ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Техническое поражение, Глеб-27.

Настройки текста
      — Её нет, — сообщаю коротко и, поддавшись нарастающей вместе с тревогой мнительности, поспешно исправляюсь: — Её здесь нет.       Телефон, прижатый к уху плечом, выскальзывает и чуть не падает на пол, перехваченный мной в последний момент. Смотрю на экран — Кирилл всё ещё на связи, хоть и молчит. Значит, сказать ему нечего.       Впрочем, мне тоже. Взгляд беспомощно мечется по спальне, знакомой настолько, что першение в горле сухим песком проваливается в грудь. Не думал я, что спустя столько лет и столько мужчин — влиятельных, богатых и щедрых, — Ксюша до сих пор будет жить в снятой мной квартире.       Здесь совсем ничего не изменилось. Кажется, только вчера был утомительный перелёт, долгая дорога из аэропорта по традиционным вечерним пробкам, брошенный в прихожей чемодан — тот самый, что сейчас валяется раскрытым прямо на кровати, — запах солёной воды в её волосах и прохладный, вымученный поцелуй на прощание. Она уже знала, что это было прощание навсегда.       А я… догадывался.       Потому что Ксюша была категорична и упряма, бросаясь из крайности в крайность. Быть девочкой на пачку презервативов казалось ей лучше, чем строить отношения с мужчиной, для которого она никогда бы не стала той самой единственной и особенной.       В комнате бардак: выдвинуты ящики комода, раскрыты дверцы платяного шкафа, а среди разбросанной на кровати одежды больше не найти ничего сахарно-белого и нежно-сливочного — они вытеснены агрессивным красным и изящным бордовым, и прежнее светлое кружево сменилось на чёрную кожу и блёстки, слепящие глаза.       Я хватаюсь за сладко-цветочный аромат её духов, повисший в воздухе осязаемой тонкой нитью, но он выводит меня обратно в коридор и обрывается аккурат в узком пространстве между прихожей и ванной комнатой, в которой горит свет и свалены поверх стиральной машины тюбики и флаконы с косметическими средствами.       Значит, она сама куда-то собиралась. Это намного лучше, чем предположенный мной сначала обыск.       — Ты уверен? — голос Кирилла звучит тихо и блекло, еле добираясь до меня из динамика телефона, уже давно опущенного вниз.       — Сейчас только проверю, не сидит ли она под кроватью, — ехидно отзываюсь я, провожу ладонью по лицу, пытаясь выдохнуть скопившийся и подогретый нервами гнев, но всё равно рявкаю злобно и громко: — Какого хуя, Кир?!       — А какого хуя ты так долго ехал?! — раздражённо рычит он в ответ.       — Да потому что не надо было писать «У Ксюши возникли небольшие неприятности», если ты знал, что на самом деле она по уши в дерьме. Ты ведь знал?       Очередная немая пауза щекочет нервы, и будь он сейчас здесь, то я бы демонстративно отложил от себя телефон минут на десять, не рассчитывая раньше этого времени услышать от него хоть одно слово.       Интересно, злился бы я так же, не осознавай свою непосредственную вину в происходящем сейчас?       — Она сама сказала держать тебя подальше, герой ты хренов! — судя по отчаянию, придавшему его возгласу неестественно высокую, надрывную интонацию, других нормальных оправданий у него нет.       По крайней мере тех, что он мог бы мне озвучить.       — Так ты просто послушался Ксюшу? Какой хороший мальчик!       — Иди ты нахуй, — тихо и обиженно бормочет Кирилл.       — Надо же, чтобы отправить меня в этом направлении тебе не требуется пара недель на размышления, — выплёвываю на него весь скопившийся яд, и горло тут же болезненно пересыхает. Снова, как и в тот момент, когда я обнаружил входную дверь открытой.       Я ещё раз тщательно оглядываю кухню и гостиную, спотыкаясь взглядом о каждый странно расположенный предмет и пытаясь найти хоть одну подсказку, хоть один намёк на то, что могло заставить Ксюшу бросить всё и сбежать. И, пожалуй, должен бы радоваться тому, что не обнаруживаю ни следов борьбы, ни пятен крови, но упрямая тревога всё равно скручивает кишки узлом и подгоняет сердце торопиться куда-то.       — Глеб… уходи оттуда, пока тебя не заметили, — произносит Кирилл через силу, напоминая о себе.       — Уже, — отвечаю я, краем футболки стирая отпечатки своих пальцев с дверной ручки, и через мгновение слышу в трубке короткие гудки.       Добираться до оставленной в одном из соседних дворов машины приходится короткими перебежками, обтирая пыль и грязь со слегка обшарпанных фасадов типовых девятиэтажек и благословляя всех местных бабулек, стараниями которых удаётся спрятаться от всевидящего ока камер внешнего наблюдения за густо засаженными палисадниками. Мне везёт, что днём в спальных районах мало прохожих: с одной стороны мои странные движения не привлекают ненужного внимания, с другой — легко держать под контролем все точки, откуда могли бы вести наблюдение за подъездом Ксюши.       Машину я отгоняю на парковку ближайшего сквера и только там позволяю себе затянуться сигаретой, открыв окно и слушая радостное чириканье птиц. Отправляю Кириллу сообщение с адресами тех камер, которые могли бы зафиксировать передвижения Ксюши, и морщусь от досады, вспоминая разговор с ним.       Мы оба повели себя, как мальчишки, случайно разбившие мамину вазу и пытающиеся свалить вину друг на друга.       А я ведь и правда оттягивал поездку сюда, как только мог. Не хотел влезать в чужие проблемы — даже не осознавая в полной мере их реальные масштабы, — когда из своих еле-еле выплываю, чтобы глотнуть воздуха перед очередным глубоким погружением. И не хотел встречаться с Ксюшей, с которой мы и не расставались вовсе, — ведь невозможно расстаться с тем, с кем вместе никогда не был, — но и не смогли разойтись по своим дорогам без обид и недосказанности.       Я чувствовал себя виноватым перед ней. За то, что хотел бы, но так и не смог полюбить. За то, что прикрывал ею свои раны, хотя знал, что не смогу дать ничего равноценного взамен.       Да и на неё обижен был, что не раздумывая оттолкнула протянутую ей руку помощи и полетела навстречу беззаботной яркой жизни, подпалившей её крылья.       Третий раз подряд переложив телефон из ладони в ладонь, я чертыхаюсь и решаюсь снова набрать Кириллу, умудряющемуся вложить в одно лишь «алло» и настороженность, и обиду, и агрессию.       И воспрянувшая вновь гордость пытается связать меня тугими верёвками и сунуть в рот горький кляп, лишь бы не извиняться перед ним.       «Гордость, сынок, — это плевок в лицо тому врагу, кто захочет поставить тебя на колени. С близкими её быть не должно. В близких не плюются».       — Кир, ты извини меня. Нервы ни к чёрту в последнее время, — произнести это оказывается сложно, и каждое слово приходится тянуть из себя, выдавливать, выплёвывать наружу как застрявшие поперёк глотки косточки. Зато сразу же после становится хорошо, и получается свободно вдохнуть свежий весенний воздух с полюбившимся ядом своих сигарет.       — Как же ты заебал, Измайлов, — выдыхает он на другом конце трубки одновременно со мной. Выдыхает, по буквам собрав из произнесённого для него извинения самое главное и желанное «не виновен». А потом практически шепчет, то ли спрашивая, то ли утверждая, то ли успокаивая меня, то ли снимая груз ответственности с себя: — С ней ничего не может случиться. Они не должны с ней ничего сделать.       Мне бы тоже хотелось быть в этом уверенным, но о тех людях за годы работы на Войцеховских сложилось совершенно другое представление: для них окружающие что тараканы, которые без малейшего сожаления будут раздавлены, ненароком угодив под ноги. А Ксюша-то и вовсе умудрилась пробежать по краю стола, с которого кто-то стащил вкусный кусок общего пирога.       У закадычных друзей Войцеховских-Байрамовых, хитро организовавших технологическую монополию (Войцеховские производят технику, Байрамовы — программное обеспечение, корректно работающее только с ней, и вот уже все гос заказы идут через их компании) пропали деньги. И не просто деньги, а связывающие их крепче родной крови, сворованные у государства и уже надёжно отмытые миллионы.       Миллионы, вряд ли просто завалившиеся не в тот карман.       Они шли через счета компании-однодневки, оформленной на Тимура Байрамова — того юнца, с которым последние несколько месяцев Ксюша имела некоторое подобие отношений. И именно эта тонкая, как слой прозрачного латекса, связь стала основанием для того, чтобы сделать крайней в пропаже именно её.       Стоит отдать должное Тимуру, он настойчиво-агрессивно и по-хамски противился подобной версии, чем немало расстроил обожающего его папочку. Делал это он не из рыцарских порывов защитить честь — и жизнь — дамы, а исключительно из желания отстоять свою гордость, ведь иначе выходило, что это он по глупости проболтался ей о таких нюансах проворачиваемых дел, которые позволили бы Ксюше с подельниками добраться до чужих денег.       — Я с самого начала просил её уехать, но эта дура встала в позу и полезла доказывать всем, что не имеет к краже никакого отношения. Думала, что ей так же, как Тимуру, погрозят пальчиком, скажут «ты сплошное разочарование» и отправят гулять дальше, — говорит Кирилл, — но её принялись таскать на импровизированные допросы, и им показалось, что она что-то знает и скрывает. Сказали, что будут следить за ней. Просто следить! Им же самим не выгодно, чтобы с ней что-то произошло, пока она всё не расскажет.       — Почему ты молчал, Кир? Я ведь спрашивал тебя, всё ли нормально. Может быть, у меня получилось бы убедить её признаться. Или… сбежать раньше.       — Тебе было не до этого, — отвечает он честно и без тени упрёка, но мне всё равно становится стыдно. И досадно. Какой смысл увязать в сожалениях о прошлом, если они тянут за собой на дно болота ещё и настоящее? — Мы разговаривали позавчера. Я дал ей денег, попросил уехать как можно дальше и был уверен, что она так и сделает.       — Она собиралась. Но не успела, — формулировка выходит отвратительной до безысходности, и я пытаюсь приободрить притихнувшего Кирилла, нарочито бодрым голосом продолжая: — Я не нашёл в квартире сумки с кошельком и документами, так что она, скорее всего, ушла сама. Может, испугалась чего-то и решила, что ждать больше нельзя. Главное теперь — найти её первыми.       — Главное теперь, чтобы ей не пришло в голову вернуться домой к своим родным. Дай всем нашим ориентировки, и если её поймают в том направлении… пусть не выпускают из Москвы.       Он сворачивает разговор поспешно, нервно, словно желая как можно быстрее избавиться от меня. И возникают какие-то смутные подозрения на этот счёт, неясные, расплывчатые догадки, но за огромным количеством требующих срочного участия и максимальной сосредоточенности дел, за приливами-отливами тревоги, за чувством вины, забиваемым густым дымом сигарет и надолго остающимся горечью на языке, мне становится просто некогда думать обо всех странностях в поведении Кирилла.       Внезапное участие в судьбе Ксюши, которую он прежде на дух не выносил, лишь окончательно убеждает меня в давней мысли о том, что когда-то у него были к ней совсем иные чувства. А с такими вводными данными всё, происходившее между нами с момента её приезда в столицу, приобретает особенно мерзкий, плесневело-гнилостный запашок.       «Да что с тобой не так, Глеб?»       Я стараюсь вести себя, как обычно, но в общении с ним всё равно начинаю прогибаться, смягчаться, подстраиваться, хотя понимаю отчётливо — это уже ничего не исправит. Наверное, и к лучшему, что он взбудоражен и нетерпелив, названивая мне каждые полчаса, и оттого не замечает столь резких по сравнению с утром перемен в моём настроении.       Признаться в своих домыслах Люсе я не спешу. Стыдно. Страшно. Неловко. Словно меня действительно на подсознательном, рефлекторном уровне тянет отобрать у своих друзей то, что они любят.       На фоне всех переживаний, приходящих от сотрудничающих с нами людей сообщений с почти идентичными «ничего», «никаких следов», «у меня по нулям», новость о согласии Юры дать развод воспринимается мной сначала равнодушно, сливается с информационным шумом переговоров-указаний-сводок и собственных гнетущих мыслей в голове.       А потом меня пробирает.       Не радостью, не облегчением. Смешанными один к одному скепсисом и раздражением, из-за которых я второй раз за день веду себя, как мудак, обижая Люсю чересчур резкими формулировками и грубыми высказываниями о том, что ей не стоит быть настолько доверчивой.       Уже заполночь, крутясь в постели без сна, я начинаю сравнивать, сопоставлять, анализировать — и понимаю, что мои попытки «открыть ей глаза» мало чем отличались от растянувшейся на месяцы ярости Юры, поддевшей и вытащившей наружу всё самое гадкое и низкое в нём.       И не мне его судить. Не мне. Может быть, именно он был прав, не желая отпускать от себя любимую женщину.       Она заслуживает того, чтобы за неё боролись. Заслуживает самого лучшего, что ни один из нас не в состоянии ей дать.       Ночь ещё наслаждается своей неограниченной властью, остужая воздух и ловя изо рта клубы пара-дыма, замедляя ход людей на бульваре и машин вдоль него, приглушая все звуки и выкручивая на максимум чей-то счастливый звонкий смех, когда Люся приходит ко мне на кухню. Ёжится от холода, потирая плечи ладонями, встаёт рядом со мной, мельком выглядывая из открытого окна и втягивая носом запах тлеющей сигареты, и прислоняется щекой к моему плечу.       — Прежде было легче, — я закрываю глаза и улыбаюсь, но вовсе не от того, что пушистые локоны щекочут шею. — Пока Юра совершал ошибку за ошибкой и падал в твоих глазах, у меня получалось выгодно выделяться на его фоне. А теперь я стал неконкурентоспособен. Не могу предложить ничего особенного. Звучит ужасно, да?       — Ужасно, что ты до сих пор допускаешь мысль, будто я выбираю между вами, — её тихий, скользящий чистым шёлком шёпот держится на несгибаемом железном каркасе спокойствия, заставляющего меня всерьёз считать, что она видит, слышит, чувствует каждый мой страх раньше, чем я успеваю различить и осознать его.       Окурок остаётся валяться на чуть влажном грязном карнизе, выпадая из пальцев, и окно поддаётся совсем легко, одним поворотом пластиковой ручки отделяя нас от шелеста-шороха улицы.       А она такая хрупкая, нежная. Как фигурка из тончайшего хрусталя под моими руками, почти подрагивающими от ответственности держать её — удерживать крепко-крепко, — но не сломать.       — За что же ты полюбила меня, Люсь? — я произношу это с улыбкой, с лёгкой иронией, а у самого скручиваются внутренности, напрягаются мышцы, замирает сердце в ожидании удара.       А если и правда — не за что?       — Тем и прекрасна любовь, что её не надо завоёвывать, Глеб. Будь ты хоть святым, хоть грешником, найдётся тот, кто готов будет преподнести её тебе в дар. Просто за то, что ты есть, — тёплые губы прислоняются к подбородку, проходятся короткими мимолётными поцелуями по линии челюсти и тянутся к уху, вскользь прикасаясь к мочке. — Я люблю тебя просто за то, что ты есть.       И я обнимаю её руками, вжимая в себя со всей силы, подхватываю ладонями под ягодицы и целую, неистово и глубоко целую, не позволяя больше ни одному из нас сказать ни слова. Казалось бы, прошлая ночь должна была окончательно избавить меня от страха, заставляющего возводить между нами высокие и крепкие стены, но сейчас он снова всецело завладевает мной.       Подталкивает ближе к ней, торопит, делает движения резкими, дыхание — поверхностным и частым, поцелуи — долгими и ненасытными. Мне до сих пор страшно потерять её, но теперь шальные мысли о том, что каждый наш раз может быть последним, только подогревают тело, заставляют кровь бурлить, кипящим потоком бьют в голову и сводят с ума.       — Ты сводишь меня с ума! Сводишь с ума! — повторяют заклятием, проклятием, наказанием и исцелением наши сливающиеся голоса, сплетающиеся пальцы, срастающиеся души и бьющиеся в унисон сердца.       Если бы я был сумасшедшим, я бы непременно придумал её для себя. Чтобы стремиться вперёд, чтобы бежать на пределе возможностей, чтобы прорывать когтями и прогрызать зубами бетонные плиты, вырываясь наружу из капкана собственных ошибок, ловящих меня на чувство вины и стыда.       Если бы я был нормальным, я бы непременно шёл по её следам, караулил днями и ночами, дожидался годами, не сворачивая с однажды выбранного пути, не отказываясь от мечты и надеясь — но не веря, — что когда-нибудь это пройдёт.       А я не болен, но и не здоров. И для меня она фантастическая, нереальная, недосягаемая даже так, руками вокруг моей шеи, ногами вокруг моих бёдер. И для меня она — символ когда-то утраченной и вновь обретённой веры в себя.       Её веры в меня.       Мы ловим скудные холодные огни, остающиеся где-то снаружи, за пределами нашего тесного замкнутого мирка; мы прорываемся горящими телами сквозь прохладную темноту, выстилающую поверхность стола мягким покрывалом, на которое я укладываю Люсю спиной; мы смотрим друг на друга даже в этой густой тьме — в спесивой уверенности, что всегда сможем растерзать её и вернуться к свету.       И у меня получается. Рядом с ней, вместе с ней я движусь к свету.       А она? К чему придёт вместе со мной она?       