ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Одна искра, Люся-23.

Настройки текста
      — У тебя наконец-то стал нормальный тон лица.       Я замираю, пытаясь переварить это заявление, но дальше горла оно никак не идёт: встаёт поперёк и щекочет корень языка желчной горечью.       Всё противное такое, фальшивое, пластиковое. И тонкое, призывно выпяченное голосом вперёд «наконец-то»; и совсем формальное, полое и пустотелое «тон лица», которое мне хотелось бы выплюнуть к чёрту из себя и своей памяти. Эти слова — как искусственные лианы, что тянутся вокруг нас по кирпичным стенам кафе.       Они здесь просто для красоты.       Мама моей ответной кислой мины не замечает. Или замечает, но предпочитает игнорировать — наших постоянных словесных перепалок и так достаточно, чтобы пытаться влезть ещё и на территорию эмоций. Нет-нет, моих эмоций лучше не касаться, они легко воспламеняемы, а её настоящие залегают слишком глубоко, чтобы можно было добраться до них по одному лишь желанию.       Наверное, я слишком придираюсь к ней. К вот таким отстранённым формулировкам, в которых никак не нахожу столь желанного материнского тепла, а ещё к жестам, насквозь пропитавшимся театральностью.       Как взрослый человек и как психолог я понимаю, что она имеет право жить своей собственной жизнью, отдавая всю себя любимому делу, долгие годы сражаясь против всего мира за заветную мечту.       А как дочь этой женщины я не могу простить ей то, что она отчаянно хваталась за любые роли, лишь бы сбежать от роли матери.       Я же не сбегаю от того разговора, что давно должен был состояться между нами, но и подобраться ближе к нему ужасно боюсь. Отворачиваюсь и с деланным любопытством наблюдаю за тем, как Рита шепчет что-то на ухо Злате, деловито прошагавшей по всему кафе и теперь буквально приклеившейся к витрине с десертами — теперь она и десяти минут не сидит на месте, и ходит ещё так медленно, неустойчиво, смешно покачиваясь из стороны в сторону, но с неизменной широкой улыбкой и высоко поднятой головой.       Это нормально. Это правильно — гордиться своими первыми шагами.       В любом возрасте.       — Хорошо, что тебе хватило ума хотя бы не рожать от Юры, — слова мамы действуют на меня, как размашистый сильный подзатыльник. И я оборачиваюсь к ней совсем растерянная, удивлённая такой несправедливостью, желающая жалобно прошептать: «За что?».       Неужели она не видит, не понимает, что делает мне очень больно?       — Плохо, что не стала никого слушать и всё же выскочила за него замуж, — продолжает она, сначала даже не глядя на меня, быстро набирая кому-то сообщение. А потом уже откладывает телефон на край стола и практически фыркает, замечая моё выражение лица. — Не кипятись, Люда. Я просто хотела, чтобы хотя бы вы с Ритой не тратили свою молодость на кастрюли и пелёнки.       — Мы не жертвы обстоятельств, мама. Это наш осознанный выбор.       — Я не обязана считать этот выбор правильным, — от ироничной улыбки, возникающей на её губах, становится особенно досадно. Так, что в уголках глаз предательски пощипывает, и дующий прямо в шею кондиционер уже не спасает от жары, а шероховатой ледяной ладонью прихватывает меня за горло.       Хочется оставаться перед самыми близкими людьми уязвимой и не бояться, что они воспользуются этим моментом, чтобы цапнуть посильнее.       А я… сколько раз за последние месяцы я думала о том, что всё сделала неправильно. Я жалела о том, что вышла замуж за Юру и взвалила на себя ответственность, которую не смогла вынести; что не развелась сразу же, как ощутила первые трещинки в наших отношениях и собственных чувствах к нему — потому что склеить всё обратно как было уже не получилось, и прежде гармоничная композиция стала несуразной, уродливой.       И чем холоднее мне было рядом с ним, тем крепче он стремился прижать меня к себе.       А временами я жалела и о том, что так категорично не хотела даже думать о рождении ребёнка — может быть, если бы я согласилась, всё сложилось бы совсем иначе? И эти мысли были самыми отравляющими, тревожными. Рождались лишь из душащего меня по ночам чувства вины, но всё равно казались предательством по отношению к Глебу.       Я почти избавилась от этих сомнений. Простила себя за всё. И Юру тоже простила — было ведь за что.       А теперь подо мной словно пол начинает шататься: вылезают наружу с таким трудом запрятанные вглубь страхи. Оживают, просыпаются от устроенной только что шоковой терапии.       — Знаешь, мама, если ты не согласна с нашим выбором, достаточно сказать об этом всего один раз. Поверь, мы запомним, — хоть я и стараюсь придать этой фразе чуть больше иронии, чем обиды, получается ровно наоборот. И так вовремя к нам за столик возвращается Рита, судя по недовольно кряхтящей у неё на руках Златке уже успевшая заметить что-то неладное на наших лицах и прибежавшая на помощь.       — А я нам десерты заказала. Такие аппетитные! — замечает она с наигранным воодушевлением, стараясь разрядить обстановку, и ловит мою ладонь под столом, сжимая её крепко-крепко.       Ты не одна.       Когда Рита всё же осмелилась признаться маме, что не сделала аборт, мы с ней сидели так всю встречу. Холодно было — и на улице мороз, и по спине пробегал холодок страха, — и она прижималась к моему плечу очень тесно и даже не пыталась вырвать из моей хватки свою ладонь. А чем отчётливей я ощущала её дрожь, тем яростнее пыталась доказать, что всё непременно будет хорошо. Уже не столько нашей матери, сколько себе и ей.       И всё действительно хорошо. Она справилась: смеётся всё так же по-девичьи задорно, рассказывая про игры Славы с дочерью и замирает, задерживает дыхание, расцветает улыбкой слыша заслуженное «ма-ма».       И я тоже справлюсь. Я тоже обязательно приду к этому, пересилив собственные страхи. Рано или поздно.       Я не одна.       — Расскажи мне про отца, — я выдыхаю из себя эту просьбу, не дожидаясь иллюзорного «подходящего момента». Откровенно говоря, выбираю момент совсем неудачный, резко перескакивая с темы на тему.       Видимо, срабатывает эффект неожиданности, потому что мама выглядит если и не растерянной, то крайне удивлённой. Медленно сдвигает чашку с кофе к центру стола, выгадывая для себя немного времени. Напрягается, собирается, расправляет плечи, словно готовится к самой настоящей битве, прежде чем изящно, отрепетировано, профессионально поставленно взмахнуть ладонью и усмехнуться одним уголком губ:       — Про него и рассказывать нечего.       — Имя. У него ведь есть имя? — я наступаю, давлю. Придвигаюсь ближе к ней, практически ложусь грудью на стол, будто это и в самом деле поможет мне наконец получить свои ответы после двадцати лет молчания. — Я заслуживаю просто знать о нём всё то же самое, что знаешь ты, мама. К чему сейчас секреты?       — Игорь. Его имя Игорь, — выплёвывает она жёстко, презрительно, и пальцы Риты крепче сжимаются вокруг моей ладони. — Мне он казался такой глубокой, необыкновенной личностью. К сожалению, в молодости все безответственные трусы выглядят удивительно очаровательными. Когда мы учились в одном классе, он на меня внимания не обращал, а спустя пару лет встретились случайно на соревновании по КВН — мы играли каждый за команду своего института, — и он начал ухаживать за мной так настойчиво, что устоять было невозможно. Торчал по ночам у меня под окнами, таскал сорванные с клумб цветы. А потом я забеременела тобой.       Мне как будто должно хватить уже услышанного, чтобы удовлетворить своё любопытство, и жизненного опыта — чтобы сделать дальнейшие выводы самой. Но происходит совсем наоборот, и самыми главными, животрепещущими, болезненно-необходимыми для меня становятся те вопросы, что совсем не к лицу взрослой женщине.       — Он от меня отказался?       — Боже мой, Люда, зачем ты в это лезешь? — мама выглядит раздражённой, нервозной. Придвигает пресловутую чашку к себе, хватается за ложку, но, лишь взмахнув ей пару раз в воздухе, устало опускает обратно на блюдце, морщась от раздавшегося звонкого звука. — Отказ звучит… слишком категорично. А ему просто смелости не хватило хоть на сколько-нибудь конкретную позицию. Только на оправдания о том, что нет ни денег, ни работы, ни подходящих условий, чтобы растить ребёнка. Вот так он снял с себя ответственность и необходимость принимать решение и полностью переложил их на меня, совсем исчезнув с горизонта.       — Вы больше не виделись?       — Через несколько лет случайно столкнулись на улице. Это должно было когда-то случиться, ведь мы жили в одном районе. Он спросил про тебя — тогда-то даже не удосужился узнать, сделала ли я аборт или решила рожать, — и сказал, что мог бы с тобой познакомиться.       — Мог бы? — уточняю я, запоздало отмечая, что голос мой стал совсем бесцветным, свалился вниз с высоты прежней настойчивости и остался холодеть понемногу там, под столом.       И Рита вынужденно отпускает мою ладонь, чтобы крепче перехватить пошедшую вразнос Злату, как и обычно начинающую баловаться и капризничать в раскаляющейся атмосфере взрослых серьёзных разговоров, и мне приходится справляться самой. Крутить, крутить, крутить вокруг запястья переплетённые браслеты: родной уже с маленькой ласточкой и подаренный недавно Глебом, с несколькими насаженными на цепочку жемчужинами — слегка шероховатыми, неровными, приятно тёплыми.       — Именно так. Мог бы. Познакомиться с тобой, рассказать о себе, якобы чтобы ты знала, кто твой отец.       — Но ты решила иначе?       — Я решила так, как было лучше для всех! — безапелляционно заверяет она, передёргивая плечами. — Я сделала всё, чтобы не дать своему ребёнку очароваться человеком, который ничего не знает об ответсвенности! Зачем вам было встречаться? Чтобы потом ты надеялась, что станешь для него особенной, ценной, любимой? Чтобы ждала, что скоро он поймёт, где и с кем его счастье? А потом, когда бы он просто не вернулся, разочаровалась бы и думала, что проблема в тебе? Нет, Люда. Мой жизненный опыт показал, что я поступила правильно. Нужно впускать в свою жизнь только тех людей, кто достиг достаточной эмоциональной зрелости, чтобы или сразу понять, что ты и есть его счастье, или не пудрить тебе мозги пустыми обещаниями.       — А моему отцу тогда почему разрешила… приходить? — спрашивает Рита и слегка оттопыривает нижнюю губу, как и в детстве, когда изо всех сил старалась не расплакаться после наших с ней ссор.       — Он хотя бы искренне этого хотел. И я дала ему шанс. Надеялась, что он справится, но нет. Не справился.       — Я сейчас вернусь, — только и успеваю пробормотать перед тем, как подняться и выскочить прочь из зала. А коридоры такие тревожные, тёмные, цвета переспелой вишни, на которой гнилостными пятнышками выделяется жёлтый свет под округлыми плафонами светильников.       Уже около туалета, как назло оказывающегося занятым, я позволяю прорваться наружу колючим слезам. Даже не пытаюсь их смахнуть, признавая, что это мои злость и обида так сильно царапают щёки, пощипывают губы, подсаливают кончик языка.       Им нужно выйти. Мне нужно их отпустить.       Это может показаться смешным, но, наконец-то заперевшись в сумрачной тесной комнатушке, я упираюсь ладонями в раковину и смотрю в глаза своему отражению, совсем не расплывающемуся от слёз, поразительно чёткому. И повторяю, казалось бы, прописную истину: я не моя мать. У меня своя жизнь и свой путь, усеянный камнями.       А ещё я впервые не пытаюсь её понять. Зато чувствую — всю боль той самой очарованной девочки, за которую не захотели бороться. Которую так и не выбрали.       И мне больше не хочется ничего знать. С позиции слабости — не зарываться в соль почти затянувшимися ранами, — и с позиции храбрости, потому что только храбрый человек способен перешагнуть через ловушку «кто я есть?» и уверенным шагом идти к «кем я буду».       И я иду, может быть, недостаточно уверенно, зато с искренней улыбкой на губах, которой сбиваю — с толку и ожесточённого спора — маму и Риту. Набрасываюсь на принесённые нам десерты, перевожу тему разговора на стремительно приближающуюся дату премьеры театральной постановки с мамой в главных ролях, а ещё пересаживаю к себе на колени Злату, чтобы как будто случайно утыкаться носом в её пушистую макушку и вдыхать полной грудью успокаивающий сладковатый запах.       А потом я решаюсь ещё на один шаг-прыжок, с давно вытоптанного места далеко вперёд. Прошу приехавшего за мной Глеба зайти в кафе и знакомлю с мамой — вот такой, какая есть, обескураживающе циничной, не стесняющейся окинуть его пристальным оценивающим взглядом с ног до головы и смазать липким ехидством своё «Очень приятно».       Они перебрасываются всего несколькими короткими фразами — это и общением не назовёшь, скорее разведкой предполагаемых сил противника — но для меня подобное событие становится новым преодолённым рубежом собственных страхов.       Стеснения. Стыда. Неуверенности.       А Глеб стоит со мной плечом к плечу, но постепенно, еле заметно, рефлекторно подаётся чуть вперёд, пытаясь прикрыть меня собой. Окутывает своим запахом, укутывает в своё тепло, волнами исходящего от него жара захлёстывающее даже остуженный кондиционером воздух.       И на мгновение мне кажется, что мама замечает это. Может быть и нет. Но так бы хотелось, чтобы заметила.       Глеб вызывается подвезти Риту до дома, и всё время в пути мы забиваем обсуждением каких-то мелочей: засушливой и изнуряюще-жаркой погоды, связанных с тотальным ремонтом дорог пробок, забавными попытками Златы попробовать на вкус то сиденья, то двери машины. И через слегка приоткрытое окно просачивается размеренный рокот работающих двигателей стоящих рядом автомобилей, и свист редких порывов ветра, и шелест распустившейся в полную силу зелени, и журчание встречных потоков людей, спешащих по своим делам.       А мы находимся будто вне столичной суеты. Вне гнетущего вчера и неопределённо-расплывчатого завтра.       Но стоит лишь нам остаться вдвоём, как Глеб берёт меня за руку и прижимается к тыльной стороне ладони тёплыми, до странного приятно-шершавыми губами.       — Как ты? — спрашивает тихо и смотрит в глаза, не отрываясь. С волнением: знает ведь, видит, чувствует, что внутри меня не утих ещё шторм всех пережитых эмоций.       Всплеск за всплеском, всплеск за всплеском.       — Я не стала просить её устроить мне встречу с отцом, — проговариваю практически по слогам, не столько для него, сколько для себя самой.       Ведь именно ради этого я так упорно, с несвойственной мне настойчивостью звала маму на встречу. Ради этого эгоистично тянула к нам Риту, понимая, что её присутствие не позволит любому только что зародившемуся между нами конфликту разрослись до масштабов стихийного бедствия. Ради этого переступала через свои принципы и, что таить, давно затаённые обиды, снова поднимая столь неудобную для всех нас тему.       Мне нужно время, ещё немного времени, чтобы найти подходящие слова. И оно появляется: мы не успеваем даже выехать со двора, как прибиваемся к обочине под спасительную тень раскидистого тополя, немедля швыряющего в лобовое стекло горсть последнего пуха.       А я прикуриваю и давлюсь перечным дымом взятых у Глеба сигарет, прожигаю нас горячими дуновениями истлевающего перед наступлением вечера воздуха, — он врывается в опущенное окно диким варваром, не терпящим промедления завоевателем, обезумевшим тираном, прихватывающим нас за горло и не позволяющим сделать полноценный вдох.       — Всё было как обычно. Мы не понимали друг друга, цепляясь каждая за собственную истину, не желая уступать. Но у меня получилось подобраться очень близко. Ближе, чем когда-либо, — отчего-то шепчу я, пропитывая рот и лёгкие никотиновой горечью, впитывая короткие поцелуи, приходящиеся на костяшки пальцев. — Но потом… Я впервые позволила себе признать, что мне совершенно не нужен тот человек, что однажды отказался от меня. И от матери моей отказался. Просто… наверное, мне хотелось зацепить её. Сделать что-то назло. Отомстить за то, что она не была для меня той самой идеальной мамой, которую мне всегда так хотелось иметь.       — Почему же ты сейчас плачешь, Люсь? — спрашивает он совсем тихо, почти сливаясь с потоком моих собственных мыслей, звучащих в голове вопросов; уходя всё глубже под кожу, врастая всё прочнее в сердце.       — Потому что я впервые догадалась оглядеться по сторонам. И поняла, что эта каменная глыба на протяжении стольких лет вовсе не сдерживала меня, а старалась защитить. Так, как это умела делать, — мне и самой становится стыдно за свои слёзы, ещё одной безудержной рекой прокладывающие русло по щекам, разливающиеся по иссохшим каналам его ладоней, смачивающие наши губы, соприкасающиеся медленно и пугливо, трепетно, особенно нежно.       