ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Возвращение, Глеб-27.

Настройки текста
      Дожди так долго вымачивали столицу, так плотно выстилали небо лоскутами тёмных облаков — слой за слоем, выжимая их на головы прохожим, — что теперь уже солнечный свет кажется аномалией, досадной оплошностью природы.       Заглядывает в глаза навязчиво, раздражающе — сколько ни отворачивайся, никуда не уходит; ошалело выскакивает на дорогу, отвлекая всего-то на мгновение — но и его достаточно, чтобы после испуганно бить по тормозам, пытаясь удержать машину от стремительного сближения с ехавшим впереди автомобилем; занимает большую половину салона, разогревая чёрные пластик и кожу до ошпаривающе высокой температуры.       Пока я добираюсь до больницы, успеваю весь известись. То душно, то слишком сильно дует кондиционер. Глаза то слезятся от солнца, то становятся такими сухими, что каждое движение веками царапает их словно наждачной бумагой. И воротник футболки так тесно прилегает к шее, что я дёргаю и дёргаю его, пока треск лопающихся ниток не заставляет чертыхнуться и остановиться.       Останавливаюсь сразу во всём. Паркуюсь — немного криво, но мысль переставить машину так и остаётся топорщиться вбок вместе с массивным бампером, — и заставляю себя хотя бы минуту сидеть на месте неподвижно и не поправлять ни одежду, ни лежащий на пассажирском сиденье пакет, набитый слойками с лимоном.       Просто скоротать несколько часов до назначенной встречи легче всего оказалось забегом по всем попадающимся на пути кафе.       И сейчас ещё слишком рано, если отсчитывать те двадцать минут, что остаются до установленного времени приёма посетителей, а не те десять дней, что мне пришлось существовать вдали от Люси. Но все новости, сообщения, даже прогноз погоды в телефоне уже прочитаны, остававшиеся в купленной лишь вчера пачке сигареты — выкурены, а мои нервы — опасно оголены и залиты дождём, кровью и слезами настолько, что я больше не могу сопротивляться, уверенно шагая к нужному корпусу.       Ждать тоже больше — не могу.       Прежде мне вообще намного проще было следовать правилам. Порывы собственного «хочу» никогда не прорывались за чётко очерченные границы «должен», скорее разбиваясь о них и оседая вниз то ли пеплом, то ли меловой пыльцой, слетающей с крыльев бабочек.       Даже с Кариной. Мне говорили, что я должен был защищать её, должен был оберегать, должен был любить, должен был быть для неё самым лучшим братом — и я сделал всё, что хотели от меня окружающие. И всё, что хотела от меня она.       Но много лет работающий безотказно механизм стал заедать. Мыслями, сомнениями, неудобными вопросами. Искрить: не подвластными контролю импульсивными желаниями, неправильными поступками, противоречащими изначальному алгоритму словами. И слетел к чертям где-то между запалом ярости и дымовой завесой презрения, отгородившими меня от предначертанного будущего ссорой с ректором.       И теперь я останавливаюсь вовсе не потому, что «неудобно», «неправильно», «некрасиво». Нет, мой взгляд ищет то самое окно, четвёртое справа, откуда бледная тень любимой женщины слабо махала мне ладонью на прощание. И находит замерший в оконном проёме силуэт, высветленный-выбеленный солнцем, полупрозрачный и такой прекрасный, что перехватывает дыхание.       И мне хочется взлететь прямиком туда, и череда дверей, ступеней, посторонних лиц, проверяющих мои документы и вносящих данные в огромные рукописные журналы; череда быстро проставленных мной закорючек, имеющих мало общего с настоящей росписью, и вежливых улыбок — имеющих мало общего с улыбками настоящими — всё это сплетается с предвкушением, с восторгом, волнением в один тугой канат, который я перетягиваю на себя до победного рывка.       Ладони вперёд, дверной ручки вниз, метнувшейся навстречу фигуры вплотную к себе.       Она обнимает меня крепко, и мне только и остаётся, что смотреть на блики света, тонущие в тёмных волнах волос, и вдыхать её запах раз за разом, жадно и поспешно, родной горечью полыни и сигарет наполняя рот, распирая лёгкие, согревая грудь.       Моё счастье. В этом — моё счастье.       Прикоснуться ладонями нерешительно, осторожно, и ощутить хрупкость женских плеч. Случайно мазнуть подушечкой большого пальца по коже, такой нежной и тёплой. Трепетать, совсем как впечатлительному мальчишке, от частого и горячего дыхания на своих ключицах.       И ведь я хотел отвоевать её у всех: законного мужа, целого мира, всегда играющей белыми судьбы. Точил ножи и готовил копья, готовился к великой битве, выжидал того самого момента, когда стало бы не важно, какой ценой — лишь бы вместе с ней.       Но она вышла ко мне сама. Ступила навстречу, сбросила ветхую броню и добровольно сдалась в плен.       Так, будто я и правда это заслужил.       — Я так по тебе соскучилась, — признаётся Люся, отступая на пару шагов и улыбаясь смущённо, заправляя за уши пряди распушившихся сильнее обычного волос. — Пока не увидела тебя во дворе, даже не понимала, насколько сильно.       Мне приходится поднимать с пола брошенный в порыве чувств пакет — такая глупость, такая пошлость, за которую в любой другой день мне бы наверняка стало стыдно. Но не сейчас. Сейчас я почти оглох, слыша лишь её голос, — и ничего из звуков коридора, ещё не отгороженного распахнутой настежь дверью; почти ослеп, поддавшись очарованию солнца, яркими узорами расписавшего стены палаты; почти онемел, не в состоянии сменить радостную улыбку на вменяемую речь.       Я ожидал иного. Боялся неизбежной неуклюжести — не той наивной, по-своему прекрасной, что сквозит в наших поспешных размашистых движениях, а ледяным металлом вины сковавшей бы нас по рукам и ногам.       И особенно страшными мне представлялись паузы. Длинные паузы, отведённые в сторону глаза. Уже пронизывающие пространство, но так и не озвученные вслух догадки о том, что это конец. Оглушительно громкий, страшный, кровавый конец нашей истории.       Но Люся мнётся на месте, потом бросается поправлять наполовину сползшее с больничной кровати одеяло, суетливо выхватывает из моих рук пакет и, даже не заглядывая в него, сразу ставит на стол. И покрывается румянцем, слабым и бледным, слегка трогающим заострившиеся скулы, и прикрывает лицо ладонями, пряча от меня свои эмоции.       — Я не понимаю, как себя вести, — шепчет скомканно, заглушая и без того тихий голос тонкими пальцами, прижимающимися к губам. А я смотрю на них чересчур внимательно, по оставшейся с нашего прошлого привычке ища обручальное кольцо.       — Я тебя смущаю?       — Нет! Вовсе нет! — тут же восклицает она, хватает меня за руку и подводит к единственному стулу, а сама скромно присаживается напротив, на край кровати. — Я скорее смущаюсь своей реакции. Боюсь показаться… глупой.       — Я тоже. Тоже боюсь показаться глупым.       Только у меня-то и повод есть. Много, очень много поводов.       Глаза её широко распахнутые, завораживающе тёмные, направленные прямо на меня. Прикушенная нижняя губа. Ладони, самым невинным жестом сложенные на коленях и возбуждающие больше всего — так, что приходится рухнуть на стул, теряя устойчивость в ногах, в мыслях, в способности контролировать свои желания.       