Я веду ладонями вдоль всего её тела, очерчиваю его светлые границы от тонкой шеи до манящего изгиба между талией и бёдрами; задираю вверх тонкую майку и стягиваю прочь кружевные трусы, припадаю к подрагивающему от прохладного воздуха и моих прикосновений животу как к священному источнику, с ожиданием и верой в чудо слизывая с кожи мелкие мурашки.       Ловлю своё имя, вырывающееся с любимых губ и действующее, как разряды дефибриллятора — по одному на каждую букву, отныне приобретающую для меня совсем иной смысл. Перехватываю её руки на шее, покрываю поцелуями ладони, завожу тонкие, слабо сопротивляющиеся пальцы к себе на затылок, зарываю в свои волосы.       Прохожу вместе с ней через смущение, через стыд зажавшегося и напряжённого тела, через неуверенность и отторжение в рефлекторно крепко сжимаемых бёдрах — к тому моменту, когда она начинает раскрываться навстречу нарастающему удовольствию.       Двигается в такт вылизывающему её языку, толкающимся в неё пальцам. Стонет, бормочет что-то неразборчивое; выгибается дугой, раздвигая ноги всё шире и сильнее сжимая мой затылок.       А я поглаживаю её успокаивающе, обнимаю ладонями худощавые коленки. И пробую на вкус снова и снова, смакую растекающуюся между губами влагу вплоть до оргазма, слышимого сладким протяжным вскриком, ощущаемого частой пульсацией.       Со мной.       Подо мной — когда стол ходит ходуном, скрипит остро и громко, врезается в стену последовательными, ритмичными движениями, которыми я вбиваюсь в неё.       Тьма расступается, пропуская вперёд сизый дымчатый рассвет. Тьма разрывается по тёмным, хрупким износившимся волокнам, обнажая грязно-серую изнанку. Тьма оступается и летит в пропасть в сопровождении развратного, обрывающегося резко и внезапно реквиема двух голосов: высокого и низкого, сорванного и охрипшего.       И в первых, пока ещё неудачно смешанных красках этого рассвета я вижу запрокинутую от наслаждения голову, я смотрю на прикушенные в экстазе, припухшие алые губы, я забываюсь в собственном удовольствии, проникая в неё безгранично и бессовестно.       И понимаю, что врал ей и обманывался сам. Ведь мне всегда будет хотеться заполучить её полностью, без остатка. Мне будет хотеться удержать её возле себя слезами и кровью, потому что представить невозможно, как это: отказаться от блаженства, которое уже успел узнать на вкус.       — А что, если я не хочу никуда тебя отпускать? Хочу, чтобы ты была только моя. Только со мной. Всегда, — шепчу ей на ухо, ещё поглаживая пальцами разнеженное удовольствием тело.       — Мы не способны контролировать наши желания, Глеб. Но можем решать, поддаваться ли им, или доверить руководство нашими поступками разуму и совести.       Слабость бессонной ночи помогает разогнать крепкий кофе и почти срывающаяся до ярости внезапная решимость оградить нас от всех возможных проблем. Довезя Люсю до работы, я первым делом обзваниваю всех наших в надежде выяснить хоть какие-то новости о Ксюше, но она будто сквозь землю провалилась, а камеры в её районе вдруг оказались выключены именно в часы предполагаемого побега-похищения.       А следующим никак не дающим мне покоя вопросом становится происходящее с Юрой, но всё, что мне удаётся выяснить через наших общих знакомых — это то, что с подачи руководства он вчера же вечером написал прошение об отставке.       И я всё отчётливее ощущаю себя шарлатаном-неудачником, пообещавшим публике великолепное представление, но на деле не справляющимся с самым обычным фокусом. Пытаюсь жонглировать навалившимся проблемами, но те лишь тают или рассыпаются в ладонях комками снега, выскальзывают из пальцев и громко скачут по полу упругими игрушечными мячиками, падают ненароком и разбиваются вдребезги чужими мечтами, опрометчиво доверенными в мои руки.       Мама жалуется на невыносимое поведение Дианы, тактично избегая любых тем, касающихся моего — срыва, запоя, медленного извращённого самоубийства — странного поведения, умело делая вид, что ничего не происходило. Даже передаёт какие-то сомнительные приветствия от Альберта, наверняка разочаровавшегося во мне не меньше, чем я в нём.       Это не то, чтобы обидно. Скорее — закономерно. Когда ты сто раз молчишь в ответ на заданный вопрос, не стоит удивляться, что сто первого вопроса уже не будет.       Снова встречаться с Дианой мне совсем не хочется, потому что отчаянно пытаясь помочь ей, я, напротив, делаю только хуже. И в глаза ей посмотреть силы не хватит: один из нас врёт, осознанно причиняя боль другому, и от этого противно несмотря на то, каким окажется правильное распределение между нами этих ролей.       Да и мне бы для начала в себе разобраться. А потом уже — разбираться с ней, пытаться раскопать среди нанесённых временем барханов заветную песчинку прежнего тепла, когда я был для неё настоящим братом, а она была для меня сестрой, любое прикосновение к которой не вызывало панический ужас.       И я отбиваюсь от очередного звонка мамы, сцепляю зубы до мелкой меловой крошки на языке после известия о новых порезах на запястьях, останавливая себя от желания немедленно рвануть домой. От моего появления там стало бы ещё хуже, ведь всё моё злобно-бессильное шипение в трубку сводится лишь к тому, что следующая подобная выходка закончится для Дианы поездкой в психушку.       Исчезновение Ксюши как назло наслаивается на первые судебные разбирательства по делу об изнасиловании подставной Дианы, и в этот момент мне бы лишний раз не выделяться перед старшим Войцеховским, но тогда наши шансы найти её — первыми и живой, — стремятся к нулю.       Перестаёт шутить даже Данил, раздражённо напоминая о том, что он просил нас с Кириллом воздержаться от самодеятельности и обсуждать каждый предпринимаемый шаг — раз уж в партиях, разыгрываемых большими дядями, мы всё ещё наивные желторотые юнцы.       И ничего не получается. Ничего, чёрт побери, не получается!       Все мои звонки, поездки, просьбы о помощи выглядят как бестолковые метания мухи, залетевшей не туда и бьющейся об стекло в надежде вырваться на свободу.       Вечером я отправляюсь на сеанс к своему настоящему психологу, традиционно опаздывая на пять минут — на две подряд сигареты, выкуренные уже на крыльце. Сегодня у меня хорошее оправдание столь упрямому промедлению, скрытое в последнем звонке от Разумовского с коротким отчётом: «В московских моргах её нет, на вокзалах и аэропортах не замечена»; но на самом деле точно так же я оттягиваю каждый поход на психотерапию, по ощущениям сравнимый с добровольным желанием подняться на эшафот.       Там больно. Тянут одну за другой старые занозы, успевшие целиком уйти под кожу, а потом разглядывают вытащенные окровавленные и полусгнившие щепки былых ошибок и расспрашивают, как же я умудрился вогнать их так глубоко.       — Глеб, я беру на себя ответственность закончить нашу совместную работу, — заявляет мне Игорь Иванович, снимая очки и тщательно протирая их предусмотрительно лежащей на краю стола салфеткой.       Мои пальцы впиваются в мягкие подлокотники кресла — ещё и настолько удобного, что из него совсем не хочется подниматься, — и вниз по спине скатывается липкий холод. Мне нравилось обманываться, воспринимая всё это несерьёзно, играючи: отпускать колкие шуточки насчёт того, что у него никак не выходило погрузить меня в гипнотический транс, отшучиваться в ответ на серьёзные вопросы и называть его про себя исключительно Фрейдом.       Вообще проще сделать вид, что мне это не нужно, чем признаться незнакомому человеку, что я в полной жопе.       Нет, я, конечно, по-настоящему старался, послушно выполнял все его указания, — даже просто потому, что не привык иначе. Но разве это справедливо: отказываться от меня только лишь из-за глупого страха показаться слабаком?       И что я скажу Люсе? Как объясню ей, что не справился?       — Понимаешь, у меня длинная очередь из желающих пройти курс терапии, и среди них есть люди, которым действительно нужна моя помощь, — он цепляет очки обратно на переносицу, искривлённую типичным для сильного перелома образом, и подпирает ладонью подбородок с короткой седой щетиной, разглядывая меня подобно выставленному на витрине экспонату. — У тебя нет проблем с памятью, Глеб. Ты и сам это прекрасно знаешь. Но эта ситуация с твоей фальшивой невменяемостью требует обязательного продолжения психотерапии. Правда, уже с другим специалистом.       — То есть вы просто передаёте меня кому-то другому? — уточняю с облегчением, появившимся вовсе не от уверенного признания меня психически здоровым.       Мне нужен кто-то. Кто-то, готовый прочистить, промыть и зашить старые раны, вытерпев все мои крики боли.       Потому что я не могу так больше. Я не хочу возвращаться вот таким поломанным, исполосованным, изъязвлённым к Люсе, к друзьям, к своей семье. Я не должен обрекать их находиться в зоне максимального поражения в ожидании момента, когда во мне рванёт очередная заложенная вглубь десяток лет назад бомба.       — Да, я дам тебе контакты специалистов с подходящей квалификацией. Тебе нужна женщина средних лет и с очень большим опытом.       — Почему именно женщина?       — Так лучше прорабатываются отношения с матерью, а начать стоит именно с них. А вот потом… заходить со стороны отца будет тяжело, очень тяжело, — его задумчивый тон и тяжёлый, обречённый вздох вынуждают меня нахмуриться и уже открыть рот, чтобы добиться объяснений, но именно тогда он решает дать их сам: — Вот смотри, я сказал тебе, что прекращаю работу. Ты был растерян и возмущён, но спорить не стал. И если бы я сам не пояснил тебе, почему, ты бы так и ушёл со своими собственными мыслями. Тех мужчин, кто подсознательно вызывает твоё уважение, ты готов слушаться беспрекословно, других — просто не будешь воспринимать всерьёз. А для максимальной эффективности терапии нужно вызвать у тебя резонанс, расшатать эмоции, чтобы они изнутри проломили затвердевшую скорлупу и позволили настоящему «я» наконец родиться. Проще всего это будет сделать с женщиной, по психотипу напоминающей твою мать.       — Я думал, что вы будете использовать гипноз, чтобы как следует покопаться у меня в голове, — неловкий сарказм ничуть не скрывает моего смущения, напротив, сильнее выпячивая его напоказ под самым неприглядным углом.       Хочется даже закрыть лицо руками, настолько давно мне не приходилось ощущать себя бестолковым мальчишкой, испуганно ожидающим оценки взрослых — серьёзных и суровых друзей отца, внушающих благоговение военной выправкой и идеально сидящей формой.       Этот мужчина напротив меня совсем не такой. Тоже с сединой в тёмных волосах, достаточно грубый, брутальный внешне — почему-то человек его профессии представлялся мне непременно с тонкими, плавными чертами и рыхлым телом утомлённого несправедливостью жизни аристократа, — но с манерами расслабленными, свободными, живыми.       И он оказывается чертовски точен и прозорлив в своих определениях. Я чувствую силу — и притихаю, усмиряюсь, преклоняюсь перед ней, руководствуясь не по-человечески дикими, животными инстинктами. И уже не важно, идёт ли эта сила из стали в мышцах, сжимаемом в руках оружии или твёрдости голоса.       — И что, хорош будет хирург, которому для постановки диагноза придётся вскрыть своего пациента от макушки до пят? — улыбается он задорно, слегка насмешливо, откидываясь на спинку кресла.       Его прощальное рукопожатие твёрдое, крепкое, уверенное. И на том же самом крыльце, что час назад, я долго смотрю на невзрачные светлые визитки рекомендованных им специалистов, комкаю их, вытягиваю кулак над урной но, чертыхнувшись, быстро прячу смятые карточки обратно в карман.       Дома я откровенно рассказываю обо всём Люсе, за время дороги успев смириться с тем, что чувствую себя идиотом. А она неторопливо поглаживает меня по голове, лежащей на её коленях, и улыбается расслабленно, умиротворённо.       Мы так и засыпаем вместе на диване, в неудобных позах: я — поджав ноги и свернувшись калачиком, уткнувшись лицом ей в живот, а она и вовсе сидя, уронив ладони мне на плечи. И только подскочив среди ночи от кошмара, во сне омывшего меня кровью, а в реальности пропитав одежду потом, я кое-как прихожу в себя, подхватываю Люсю на руки и отношу в спальню, где оборачиваю твёрдой защитной раковиной одеяла и своих объятий, и нашёптываю колыбельную.       Я люблю тебя. Всё будет хорошо.       Всё будет хорошо, хорошо, хорошо. Я сделаю всё, чтобы у нас всё было хорошо.       Снова заснуть мне так и не удаётся. Надо разгонять тех чудовищ собственного подсознания, с которыми ей удаётся справляться так естественно и легко, мягкими и плавными словами, мягкими и тёплыми губами, мягкими и крепкими объятиями.       А на рассвете сводки новостей — и снова ничего. Дёрганый Кирилл, откровенно заявляющий «Ждём, когда всплывёт труп» Разумовский, сообщения от мамы с предложением заехать на завтрак-обед-ужин и комок визиток, аккуратно расправляемый мной в ненавистной пробке на Садовом.       Люся уходит на работу, и её место рядом со мной занимает пронырливая и навязчивая тревога, больно скребущая по согретому утренними поцелуями сердцу. Кажется, что именно сейчас тот момент, когда пора дёргаться изо всех сил, натягивать сковывающие тело цепи, чтобы порвать их и выбраться. Чтобы спастись.       Мне нужно делать хоть что-нибудь! Чтобы дотянуть до вечера, до возможности прижать её хрупкие ладони к лицу, тереться о линии жизни губами и убеждать — больше себя самого, — что всё будет хорошо.       Я набираю Константину Павловичу незадолго до того, как паркуюсь у всё того же уродливого забора из рифлёных алюминиевых листов, недавно помытых и теперь переливающихся под солнцем металлическим блеском. По-хорошему стоило бы тактично узнать, не помешает ли ему моё присутствие, но сегодня у меня по расписанию самоуверенная улыбка вместо хороших манер и глупый подростковый рефлекс — со скрипом резко распахивающейся двери спрятать за спину зажжённую сигарету.       — Напрашиваешься на подзатыльник, Измайлов, — замечает Константин Павлович, качая головой и поджимая сухие губы.       — Поздно мне уже подзатыльники давать, — развожу я руками и под его цепким, предупреждающим взглядом отношу бычок в стоящую на другой стороне дороги урну.       — Дурь из людей выбивать никогда не поздно.       Пока мы идём к тренировочному корпусу, он расспрашивает меня о матери и сестре, даже вскользь интересуется здоровьем отчима — без энтузиазма, но чётко соблюдая положенный нейтралитет, вызывающий уважение. Мой же взгляд изучает рытвины на асфальте, ещё через несколько лет грозящие дорасти до размеров декоративных ландшафтных водоёмов, и сползшую со стен ещё зимой краску, безобразными серыми потёками спускающуюся к земле.       — Денег на ремонт так и не дали? — спрашиваю я, вспоминая нашу последнюю встречу и озвученные им надежды на то, что в Академию без зарвавшегося от власти Костанайцева наконец придёт порядок.       — Куда уж там. Журналисты подняли такой шум после его ареста, переврали все факты, приписали ему ещё несколько похищенных миллиардов, а потом взялись за нас. Вместо того, чтобы обратить внимание вот на это безобразие, — согнутым в костяшке указательным пальцем он легонько стукает по стене в коридоре, и та хрустит и трескается, как тончайшая яичная скорлупка, — они пытаются доказать, что мы все воры и слишком хорошо живём. Посчитали уже и наши зарплаты с пенсиями, и машины, и всё достававшееся в наследство имущество. А ремонт, видимо, пусть как-нибудь сам себя делает.       — А за ректора до сих пор Марина Степановна?       — Да. Пытается удержать нас на плаву, временно ушла с кафедры. Вместо неё языки сейчас ведёт какая-то девчонка молоденькая, только институт закончила — сам понимаешь, нам сейчас новые кадры набрать очень тяжело. Так день через день доводят её до слёз эти лбы бестолковые, — выдыхает Константин Павлович и раскрывает передо мной дверь в зал для тренировок, кивая на толпящихся внутри ребят: — Первокурсники. Сейчас я с ними закончу и расскажешь, зачем приехал.       Последнее его замечание вызывает у меня улыбку: вот уж кто не станет ради красоты размазывать слова подтаявшим маслом, а сразу шлёпнет перед тобой целый кусок — и решай сам, что с ним делать.       Забившись в угол и игнорируя направленные на меня заинтересованные взгляды, я наблюдаю за тем, как Константин Павлович в два счёта превращает разрозненную галдящую толпу в стройную ровную шеренгу, в которой каждый ждёт следующего его указания затаив дыхание.       Делают максимально суровые лица парни, притихают и подтягиваются девчонки, которых сейчас навскидку треть группы, — а в прежние времена сюда шли только блатные дочки военных или самые отчаянные борцы за справедливость, готовые пробиваться сквозь снисхождение и предрассудки, неизменно встречающие женщин в мужских профессиях.       Я смотрю на них с тоской, вспоминая себя. Такого же воодушевлённого, следующего за идеалами, на проверку оказавшимися пустышкой. Такого же энергичного, с диким огнём в глазах, потухнувшим от многих непролитых слёз.       Смотрю на них, высоких и широкоплечих, серьёзных и сосредоточенных, — но совсем детей.       Неужели я был таким же? Ребёнком, которому так опрометчиво доверяли принимать взрослые решения. И с которого спрашивали тоже — как со взрослого.       Наблюдать за чужой вознёй на матах и смешными попытками выделиться — не силой, так наглостью, — оказывается скучно и утомительно, и к окончанию занятия я снова места себе не нахожу, то расхаживая вдоль стеночки, то присаживаясь на скамью, то принимаясь копаться в телефоне, который тут же смущённо убираю, перехватив строгий взгляд Константина Павловича.       