Так продолжается, пока забытая ко всем чертям сигарета не вываливается из моих пальцев, оставляя серый пепельный след на дверце машины и на сердце — там же, где навсегда отпечаталось однажды принятое мной обручальное кольцо. Он делает первые шаги, а я — последние, никак не отрываясь от его губ и почти сдирая ему кожу, новыми глубокими царапинами расписываясь на смуглой шее и крепких плечах.       И мы едем домой. Еле успокоившись, согласившись на вынужденную паузу, сцепившись намертво горячими, дрожащими, сплетёнными морскими узлами пальцами, встречающимися и отталкивающимися от напряжения взглядами, превратившимся в надёжное хранилище чувств молчанием.       Мы оттягиваем, до самого предела оттягиваем влечение, воспламенение, взаимное спасение, поначалу так легко прячущееся под ласковыми прикосновениями и совершенно сводящим меня с ума «Ласточка моя». Но потом касания становятся всё развратней, кончиками пылающих пальцев пробираясь под подол платья, вжимая тонкое кружево белья в набухшую влажную плоть; дыхание становится всё более быстрым, поверхностным, обрывистым, немедленно реагируя на резкое повышение температуры в салоне, раскалившемся сильнее, чем от прямых лучей солнца.       И следом за смиренным терпением идёт пугающий силой срыв. Он назревает барабанной дробью наших шагов, ускоряющихся от ступени к ступени, разбухает звуком упавшей на пол связки ключей, которые не в состоянии удерживать трясущиеся пальцы, и лопается с оглушительным грохотом всех снесённых нами преград на пути к спальне.       Я стягиваю с него футболку — первым делом именно её, чтобы ладонями провести от груди к животу, коснуться губами мягко и зубами жёстко солоноватой кожи на плече, ощутить движение напрягшихся тут же мышц. Чтобы отступить лишь слегка, дразняще, и окинуть восхищённым взглядом его тело, под софитами дневного света выглядящего, как ценное произведение искусства.       Я смотрю ему в глаза. То ближе, то дальше; проваливаясь в омут головокружительных поцелуев и испуганно выбираясь из него из последних сил; прижимаясь вплотную уже оголённой грудью, срастаясь горячей влажной кожей, и резко отрываясь по свежим швам. Продолжаю пятиться от него и дышу часто, громко. Загнанно.       Загнана — в ловушку, к которой тянула нас обоих. Пока пятками не уперлась в основание кровати, пока не упала спиной на ещё прохладное покрывало, пока не ощутила тяжесть опустившегося сверху тела и тепло его улыбки, коснувшейся моих губ.       — Я так тебя люблю, — шепчет он прямиком мне в рот, и я жадно собираю, слизываю с кончика его языка и смакую тягучую сладость этих слов. Чтобы пропустить их сквозь себя, ощутить как сильно кружится в эйфории голова, как часто бьётся восторженное сердце, как туго скручивает низ живота возбуждение. Чтобы прожить с ними несколько настолько важных секунд и понять, что такое — счастье — невозможно держать в себе.       — Я люблю тебя, люблю, — повторяю для него, а у самой переносицу предательски сдавливает подступающими слезами. Потому что страшно, как глубоко я пустила его в себя: не только в свою жизнь, в уже раненое сердце, в тот круг обиженных женщин, из которого состоит вся моя семья, но и в никому не озвученные прежде мысли, в стыдливо спрятанные от других чувства.       В свою душу. И это прекрасно: как бережно и трепетно он обращается с ней.       Словно внутри меня вовсе не беспорядочное сплетение прочных корабельных тросов, которые я приучилась то распутывать, то безжалостно рассекать, а хрупкий хрустальный шар, способный разбиться вдребезги от любого неуклюжего движения.       Я люблю его. Люблю так отчаянно сильно, так одержимо, так болезненно — до переходящих в крики стонов, до крови искусанных губ, сведённых судорогой ног, — что порой это кажется невыносимым. Пределом, за которым не может существовать что-то ещё, после которого мой мир должен остановиться, лопнуть, исчезнуть навсегда.       Порой мне достаточно одного его долгого взгляда — такого, как сейчас, плотно затянутого тёмным дымом желания, — чтобы вспыхнуть моментально и выгореть сразу дотла. И одного лишь прикосновения губ — не поцелуя даже, а короткой и совсем невинной ласки, — чтобы фениксом восстать из пепла. Возродиться и расправить новые крылья с невероятной мыслью о том, что я люблю его ещё сильнее.       Сильнее чем два месяца назад, когда сторговалась с собственной совестью и приняла назначенную за нашу любовь цену человеческой жизни. Сильнее чем позавчера, когда с умилением наблюдала за тем, как он метался по квартире, через силу отпуская всё же решившего съехать от нас Кирилла. Сильнее чем сегодня на рассвете, когда тратила часы волнительной бессонницы на откровенное любование им, во сне подложившим ладонь себе под щёку.       Сильнее чем мгновением прежде. Чуть сильнее на глухом, проглоченном мной «ся», чем на порывистом «Лю».       А Глеб одним ловким, неторопливым движением развязывает игривый бантик-узелок у меня на поясе — последнее шаткое укрепление, сдающееся без боя, — и невесомый шифон платья соскальзывает с тела. И я остаюсь перед ним нараспашку, бесстыже раскинувшись под оголяюще-ярким дневным светом, под смущающе-ненасытным взглядом, под блуждающими по ноющей груди ладонями, его и моими.       И каждый миллиметр кожи, только что обласканной тёплым янтарём его глаз, теперь выжигают быстрые укусы, прогревают развратные прикосновения горячего и влажного языка, клеймят удовольствием опускающиеся всё ниже поцелуи.       Он опускается тоже. Встаёт на колени у кровати, и самые длинные пряди чёлки легонько щекочут низ живота, а внутренней части моих бедёр мимолётно касаются то острые скулы, то колючие — от короткой и незаметной глазу щетины — щёки. И нарастающие по интенсивности разряды боли-наслаждения, нарастающее желание, которое не утоляют, а лишь усугубляют осторожно прижимающиеся к промежности прямо через кружево губы, вынуждают меня крепче стискивать его голову ногами, зарываться пальцами в волосы, выгибаться в пояснице ему навстречу, напрочь позабыв о стеснении.       Я слишком соскучилась по нему. Соскучилась по возможности чуть приоткрыть защитную заслонку и воочию убедиться, что внутри него, трепетно греющего меня в объятиях, полыхает неистовый дикий огонь, всё меньше пугающий и всё больше манящий.       Ближе, теснее, плотнее. Глубже.       Больнее — когда одной ладонью он яростно сдавливает ягодицу; приятнее — когда пальцами второй наконец сдвигает в сторону трусы, уже насквозь мокрые от слюны и смазки, и упирается кончиком языка в клитор.       И я хочу, правда хочу передать ему контроль, но быстро понимаю, что мы оба уже его потеряли. Выронили из влажных дрожащих ладоней, заглушили стонами сухого сорванного горла и похабными причмокиваниями, загнали далеко под скрипящую кровать. Двигаясь порывисто и резко, поддаваясь самым низменным рефлексам и не сдерживая самые откровенные желания.       Как дикие звери, ведомые инстинктами.       А я скатываюсь ниже, ниже; я сползаю, падаю вслед за ним, сильно ударяясь коленями об пол, но совсем не чувствуя боли, скорее пробуя на вкус манящий выступ кадыка. Расстёгиваю его ремень и вытягиваю целиком, с удовольствием пропуская в ладонях полосу грубой и шероховатой кожи, отлетающей в сторону со звуком рассекающего воздух хлыста.       И нас подстёгивает духота раскалившихся изнутри тел и раскалившейся под лучами солнца комнаты, и голод вынужденного долгого воздержания, и даже громыхающая из чьей-то машины под окнами ритмичная музыка, отбивающая настолько подходящий сейчас такт, призывающий двигаться, двигаться, двигаться.       Ему нужно подчиниться. Встать на четвереньки и подглядывать из-за плеча за тем, как торопливо загорелые пальцы расстёгивают ширинку на брюках, как напрягаются и выделяются вены на тыльной стороне ладоней — огромных, сильных и безумно горячих в тот момент, когда они обхватывают меня за талию и рывком притягивают к нему.       Мысли в голове вязкие, расплавленные, а на языке крутится только ужасно богохульственное «О Боже!», пока он вводит в меня член — настолько медленно и аккуратно, насколько это вообще возможно, когда нас обоих пробивает крупной дрожью от возбуждения. И возникающее вдруг желание остановиться, взять хоть секундную паузу на один глубокий вдох, кажется настоящим преступлением.       