Руку протягиваю к ней, провожу пальцами по мягкой ткани светлого брючного костюма с мелкими ворсинками, на ощупь напоминающего скорее плюшевую игрушку. Ей так идёт этот цвет — не чистый белый, слегка разбавленный чайными каплями, — и так идёт этот ясный день, солнечным светом запутавшийся в волосах и приютившийся маленьким сияющим пятнышком в приподнятом уголке губ.       — Это Рита купила, — Люся поправляет рукав кофты, так и норовящий съехать с плеча, а я поправляю свой голос, так и норовящий съехать на совершенно абсурдные ревность и зависть к её сестре.       — Она уже была здесь?       — Вчера вечером, передала мне вещи. Знаешь, я вообще попросила её привезти мне какое-нибудь платье на сегодня, но Рита сказала, что я совсем чокнулась. И это ведь похоже на правду, да? — её голос звучит так же обманчиво весело, как и в наших долгих телефонных разговорах, непременно сводившихся к обсуждению пустяков, о которых я не мог вспомнить уже через полчаса. Мы просто забивали время словами, бессмысленными глупыми словами, лишь бы не чувствовать своего одиночества.       Лишь бы поддерживать иллюзию того, что ничего не изменилось. И даже на расстоянии мы до сих пор есть друг у друга.       Но сейчас я вижу тревогу в её глазах, в резких жестах, в том настороженном взгляде, которым она наблюдает за мной.       Всё изменилось. Всё снова изменилось, и никогда уже не будет как прежде. Вопрос только в том, станет ли лучше или хуже?       — Как там Кирилл? — внезапная смена темы вызывает у меня досаду, ошпаривает подушечки прикасающихся к её колену пальцев, заставляет дёрнуться и отклониться на спинку стула с такой силой, что тот скребёт ножками по полу, сдвигаясь.       Слишком много солнца сегодня. Слишком много света. Не соврёшь незаметно, не уйдёшь от правды бесследно.       — Не знаю. Его должны выписать через пару дней, но мне никак не удаётся поговорить с ним тет-а-тет, так как Саша постоянно рядом. У них, кажется, что-то вроде второго медового месяца, — я усмехаюсь, вспоминая распорядок дня Кирилла сразу после свадьбы, когда он уезжал на работу в половину седьмого утра и только к полуночи возвращался домой, по вечерам интенсивно изучая английский, и исправляю сам себя: — Или отложенного на полгода первого.       — И почему тебя это огорчает?       — Потому что я на личном опыте убедился: даже тщательно заклеенная пластырем рана продолжает болеть. И нет ничего хуже, чем игнорировать её существование.       — Ты сейчас говоришь о… Карине? — уточняет осторожно, продвигаясь слогами-словами медленно, как по минному полю. И улыбка у неё вновь милая-скромная, официальная, формальная. Такая же доставалась и мне в начале каждого сеанса нашей игры в «клиент-психолог»; такая же непременно скатывалась с её губ под конец, съедаемая вместе с помадой, уступающая законное место самым настоящим эмоциям.       — Я говорю о тебе, Люся. О том периоде, когда мне хотелось верить, что это и правда пройдёт. Мои попытки забыть, забыться и идти дальше принесли очень много боли другим людям, — я встряхиваю головой, отгоняя образ сдержанной Алисы, не пролившей при мне ни одной слезинки; отгоняю воспоминания о яркой и ядовитой, как полуденное солнце, улыбке Ксюши. Отгоняю першение в горле, столько лет подряд разрываемым беззвучным криком злости и отчаяния. — И Кирилл сейчас тоже ступает на путь ложных надежд.       — И он должен пройти его до конца, Глеб. Каждому из нас есть о чём жалеть, и каждому хотелось бы исправить совершённые в прошлом ошибки, но именно они дают нам опыт, необходимый для того, чтобы стать счастливыми.       — А мне что делать? Просто наблюдать со стороны, что он творит со своей жизнью?       — Быть рядом. Помогать, поддерживать в трудные моменты. И уважать его выбор, Глеб. Даже если ты считаешь, что он неправильный, — она сдвигается на самый край кровати, склоняется ко мне и берёт мою ладонь в свои, медленно поглаживая пальцами выпирающие костяшки. — Я знаю, что это сложно. Помнишь, как-то давно мы сравнивали жизненные пути с маршрутами автобусов?       — Конечно.       — Так вот истинная помощь в том, чтобы подтолкнуть чужой автобус, когда он заглох. Поделиться бензином. А не пытаться пересадить человека в свой, даже если он всегда отлично едет.       Хоть мы и начинали этот разговор о Кирилле, мысли мои перетекают именно к Диане — несутся бурлящим потоком под коркой многолетнего льда, простираются вдаль водами проклятого Малого Ручья с тремя удаляющимися чёрными точками проявленного мнимого сострадания, обернувшегося злом.       Разве не это мы делаем с Дианой? Мама, Альберт, я. Пытаемся затащить её каждый в свой автобус, убеждая слезами и причитаниями, мудростью поколений и рациональностью, заботой и привычными манипуляциями «во благо», что иначе ей никогда не сдвинуться с места.       И она не сдвигается. Врастает ногами в землю глубже и глубже, сквозь рыхлые комки грязи до кишащего мелкими тварями могильного холода; погребает себя заживо, найдя в этом единственную возможность сопротивляться нашей убийственной заботе.       Я заглядываю внутрь себя, подбираясь ближе к туго переплетённой и хаотичной корневой системе своих проблем, но смотрю неотрывно в широко распахнутые тёмные глаза, в которых всегда так много понимания и принятия, в которых что-то пухово-мягкое, невесомо-нежное готово подхватить меня на лету и смягчить любой удар о действительность.       Но падаю не я — падает она. Соскальзывает вниз быстро и легко, почти незаметно оказывается на полу, и только лицо прячет у меня на коленях, накрывая наши ладони облаком волос.       — Люся, ты чего, Люсь? — от испуга мой голос становится совсем хриплым и низким, прокуренным таким, грубым. И я боюсь поцарапать её им, боюсь оставить вмятины-борозды, красные раны, глубокие шрамы на тончайшем уязвимом теле.       Как подступится к ней не знаю. Как решимость найти, а ещё не силу достаточную — нет, напротив, чуткость и ласку, — чтобы движениями своими, порывами, не надломить хрустальную хрупкость момента.       И руки теперь такие большие, неповоротливые, неуклюжие; покалывает кончики распухших, плохо слушающихся пальцев шипастое волнение. И сбивается в комок жёсткая простыня, и проминается податливо под весом наших тел бесформенный полосатый матрас, скрипит чуть слышно кровать. И выбивает воздух из лёгких прикосновением к шее влажного кончика носа.       Я прижимаю её к себе бережно, как умею. И крепко, как только могу. Вздрагиваю вместе с ней на каждом беззвучном, но ощутимом всхлипе; замираю вместе с ней перед каждым рваным, поверхностным вздохом.       — Я хочу уехать отсюда. Сегодня. Сейчас, — говорит Люся, разжимая упиравшиеся мне в грудь кулачки и плавно, расслабленно обнимая меня за талию.       — Ты уверена?       — Я думала об этом последние несколько дней. Просто я… я выбираю чертовски плохие способы преподносить хорошие новости, да?       — Нет. Да, — путаюсь я, ещё несколько раз перебирая в голове варианты ответа в такт коротким поцелуям, приходящимся мне в плечо и ощущающимся очень тёплыми даже через футболку. И в итоге сдаюсь, выдыхая растерянно: — Не знаю.       — Прости, Глеб, прости! В какой-то момент мне стало невыносимо понимать, что именно в такой тяжёлый период я оставила тебя одного. Струсила.       — Перестань. Мы оба знаем, что тебе самой нужна была помощь.       — Сначала да. И первые дни здесь я действительно выкарабкивалась из состояния, напоминавшего бездонное чёрное болото. А теперь… теперь лишь прячусь от реального мира, боясь в него возвращаться, — она поднимает на меня заплаканные глаза, улыбается через силу и трётся губами о подбородок, теперь уж точно царапаясь слегка. — Сколько прошло с тех пор?       Мне не нужно уточнять, что речь идёт о смерти Юры. Я слышу это в остекленевшем голосе, дребезжащем от ударной волны пережитого нами взрыва. Чувствую в напряжении, подхватывающем всё тело, и в угрожающие коротящих оголённых нервных проводах.       — Две недели.       — Почему за эти две недели ни один из нас не сказал честно, почему я здесь, а ты — там? Почему мы не обсудили то, что произошло? Зачем вообще плодим все эти расплывчатые формулировки о «случившемся» и «произошедшем», если рано или поздно придётся произнести вслух и принять как факт, что… — она берёт паузу, но тут же качает головой, предугадывая и останавливая меня от желания вмешаться. — Юра покончил с собой. И его самоубийство навсегда останется вписано в наши отношения.       — Как что? Как помарка, сноска или жирная точка?       — Это ведь зависит только от нас.       — А ты винишь меня в его смерти? — мне казалось, что задать этот вопрос будет невыносимо тяжело, и придётся выдавливать его из себя, вырывать по коротким кусочкам, отхаркивать кровавыми сгустками. Но он вылетает с лёгкостью дуновения ветра, прохладой проходящегося по смоченной солёной водой коже.       И оседает быстро, не оставаясь висеть между нами вытряхнутой из закромов души пылью.       — Нет, Глеб. Нет. И себя я не виню. А ведь наверняка должна бы… Но нет. Это был его выбор. Каждый вправе сам распоряжаться своей жизнью.       Мы трогаем друг друга. Она меня — грустной улыбкой, подцепляющей торчащую из сердца ниточку и быстро распускающей ещё один завязанный на нём плотный узелок. Я её — болезненно сдержанными прикосновениями пальцев, поглаживающих вздёрнутый вверх уголок губ и подхватывающих падающие с кончика носа капли, одну за одной.       — Тогда почему же ты плачешь, ласточка моя?       — Потому что это всё равно больно, — шепчет Люся, крепко стискивая в пальцах ткань моей футболки — чудо, если к вечеру ни один из нас не успеет прорвать её до дыр, снятых калькой с собственного сердца. — И даже принимая это его… решение, я всё не могу перестать думать: «Почему он так поступил?!»       Я прижимаю её к себе, покачиваю в руках, целую пушистую макушку и случайно выглянувший из-под волос краешек ушной раковины. И постепенно мы сползаем всё ниже и ниже — на кровати и в своих моральных принципах, — оказываясь тесно переплетёнными в объятиях слишком близких для утешения.       Но мне не хватает сил остановиться. Кровь прогревается, бурлит внутри, и только когда возбуждение достигает невыносимой по ощущениям точки кипения, выжигающей в лёгких весь кислород, меня буквально сбрасывает с кровати элементарным рефлексом самосохранения.       Задыхающегося, раскалённого, взмокшего вовсе не от упирающегося мне в спину всё это время солнца.       Хоть Люся и объясняла мне как-то причину глубинного страха быть отвергнутым, он всё равно выскакивает. Уже понятный, но до сих пор сильный: в нашем упорном противостоянии именно ему удаётся раз за разом схватить меня за грудки и встряхнуть как следует.       И стоит мне почувствовать свою вину, столкнуться с любой совершённой ошибкой, как очень плохой мальчик Глеб Измайлов только и ждёт своего наказания. Плохим мальчикам не положена ласка, забота и любовь. Плохие мальчики должны смотреть в демонстративно повёрнутые к ним спины и тянуться к раздражённо отдёргиваемым рукам, слушать давяще-упрекающее молчание, а потом сидеть в одиночестве, в изоляции, в клетке собственных эмоций, думая о своём поведении.       Поэтому я как ненормальный устраиваю «проверку связи». Нет, не той, что ограничивается слухом — я проверяю на крепость связи внутренние, сердечные. Возвращаюсь в палату по любой надуманной причине, по каждому вопросу, возникающему у медсестры или удивлённого требованием немедленно выписаться врача. Просто, чтобы поцеловать её в плечо, в затылок, в щёку с солёным привкусом; чтобы провести пальцами по ключице, по торопливо складывающим вещи в сумку ладоням, по прикушенной нижней губе.       Чтобы задержаться прикосновением на несколько секунд и вздохнуть с облегчением, не встретив отторжения. Чтобы убедиться, что несмотря на всё произошедшее, я всё ещё хороший мальчик.       И порыв схватить её в охапку и быстрее везти к себе домой сталкивается с реальностью, в которой мы дожидаемся всех необходимых врачебных выписок и официального разрешения уехать только к тому времени, когда ослепительной белизны день созревает, набирая в себя сочные ягодные краски вечера.       Но и за рулём я постоянно отвлекаюсь, стремясь к ней взглядом. Не прерываю ту неторопливую, размеренную задумчивость, с которой Люся разглядывает Москву из окна машины, то хмурясь слегка, то улыбаясь своим мыслям. И сам разглядываю её с не меньшим интересом, находя завораживающе красивыми наизусть знакомые черты.       Смущаю её. Знаю, вижу, что сильно смущаю, но никак не могу избавиться от широкой улыбки, когда она скрашивает долгое стояние в пробке наконец распечатанными слойками: отщипывает слегка похрустывающее тесто и закидывает в рот — себе и мне, — облизывая перепачканные начинкой пальцы.       Воздух прогретый солнцем, уже по-летнему тёплый. И пахнет лимоном: во дворе моего дома, в подъезде, в спальне с распахнутым настежь окном, около которого я дышу глубоко, пытаясь остыть после холодного душа и не взорваться от прикосновений раскалённых поцелуев к лопаткам.       И привкус тоже лимонный. На её губах, потом на моих. Сахарными следами с лёгкой горчинкой остаётся на коже; концентрируется на сталкивающихся часто, быстро, рьяно языках; липкими каплями собирается между плотно сплетёнными телами.       Даже после секса я не решаюсь перебить его. Кручу в приятно уставших ладонях пачку сигарет, стоя под потоками уличного сквозняка — мы так спешили, что не закрыли как следует окно, — но так и не прикуриваю. Вместо этого возвращаюсь обратно в постель, к разнеженной и почти задремавшей Люсе, чтобы успеть притянуть её к себе под бок и укутать нас одеялом.       Укутать её одержимой заботой. Укутаться в терпкую горечь чувства вины и страха потери.       По совету доктора я тщательно наблюдаю за тем, как и сколько она ест. Реальная необходимость в этом отпадает уже через несколько дней, но мне всё равно спокойнее держать под контролем хоть что-то, касающееся наших отношений.       Потому что все прежние уже начинались со взаимного обмена поводками. Можно было ими и не пользоваться, но вложенная прямо в ладонь власть немного расслабляла, немного пьянила, немного будоражила ожиданием: первым ты или тебя?       А теперь мне приходится иметь дело со свободой, которая дезориентирует как мощный взрыв. Как обращаться с поводком было предельно ясно. Что же делать с настоящим доверием — нет.       И вот ирония: будучи ничем не ограничен, я ещё яростнее тянусь обратно к ней. Сжимаю в плотный комок все возможные дела, чтобы скорее вернуться к родному теплу, чтобы переступить порог своей квартиры и застопориться взглядом на пересекающем зеркало бордовом:       «Я дома!»       