут выглядеть лучше. И мне проще не станет. Нам с ним давно уже следует поговорить.       — Мы едем к нему? — от одной мысли об этом у меня сердце уходит в пятки и голос становится соответствующим: низким, глухим. При всей моей злости по отношению к выходкам Юры, мне до сих пор страшно и стыдно посмотреть ему в глаза.       — В вашу квартиру. Юра в командировке, никто не помешает нам зайти и забрать все твои вещи. Я вызову знакомых ребят, они починят вскрытый замок. Или вставят новый, передадим ему ключ, как вернётся, — отчеканивает он жёстко, коротко обрубленными фразами.       Я разворачиваюсь и смотрю на него широко распахнутыми от удивлениями глазами, не в силах поверить, что он действительно собирается сделать всё так, как сейчас описал. Подло, нагло. И… жестоко.       Но его взгляд остаётся демонстративно направлен только вперёд, на дорогу, и ладони сжимают руль так крепко, что побледнели костяшки.       Нет. Он не сможет так поступить, даже если сейчас, на эмоциях, искренне считает иначе.       — Ну что, Люсь, что?! — дребезжащий от досады возглас прерывает противно затянувшуюся паузу, и я успеваю только охнуть от того, как резко он уводит машину в сторону, чтобы притормозить на обочине. Шумно выдыхает и растерянно, уже полушёпотом добавляет: — Ты сама говорила, что мне на самом деле нравится поступать неправильно.       — И чем бы ты себя оправдывал? — я улыбаюсь, осторожно протягиваю к нему руку и провожу пальцами по скуле, заострённой и горячей на ощупь. Порой с ним именно так — словно поглаживаешь раскалённое докрасна лезвие, вроде и понимая, что может быть больно, но не в силах противостоять этому опасному влечению.       — Захотелось перед тобой в рыцаря поиграть, — едко усмехается он, но в то же самое время прикрывает глаза и ласково трётся щекой о мою ладонь. — Доказать, что не только на словах что-то сделать могу.       Вихрь взметнувшихся было мыслей быстро гасит очередной звонок телефона. На этот раз я отчётливо вижу надпись «Кирилл» на экране и всё же отстраняюсь от Глеба, хотя подушечки пальцев печёт и покалывает из-за вынужденной разлуки. Я опускаю их ему на ногу, но так становится ещё хуже: сквозь плотную ткань чёрных брюк ощущается тепло его тела, а взгляд невольно ползёт выше, к паху.       Такого неуёмного желания секса у меня не было даже сразу после потери девственности, когда разум оказался варварски захвачен в плен бушующих гормонов. Но то состояние переносилось намного проще — наверное, потому что удовольствие, к которому стремилось тело, ещё оставалось иллюзорным, толком не распробованным, непонятым.       А теперь я знаю, чего хочу, и знаю, как это можно получить. Оттого обиднее бить себя по рукам — в смысле переносном и самом прямом, отдёргивая от Глеба свою ладонь и быстро зажимая между коленями, — и осознанно говорить возбуждённому телу категорическое «Нет».       А следом полное предвкушения «Не сейчас».       Мои метания остаются незамеченными: Глеб не принимает звонок, но смотрит на вибрирующий и дребезжащий о пластик приборной панели телефон с меланхоличной неотвратимостью.       — Вдруг это что-то срочное? — решаюсь всё же вмешаться я, держа в голове озвученные Кириллом признания о возникших у них проблемах.       — Срочное, — соглашается он задумчиво, кивая головой, и с тяжёлым вдохом сообщает: — Мне нужно ехать и я не знаю, сколько времени это займёт, Люсь. Но если вдруг что-то случится, ты сразу же сообщишь мне, ладно?       — Что может случиться?       — Не знаю. Просто… плохое предчувствие.       Несмотря на все протесты, Глеб сам довозит меня до работы, ссылаясь на то, что дела подождут ещё полчаса. Только голос его звучит при этом совсем не уверенно, и выражение лица мрачнеет с каждым следующим приходящим сообщением.       Меня тоже начинает терзать чувство неясной, блеклой тревоги, изредка мигающей среди мыслей почти перегоревшей лампочкой. И выданные мне «на всякий случай» деньги я трижды перекладываю по разным отделениям сумки, никак не находя места им — и себе тоже.       