Я так досадно успела отвыкнуть от него. От этого чувства распирающей, разрывающей, запредельной наполненности, сейчас граничащей с болью. От совсем тихого, низкого, утробного рычания, срывающегося с его губ и рассыпающегося мурашками под моими рёбрами. От ощущения максимального растворения меня в нём, а его — во мне.       С каждым толчком. Медленным, коротким. Быстрым, глубоким.       С каждым стоном. Хриплым, протяжным. Громким, рваным.       С судорожно скомканным в моих ладонях краем простыни, со жгучим трением о вспотевшую кожу плотной ткани приспущенных им брюк, с будущими синяками на елозящих по полу коленях.       Всё это так примитивно, низменно, некрасиво. И оттого будто ещё приятнее — сорваться с цепи, переступив однажды очерченные для себя границы нормальности. Раскачиваться всё сильнее и быстрее, до шума в ушах и почти пойманной на самом пике невесомости, чтобы отпустить руки и попробовать взлететь.       Зная, что он не позволит мне упасть. Подстрахует, подхватит, прижмёт к себе вплотную и будет целовать висок, сдувая прилипшие пряди волос и повторяя моё имя. Потому что для кого-то это маленькая смерть, а для нас — всегда глобальный апокалипсис, который нужно пережить и можно пережить только вместе.       — Какой-то пиздец, — в сердцах выдыхает Глеб и пытается нахмуриться, но даже это не помогает скрыть выражение растерянности и беспомощности на его лице. А мне почему-то становится очень смешно и от этой наигранной серьёзности, и от неуклюже стаскиваемых им смятых брюк, и от вида стянутой с кровати простыни и сваленных на пол подушек.       И я плюхаюсь голой попой прямиком на эту злополучную простынь, обхватываю его лицо ладонями и целую, широко улыбаясь: кончик носа, острую выемку над верхней губой, восхитительно колючий подбородок.       — Никаких больше гостей, месяцами спящих на диване, не будет в нашем доме, — ворчит он, наконец позволяя себе расслабиться и прислониться спиной к основанию кровати, ладонью стирая испарину со лба.       — Да ты же места себе не находишь из-за того, что отпустил Кирилла в свободное плавание, — замечаю тихо и упираюсь лбом ему в плечо, пряча глаза от пронзительно острого солнечного зубца, влетевшего в окно. — Сколько раз ты уже позвонил ему сегодня?       — Чёрт! — дёргается он и тут же тянется за оставленным в кармане телефоном, стараясь перебить мой смех торопливыми оправданиями: — Мне только нужно убедиться, что он до сих пор жив и достаточно трезв, чтобы суметь добраться из офиса до дома этого… Ильи.       — Который совсем тебе не нравится.       — Потому что он несерьёзный и безответственный.       — Может быть сейчас Кириллу именно это и нужно? Максимально отвлечься от давящей на него ответсвенности и заново почувствовать вкус жизни?       — Но для этого ему не помешало бы на время забыть вкус крепкого алкоголя, — его укоризненное замечание прерывается длинными гудками телефона и сразу следом недовольным, но достаточно бодрым голосом Кирилла.       Хоть он не пил уже почти две недели до решительно объявленного нам за вечерним чаем «Я решил от вас съехать», мы с Глебом всё равно повели себя совсем как перепуганные родители внезапно взбунтовавшегося подростка, задействуя все неправильные способы его переубедить, от нагнетания и преувеличения проблемы до быстро подрезающего крылья «Ты не справишься сам».       Тогда единственная взрослая и рассудительная позиция оказалась как раз у самого Кирилла, не ставшего ссылаться на своё поспешное и, откровенно говоря, слишком уж показательное «выздоровление», а объяснившего своё решение тем, что не хочет нам мешать.       Глеб нашёл для него нужные, правильные слова (мне совсем не хотелось подслушивать, но всё сказанное у раскрытого на кухне окна вместе с табачным дымом пронырливо заскакивало в распахнутое настежь окно спальни), не став отпираться и врать. Кирилл действительно нам мешал, но это казалось столь незначительным, ничтожным, мизерным в сравнении с той чашей весов, на которой громоздилось желание дать ему всю возможную сейчас поддержку.       Но он не отступил. А мы не настаивали, почти смирившись с тем, что ничем не сможем помочь.       Потому что на смену его пьяным дебошам пришла усердная сдержанность, и тлевший внутри уголёк надежды, раздуваемый прежними метаниями и подогреваемый яростью, словно окончательно остыл, холодной пустотой отразившись в равнодушном ко всему взгляде. И это пугало многим больше, чем прежний длительный запой, ведь один раз мне уже не удалось вовремя распознать, к чему вела подобная опустошённость.       И вот, спустя два дня меня переполняет доверху волнение, и звенит тревожным колокольчиком навязчивая мысль о том, что мы могли совершить ошибку. Ещё одну непоправимую ошибку.       Вряд ли нас с Кириллом можно назвать друзьями, но я вслушиваюсь в интонации его речи в динамике телефона точно так же пристально, как и Глеб, при этом ещё и умудряющийся на равных вести с ним словесную дуэль и ничем не выдавать своего настоящего беспокойства. И мне удаётся расслабиться только вместе с ним: ни после одной из ехидных, саркастичных, пошлых шуток, которыми они нещадно обстреливают друг друга, а после громкого и возмущённого «Иди на хуй, Измайлов!», неведомым образом ставшего для них условным сигналом «Всё нормально».       А следующие дни превращаются в мягкий и надёжный буфер, не позволяющий столкновению прошлого и будущего размазать нас в один удар. Мы, не сговариваясь, хватаемся за стремительно несущееся вперёд — локомотивом без тормозов — чувство, что всё наконец налаживается, только вслух об этом не говорим.       Переглядываемся, обмениваемся мягкими тёплыми улыбками, переплетаем медленно пальцы — под кухонным столом, струями прохладного душа, внезапно ставшей общей моей подушкой — и наслаждаемся отмеренным нам судьбой спокойным временем.       Дни я трачу на дистанционное обучение, надеясь осенью снова вернуться к работе, а вечерами Глеб выманивает меня на долгие пешие прогулки по бульварам. На закате они покрываются золотом и бронзой, наполняются шелестом долгожданно-желанного ветра, перемалывают резкие запахи вечно стоящего в пробках города, оставляя в воздухе лишь приятную прохладу.       Там мы спасаемся. Не побегом от своих проблем, а возможностью решить их быстро, как будто невзначай, и навсегда оставить на одной из скамеек.       Там я слышу самое странное «Спасибо», пробирающее до еле сдерживаемых слёз, — за то, что познакомила его со всей своей семьёй. И озвученное вполне открыто и прямо желание представить меня его родителям.       Там оживают воспоминания детства. Только мои оказываются беспечными, смешными, порой наивно-глупыми, а все его пронизаны алыми нитями печали, обречённости, смирения, ошибочно выдаваемого за послушание. И я раз за разом предлагаю ему перебить горьковатое послевкусие рассказанных историй моим мороженым, и раз за разом случайно-специально провоцирую его, чтобы попробовать каждый вид с кончика его языка. Пломбир, крем-брюле, фисташковое.       Там же Глеб спрашивает осторожно, уверена ли я, что не хочу познакомиться с отцом. А я не уверена, конечно же. Но одно дело понимать головой, что тот мужчина имел полное право не хотеть ребёнка — так же, как несколько лет даже в официальном браке не хотела его я, — и совсем другое выключить в себе вполне естественные эмоции, среди которых главенствовать несомненно будет обида.       А ещё именно там мне в ладонь ложится маленький ключ с пронумерованным пластиковым брелоком. Как оказалось — от арендованной им кладовки, куда перевезли все остававшиеся на нашей с Юрой съёмной квартире вещи.       И я еду туда на следующий же день, самоуверенно решив, что давно была к этому готова. По дороге шучу, улыбаюсь — вскоре станет понятно, что скорее нервно и истерично, чем по-настоящему бодро, — и убеждаю Глеба, что справлюсь сама.       Сначала справляюсь: уверенно врываюсь внутрь тесного помещения, пропахшего затхлостью и пылью, освещённого лишь одной свисающей с потолка лампочкой, и опрометчиво хватаюсь за первую же попавшуюся под руки коробку.       Монотонные, многократно повторяющиеся действия — достать, рассмотреть, отложить, — даются легко и позволяют свести всё к чистой механике, приглушить возникающие эмоции. Одежду Юры я складываю такими же аккуратными стопками, какими привыкла оставлять на его полках в шкафу, а вот свою сбрасываю прямо на пол, находя в ней одни изъяны.       То фасон устаревший, то ткань как будто выцвела слегка, то цвет слишком яркий — никогда мне не шёл, — то по размеру уже не подходит.       