К возвращению в столицу старшего Войцеховского мы успеваем подтереть все следы нервного срыва Кирилла и состряпать пресную, но хорошо проглатываемую версию о том, как он переборщил с наркотиками и разбился на машине. Благо, Андрею в последнее время пришлась по душе роль «папочки», и вместо выяснения любых подробностей следует сначала длинная поучительная лекция для только выписавшегося из больницы сына, а потом карательная — для меня.       За своё рабочее место я пытаюсь удержаться очень убедительно. Жалуюсь на невыносимый характер Кирилла, прозрачно намекая на то, что кроме меня никто с ним долго не продержится. Сходу придумываю несколько историй о том, как я прикрывал его в самых непростых ситуациях, добавляя к образу наркомана ещё и штрихи развязного блядуна, лишь умиляющие Войцеховского. И клянусь следить за Киром день и ночь, даже спать с ним в одной постели и сидеть у бортика ванной, пока он моется, если это будет необходимо.       Оказывается — необходимо. Я не успеваю отъехать от офиса Андрея, нервно куря и отплёвывая омерзительное послевкусие нашей беседы, когда получаю сообщение от Саши с адресом и просьбой приехать.       И с каменным лицом отгоняю до дома купленный Кириллом в подарок своей «любимой и ненаглядной жене» пафосный красный Мерседес, пока он спит на заднем сидении, умудрившись надраться предложенным в салоне шампанским, а подавленная и растерянная Саша так и не произносит ни единого слова за всю дорогу, кроме заменившего наше приветствие сдавленного «У меня ведь даже прав нет».       Через несколько дней она защищает диплом и мы заступаем на вынужденное круглосуточное дежурство рядом с Кириллом. Обычно это сближает — общее дело и общая беда, — но у нас всё получается ровно наоборот, и даже в коротких разговорах сквозит ледяная прохлада, царапающая торчащим заострённым ребром вопросом «Кто виноват?».       Наверное, потому что ответить на этот вопрос кажется чуть легче, чем на более насущный «Что теперь делать?».       Каждое утро Люся благословляет меня уверенным «Скоро всё наладится», но веры в это хватает ненадолго. Порой на несколько дней, пока Кирилл держится агрессивным и замкнутым, но трезвым. Порой на полчаса, прежде чем на пороге он встречает меня, еле держась на ногах.       Несмотря на его недовольство — особенно благодаря его недовольству, — я выхожу за пределы навязанной должности личного водителя и начинаю вместе с ним ходить на работу. Делаю максимально серьёзное и сосредоточенное лицо, почти имитируя обыск тех помещений, где он обычно подолгу бывает в офисе.       Почти — ведь кое-что я действительно там ищу. И нахожу. Припрятанные по шкафам бутылки, весёлые таблетки и пакетик с кокаином между папками в выдвижном ящике стола, из-за которого на обратной дороге ору на него так, что хрипнет голос.       У меня не опускаются руки. Я опускаю их сам: стиснутые в кулаки до ноющей боли в запястьях, чешущиеся уже по-настоящему, физически ощутимо.       Не знаю, откуда только берётся во мне столько сдержанности, чтобы ни разу не пустить в ход кулаки. Чтобы заталкивая обмякшее тело в квартиру просить именно Сашу привести его в чувство лёгкими хлопками по щекам — потому что мой заботливый дружеский хлопок скорее закончится для него вывихом челюсти или сломанным носом.       Иногда он сам пытается остановиться. День, два, три. Но чем дольше Кирилл остаётся вменяемым, чем яростнее хватается за работу, чем искреннее просит прощения у Саши, заваливая ту ненужными дорогими подарками, чем серьёзнее заявляет мне, что теперь «Всё нормально», тем хуже становится после нового срыва.       И если уладить проблему с разбитым им в припадке злости лобовым стеклом машины неудачно припарковавшегося сотрудника мне ещё как-то удаётся, то сорванные очередным запоем переговоры нависают над всеми нами дамокловым мечом, чей карающий удар будет приведён в действие сразу же, как об этом узнает Войцеховский-старший.       Несколько раз я срываюсь на Сашу за то, что не может уследить за ним, потом корю себя за это: ей ведь совсем нечего ему противопоставить. Ни грубой силой, ни силой исцеляющей любви она не обладает, а угомонить боль от частого давления на совесть Кириллу как раз отлично помогают небольшая доза наркотиков или пара глотков алкоголя.       А происходящее бьёт по всем нам. Методично, с извращённым удовольствием. Отравляет запахом перегара и рвоты, проворачивает торчащее меж рёбер лезвие ножа при каждом взгляде на мертвецки равнодушное выражение его лица, и прожигает висок полуночным звонком-окурком с тлеющим устало «Он снова ушёл из дома».       И припрятанный за пазухой до лучших времён вопрос приходится достать прямо здесь и сейчас, в каких-то жалких миллиметрах до достижения Кириллом абсолютного дна.       — Почему не рассказал, что к тебе приезжала сестра Ксюши?       Я рассчитываю вывести его на эмоции, расшевелить, растрепать — чтобы найти хоть одно живое место, куда можно всадить крючок и выдернуть уже из этого болота. Но получаю сначала молчание, потом мерзкую ухмылку с почти убедительным:       — Давно уже забыл об этом.       И можно бы поверить, да только вид у него такой, что лишь тронь — вгрызётся зубами в мясо и откусит целый шмат. А я точно знаю, что так защищают только самую драгоценную и сокровенную территорию души.       И я отступаю. Временно, тактически. Чтобы постепенно прощупать границы и найти ту сторону, с которой легче всего будет пролезть внутрь. Чтобы успеть избавиться от страха не спасти его своим вторжением, а окончательно добить.       Однако на следующий день он сам возвращается к этой теме, внезапно и неуклюже проталкивая её в наш разговор. Стопорится перед первым словом, нервно подёргивает ногой и произносит резко, отрывисто:       — Собери оставшиеся в квартире Ксюши вещи, чтобы передать их её семье. И туда же спрячь деньги. Но так, чтобы их наверняка нашли.       — Какую сумму?       — Чтобы не вызвала подозрений, — уклончиво отвечает Кирилл, но и эту логическую точку быстро смазывает до запятой, добавляя совсем тихо: — Только организуй всё так, чтобы вещи передали её сестре. Она… разберётся.       И вот здесь-то я напрочь сбиваюсь с привычного ритма «сказали — выполняй». Оттягиваю поездку почти на неделю, не желая снова прикасаться к своему прошлому, от которого кое-как удалось отмахнуться. И перед Люсей вдруг появляется иррациональное, абсурдное чувство вины: ведь своим чувствам к ней я изменял именно с Ксюшей.       Но придуманное мной решение проблемы становится ещё более абсурдным: я прошу Люсю поехать со мной. Успеваю расслабиться и похвалить себя за лже-мудрость — она первым делом собирает в чемодан то, о чём я бы и вовсе мог забыть, — пока не обнаруживаю в шкатулке с ювелирными украшениями купленный когда-то комплект из красного коралла.       И не разобрать, то ли это заострённые кровавые камни приносят боль, впиваясь в сжимающие их ладони, то ли воспоминания, сжимающие сердце так, что оно обливается кровью.       Среди всего блеска — похотливо разглядывавших её глаз, драгоценных металлов, неоновых огней ночных клубов, — я видел Ксюшу самой счастливой с этими пустяковыми побрякушками в руках и смакующей свой первый «столичный» десерт.       Порой нам по-настоящему нужно так мало: забота, тепло. Любовь. А мы яростно включаемся во всеобщую гонку за чем-то особенным и тратим на неё всю жизнь.       — Она была дорога тебе? — спрашивает Люся, очень трепетно обхватывая своими ладонями мои и будто бы просто поглаживая, но на самом деле крепче смыкая их вокруг ярких капель украшения, так и норовящих выскользнуть из рук и расплескаться по полу.       — Нет, — я напрочь выдаю себя поспешностью ответа, этой подскакивающей вверх интонацией голоса, который не поддаётся обычному самообману.       Ксюша стала первой, кто подобрался ко мне так близко. Не к телу, а именно к душе. Наверное, ещё и первой, кто захотел увидеть что-то искреннее человеческое под подаренным природой прекрасным слепком моего лица, которого остальным всегда было достаточно.       Да. Она была мне дорога. Дороже, чем я сам привык думать.       — У нас есть прошлое, Глеб. И если мы хотим двигаться в будущее, то его нужно принимать, а не перечёркивать, — шепчет Люся, упираясь лбом в моё плечо. — Будь со мной честен.       И я соглашаюсь. Конечно же я соглашаюсь с ней, прикрывая — руками, губами, отвлечёнными словами, — позорные кляксы своих мыслей.       Легко принять то прошлое, которое уже мертво.       Ещё два дня я продолжаю готовить чемодан: аккуратно надрываю подкладку и прячу внутрь деньги и все украшения; потом всё же вынимаю большую часть наличных и обхожу ювелирные с кодовым запросом для консультантов «хочу произвести впечатление», заведомо выбирая колье и серьги, совершенно не похожие на те, что носила Ксюша — так будет выглядеть менее подозрительным их совсем нетронутый вид.       А коралловый комплект оставляю себе. Даже придумываю поначалу какое-то оправдание — что когда-нибудь передам его лично в руки её сестре со словами о том, какой замечательной была Ксюша, — но спустя всего час такой вариант кажется мне до смешного нелепым. Замечательной она не была, пусть ярким светом своим и умела прижигать на время чужие раны. Но и обжигать до боли тоже — умела.       И всё, что я смог бы рассказать о Ксюше, остаётся только со мной. Как и это единственное материальное напоминание о ней, воспоминание о чём-то вроде нас, становящееся назидательным жизненным уроком.       Пока мы живы, ещё не поздно пытаться исправить свои ошибки.       Поэтому между походами по ювелирным я звоню Славе с крайне странной просьбой, о которой — почти по-родственному — прошу никому не говорить. По телефону он не вставляет никаких комментариев и не задаёт лишних вопросов, зато при личной встрече отыгрывается на мне на триста процентов, двести из которых приходятся на ухмылки всех оттенков ехидства.       Но всё это сполна компенсируется тем, что уже через сутки мы снова встречаемся в кафе недалеко от снимаемой им квартиры — в том же самом, где однажды мы с Люсей синхронно заступили за черту положенных нам отношений, сдвинувшись ближе друг к другу всего на миллиметр, оказавшийся решающим. И сейчас я тоже переступаю за черту очередных своих принципов, подталкиваемый в спину отчаянным «так надо».       Слава запускает написанную им программу на мои ноутбук и телефон, а другой телефон — новенький, в глянцевой коробке и со всеми положенными защитными плёнками, будто никто и влезал в него, устанавливая маячок и скрытое приложение усовершенствованного «родительского контроля» — возвращаясь ко мне так жжёт руки, что я сразу же решаю от него избавиться.       Не выбросить, нет. Немедленно, без предупреждения и какого-либо объяснения отдать той, кому он и был предназначен.       Дверь мне открывает Альберт, и это столкновение становится для нас шоком. Я будто и не ожидал, что могу увидеть его в родном доме; он будто и не ожидал, что я могу ещё когда-нибудь осмелиться прийти в почти родной дом. В итоге мы оба так и смотрим друг на друга со смесью недоверия, взаимного неодобрения, еле уловимого кисловатого сожаления из-за подпорченных совсем слегка — подумаешь, вспылили на эмоциях — отношений, которые теперь и нормальными не назовёшь, и выбрасывать спустя столько лет совсем не хочется.       — Заходи, — наконец кивает он, пропуская меня в прихожую, и только сухая, осиплая усталость в его голосе останавливает меня от того, чтобы перейти в защиту-нападение и отвесить поклон и едкую благодарность за разрешение ступить на священную землю.       Несмотря на то, что пришёл я только ради Дианы, мысль сначала поговорить с ним кажется очень заманчивой — хотя бы потому, что это будет намного проще. Но тут появляется мама, чьи вопросы летят друг за другом без остановки, сразу на поражение. Пока я пытаюсь сориентироваться в их оглушающем шуме и пробиться сквозь завесу мельтешащих рук, Альберт незаметно растворяется в недрах квартиры, и мелькает в конце коридора высокий худощавый силуэт, который я не успеваю не то, что перехватить, а даже окликнуть.       На этот раз я не спешу ломиться к ней в комнату, хотя именно сейчас, когда с двери до сих пор снят замок, это было бы так просто сделать. Но худшие советники — вина и страх — вечно вмешиваются в моё общение с Дианой, делая из меня такого же неуравновешенного подростка, не способного к адекватному диалогу.       Именно поэтому посредником для нас я выбираю маму, которая, судя по продолжительному отсутствию и доносящимся до меня звукам голосов, до последнего старается уговорить Диану выйти из своей комнаты. Но она, как и любой зверёк, долго просидевший в неволе, с ещё большей озлобленностью жмётся в угол родной клетки.       Мама только разводит руками, бормоча о том, что она обязательно передумает, мне бы только подождать. Вот только ждать я не могу, не хочу — у меня неебической силы аллергия на это полное смирения, взрослой рассудительности и скрытой боли слово «ждать», — поэтому приходится действовать проверенным способом.       — Убирайся отсюда! — визжит Диана, совсем уж по-детски запрыгивая на кровать и пытаясь спрятаться от меня за ширмой натянутого до подбородка одеяла. А потом добавляет ядовитым шёпотом: — Извращенец!       — А вот это уже что-то новенькое, — усмехаюсь я, задумчиво потирая подбородок и слишком резко, с громким хлопком опускаю ей на стол коробку с телефоном. Сверху кладу новую сим-карту, демонстративно спокойно поправляю вновь съехавшую вбок со столешницы стеклянную накладку, случайно цепляясь взглядом за вложенные под неё тетрадные листочки с нарисованными обычной синей ручкой огромными глазами, от вида которых сердце начинает колотиться ещё быстрее, в отчаянных рывках подпрыгивая аж до глотки. — Это тебе. Я заеду через несколько дней.       Дверь закрываю аккуратно, ухожу неторопливо, с мамой прощаюсь предельно вежливо, даже говоря что-то утешительное про возраст и сложный период в жизни, который нужно просто — ну конечно же! — переждать.       И с лестницы спускаюсь в нормальном темпе, только на ходу достаю сигареты и прикуриваю ещё в подъезде, повторяя себе жёстко и бескомпромиссно: «Не думай об этом, не думай, не думай!».       Мразь.       Извращенец.       Звучит так, словно я наконец перестал быть Глебом-который-нравится-всем.       В моих планах действительно вернуться сюда через несколько дней, сразу после поездки в тот маленький городок, где родился и вырос Кирилл: пора избавить Люсю от необходимости созерцать хранящийся у нас чемодан с вещами Ксюши, а заодно взглянуть на ту самую Машу, уже заочно знакомую мне по многочисленным подробным рассказам сестры.       Продумано оказывается всё, вплоть до взявшего на работе отгул Разумовского, пристыженного мной за возмутительные попытки уклониться от совместной опеки над нашим проблемным мальчиком Кирюшей. Всё, кроме внезапно нахлынувшего на Кирила именно в день моего отъезда желания вытворить что-нибудь особенное.       