До первого назначенного на сегодня сеанса остаётся почти час, и самым разумным решением стало бы открыть любую книгу и отвлечься на это время, чтобы успокоить расшатанную нервную систему и привести себя в максимально рабочее состояние. Но вот незадача, — разумные решения давно уже не мой выбор.       Понимая, что сделаю себе только хуже, я всё равно беру телефон и подхожу к окну, с лёгкой тоской выглядывая на пустующую парковку. Знаю ведь, что Глеб давно уже умчался, но в сердце всё равно что-то ёкает за секунду до того, как приподнимаются жалюзи, и у меня ещё остаётся надежда увидеть припаркованный на привычном месте чёрный Лексус.       А это уже… зависимость?       Гудки идут так долго, что продолжать дозваниваться становится просто неприличным, но, прежде чем я успеваю сбросить вызов, из динамика вырывается взволнованное, торопливое:       — Люся?! Люсь, это ты?       От интонаций в голосе Юры меня обдаёт холодом и сразу же бросает в жар. Слова не идут, мысли вылетают из головы, и становится больно от этого контраста: я больше ничего к нему не чувствую и считаю его чужаком, но даже так, на расстоянии, слышу и понимаю каждую его эмоцию.       И сейчас поступаю как настоящая эгоистка, совершенно не подумав о том, как мой неожиданный звонок будет воспринят им.       — Юр, мне нужно забрать свои вещи, — я намеренно перехожу сразу к делу, считая, что так нам обоим станет легче. Но легче не становится, наоборот: он упрямо молчит в ответ, и в этой тишине мне мерещится предсмертная агония последних крох надежды, только что раздавленных мной.       — Почему? — глухо спрашивает он и, пока я разрываюсь между желанием сотый раз повторить причины нашего разрыва или сразу бросить трубку, начинает снова говорить: — Ты знаешь, я ведь видел, как он на тебя смотрел. Но мне это льстило до усрачки, и хотелось ещё сильнее ткнуть его носом в то, как мне повезло и как мы счастливы вместе. Чтобы завидовал! Ведь ты выбрала меня. Меня! Ты не представляешь, как я был горд тем, что ты выбрала меня.       — Но ты выбрал не меня, Юр, а своё уязвлённое самолюбие, которое хотелось потешить, постоянно доказывая что-то окружающим.       — Получается, я же сам вас и свёл, да? Сеансы эти… психологические, — щедро обливает он ядом последнее слово, — на его ёбаное благородство понадеялся. И тебе… верил.       — Юр, я хочу забрать свои вещи, — ещё раз повторяю я, чувствуя, что не могу больше выносить эти разговоры, не могу больше копаться в прошлом, раскидывая по чашам весов совершённые нами ошибки.       Он снова замолкает, и почему-то кажется, что сейчас бросит трубку. Но вместо этого выдыхает тяжело, шумно, устало, и наконец отвечает:       — Хорошо, Люсь. Только скажи, у нас был хоть один шанс?       — Я не знаю. Раньше — да. А сейчас…       — Из-за него?       — Из-за тебя и меня. Из-за того, какими мы стали друг с другом, — мне удаётся говорить спокойно, хотя по щекам уже вовсю катятся слёзы, пощипывая обкусанные и зацелованные за ночь губы и наполняя рот терпкой солью.       Мы стали друг с другом ненастоящими. Лживыми, подлыми, несчастными. А отношения не должны строиться на желании сломать под себя любимого человека, не должны держаться только на тех опорах, что сделаны из отколотых от наших «я» кусков.       Искренняя любовь созидательная. Она не отрывает тебе крылья, чтобы удержать при себе.       — Ты не вернёшься, Люсь? — за осторожностью, мягкостью, тихой осиплостью этого вопроса стоит холодным каменным изваянием страх. Неизвестности и неопределённости, неверно принятого решения, трусости, позволившей сдаться раньше времени и потерять последнюю возможность победы.       Я уже проходила через это, когда ушла от него. И это пройдёт.       Это пройдёт. Обязательно.       — Не вернусь.       — Я позвоню, когда вернусь в Москву и смогу передать ключи от квартиры, — глухо шепчет он сквозь наши слёзы, разделённые сотнями километров и неизмеримым расстоянием навсегда потерянной любви. — И дам тебе развод.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.