А потом останавливаюсь. Жмурюсь до чёрных мошек перед глазами, так и не выпустив из рук очередную ненужную тряпку, одну из тех, что моими стараниями теперь разбросаны повсюду. И спрашиваю себя: что я вообще делаю?       Какого чёрта я делаю?! Зачем?       Глеб совсем не удивляется моему звонку и обещает приехать через десять минут. Но проходит целых девятнадцать, прежде чем он открывает дверь и застывает на пороге, оценивая творящийся внутри хаос, в эпицентре которого я. Сижу на коробках с неловкой улыбкой на губах и крепко зажатым в ладонях телефоном, помогавшим убедиться, что время только замедлилось для меня, а не остановилось вовсе.       Мне достаются принесённый им одноразовый стаканчик с чаем и слойка с лимоном — ещё горячая, пахнущая свежеиспечённым тестом так аппетитно, что можно собственный язык проглотить. Достаётся и лёгкий, почти утешительный поцелуй в макушку — «Попытка провалена, но ты старалась».       — Это подкуп? — интересуюсь я, отчего-то с опаской поглядывая на него, молча пристроившегося на край коробки рядом со мной.       — Даже не сомневайся, — хмыкает он, — я уже давно перестал играть по правилам.       — Ты не настолько плохой, каким привык себя считать, Глеб. И я не настолько хорошая, какой хотела бы быть. В конце концов, набирая твой номер, я на самом деле хотела выкрикнуть: «Лучше бы ты всё это выбросил!».       — Но не выкрикнула же.       — Это можно списать на двуличие.       — А можно на?       — На решение не перекладывать на тебя свою боль.       Мы вроде бы и не говорим ничего особенного, но приходится делать паузу, чтобы отдышаться. Мне — от дебютного круга откровенности, взятого на слишком высокой скорости. Ему — после осиленного в один рывок молчаливого согласия, казавшегося неподъёмным.       Иногда промолчать тяжелее, чем соврать. Чем сказать правду. Потому что стандартные настройки современного общения априори предполагают, что в ответ на любое самобичевание оппонента прозвучит фальшивое до тошноты «Нет, ты не такой! Это не про тебя!».       Но я — такая. И мы оба это знаем. И оба это признаём.       Он ведь тоже «такой». Не идеальный. Но идеальный для меня.       Улыбается одними уголками губ, искоса наблюдая за тем, как я ем. Качает головой на безмолвно предложенную ему слойку, и даже от этого лёгкого движения коробка под ним жалобно скрипит и проседает. И он такой милый и особенно тёплый в этой яркой клетчатой рубашке, наброшенной поверх футболки, что у меня даже получается забыть о том, что её истинное предназначение — скрывать висящую на поясе кобуру с пистолетом.       — Аренда этого помещения оформлена на три года, — заявляет он, первым решаясь вернуться к нашему разговору. Перехватывает мой взгляд, выражающий недоумение и готовность вступить с ним в бессмысленный спор, и безапелляционно поясняет: — Соблазн сразу же выбросить всё это был очень велик. Но, знаешь, когда умер отец, мне было совсем не до каких-то там вещей. И маме тоже оказалось проще избавиться от того, что напоминало о прошлой жизни. Она продала его квартиру вместе со всем, что там оставалось. Только фотоальбомы забрала. А я опомнился как раз года через три. Может быть, повзрослел достаточно, чтобы больше не считать сентиментальной глупостью привязанность к самым простым предметам, принадлежавшим другому человеку. Но было уже поздно.       — Но одно дело отец, и совсем другое… Юра, — запинка на его имени выходит настолько удручающе-красноречивой, что приходится стыдливо опустить глаза в пол.       — Ты же сама говорила, что у нас есть прошлое. И выбрасывать часть своего на помойку можешь только ты сама, но никак не я.       — Глеб, — я только начинаю говорить и сразу же закусываю нижнюю губу, желая отмотать обратно последние пару секунд и запихнуть в себя поспешно вылетевшие звуки. Но поздно: он собран, напряжен и готов к моей атаке, а у меня голос срывается до испуганного шёпота, когда приходится задавать давно засевший внутри вопрос: — Ты мог его спасти?       — Наверное. Если бы бросился к нему, а не к тебе, — говорит он спокойно, быстро, без запинки. Как может сказать только человек, уже не один десяток раз отвечавший на этот вопрос. Самому себе. — Но ты ведь о другом думаешь, Люсь. Ты хочешь знать, стал бы я его спасать.       — Неправда. Нет, Глеб. Нет. Сначала, ещё в больнице, мне разные мысли в голову приходили. И про него, и про себя, про тебя. Хотелось найти одного виновного и успокоить так свою совесть. Всё это было, я не скрываю. Но сейчас я уверена в тебе. Уверена, что ты бы сделал это.       — Забавно, — мальчишеская улыбка на его губах окончательно дозревает до ухмылки успевшего разочароваться в этой жизни взрослого, и взгляд срывается вниз, к сцепленным в замок ладоням. — Потому что я вот совершенно в этом не уверен.       — Что только подтверждает мои слова, Глеб. Настоящее зло обычно громче всех кричит о своей добродетели.       Так же как я, вслух рассуждая о прощении и принятии, продолжаю мелочно прятать за пазухой комок жгучей ненависти к Юре, не пожалевшему даже собственной жизни, чтобы наказать меня. У него получилось, и получилось намного лучше, чем все предыдущие годы «воспитательных работ», когда он сначала изощрённо сшибал меня с ног, а потом протягивал руку помощи и повторял снисходительно, что без него мне никогда не подняться.       Я оказалась проклята им, навечно помечена клеймом вины, напоминающем о себе в каждый момент беззаботного, чистого счастья. Эта метка жжёт, стягивает кожу и улыбку с моих губ, одёргивает вспорхнувшее было от радости сердце и припечатывает его к положенному месту грубо и резко. И в преследующих меня ночами кошмарах я раз за разом стою перед ним на коленях со слезами на глазах и умоляю лишь об одном.       Отпусти. Отпусти меня.       Я хочу просто жить свою жизнь. Хочу быть вместе с Глебом — как и прежде спина к спине, плечом к плечу, ладонь в ладони, — и не задумываться больше о том, имею ли на это право.       С ним у меня получается то, что казалось нереальным: быть самой собой. Поддаваться импульсивным желаниям и без стеснения, хоть и невпопад, озвучивать внезапные странные мысли; делиться несбыточными мечтами, осмеливаясь теперь называть их «амбициозными планами» — потому что он действительно верит, что у меня всё получится. И мне не стыдно больше выскальзывать из кровати до рассвета и сидеть в компании своих размышлений и чашки чая, как и не стыдно рваться прочь из дома, на воздух, когда до полуночи остаётся всего-то несколько минут.       Со мной всегда было тяжело даже мне самой, что уж о других говорить. Но он встречает все эти раздражающие чудачества с непоколебимым спокойствием, с неподдельным участием, с воодушевлением — то крадясь по квартире на цыпочках, чтобы не потревожить моего уединения, то часами бродя со мной по спящей Москве.       Я говорю ему за это спасибо тысячи раз: держа за руки и глядя прямо в глаза, нашёптывая на ухо сквозь сладкую истому полудрёмы. Возрождаю нашу маленькую традицию, старательно выводя на зеркале сливовой помадой «Спасибо, что ты есть у меня», и наблюдаю за его возвращением домой из надёжного укрытия тёмного коридора, чтобы ни в коем случае не пропустить тот миг, когда свет загорится в прихожей и сразу же следом — в его взгляде.       Пусть это мелочь, глупость. Пусть. Но из таких маленьких моментов радости медленно складывается моя уверенность в том, что я могу сделать его счастливым.       На первый день рождения Златы мы попадаем вместе по стечению обстоятельств: забастовка диспетчеров в Европе срывает запланированную у Кирилла важную встречу, Глеб освобождается на пару часов раньше положенного и успевает перехватить меня во дворе, уже садящейся в такси.       И на цепочку судьбоносных совпадений начинает нанизывается всё больше новых звеньев.       Телефон Глеба оказывается полностью разряжен, а хранившаяся в машине зарядка вдруг перестала работать. В первом попавшемся нам магазине шнуры с нужным разъёмом заканчиваются «вот только что», и мне приходится уговаривать его заехать ещё в один — несмотря на то, что он уверяет меня, что доедет без навигатора и наверняка сможет подзарядить телефон прямо на месте.       Конечно, мы опаздываем, причём опаздываем почти на час, из-за этого долго разбираясь с охранником, никак не желавшим пропускать нас на территорию закрытого коттеджного посёлка и сдавшимся только с появлением мужчины, небрежно и высокомерно бросившего жёсткое «это свои».       