Сначала я даже не спрашиваю, что именно: сбивает с толку звонок с его телефона и привычно-пугающий заторможенный голос с простым «Ты можешь к нам приехать?», ведь прежде меня всегда звала Саша, и сегодня он тоже должен быть вместе с ней.       Пока я занят звонками — Данилу о том, чтобы покупал билет и готовился уехать вместо меня, и Люсе о том, чтобы не пугалась, когда он приедет забрать из нашей квартиры злополучный чемодан, — нет времени раздумывать над тем, какой именно адрес мне озвучил Кирилл. Поэтому при виде того самого ЗАГСа, где всего-то полгода назад он заключал брак, на мгновение впадаю в ступор, сменяющийся еле контролируемой яростью, острыми молоточками бьющей по вискам.       Я нахожу их в соседнем дворе, в окружении чьего-то одноразового праздничного счастья, сваленного мусором у детской площадки. Лица Саши не видно за привязанной к краю скамьи связкой наполовину сдувшихся белых шаров, зато сидящего перед ней на корточках Кирилла мне удаётся рассмотреть очень подробно.       И то, как он опасно покачивается, упираясь коленями в асфальт и упрямо отклоняясь обратно, держась ладонями за её колени. И то, как втолковывает ей что-то настойчиво, слегка раздражённо, совсем как человек, ни на мгновение не сомневающийся в собственных действиях, а не тот, кто скоро в алкогольном угаре начнёт забывать собственное имя.       Но и сейчас у нас с Сашей как-то нелепо не задаётся: из меня вырывается нервный смешок при виде плешивого пятнистого котёнка, трепетно прижатого ею к груди, и только после этого она поднимает ко мне полные слёз глаза и становится так невыносимо стыдно, что я заливаюсь жгучим перцем румянца, припекающим щёки и обжигающим готовый произнести очередную глупость рот.       — Забери его домой, — просит твёрдо, почти ультимативно, взглядом указывая на притихшего с моим приближением Кирилла. И тут, как бы это не было смешно, уточнение действительно было необходимо.       — Забери меня домой, — с каким-то грустным смешком вторит ей Кир, с трудом поднимаясь на ноги и ничуть не сопротивляясь, когда я подхватываю его под локоть и начинаю оттаскивать в сторону.       Почему-то мне кажется хорошей идеей оттянуть наши с ним разборки до машины. Там мы не будем привлекать столько лишнего внимания, когда моей выдержки снова хватит лишь на пару минут поучительного разговора сквозь зубы, за которым наверняка последует перемежающийся матами гневный крик. Там у меня не будет возможности врезать ему так, как давно уже хочется.       Но он сам начинает притормаживать, и впервые не ждёт допроса, вываливая передо мной явку с повинной:       — Я заставил её подписать заявление о разводе.       — Блять! Здесь стой и жди, понял? — рычу я, из последних крох терпения подталкивая его к стене в торце дома, а сам почти бегом возвращаюсь обратно, окликая Сашу, пытающуюся одновременно удержать в руках и вырывающегося котёнка, скатившуюся с плеча сумку, и зажатый в ладони телефон. — Пойдём, сначала отвезу тебя куда скажешь.       — Спасибо, но не нужно, Глеб. Я возьму такси, — отмахивается она, даже толком не обернувшись.       — Ну и кто тебя повезёт вот с этим лишайным?       — Это не лишай. Авитаминоз или обычные глисты…       — Очень интересно, расскажешь по дороге.       Наверное, только такой непробиваемой наглостью мне удаётся затащить её к себе в машину, не смутившись и не пойдя на попятную и в тот момент, когда при новой встрече с Кириллом она сдавленно всхлипывает и начинает беззвучно рыдать, сотрясаясь всем телом.       Ненадолго мне удаётся отвлечь её расспросами о том, откуда взялся котёнок, потом историей о том, как однажды мы с другом — бывшим, преданным, застрелившимся другом, — снимали с дерева соседскую беременную кошку, но как только в салоне возникает неуютное, душно-душащее нас троих молчание, по лицу Саши снова резвым потоком струятся слёзы.       И я не выдерживаю тяжести так смело взваленной на себя роли спасителя-утешителя, сворачивая в сторону первой же попавшейся на глаза рекламной вывески ветеринарной клиники. Потому что своей попыткой помочь сразу всем, напротив, причиняю ещё больше боли.       Кир же сидит так тихо, что периодически мне приходится заглядывать в зеркало заднего вида, чтобы убедиться, что он не уснул. Не вмешивается он и в наш спор, возникший сразу же, как показалось впечатляющих размеров здание той самой ветеринарной клиники, внешне выглядящей более солидно, чем все «человеческие» больницы, где мне приходилось бывать в последние несколько месяцев.       В итоге сопротивление Саши в том, что ей нужно в уже знакомый центр к проверенным врачам — этакое элегантное прикрытие читающегося прямо на лице «Здесь слишком дорого!» — ломается тихим голосом с заднего сидения, озвучивающим намеренно тактично избегаемое мной «Я всё оплачу».       Сложно разобрать, какое именно чувство — обида или злость, — выталкивают её из машины и громко хлопают дверью напоследок. Но я следую за ней, нагоняю и преграждаю дорогу. Благо, Саша останавливается сразу и нам не приходится разыгрывать забавную сценку на глазах у парочки курильщиков, собравшихся у входа в клинику и нежащихся под летним солнцем.       — Саш, ты же сама понимаешь, что так будет лучше. Он же совсем тебя замучил.       — А ты сам-то понимаешь, на что это похоже? — яростно выдыхает она, не замечая будто, как пугается и шипит котёнок в её руках, тонкими коготками впиваясь в ласково держащие его ладони. — Он все дела заканчивает. Соседям затопленным выплатил почти двойной счёт за ремонт. Дарственные какие-то мне пытался подсунуть. Собрал стопку книг для Ильи, которые три года ему обещал. Развод этот… Для чего? Почему сейчас?       Я вырываю из себя улыбку, проходящую широкой трещиной поверх корки чистого льда. И сквозь неё же выталкиваю, выталкиваю наружу последние утешительные слова, тёплые, не успевшие промёрзнуть внутренним ужасом, сочащимся прямиком из сердца.       Я умею быть убедительным. Чертовски убедительным. Даже когда сам не верю сочиняемой на ходу лжи.       Поэтому Саша скрывается за дверью уже без слёз, почти уверенная в том, что перенервничала, ошиблась, придумала лишнего. А включившийся на максимум режим героя — как и всегда, мне проще решать чужие проблемы — несёт меня в сторону самого пристально наблюдавшего за нами курильщика в медицинском костюме, чей молодой возраст и чересчур заинтересованный взгляд дают ложную надежду на то, что с ним легко будет договориться.       — Сергей Назарович, — к счастью, вся необходимая информация о нём вместе с обнадёживающим «ветеринар» уже есть на прицепленном к нагрудному карману бейдже. — Могу я попросить Вас помочь той девушке? Она так много сил потратила, последние полгода самоотверженно пытаясь вытравить тараканов из чужой головы, что теперь мне хочется быть уверенным, что у неё не возникнет никаких проблем хотя бы с вытравливанием блох из подобранного котёнка.       Вместо ответа мужчина хмурится, молча выбрасывает окурок в урну и засовывает ладони в карманы брюк. Я же интерпретирую этот жест по-своему — торопясь вернуться в машину и привыкнув быстро решать подобные дела, — и достаю из кармана сразу и телефон, и кошелёк.       — Конечно же, не бесплатно. Я оставлю свой номер телефона, оплачу выставленный счёт и любые… сопутствующие расходы.       — Спасибо, — в его хрипловатом голосе на самом деле нет ни намёка на благодарность, да и появившаяся на смуглом лице ухмылка выглядит откровенно враждебно. — Но я и без Вас справлюсь со своей работой.       Получив досадный, но отчасти заслуженный щелчок по носу и обещая себе хотя бы на сегодня завязать с пагубной привычкой подсовывать людям непрошеную помощь, я возвращаюсь обратно к Кириллу. А он умудрился растечься по заднему сиденью и задремать — правда, в свете последних пугающих предположений Саши мне приходится сначала осторожно пощупать его пульс, и только потом с облегчением занять водительское место.       Мысли путаются, сталкиваются, расшибаются и разваливаются на какие-то отрывки, пушистые комочки вездесущего и назойливого тополиного пуха. И вроде нет ещё той самой истинно летней жары, но кожу обжигает светом и постоянно пересыхает в горле, и хочется уже сделать глубокий глоток чего-то освежающего: то ли воздуха, то ли надежды.       Кир просыпается скоро, подскакивает от гудка одной из машин и тут же хватается руками за голову. И раздражающие, по-детски капризные требования немедленно остановиться, чтобы выйти покурить, у меня получается игнорировать ровно до тех пор, пока его отражение в зеркале вдруг не приобретает нездорово зелёный оттенок.       На улице он сначала долго стоит, привалившись спиной к машине и облизывая бледные потрескавшиеся губы. Лишь иногда косится невзначай в сторону ближайших кустов, но так и не сдвигается с места; а отдышавшись немного, пытается достать из джинсов пачку сигарет, но та цепляется уголком за подкладку и со следующим же дурным поспешным рывком всё содержимое кармана сразу же вываливается на асфальт.       Звонко катятся по сторонам монеты, шлёпаются бесшумно смятые бумажные купюры и пакетик с презервативом, трескается от удара ярко-жёлтый пластик зажигалки.       И именно это незначительное происшествие высекает искру, приводящую ко взрыву. Я чувствую свою беспомощность так остро: она разворачивается ко мне во всей своей уродливой мощи, обхватывает меня костлявыми иссохшими руками, отчётливо врезавшимися в память вместе с последними воспоминаниями об отце.       Слабые, бледные, дрожащие ладони, в которых ничего больше не держалось. Которые уже никогда не легли бы на плечо уверенной тяжестью мужской силы.       Вот как выглядит для меня безысходность.       И мои руки тянутся вперёд — пока могут! — и хватают его за грудки. Встряхивают, как будто бы приподнимают слегка — ведь сопротивляться бы он не стал, — и с достаточной силой припечатывают в бок машины. И Кирилл, прежде равнодушно наблюдавший за тем, как всё рассыпается под его ногами, и теперь разве что поднимает голову и фокусирует на моём лице взгляд покрасневших глаз с сильно расширенными зрачками.       — Ты понимаешь, что ты всех вокруг себя изводишь? — ярость прорывается наружу низким шёпотом, раздирающим до сих пор пересохшее горло до крови, ощутимой противной солью на языке. — Чего ты, блять, сам-то хочешь? Жизни нормальной? Тогда хоть одним ёбаным пальчиком пошевели уже в этом направлении! А хочешь сдохнуть — так скажи об этом прямо, и заканчивай с этой клоунадой. Я тебя останавливать не буду, понял? Только реши уже сам, что мне тебе протянуть: руку помощи или заряженный пистолет.       Глупо, конечно же глупо ожидать от него ответа прямо сейчас. Тут и разумной бы реакции дождаться от того подобия человека, в которое он сумел себя превратить.       И мне так досадно от этого. Так плохо, так зло, обидно, больно, что хоть его бей, что сам бейся головой — нихрена же уже не поможет.       Но я всё стою и стою, и жду чего-то. Ответного удара — ну хотя бы резким словом, — объяснения, покаяния. Решения.       — Молодые люди, вы или уединитесь уже, или продолжайте, не травите простой народ такой многообещающей мизансценой! — выкрикивает пожилая женщина, с дерзкой улыбкой разглядывающая нас из окна соседнего дома.       И это — только это, хотя бы это, — заставляет меня выпустить его и отступить. Удивительно, но из нас двоих теперь именно Кирилл находит силы озаботиться приличиями и, прежде чем спрятаться вслед за мной в машине, заторможенно и скомканно выкрикивает в ответ «Извините».       Ко мне так и не приходит раскаяние за все произнесённые на эмоциях слова, но тревога всё покусывает, покусывает в шею, и взгляд косится в его сторону с предательским испуганным: «А если он и правда… то что? То дальше как?». И вопреки всем громким заявлениям, почти угрозам, небрежным ультиматумам, я трусливо тащу его к себе домой и укладываю спать на диване в гостиной.       И можно было бы поизвращаться над ироничностью того, что не мне же одному спиваться на чужом диване, но ничего забавного в сложившейся ситуации не находит теперь даже Данил.       Стыдно перед Люсей. Кирилла у нас в квартире практически не видно и не слышно, да и я уже не всегда понимаю, когда он снова в невменяемом состоянии, а когда просто уходит в себя настолько, что подолгу неотрывно смотрит в потолок. И ей бы отдыхать и восстанавливаться после пережитого прежде потрясения, а не наблюдать изо дня в день, как ещё один человек медленно и с упоением выносит себе мозги.       Стыдно перед Сашей. Отвечать на её звонки и сообщения наигранно оптимистичными формулировками, не имеющими ничего общего с тем, что я на самом деле вижу.       Стыдно перед самим Кириллом. Потому что я элементарно не справляюсь. Не столько с ним, сколько с пониманием тех чувств, что толкают его всё ближе к краю.       И помочь мне понять он не стремится: отмалчивается, огрызается, топорно переводит тему. А однажды я возвращаюсь поздним вечером после встречи с Разумовским и застаю их с Люсей на кухне, пьющими чай в интимном полумраке включённой лишь на вытяжке подсветки и ведущими самый настоящий разговор.       Тогда стыдно становится за себя. За ревность свою неуместную, в первые мгновения настолько сильную, что трудно дышать. За жадность, что на него она тратит нежный вкрадчивый голос и тёплый понимающий взгляд, которые всегда доставались мне. За безосновательный панический страх стать ненужным и быть обманутым.       Мне приходится умерить свой пыл. Принять выжидательную позицию. Напомнить себе о доверии.       Потому что лишь у неё хватает то ли сдержанности, то ли профессионализма, то ли идущего сейчас только на пользу равнодушия по отношению к нему, чтобы ловко огибать все расставляемые им препятствия и продвигаться ещё дальше, глубже; забираться на новые, невиданные мне ранее уровни игры, где нужно пробить десяток кирпичных стен, увернуться от сотен летящих навстречу камней, нырнуть ниже всякого дна, чтобы добраться-таки до заветного сундучка с ключом от чужой души.       Ещё несколько дней проходят именно так: днём я таскаю Кирилла на работу, где он стал таким же декоративно-прикладным предметом для компании, как и предыдущий директор, а вечерами мы разыгрываем на троих почти семейную идиллию с чаепитием и философскими разговорами о жизни. И он не может не замечать в наших жестах, словах, переглядываниях по-родительски заботливое и раздражающе-навязчивое «Расскажи, что тебя беспокоит?», но больше не пытается убежать от этого.       Ни к себе в квартиру, ни в наркотически-алкогольную эйфорию.       