А когда мы наконец проходим в его каморку, у меня вдруг не находится слов. Пальцы хватают конфету из традиционно выставленной хрустальной вазочки и вертят её так-сяк, шелестя фантиком; мысли крутятся, крутятся, но никак не ложатся на язык нужными формулировками.       — Мы тоже были такими наглыми, как эти? — спрашиваю я, не придумав ничего лучше.       — Вы были запуганными. Чуть голос повысишь — сразу ужас в глазах, словно вас сейчас за шкирку схватят и в унитаз. Топить. А эти… знаешь, что мне недавно один сказал? «Я права свои знаю!» — он усмехается совсем беззлобно и придвигает ко мне пустую чашку и заварник. — Права он свои знает, представляешь? Глядишь, я ещё успею застать то поколение, которое будет не только знать свои права, но и научится ими пользоваться.       Я ловлю его взгляд на своих руках, быстро разворачиваю уже замусоленную обёртку и закидываю конфету в рот, будто и не происходит ничего особенного.       — Константин Павлович, я вас попросить хотел о помощи, — признаюсь я, резко стягивая этот камень со своей шеи и чувствуя облегчение. Короткое, поспешное, потому что впереди маячат ещё десятки вопросов-булыжников, способных зашибить меня насмерть.       — Слушаю тебя, Глеб.       — Вы говорили, что Академии нужны молодые, толковые и амбициозные преподаватели. Может быть найдётся подходящая ставка для Юры Кургаева? Он всегда выкладывается на максимум в том деле, за которое берётся, да и отстаивать своё никогда не стеснялся — будет помощь Марине Степановне в общении с бюрократами.       — Пока всё звучит прекрасно. И в чём же подвох?       — Это должно остаться только между нами, — мой голос садится, болезненно сипит, и приходится напоминать себе о том, что я уже взрослый. Взрослый мужик, чёрт побери, а не мальчишка с позывным «сын Максима». — Юре не стоит знать, что я попросил его пристроить. У него сейчас очень тяжёлые времена, и моё вмешательство будет воспринято в штыки. А ему… я хочу хоть как-нибудь ему помочь.       Константин Павлович отхлёбывает чай, раздумывая, и мне остаётся лишь покорно сидеть напротив него и ждать решения, сдерживая порыв скрестить пальцы на удачу. Плевать даже на то, что Юрка наверняка растреплет всем о моей ведущей роли в его «тяжёлых временах», зато совесть перестанет выгрызать меня изнутри до кровоточащих язв.       — Хорошо. Я предложу его кандидатуру Марине. Кургаев парень и правда толковый, думаю, она не будет против, — мне бы радоваться, но предчувствие перевешивающего всё огромного «но» так и ощущается в его подозрительно задумчивом, серьёзном голосе.       Всё будет хорошо. Хорошо!       Если понадобится, я придумаю другой вариант. И ещё, и ещё, пока не получится осуществить желаемое.       Под испытующим пронзительным взглядом мне нервно, неловко. Ёрзаю на месте, и старый колченогий стул покачивается подо мной, стукая короткой ножкой по полу, — ничего общего с тем шикарным креслом в кабинете психолога, однако перед обоими мужчинами я чувствую себя почти одинаково, готовый немедленно исполнять любой услышанный приказ.       — У вас тоже есть какой-то подвох? — мой смелый вопрос вызывает у Константина Павловича лёгкую, еле заметную улыбку, спрятавшуюся в дёрнувшихся вверх уголках губ.       — Забавные вы с ним, два брата-акробата. После вашей ссоры с Костанайцевым твой Юра вот здесь, на том самом месте, где ты сейчас сидишь, требовал от меня что-нибудь сделать, — помирить вас, образумить тебя, повлиять на него, — лишь бы тебе кислород в органах не перекрыли. И тоже говорил, что ты об этом знать не должен.       — Я и не знал, — отзываюсь я шёпотом, оглушённый и дезориентированный целой серией взрывов, — удивления, стыда, злости, — разворотивших сознание до разрозненных ошмётков прежних мыслей.       — Я рассказываю тебе это, чтобы объяснить простую истину: тогда Юра так рвался тебе помочь, потому что искренне считал, что ты загнёшься без службы. Но вот, смотри: живой. А начал бы загибаться — сам пришёл просить, — спокойно поясняет он. — Кургаева мы к себе без проблем возьмём, даже с удовольствием. Вопрос только в том, нужно ли ему на самом деле то, что ты пытаешься предложить?       Мне нечего сказать в ответ. Нечего придумать, нечего соврать и нет сил произнести правду: кажется, то, что на самом деле нужно Юре, я у него уже отобрал.       И так получается, что попытка найти покой для растревоженной души заканчивается для меня ещё большим хаосом в чувствах, и желанием закрыться в своей раковине, в тесной конуре, в пропитавшимся моей болью и моим счастьем салоне машины и орать во весь голос.       От отчаяния. От ярости.       Выбирать. Ну почему, почему, какого хуя всегда приходится выбирать?       Быть ли послушным сыном, хорошим братом, надёжным другом — или быть самим собой. Быть ли счастливым, или приносить счастье другим. Быть ли человеком, или оставаться в стае, где родился и вырос.       Приходится делать выбор. Снова и снова принимать решения, взваливая на себя ответственность за их последствия. Ставить на кон собственную душу, чтобы скармливать совести отщипанные от неё кусочки.       Каждая затяжка царапает саднящее от криков горло, но я упрямо курю, разглядывая безликий бетон незнакомой промзоны. Вспоминаю улыбчивого Ваню, принявшего на себя чужие пули; гнетущую тоску в голубых глазах всегда так искренне улыбавшейся Алисы; ехидные слова Кирилла о том, что у него нет никакой любовной драмы; силуэты никому не нужных подростков в окнах заброшенных зданий.       Я выбрал эту жизнь, или она выбрала меня?       Вспоминаю худую коленку, выглядывающую из-под подола платья в мелкий горошек; горький запах полыни на полотенце, сменявшийся на сладкий запах оладий; и прорвавшееся сквозь боль, сквозь мрак и свет — маячивший где-то там, в конце длинного тоннеля, — сквозь моё смирение со своей участью простое «Это он?», ради которого хотелось жить.       Она выбрала меня.       Первый раз я пытаюсь дозвониться до Юры сразу же, нервно наматывая круги вокруг машины, пиная попадающуюся под ноги щебёнку и с сожалением сминая в кармане пустую пачку купленных только вчера сигарет. Мне сообщили, что он уже вернулся в Москву, однако за чередой длинных гудков так и не следует ответа.       Как же так, Юр? Как мы умудрились быть друг для друга и лучшими друзьями, и худшими друзьями?       Мои странные перемещения привлекают внимание: отъезжают в сторону тяжёлые высокие ворота и показывается охранник, расспрашивающий меня о цели пребывания здесь с таким рвением, что чуть ли не лезет вслед за мной в салон, предупреждающе держа ладонь на рукоятке висящего на поясе пистолета. И мысль о том, что дотянуться до оставленного в бардачке Глока я могу не успеть, бьёт по лицу отрезвляющей оплеухой.       От меня зависит слишком многое. От меня зависят слишком многие. Мне нельзя ошибаться.       Сдержанность и выдержка, да, пап?       Из промзоны я всё же уезжаю, газуя так, что в воздух поднимается столп пыли из-под колёс. На ходу вытаскиваю из кармана визитки психотерапевтов, но они выскальзывают из пальцев и эффектно рассыпаются по резиновому коврику под моими ногами, и на первом же доставшемся мне красном светофоре получается поднять одну из них, уже отмеченную пыльным рисунком подошвы.       Меня ведь так и тянет ко всему, перепачканному грязью.       Разговор с психотерапевтом получается неожиданно коротким: она не спрашивает, что со мной не так, — а со мной ведь что-то не так, верно? — и не интересуется, почему я решил к ней обратиться. Только обговаривает время и место сеансов, при том голос её мягкий и вкрадчивый, а тон разговора размеренный, уверенный, совершенно не похожий на то, что можно было предположить при упоминании «схожего с моей матерью психотипа».       Но главным остаётся то, что этот прыжок через свою голову — через гордость, упрямство и страх, — оказывается сделан. Первый из той сотни, что мне ещё предстоит совершить в будущем, чтобы добраться до заветной вершины нормальной жизни.       Второй и третий звонки Юре тоже остаются без ответа, а между четвёртым и пятым мне хватает наглости связаться с Кириллом и сходу узнать, не сможет ли он занять мне пару миллионов, — до того момента, как у меня отрастёт несколько лишних органов, которые можно будет продать. Потому что душа моя и гроша не стоит, а те деньги, что идут с моей доли в нашем общем бизнесе уже потрачены на организацию подставного судебного дела Дианы.       