Мужчина представляется Никитой — старшим братом того самого лучшего друга Славы, предложившего свой дом для проведения праздника, — и всего за несколько минут общения создаёт в машине такую атмосферу, словно мы и правда давно уже друг для друга «свои».       Глеб с трудом сдерживает смех, когда подруги Риты встречают его смущённо-серьёзным «Здравствуйте!» и вполголоса замечает, что, видимо, пора бы уже заняться своими пенсионными накоплениями. И я делаю ставку на то, что ему найдётся о чём поговорить хотя бы с Никитой — с виду перешагнувшим рубеж тридцатилетия и на собравшуюся молодёжь поглядывающего снисходительно-повелительно, — но спустя несколько крепких объятий со счастливой именинницей с удивлением замечаю, что вся мужская часть собравшихся сплочённо вышмыгнула из дома на крыльцо, где рокот голосов и клубы сигаретного дыма то и дело разгоняет взрыв дружного хохота.       День плавно перетекает в вечер под шелест голосов и звон бокалов, смывает все тревоги последних месяцев, не оставляя и следа от того напряжения, что ощущалось ещё утром. И мне хочется сказать, что я совсем отвыкла от подобных по-семейному уютных посиделок, но, по-правде, никогда к ним и не привыкала. В школьные годы круто было хотя бы на несколько часов зависнуть у кого-нибудь в квартире, пока родители с работы не вернулись, или оккупировать пролёт на лестничной площадке с пивом и сигаретами, но и там мне толком не удавалось расслабиться.       Потому что я относилась к той социально-общественной прослойке, которой достаточно было совершить всего одну ошибку, сказать неверное слово, поддержать неправильное — похожее на своё — мнение, чтобы превратиться в жертву всеобщей травли. И я не витала в облаках иллюзий о том, что справедливость восторжествует, и не рассчитывала на поддержку даже со стороны подруг. Впрочем, не зря: наша дружба не вынесла элементарного испытания первой сессии, первых отношений, первого расхождения интересов.       К счастью, у Риты всё сложилось иначе. И в компании её друзей — мальчиков и девочек совершенно разных по характеру, по призванию, по взглядам на жизнь — можно ощутить неимоверно ценное в наше время принятие другого таким, какой он есть. Когда познакомившись с выведенным в твоей голове уникальным видом тараканов услышишь разве что: «Ты странная. Но и мы все — тоже».       — Я думала, что ты вышла покурить, — Рита подкрадывается совсем бесшумно и застаёт меня врасплох, торчащей на всё том же крыльце в одиночестве. И вроде бы я не делала ничего предосудительного, любуясь подсвеченными солнцем разноцветными крышами коттеджей и размышляя о своём, но ощущение такое, будто меня поймали прямо на месте преступления.       Прямо на попытке перейти границу разрешённых самой себе мыслей.       — Я снова бросаю. Но потянуло на улицу. По привычке, наверное.       — Мне помог только самый радикальный способ, — улыбается она и кивает в сторону дома, где осталась Злата. А я фыркаю и качаю головой, потому что прекрасно помню, что до беременности у неё никогда не возникало желания всерьёз отказаться от сигарет.       — Может быть курить не так уж и вредно, и мне не стоит спешить, — тут же отшучиваюсь я, делая вид, что не замечаю, как Рита закатывает глаза. Но она шагает навстречу и заключает меня в объятия, и произносит те слова, которые у меня наверняка не выйдет игнорировать:       — Глеб будет хорошим отцом.       — Я знаю. Знаю, — шепчу сдавленно, отрывисто, сквозь внезапно сведённое судорогой горло. Сегодня особенно сложно было не заметить, с каким удовольствием он водится с чужими детьми, и как искренне сами дети тянутся к нему. — Но это ничего не меняет. Это не важно. Ты ведь не думала так же о Славе до рождения Златы.       — Нет, но… Когда он принял решение оставить ребёнка и увёл меня из больницы, я почувствовала облегчение и спокойствие. Я была совершенно не уверена в себе, но точно знала: раз Слава решился на это, значит он точно справится и мне нечего больше бояться. И я часто думаю о том, что рядом с кем-то другим у меня бы не получилось стать нормальной матерью.       — Ты у меня очень смелая, Кусик, — шепчу сквозь пощипывающие глаза нелогичные слёзы, крепко обнимая её в ответ и зарываясь носом в облако пушистых волос.       — И дурочка наивная, да?       — Самую малость, — она хихикает сдавленно, щекоча мне дыханием шею и заглушая совсем тихое: — И я такая же.       Мне выпускать её совсем не хочется — подумать только, а ведь когда-то я всеми возможными способами отгоняла от себя эту назойливую кнопку, — но всё же приходится. Потому что на улицу выбегает взъерошенный и перепуганный Глеб, стопорится на мгновение, растерянно наблюдая за тем, как мы с Ритой смущённо распадаемся обратно на две самостоятельные единицы, и проводит ладонью по лицу, приводя себя в чувства.       — Я должен уехать. Диана сбежала из дома.       Уже в машине, держась заледеневшими пальцами за ручку двери и рефлекторно жмурясь после некоторых совершаемых им резких манёвров я начинаю размышлять о том, что не должна была так бесцеремонно и нагло влезать в то, что касается его семьи. Но тогда, на улице, поёжившись от первого порыва прохладного ветра — или от пробежавшего холодком по плечам страха, — только сказала поспешное, вытолкнутое вместе с током крови прямиком из сердца «Я с тобой».       И теперь я по-настоящему с ним. Не на расстоянии в десятки километров, направляя беззвучные мольбы к Богу, в которого, скользя по краю обрыва, начинаешь верить всецело и безусловно; теперь мой взгляд не вперен в одну точку на стене, а следит за каждой эмоцией растерянности, отчаяния, гнева на его лице; теперь мои губы не ноют от боли, обкусанные на нервах и обмытые слезами, а шевелятся медленно, повторяя для него избитое «Всё будет хорошо».       Вопросы, так и свербящие на языке, приходится отложить на потом. Да и какой в них смысл: я и без того прекрасно понимаю, каким именно образом он может отследить перемещения сестры на своём телефоне. И мои будущие нотации, еле родившись в муках сомнений, уже сталкиваются лоб в лоб с компрометирующим вопросом разума о том, как бы я поступила на его месте.       Если бы приходилось выбирать между свободой и здоровьем (а возможно и жизнью) Риты, стала бы я долго раздумывать, прежде чем склониться, согнуться, упасть в сторону второго?       Нам везёт уже в том, что машину и телефон Глеба соединяет обычный белый проводок, поддерживающий уровень заряда на критичных шести процентах. А ещё в том, что коттеджный посёлок, где мы праздновали, прилегает аккурат к шоссе, по которому движется Диана, что позволяет стремительно нагонять её, несмотря на упущенное между побегом и звонком их матери время.       — Она едет в тот дом, — произносит он, и только общая растерянность останавливает меня от того, чтобы тут же просить: «Какой дом?».       Я понимаю всё запоздало. Но когда понимание обрушивается на меня оползнем, сошедшим с горы чужих проблем из-за пропущенного нами дикого протяжного крика, то руки начинают трястись от страха.       Мне приходится снова и снова напоминать себе о том, что я здесь ради Глеба. Чтобы не оставлять его один на один с отражением собственных демонов в родных глазах, чтобы подставить своё плечо и прикрыть своей спиной, если это понадобится — как обещала ему в самом начале, как ни единожды уже делал он.       Я с тобой, Глеб. Я буду рядом с тобой.       — Глеб! — вскрикиваю испуганно и впиваюсь пальцами ему в ногу, когда машина резко тормозит посреди трассы, собирая шквал чужих гудков. Странно виляет в полосе, кренится к разделяющим нас от встречного потока грязно-оранжевым столбикам и только в последнее мгновение выравнивается и снова набирает скорость.       — Извини, — отзывается он лишь спустя минуту и смеётся коротко, громко, нервно: — Пытаться повторить что-то за Кириллом было хуевой идеей.       Не уверена, что поспеваю за ходом его мыслей: их шаг широкий и размашистый, каждый прыжок молниеносный и непредсказуемый, а я могу разве что торопливо семенить следом, притормаживая перед каждым следующим внезапным обрывом.       Я подбираю слова участия, поддержки, помощи, но они звучат намного хуже тишины. Я ищу пути выбраться из круговой поруки вины, но вижу лишь остаток проделываемого нами пути — разворот в сторону Москвы, съезд на просёлочную дорогу, указатель «Малый Ручей», — а чувствую себя и вовсе застрявшей в тупике.       