Это ощущение рождается постепенно, подрагивает в солнечном сплетении одной мизерной точкой, остриём тончайшей иглы, зависшей в воздухе в ожидании: пронзать или сшивать?       Ощущение, будто уходит из-под ног прежняя опора достигнутого дна, и начинается медленное движение. Наверх. К свету, к воздуху.       А потом мы с Киром забегаем в магазин всего в паре кварталов от моего дома: купить сигареты да нормальный молотый кофе, который он обещает сварить себе сразу в пятилитровой кастрюле, потому что от чая уже на стену лезть хочется. Я выпускаю его из виду всего на пару минут и рефлекторно бросаюсь на звон бьющегося стекла и чьи-то крики, но не сразу осознаю, что он и есть тот самый трясущийся от ярости мужчина, бьющий кулаками по окровавленному лицу лежащего на полу охранника.       Кажется, я и сам теряюсь, пугаюсь. Как заламываю ему руки за спину, оттаскивая его в сторону, так и продолжаю их держать, пока прибежавшая штатная медсестра торгового центра не заверяет после осмотра, что отделаться охраннику удалось неглубокими порезами от разбившихся бутылок да будущими синяками.       Приходится отдать много, очень много денег и принести столько же извинений, чтобы наконец увести оттуда Кирилла, не просто упокоившегося, а словно обмякшего, лишившегося прежнего гибкого каркаса, помогающего удерживать в нужной форме тело и разум.       — Только не домой, ладно? — просит он, как только я сажусь за руль и иллюзорно отгораживаюсь от проблем внешнего мира, щёлкнув кнопкой блокировки дверей.       — Куда?       — Я… покажу.       Всю нашу дорогу сопровождают лишь его «туда», «туда», порой озвучиваемые лишь в самый последний момент — в другой раз моего терпения бы уже не хватило на такие замысловатые витки по ночной столице. Но сейчас мне просто не хочется ничего говорить. Сил нет ни злиться, ни читать нотации, ни спрашивать сотый раз, какого хрена с ним творится.       Я устал. Не от него устал, а от многолетних попыток решать проблемы, что мне не по зубам.       А он выводит нас к той же самой набережной, где мы останавливались однажды после устроенной его дедом выволочки. Примерно тогда-то всё и началось: впервые озвученные амбиции, дружба и миллионы, оплаченные чужими жизнями.       Теперь здесь лежит новенькая плитка, всё равно кое-где чуть покачивающаяся под ногами, и горят фонари, расчерчивая пешеходные дорожки контрастными проломами: светлая-тёмная, тёмная-светлая.       Мы почему-то под свет никак не попадаем.       Я стараюсь держаться на расстоянии, давая ему свободу и что-то, хоть относительно напоминавшее бы уединение. Жду, что вот сейчас он дёрнется ближе к воде, ударами злости и отчаяния размажет новую порцию своей крови по перилам, чтобы после посмотреть на меня с ухмылкой и озвучить ещё какую-нибудь чертовски плохую идею, за реализацию которой мы всё равно возьмёмся.       Потому что вести бой с самими собой мы можем только объявляя войну другим.       Но Кирилл опускается на первую же попавшуюся скамейку, аккуратно сцепляет пальцы с отбитыми в драке костяшками в замок и просто сидит, смотря перед собой. А я ещё пытаюсь оставаться тактичным, расхаживая за его спиной взад-вперёд нервными размашистыми шагами, но, замечая, как уже вторая пара поздно гуляющих прохожих разворачивается и уходит в обратную от меня сторону, испугавшись, просто сдаюсь и устало сажусь рядом с ним.       — В моём родном городе единственным развлечением была речка. Шесть лет прожил в Москве и понял, что здесь то же самое, — усмехается он с наигранным задором в голосе.       — А я надеялся, что ты готовишь проникновенную речь о том, что так больше не будешь делать.       — Я так больше не буду делать, — с прохладным недовольством повторяет за мной Кир, закатывая глаза, и меня так и подрывает отвесить ему в ответ поучительный подзатыльник.       — Неубедительно звучит.       — Как есть, — хмыкает он, но следом опускает взгляд себе под ноги и берёт паузу. Ту самую паузу, после которой обычно раздаётся что-либо, имеющее силу и мощь прорвавшего тишину выстрела. — Я же приехал сюда отомстить. Конечно, и посмотреть на отца хоть раз хотелось, и жизнь заново начать с возможностями большого города, но в первую очередь — отомстить. Я десять лет в себе ненависть к папаше копил, чтобы хватило на что угодно: повезёт — разыграть партию преданного сына и исподтишка отобрать у него всё, всадив потом нож в спину; не повезёт — придушить его хоть голыми руками. Видишь, повезло…наверное.       — Ты и так сделал достаточно, чтобы просто не хотеть и дальше ему мстить, Кир.       — Нет, ты не понимаешь. Я хочу. Очень хочу! Просто так долго это было не только целью, а настоящим смыслом для меня делать хоть что-то. Вообще единственным смыслом, если честно. А теперь… Ну сдохнет он завтра, и что? Это не вернёт мне мать. Не вернёт ни ей, ни мне годы жизни, сожранные болезнью. И всего, от чего я отказался и что упустил в погоне за отмщением, тоже не вернёт и не компенсирует. Вот и получается, что цель есть, а смысла в жизни больше нет. Никакого.       Меня так пришибает его откровением, что не находится ни одного слова, чтобы ответить. Потому что «я понимаю» слишком избито и самоуверенно, слишком жёстко и грубо по свежесодранной ранке, а я не понимаю, совсем не понимаю. И вряд ли понять смогу, ведь сколько бы одиноким я не оставался, у меня всегда были те, кого продолжал любить я. У меня была семья.       Спазмом перехватывает горло, — давай ещё прослезись, добей его своей жалостью! — и приходится спасаться бегством взгляда туда, на другую сторону реки, где теперь красуется элегантным матовым фасадом элитная новостройка, в огромных панорамных окнах которой отражаются эффектно столичные огни.       И курить хочется. И сказать уже хоть что-нибудь, чтобы сгладить это блядское меланхоличное молчание под редкие всплески воды и шелест ветра, гоняющего по дорожкам брошенный кем-то клочок бумаги.       — А я-то надеялся, что ты сразу же позвонишь Данилу и вы организуете весёленькую игру «Помоги мудаку Кирюше найти смысл жизни!», — с ехидцей замечает Кирилл, изображая увлечённость своими распухшими пальцами.       — Ты потерял, ты и ищи, — отзываюсь я, но шутки, обычно помогавшие растянуть между нами сжатую пружинку особенно напряжённых тем, сейчас становятся противны и болезненны, прорезая кончик языка плоскостью бумажного листа.       — Жалко, его нельзя просто купить. На папины деньги, — усмехается Кир и хлопает ладонью по карманам в поисках сигарет, прежде чем чертыхнуться, сообразив, что в магазине мы их так и не взяли. Запускает пальцы в волосы, потом следит за моим взглядом и признаётся: — Когда мы впервые были здесь, я представлял, что буду жить в том крутом доме.       — И что тебе мешает это сделать?       — Сам не знаю. Наверное, у меня какая-то нездоровая любовь к чужим квартирам, — пожимает он плечами и улыбается так грустно, вымученно, но наконец-то искренне.       — Хоть не к чужим жёнам, — замечаю вполголоса, чем неожиданно вызываю у него приступ настоящего смеха.       — Нет, никаких больше жён не будет в моей жизни. Лучше уж заведу себе собаку.       — То есть начать с собаки ты никак не мог, да?       — Так получилось, — разводит он руками, продолжая посмеиваться, а после хлопает меня по плечу и поднимается на ноги. — Поехали, Измайлов. Самое время выпить чаю.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.