И тут выбор остаётся за мной. И я уверен, что делаю правильный, облегчённо вздыхая после его «Да» и воспринимая как посторонний шум дальнейшие раздражённые рассуждения о том, что я совсем охуел.       — Дай-ка угадаю, Измайлов: опять твои родственники что-то учудили?       — Почти, — мне бы очень хотелось ограничиться только таким расплывчатым ответом, но напряжённо-требовательное молчание Кирилла явно подразумевает, что он жаждет услышать подробности, на что именно только что щедро согласился пожертвовать два миллиона рублей. — Это для моего друга.       — Какого ещё друга? — скептически уточняет он.       — Господи, Кир, ты мне сейчас вместо Разумовского будешь закатывать сцены ревности?       — После всего, что между нами было, имею на это полное право, дорогуша!       — А вот то, последнее слово, можно воспринимать как попытку попрекнуть меня деньгами?       — Можно. Андрей наверняка за всю жизнь столько на шлюх не потратил, сколько я уже на тебя, — огрызается Кирилл и хмыкает, словно на расстоянии видя, как я закатываю глаза. — Но ты не заговаривай мне зубы. Что за друг?       — Муж Люси.       Столь важное и желанное мной «бывший» остаётся на языке, проваливается в глотку и застревает там острой иглой, кажется, впивающейся ещё чуть глубже в мясо под доносящийся из динамика шумный выдох.       — Так вышло, что по его вине потерялась партия наркотиков. Я пытался через наших найти её, а потом… в общем, на свои проблемы отвлёкся и всё просрал. Теперь единственный вариант — компенсировать потерю деньгами, пока его на счётчик не поставили.       — Думаешь, он согласится на твою помощь?       Меня так и подрывает спросить, а каково ему было принимать мою помощь — а главное, мою дружбу, — зная, что я спал с Ксюшей? Даже если то, что он испытывал к ней, было мимолётной симпатией, не получившей взаимности влюблённостью, глубоко процарапавшим сердце восторгом от созерцания слепящей солнечной красоты.       И пусть к моменту её переезда в Москву наши отношения с Киром были далеки от дружеских, но я ведь мог догадаться. Должен был догадаться за столько-то лет, из раз в раз находя слишком странным нападавший на него в её присутствии ступор.       — Ты меня осуждаешь, Кир?       Отвечать вопросом на вопрос — низкий приём, но сейчас мне намного важнее услышать от него именно эту правду.       А думать о том, какой может быть реакция Юры на моё вмешательство в его дела, совсем не хочется. Страшно. Ещё страшнее думать о том, что может случиться, если он из гордости откажется от моей помощи.       Я бы… я бы тоже отказался.       — Знаешь, Глеб, мне кажется, что у тебя слишком много свободного времени…       — Кирилл! — зову устало, не чувствуя в себе достаточно сил, чтобы отчаянно грести против течения нарочно вывернутой в выгодную ему сторону темы.       — Я тебя не понимаю, — признаётся он сходу, больше не пытаясь увиливать. — Разве ты не должен сейчас сходить с ума от счастья? Ты же получил то, что хотел!       — Но какой ценой?       — Лучше заплатить огромную цену, чем знать, что желаемое не получишь никогда и ни за что. Да и охренительные разочарования в жизни тоже, представь себе, порой очень дорого обходятся.       — Я знаю. Знаю…              — Вот и подумай об этом, — отзывается он и сбрасывает звонок.       Ночь идёт тяжело, запинается о камешки резко вытягивающих из сна мыслей, волочит ноги скрипом шин, расчерчивающих чёрным рисунком дороги вдоль бульвара, хрипло дышит холодом мне в затылок. Ночь бредёт от заката к рассвету медленно, вяло, прихрамывая, словно выжившая из ума старуха, давно забывшая куда и зачем держит путь.       И я пытаюсь удержать все мысли в своей голове, все задачи в своих руках, все эмоции — под рёбрами, по которым то и дело стучится что-то изнутри. И я стискиваю ладони даже так, в полусне, в полупанике, полуотчаянии и полурадости от того, что наконец знаю, что должен делать. И я боюсь пошевелиться слишком резко и сказать слишком много, и тут же рассыпаться обратно на мельчайшие крупицы.       Держись. Будь собранным. Становись цельным.       Потревоженная моими метаниями Люся целует меня в подбородок, даже не раскрывая глаз, и обнимает, прижимаясь ближе. И я действительно схожу с ума от счастья, ощущая её тепло — телом, душой, — но тут же схожу с ума от мысли, что просто отобрал это тепло у своего друга.       Наверное, Кирилл во многом прав, и мне бы наслаждаться своим счастьем, не оглядываясь на прошлое и не пытаясь хоть одним глазком, сквозь тонкую щёлочку заглянуть в будущее.       Но разве отсутствие сожалений об уплаченных в счёт моего счастья чужих чувствах не сделало бы меня настоящим мерзавцем?       Сейчас-то ещё есть, куда отступать, — там, за моей спиной, надёжный окоп чувства вины, куда брошенные другими обвинения долетают лишь осколками.       Уже замечая первые разрывы света вдоль чёрной полосы горизонта, я прикрываю глаза и иду по пятам за шаркающей — мётлами дворников по асфальту — старухой-ночью. А та притормаживает, оглядывается, кривит сухие сморщенные губы и кричит каркающим, разъярённым голосом:       — Убийца!       Меня вышвыривает обратно в реальность, в освещённую бледно-розовым рассветом комнату, где оранжевые пятна включённого ночника выглядят расходящимся по стенам пожаром, к испуганно-встревоженному взгляду просыпающейся следом Люси, к звуку вибрации приходящих на телефон сообщений, от которого замирает сердце.       Пальцы не дрожат, но телефон всё равно становится непосильной ношей, так и норовит вывалиться из рук. Вместе с ним я сажусь на край кровати, прикрываю глаза, тру свободной ладонью лицо и снова пробегаюсь глазами по короткому тексту с датой и номером отделения полиции.       А потом открываю вложенный файл — копию заключения о смерти Соколовой Ксении Владимировны.       Позвонить Кириллу не решаюсь, заявляясь без предупреждения. Сталкиваюсь в дверях с убегающей на занятия в институт Сашей, еле выдерживая обмен формальными любезностями: она такая чертовски милая, раздражающе улыбчивая, несправедливо радостная, словно в её мире вот таким солнечным девочкам не вонзают в сердце нож.       Словно всё это дерьмо — потухающие взгляды и гаснущие судьбы, капли слёз и крови, холод ночей и смертельного оружия — существует только в моей голове, тянется только за мной, предназначено только для меня.       Кирилл мгновенно считывает всё с моего лица, но жестом просит молчать, кивая на Сашу. И мы оба сначала не можем дождаться, когда же она уйдёт, а потом долго смотрим друг на друга, боясь взять на себя ответственность первого слова в нашем разговоре и последнего — в чужой жизни.       — Её убили, Кир, — произношу не своим голосом, дрожащим и истончившимся, как долго остававшаяся натянутой нить. И та лопается, лопается, и разлетается уже громко и яростно мой рёв: — Они убили её!       Ксюшу нашли мёртвой на следующее утро после её исчезновения, заколотой одним ударом ножа, попавшего прямо в сердце. Она возвращалась к себе домой на автобусе, и в местном отделении полиции уже записали её смерть как случайность при попытке ограбления и выдали тело родственникам — бабушке и сестре.       — Скажи всем нашим, чтобы больше этого дела не касались, — говорит Кирилл, оставаясь поразительно хладнокровным и спокойным. — Никто не должен узнать, что мы интересовались её смертью, понятно?       — Я съезжу к ней домой и сам всё осторожно разузнаю.       — Нет.       — Что значит «нет»? — я удивлённо приподнимаю бровь, словно и правда не понимаю, чего он хочет. Предпочитаю отбиваться от летящих в меня свинцовыми пулями слов, концентрируясь на том, как потускнела, стала белёсой и полупрозрачной маска непроницаемости на его лице, и как часто вздымается прикрытая скрещенными руками грудь.       Ему же, блять, совсем не всё равно! И мне было бы куда проще, начни он сейчас орать и скажи прямо, откровенно, как есть: это моя вина. Я не успел её спасти.       — Очнись, Глеб! — шипит Кирилл и громко, разъярённо выдыхает, широко раздувая крылья носа. Молча уходит из комнаты, а возвращается уже с зажигалкой и пачкой сигарет, которую бросает на стол между нами, взяв себе одну. Так, сквозь выпускаемый в воздух горький дым, его голос вновь приобретает нужную твёрдость: — Она уже мертва. Подумай лучше о живых. О друге своём, о Диане, о Люсе. Есть люди, которые зависят от тебя и тебя… любят. И я не позволю тебе рисковать всем этим.       — А ты, Кир?       — А что я? — на этот раз уже он прикидывается дурачком с кривой ухмылкой и взлетевшими вверх от демонстративного удивления бровями.       — Ты тоже оставишь всё как есть? — уточняю я, долго и упрямо ловя его взгляд, задумчиво следящий за поднимающимся к потолку дымом. Мне кажется, что он намеренно не смотрит в мою сторону, но, как только Кирилл опускает глаза и натыкается на моё чересчур пристальное внимание, то неподдельно вздрагивает и начинает часто моргать, словно приходя в себя после поверхностного сна.       И я уже щипал себя — по дороге сюда, в машине. Когда подумалось с надеждой, что на самом деле ничего этого нет, и мой мозг просто продолжает генерировать мрачные и очень реалистичные сны.       — Мне нечего терять, — пока меня ломает пополам желанием тактично промолчать и совсем неуместно напомнить ему о наличии у него милой до зубовного скрежета жены, он всё же вспоминает о ней сам, продолжая: — Но прежде всего я должен убедиться в том, что будут в безопасности дорогие мне люди.       Из его дома я выхожу в состоянии прострации. Привычные, рутинные действия даются с трудом, ржавеют и стопорятся все шарниры медленно выходящего из строя тела, превращая меня в груду ни на что не годного металлолома с устаревшими заводскими настройками.       Именно так, поскрипывая и подвисая, я добираюсь до работы Люси, чтобы встретить её. Жду ещё час, сидя в машине на парковке и всматриваясь в окно на втором этаже, чтобы улыбнуться рефлекторно, заметив в нём показавшийся лишь на мгновение силуэт.       С ней мне спокойно. С ней всегда так хорошо, как только может быть, когда каждый новый день начинается со штормового предупреждения.       Нужно выбирать. Постоянно нужно выбирать себе веру — в добро или зло; дорогу — прямую с препятствиями да дырами или длинную, извилистую, в обход; совесть — что будет вспарывать брюхо затупленным лезвием или кольнёт пару раз под рёбрами иголкой.       Выбирать друзей, которые будут держать тебя из последних сил, не давая упасть в обрыв. Выбирать женщину, способную взглянуть на твоё настоящее, невыносимо уродливое лицо, и коснуться его губами с искренней нежностью.       Выбирать, стоит ли рисковать всем заслуженно-незаслуженным, чтобы добиться справедливости.       И я выбираю отступление. Дотягиваю с решением до дома, вновь тяну Люсю к себе на диван, упираюсь носом в пушистые, пахнущие горькой полынью волосы, рукой крепко, очень крепко, почти до хруста костей сдавливаю её плечи и рассылаю всем людям, искавшим информацию о Ксюше, сообщения об окончании работы.       Я убеждаю себя, что это не моя война. Она никогда не была моей, как и Ксюша — никогда бы не стала со мной счастливой, хоть и хотелось считать иначе.       Но оглядываюсь назад, и перед глазами моими расстилается выжженное беспощадно пепелище, пронзённое остриём флагштока и огромным кровавым пятном чужого знамени.       Если это никогда не было моей войной, то почему же я чувствую себя проигравшим?       — Как ты считаешь, я плохой или хороший человек? — спрашиваю у притихшей Люси, позволяющей мне вымещать свои отчаяние, растерянность, бессилие в молчаливой ярости, в попытке найти в своей рвущейся душе смирение.       — Не бывает плохих и хороших. В людях всего по чуть-чуть. Каждый из нас как калейдоскоп с битыми стёклышками — одно движение, одно решение, и они складываются в новый уникальный узор.       — И как жить, если всё вокруг так зыбко и непостоянно?       — Выстраивать внутри себя опоры, — она отстраняется, чтобы заглянуть мне в глаза, и прикладывает ладонь к моему сердцу, — опоры достаточно крепкие, чтобы получилось выстоять перед любыми катаклизмами. Когда они будут твои, именно твои, Глеб, а не навязанные родителями, друзьями, обществом, — может быть, и мной тоже, — то тогда ничто не сможет их сломать.       Я уверяю Люсю, что со мной всё в порядке. День, второй. Сыплю глупыми, совсем не свойственными мне шутками, на кой-то чёрт пытаюсь приготовить нам на ужин мясо, сгоревшее до состояние рассыпающегося от прикосновений уголька, с фанатичным рвением набрасываюсь на неё в постели среди ночи — благо, она тут же резко охлаждает мой пыл, перехватывая скользящие по тёплому телу ладони с уверенным «нет», которое я принимаю безоговорочно и с некоторым облегчением.       Потому что внутри мне плохо. Чертовски плохо от очередного столкновения с тем, насколько слабым я оказался.       Юра продолжает игнорировать мои звонки, Кирилл продолжает контролировать меня, чтобы не сорвался и не сделал глупостей, Люся продолжает ждать, когда же мне надоест делать вид, что всё нормально.       И во мне зреет, наливается, набирает силу что-то огромное, тяжёлое. Сначала кажется — безысходность, готовая разрастить внутри и поглотить меня подобно бездонной чёрной дыре.       Но нет, то рождается ярость. Настоящая, животная, неистовая ярость, спусковым крючком для которой становится обычный разговор с мамой, обычное и брошенное невзначай: «Тебе всегда не до нас».       Тогда-то меня накрывает с головой. Выворачивает костями наружу, распарывает по шрамам, разрывает и склеивает вновь, — снова и снова, пока не начинает проходить невыносимая боль внутри. Она выходит из меня с хрустом ломающейся мебели, с разлетающимися по полу осколками стекла, с множащимися вмятинами на стенах, с хриплым и повторяющимся сотни раз «Ненавижу!».       Ненавижу считавшим себя единственно правым во всём отца, ненавижу глупую и слепую к окружающим мать, ненавижу игравшую моими чувствами Карину и идущую по её стопам Диану, ненавижу мягкотелого и прогибающегося под мать, дочь и власть Альберта, и Кургаева — за его блядские завистливые подколки, никогда не позволявшие мне забыть, какое же я на самом деле дерьмо.       И себя — ненавижу. Себя особенно сильно.       За то, что всегда был слабаком. За то, что всегда делал выбор в угоду кому угодно, но не себе.       И вот так, с разнесённой квартирой — всё равно ведь она мне не нравилась, — я вдруг чувствую долгожданную лёгкость. Даже присвистываю, неторопливо и с особенным извращённым удовольствием собирая в мусорный пакет остатки разбитого ночника.       Я больше не боюсь тьмы.       Я в ней живу.       Вернувшаяся с работы Люся застаёт как раз самый пик уборки — мне приходится усадить её в только что возвращённое на прежнее место кресло и строго запретить подниматься, пока я не уберу с пола все осколки, о которые можно порезаться.       А она никак не комментирует учинённый погром, оглядываясь по сторонам не столько шокировано, сколько расстроенно.       — Глеб, твоя ладонь… — шепчет сдавленно и прикусывает губу, кивая на мою руку, перепачканную расплывающейся паутинкой крови, сочащейся из идущей вдоль пальца ранки.       Пока вытираю кровь о штанину джинсов, задеваю несколько оставшихся на руке ссадин и чертыхаюсь, ощущая болезненное жжение. Подхожу к ней и присаживаюсь на корточки, смущённо улыбаясь.       — Теперь-то я выгляжу сумасшедшим в твоих глазах? — уточняю с иронией, а потом склоняюсь к ней и целую каждый пальчик смиренно лежащих на коленях ладоней, вдыхая исходящий от них горьковатый запах сигарет.       — Когда я провалила вступительные экзамены в институт, то постригла волосы, — мягкость её голоса убаюкивает, поглаживает, успокаивает волшебной мелодией, способной усмирить даже приготовившуюся к броску кобру. — Прошла уже неделя с объявления результатов, я вроде бы выплакала всё своё отчаяние и успокоилась, и вдруг захотелось так импульсивно разрушить до основания что-нибудь, связывающее меня с прошлой жизнью.       Я поднимаю на неё глаза и никак не могу убрать со своего лица идиотскую широкую улыбку. От того, что она понимает меня, так просто и быстро облекая в ряд стройных слов то, что у меня получается только чувствовать.       — Мне очень нравятся такие, короткие и пушистые. Как… маленькое грозовое облачко.       — С тех пор они просто не отрастают обратно, хотя прежде всегда были длиной до поясницы. Но тогда, в парикмахерской, я попросила сделать мне стрижку, как у Деми Мур в «Призраке». Не знаю, о чём я вообще думала, потому что получившиеся короткие пушинки, торчащие из головы, делали меня похожей на неказистый ободранный одуванчик.       — И у тебя не осталось фотографий с того периода?       — О, нет! Знаешь, я могу сколько угодно повторять о том, что нужно любить себя таким, какой ты есть, но оставлять свидетельства подобного позора ни за что бы не стала! — смеётся она, прикладывая ладони к порозовевшим от румянца щекам. — Хорошо, что и тебе не пришло в голову сменить имидж.       — На первом курсе Академии я побрился налысо. Так что у меня как-то раз тоже была стрижка, как у Деми Мур, — меня так цепляет её лёгкий, шелестящий звуками осеннего ливня смех, что получилось бы не задумываясь выдать даже государственные тайны, не то, что моменты собственного позора. — Хотелось выглядеть брутальнее. А потом дождаться не мог, пока волосы отрастут, потому что без них ощущал себя беззащитным младенцем.       — Глеб… — зовёт Люся, с удовольствием зарываясь пальцами в длинную чёлку. — Мне Юра звонил. Завтра можно приехать и забрать все оставшиеся на съёмной квартире вещи.       — Я могу поехать с тобой?       — Да. Я предупредила его, что мы будем вместе. Знала, что ты захочешь.       — Хорошо… — киваю я, укладывая голову обратно ей на колени, и крепко обнимаю лодыжки, оставляя на телесных колготках кровавые пятна.       Всё будет хорошо. Теперь я уверен, что у нас всё будет хорошо.       Мы преодолели так много, что заслужили возможность просто быть счастливыми. Обниматься, целоваться, говорить о каких-то глупостях и смеяться, — а не плакать, — друг с другом. Мы должны получить, ухватить, вытребовать у судьбы спокойные рассветы, размеренные дни, уютные вечера и жаркие ночи.       Потому что уже заплатили за всё это сполна, большим авансом.       — Глеб, — снова зовёт Люся, и на этот раз я мгновенно подрываюсь, поднимаю голову и смотрю на неё в упор, услышав в слегка дрожащем голосе что-то настолько будоражащее, немного пугающее, немного обнадёживающее. Ликование? Счастье? — Он подписал документы. С сегодняшнего дня мы с Юрой официально в разводе.       — Это точно?       — Да. Точно.       И я киваю, и снова прижимаюсь к ней, и ещё долго молчу — то ли пару минут, то ли полчаса, пытаясь перекрыть, залатать уже выжженную в сердце дыру «чужая жена» этим новым, исцеляющим «моя женщина».       У других эта фраза была бы обжигающе горячей, насыщенных оранжево-красных оттенков огня, захватывающего тело ощущением власти, распаляющего кровь страстью.       Моя, моя. Моя. В этом столько силы, столько бескомпромиссного обладания желаемым.       Но не для меня. Для моих ран это белоснежный стерильный бинт, тонкий и хрупкий, легко рассыпающийся на отдельные ниточки при грубом прикосновении. Его нужно наложить как можно скорее, затянуть крепким узелком и не трогать, пока под ним не перестанет кровить и саднить. И беречь его. Беречь.       Потом уже наступает момент, когда мне удаётся полностью принять услышанную новость. Проглотить, пропустить через себя, позволить ей добраться до головы — вспышкой яркого фейерверка, искрами радости рассыпавшегося по всему телу. Я смеюсь и тянусь к ней за поцелуями, за лаской, за пальцами в своих волосах и пальцами в её.       Я утопаю в этом маленьком грозовом облачке, закрывая глаза и целиком отдаваясь на волю желаниям. И оказывается, что главное моё желание — сминать и покусывать мягкие тёплые губы, сплетаться с ней языками, целовать сильнее, и дольше, и глубже, пока не закончится воздух.       Всё закончилось. Неужели всё наконец закончилось?       Или всё только начинается?       Иронично, но первый по-настоящему наш — без прежних «но», без чувства вины и мыслей о стоящем в паспорте штампе, — вечер мы проводим за уборкой, вместе разгребая то, что снова наворотил я один. Так и тянет пошутить, что следующим этапом должен быть совместный ремонт, и если уж там всё пройдёт вот так же спокойно и слаженно, то можно задумываться об ипотеке и ораве детей.       Но я боюсь её спугнуть. Боюсь, что по моим нездорово горящим глазам, по воодушевлённому тону, по прорывающемуся сквозь каждое совершаемое движение счастью она быстро поймёт, как сильно меня тянет пометить свою территорию.       Забить свой шкаф её вещами, познакомить её со своими родителями и самому познакомиться с её, завладеть теми воспоминаниями, которые раньше принадлежали не мне. Другому. Чужому.       Тому, чьё место я пытаюсь занять.       Всю ночь кручусь без сна, ожидая встречи с Юрой и представляя, что скажу ему. Вряд ли он нуждается в моих объяснениях — как же так вышло, что среди миллионов женщин я влюбился именно в его жену, — да и банальное «Я не хотел, чтобы так получилось» будет слишком походить на ложь. Но есть ещё кое-что, о чём нельзя молчать.       Я был искренен. С самого начала и до конца этой истории оставался искренен в своих чувствах: любви к Люсе, уважения к Юре, страхе причинить им обоим боль.       Мой калейдоскоп сменялся, сменялся, сменялся миллионами комбинаций, раскрашивая меня то кровавым узором беспринципного ублюдка, то светлыми тонами благородного рыцаря. А в итоге я остаюсь не плохим и не хорошим, а обычным человеком, желающим счастья.       По дороге я рассеян, взволнован. А в подъезде с холодным и влажным запахом плесени — отчуждения, разочарования, разлуки, — на меня вдруг нападет страх. Выступает на висках испарина, тяжелее становится дышать, и сердце на огромной скорости отбивает в висках настойчивое, истеричное, испуганное: «Уходи! Уходи!».       Мне хочется схватить идущую впереди Люсю за руку и уговорить уехать. Сослаться на то, что мы забыли взять с собой её обручальное кольцо, найденное вчера под креслом. Придумать любое срочное дело, не требующее отлагательств. Кричать раздражённо «Да к чёрту все эти вещи, я куплю тебе сколько угодно новых!».       Но я не поддаюсь своему страху. Я встречаю его лицом к лицу — с хмурым взглядом исподлобья, мешками под глазами, длинной щетиной и ссадиной на подбородке. Я смотрю прямо на него — с сожалением, извинением, стыдом, которыми должен бы подавиться.       Я молчу и отвожу в сторону взгляд, зачем-то останавливаясь на мысли, что выглядит Юра паршиво. Растягиваю её, как кусок горчащей терпкой смолы на языке, склеивающей зубы и не позволяющей произнести ни слова.       — Спасибо, — шепчет Люся, когда он отходит в сторону и пропускает нас с ней в квартиру. Встречает мой нерешительный, заторможенный, неуклюжий шаг через порог кривой ухмылкой и следует за нами, громко шаркая тапками по полу.       Люся не теряет времени — или просто боится этой встречи не меньше меня, — сразу же бросаясь к шкафам. Мы остаёмся стоять вдвоём с Юрой, почти плечом к плечу, только вот он не стесняясь разглядывает меня, подозрительно и самодовольно хмыкая, а мне не хватает смелости повернуться в его сторону.       Исходящий от него сильный запах перегара вызывает тошноту. Или он, или нервы — это не так уж важно, когда преданный мною друг до сих пор не врезал мне в челюсть, терпеливо дожидаясь извинений, оправданий или приступа самобичевания.       А мне… не хочется больше ничего объяснять. Ни оправдываться, ни корить себя. И как бы это не было неуместно, но сейчас я думаю только об одном.       Он бы поступил так же на моём месте. Он бы не смог отказаться от неё ради меня.       Я трусливо дожидаюсь момента, когда он отходит в сторону, отворачивается, принимаясь доставать что-то из ящика комода, и только тогда бросаю ему в спину:       — Я правда её люблю, Юр.       Он замирает. В странной позе, с опущенной вниз головой, с напряжёнными растопыренными по сторонам локтями. Плечи приподнимаются и резко падают вниз на выдохе, и он говорит глухо, с болезненным надрывом:       — И что? Ты думаешь, что сделаешь её счастливой? Я не смог, зато у тебя получится, так? — его короткий смешок прилетает в меня смачной оплеухой, которую я бы с радостью променял на настоящий, сильный, движимый яростью удар. — Нихуя, Измайлов. С тобой она не будет счастлива. Никто не будет. Оглянись вокруг — ты же как проказа. Рядом с тобой всё живое загибается.       Раздаётся щелчок. Слишком знакомый, почти родной звук щелчка, который я узнаю из тысячи других.       Звук взведённого затвора.       — Юра?! — вырывается из меня громко, испуганно, встревоженно. А он наконец оборачивается, и рука с зажатым в ней пистолетом опускается вниз, вдоль тела. — Юр, не дури!       Приходится выбирать. Бесчисленное количество раз нам приходится делать выбор, последствия которого не всегда удаётся просчитать.       Как бы успешно ты не вёл игру, уже уверенный в собственной победе, всегда можно сделать неверный ход. Допустить оплошность в тактике. Облажаться в защите. По глупой ошибке лишиться ключевой фигуры в атаке.       Потерять преимущество. Проиграть.       Ходи, Глеб. Ходи!       И делай свой выбор.       — Юра?! — выдыхает выбежавшая из другой комнаты Люся, ошарашено застывая в дверном проёме.       И я делаю свой выбор. Я выбираю её.       Последним быстрым, молниеносным рывком бросаюсь в сторону, прикрывая её своей спиной.       А Юра смеётся в полный голос, хрипя и захлёбываясь, и поднимает пистолет, выкрикивая издевательски, совсем как в нашем детстве:       — Пиу! Ты убит!       Он больше не смотрит на меня. Он пытается увидеть её.       Только не её. Господи, только не её!       Каждый из нас делает выбор. Он тоже — делает свой.       Со скатывающейся по щеке слезой.       Подносит пистолет к голове и заканчивает нашу партию оглушающим выстрелом.
Примечания:
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.