На узкой и раскатанной до глубокой колеи дороге мы еле разъезжаемся с протискивающейся обратно к цивилизации машиной такси, классической ярко-жёлтой с чёрными шашечками — ну точно огромный неказистый подсолнух среди забрызганного закатом поля.       А потом появляется «тот самый дом». Двухэтажная современная постройка, приютившаяся на самом отшибе деревни — хотя сейчас-то конечно модно стало что в отношении людей, что предметов, выворачивать изоляцию и одиночество наизнанку, превращая в «уединение» и «приватность».       Вот и здесь торчат наружу уродливые швы сетки-забора, и пропускает нас внутрь рваная полоса ворот, застрявших в слишком высокой траве и потому не захлопнувшихся до конца.       Глеб прорывается вперёд и бежит прямиком к Диане, уже оголтело швыряющей в стену дома стеклянную бутылку, разлетающуюся на маленькие осколки. А я попадаю в капкан и тоже разбиваюсь на осколки, острые-острые, пропарывающие кожу и скребущие по сердцу с каждым вдохом.       Этот запах. Сладковато-кислый, яркий, свежий. Запах молодых яблок, недоспелых и совсем не пригодных для еды, но уже соблазнительно подставляющихся под ладонь невинным румянцем.       Точно такой же запах, как на даче у родителей Юры. Парализующий меня ужасом, напоминанием о совершённых грехах, предчувствием чего-то неотвратимого и безвозвратного.       Моя покойная свекровь обожала эти яблоки, щедро раздавая всем знакомым. А я как-то раз посмела сказать, что они были сплошь червивыми и непригодными для еды.       — В том и есть предназначение женщины, Люся, — произнесла она с нажимом, еле сдерживая гневно-обиженную гримасу. — Аккуратно вырезать все червоточинки, чтобы сделать несъедобное съедобным. А не ждать, пока тебе в протянутые руки положат всё готовенькое.       Прошло столько лет, закончилось столько жизней, а мне до сих пор невыносимо от мысли, что это и есть я — та самая червоточинка, которую нужно скорее вырезать.       Но мы ведь все здесь такие. Червивые. С гнилыми сердцевинами.       И я делаю первые нерешительные шаги вперёд, всё отчетливей слыша, как Диана выкрикивает яростное: «Это ты виноват! Ты, ты, ты!».       А Глеб пытается схватить её, брыкающуюся и вопящую, за руки и оттащить дальше от дома, пока она швыряет в него обвинениями. И отшвыривает от себя кое-что ещё ровно за мгновение до того, как ему наконец удаётся её скрутить.       Вмешивается случай. Направляет свой весомый перстень судьба, больше месяца оставлявшая столицу без дождей, спалившая траву ярким солнечным светом, напоследок полоснувшая подушечкой костлявого пальца по колёсику зажигалки, иногда работающему без осечек.       И вспыхивает огонёк — в первую секунду он маленький и невинный, больше напоминающий упавший в траву клочок заходящего солнца, жадно пожираемого горизонтом. Никто из нас не бросается его тушить, если и замечая краем глаза, то со снисхождением: что нам до таких мелочей, когда рядом всегда есть серьёзные и взрослые проблемы?       Мы разрушаем мир и разрушаем себя изнутри, постоянно дожидаясь, когда полыхнёт по-настоящему. Забывая о простой истине: для любви, для сомнений, для пожара достаточно всего одной искры.       Пламя проносится по земле алой лентой, выпивает разлитый Дианой алкоголь и принимается бушевать яростно, желая поглотить всё вокруг, набить до отвязки свою ненасытную утробу. Бьёт по деревянным стенам и тарабанит в окна, забирается вверх, прямо под крышу, похрустывает угрожающе костяшками бесчисленных огненных пальцев.       Глеб отшвыривает Диану в сторону с такой силой, что она валится на землю безвольными чёрным мешком, сначала и не пытаясь подняться. А я бегу к нему — поняв ли что-то, почувствовав, предугадав, — и громко вскрикиваю от ощущения жгуче-горячего воздуха, с каждым следующим шагом вперёд крепче обхватывающего и сжимающего тело в раскалённых тисках.       Мне могло бы быть стыдно за эту слабость, но только благодаря ей Глеб останавливается, оборачивается на меня и не успевает броситься к полыхающему дому. А я хватаю его за локоть и упираюсь ногами в чертовски скользкую траву, наивно пытаясь удержать.       — Там кто-то есть, — рявкает он, жёстко отдирая мои пальцы от своей руки. И я повторяю эти слова про себя снова и снова, как на испорченной кассете — то медленно, то быстро, каждый раз застревая на «кто-то», — и полностью осознаю их смысл.       Там кто-то есть. Кто-то внутри горящего дома.       Но не разжимаю пальцы. Но цепляюсь за него с ещё большим отчаянием, боясь отпустить от себя.       Я с тобой. С тобой. И ты тоже… будь со мной.       — Пожалуйста, Глеб! Не надо, пожалуйста! — твержу я, захлёбываясь слезами от крика «Там кто-то есть, там кто-то есть!» живущего то ли в моей голове, то ли на его губах. Бьющего набатом. Звенящего погребальным колоколом.       А с другой стороны от меня его хватает бледная как смерть Диана и помогает оттащить дальше от огня, визжа скороговоркой:       — Там никого не было, Глеб! Я проверяла, я стучала! Там никого не было! Там не могло никого быть, не могло, точно не могло! Я же проверила! Проверила! Глеб, Глеб! Там не могло. Не могло!       Мы обе рыдаем, а он дышит часто, громко и рвано, не отводя глаз от пожара, и изредка ещё дёргает плечами, надеясь сбросить нас с себя. Напряжённый до предела, до точки окончательной деформации, которую приближает стремительно растущая температура.       Лопаются стёкла в окне на первом этаже, обваливается часть стены, и становится видно, как языки пламени похотливо вылизывают внутреннюю тьму дома. И тогда он не расслабляется, нет. Ломается. Сдаётся.       — Я видел чьё-то лицо в окне, — его голос спокойный, ровный, тихий. И от этого кровь в жилах стынет, застревает куском бетона в сердце, разрывая его изнутри.       — Я хочу домой! Отвези меня домой! — шепчет Диана, дёргая его за руку, и, выдержав не больше пары секунд, начинает истерично орать: — Глеб, отвези меня домой! Я хочу домой! Домой! Хочу домой!       Она продолжает кричать и плакать, закашливается, давится слезами и словами, но не сдвигается с места. И ему приходится подхватить её под мышки и тащить до машины — благо, на этот раз Диана хотя бы не вырывается.       Только когда он заталкивает её на заднее сиденье, то громко хлопает дверью и разворачивается ко мне, мимолётно бросая взгляд на догорающий в вечернем алом зареве дом, и говорит жёстко:       — Если там кто-то погиб, то она ответит за это. Я лично притащу её в отделение полиции и расскажу обо всём, что случилось.       — Я пойду с вами, — моих слов он будто не слышит, зато в глаза мне смотрит так, что хочется взвыть. С осуждением, разочарованием, злостью. С болью, от которой я хотела, правда хотела защитить нас обоих. — Прости меня, Глеб. Прости меня, если сможешь.       Вместо ответа он молча садится за руль, а я не решаюсь занять своё прежнее место, трусливо юркая на заднее сиденье и не обращая внимание на то, как демонстративно Диана жмётся к двери со своей стороны, бросая на меня исподлобья полные ненависти взгляды, вытирая длинным рукавом безразмерной чёрной кофты размазанные по лицу слёзы.       Сейчас я сама ненавижу себя так сильно, что вылезла бы из собственной шкуры и тоже отползла куда подальше, забившись в укромный уголок. Накатывает волнами сильная тошнота с горьким привкусом горелого, и дрожать заставляет холод, зимней стужей разгуливающий под кожей.       И я обхватываю себя руками за плечи, и неотрывно смотрю в зеркало заднего вида, чтобы хоть на один миг встретиться взглядом с Глебом. А потом, когда это всё же происходит, затыкаю рот ладонью, глуша истеричный всхлип — увидев стоящие в его глазах слёзы.       Огонь очищает. Развеивает пеплом по ветру привычные маски, оголяя истинные лица каждого из нас.       Без иллюзий. Без лжи и самообмана.       Теперь понятно, кто на самом деле монстр.       Вынужденно остановившись на заправке, Глеб бросает нам через плечо короткое «Не выходите», но, отойдя всего на пару шагов, всё же блокирует двери машины. А я тут же разворачиваюсь к Диане, словно именно этого и ждала — но не ждала ведь, не собиралась и не думала даже с ней говорить.       — За что ты его наказываешь? Должна же быть какая-то веская причина, чтобы причинять ему столько боли, — я даю ей немного времени, надеясь услышать, увидеть хоть какую-то реакцию на свой вопрос. Но она смотрит прямо перед собой, сжимает в кулаки лежащие на коленях ладони с натянутыми прямо до костяшек пальцев рукавами, поджимает тонкие, сильно шелушащиеся, обескровленные губы. И молчит. Упрямо молчит. — Ты ведь сама кричала, что это он во всём виноват. В чём, Диана? Чем он провинился перед тобой, кроме придуманных вашей сестрой страшных сказок?       — Ты нихуя не знаешь! — выплёвывает она хрипло и отворачивается к окну, наклоняя голову так, чтобы растрёпанные чёрные волосы плотной завесой спрятали её лицо.       — А ты знаешь? Если знаешь, расскажи, — на этот раз моего терпения не хватает и до десяти досчитать в тишине, и голос взлетает вверх, доходя почти до крика. — Ты знаешь хоть что-нибудь о его жизни? О его проблемах? О нет, зачем тебе это, если можно погрязнуть в жалости к себе и беспощадно топтаться по чувствам родных людей, ни на секунду не задумываясь о том, каково им.       — Жаль, что муж твой суециднулся, а тебя с собой не прихватил!       Выплеснувшаяся из неё концентрированная кислота задевает нас обоих. Мою ладонь, онемевшую от первой боли и покрасневшую, горящую от полученного ожога. Её щёку — с отпечатками пальцев на тонкой бледной коже — и подставленную вовсе не из христианского смирения.       И мы обе не совсем понимаем, что произошло, оглушённые и контуженные прозвучавшим хлопком пощёчины. Я прижимаю до сих пор пылающие пальцы к губам; она нерешительно прикасается кончиками пальцев к краснеющей щеке.       Молчание — красноречивое, разряженное прогремевшим только что громом, по-дождливому прохладное, — повисает между нами взвесью солёных капель, и никто не отводит взгляд. Обвиняющий. И понимающий.       Отвернуться друг от друга и снова разойтись по своим углам — ринга — нас вынуждает только возвращение Глеба. А он выглядит собранным, спокойным. Лишь движения как прежде резкие и быстрые, и на костяшках правой руки оказывается содрана кожа.       Обратная дорога превращается в каторгу сразу для всех из нас. Не проходит и пары минут с тех пор, как мы отъезжаем с заправки, как она начинает плакать, сначала с тихими всхлипами глотая слёзы, а потом поджимая колени к груди, прикусывая руку, сотрясаясь всем телом в рыданиях.       Мне не хочется думать, что испытывает в этот момент Глеб. Впервые не хочется знать, о чём он думает и что чувствует, изредка срываясь и бросая на нас украдкой взгляд через зеркало заднего вида.       Но я не выдерживаю и придвигаюсь ближе к Диане, осторожно касаюсь макушки, выжидаю недолго — вдруг вывернется и всё же попытается отгрызть мне руку, — и начинаю медленно поглаживать по голове, стараясь успокоить если не её, то хоть свою совесть.       Недавно я уже молилась: сидела на кровати и молилась о чуде. Я не видела брызг крови на обоях или того, что стало с лицом Юры, которое когда-то выучила наизусть губами и кончиками пальцев, но захотела забыть. Я не видела его смерть, хотя она случилась прямо перед моими глазами — потому что смотреть и видеть никогда не было одним и тем же.       Именно поэтому мне легко было просить за Юру у Бога, которого, так иронично, «нет» всегда, когда он нам не нужен.       И сейчас я тоже хватаюсь за все слышанные от бабушки молитвы, за единственную знакомую мне веру, за надежду получить прощение. У кого-нибудь.        Я цепляюсь руками, ногами, зубами и сердцем за мысль, что Глеб ошибся.       Там кто-то есть!       Наверное, я поступила бы иначе, если бы сама увидела человека в горящем доме. Да, наверняка иначе. Или нет?       Существует ли вообще один правильный выбор, если выбирать приходится между жизнями?       Дверь в квартиру нам открывает отчим Глеба, без лишних вопросов и эмоций отступая в сторону и пропуская нас внутрь. Выбегает навстречу его мать, топчется неуверенно около Дианы, уже и руки раскрыв для объятий, но всё не решаясь на них. Она громко вздыхает и всхлипывает несколько раз подряд, шепчет «О, девочка моя!», а после замечает меня — и замирает в недоумении, так и не договорив свой текст.       — Подождите пока здесь, — просит отчим Глеба, уводя меня в одну из комнат, и плотно прикрывает за собой дверь.       Но даже так до слуха доносятся крики — кажется, Дианы, — и звуки суматохи: хлопающих дверей, топота в коридоре.       Обстановка здесь не бедная, но и богатой её не назовёшь. Просто вся гостиная, с фигурной лепниной на трёхметровых потолках, старомодным длинным лакированным сервантом — зато из настоящего массива дерева, а не спрессованного картона, — и бархатными абажурами на светильниках производит впечатление законсервированного лет этак тридцать назад культурного объекта, не предполагающего наличия в этих стенах каких-то признаков реальной жизни.       Пожалуй единственное, что действительно выбивается из общего — дизайна? художественного полотна? залитого формалином образца? — это семейные фотографии. Их так много, что приходится аккуратно передвигать тяжёлые рамки из стороны в сторону, чтобы рассмотреть все.       Мать Глеба будто и не изменилась с годами, разве что парой морщинок отличаясь от той томно смотрящей вдаль девушки у балетного станка. Некоторые женщины взрослеют, некоторые созревают, а бывают такие, как она — сохранившие себя в девственной чистоте от жизненных реалий.       Маленькая Диана — вечно гримасничающий ребёнок, растрёпанный и нескладный, словно спаянный из одних лишь острых углов, о которые непременно порежешься, приблизившись вплотную.       Карина. Та самая Карина, что послушно сложившей ладони на коленях девочкой, что позирующей в вечернем платье и аттестатом в руках выпускницей обладающая красотой, которую иначе как дьявольской не назовёшь.       И Глеб. На одной лишь фотографии, ещё совсем мальчишкой. С лежащей на его плече ладонью мужчины, не попавшего в кадр, и с широкой улыбкой — очаровательной, беззаботной, счастливой.       Я провожу пальцем по его волосам — они острижены коротко и топорщатся забавным ёжиком; по плечу, где из-под рукава футболки видны смазанные зелёнкой царапины; по коленке с огромным синяком. Я тоже улыбаюсь и ловлю себя на крамольной, настолько неуместной мысли, что хотела бы себе такого же ребёнка.       Дверь открывается, и мне приходится воровато отдёрнуть руку от фотографий, а после ещё и смутиться, увидев на пороге мать Глеба. Несмотря на то, что находимся мы на её территории, она заметно нервничает, и разглядывает меня почти украдкой, пытаясь сохранить баланс между правилами приличия и собственным любопытством.       — Я очень много о Вас слышала, — наконец говорит она, делая первый шаг. Не понятно только, к миру или войне.       Мне мало что известно об этой женщине, а то, что известно от её сына, не располагает к симпатии. Наверное, поэтому её слова становятся для меня ещё одной искрой, на этот раз поднесённой к пороховой бочке.       Не сложно догадаться, от кого она слышала обо мне «очень много», и легко предположить, какими именно эпитетами награждала яро презирающая меня бывшая свекровь за спиной, если и в лицо их говорить не стеснялась.       — Я тоже много о Вас слышала, — не остаюсь в долгу, надеясь просто отразить подачу, но, судя по ринувшимся теребить кончик длинной густой косы пальцам и свалившемуся на пол взгляду, скорее наношу устрашающе-предупредительный удар.       — Глеб всегда мной недоволен, — отзывается она тихо, сконфуженно, выдаёт робкую улыбку. Пожалуй, в театральностям жестов ей бы удалось составить конкуренцию моей матери, вот только внутри у меня, рядом с сердцем, скребётся противная совесть.       Или испуганный до сих пор голос разума?       Нет, она не похожа на хищницу, хитростью выманивающую добычу на смерть. И не похожа на падальщика, кружившего бы вокруг ослабевшего и истекающего кровью противника, чтобы начать выжирать того заживо.       Её стратегия выживания — подстраиваться, сливаться, мимикрировать с окружающей средой подобно хамелеону. И к своим трансформациям она привыкла настолько, что даже искренние эмоции пытается отыграть на публику.       А мне должно быть стыдно. За поиск врагов в лице глупой запутавшейся Дианы или матери Глеба, пришедшей лишь для того, чтобы постараться понять и принять его выбор. Ведь в действительности мне не за что — возможно, уже и не за кого, — с ними бороться.       И я пытаюсь выбросить белый флаг ответной неуклюжей улыбки, ищу возможность как-то сгладить уже сказанное и не соврать, позволяю паразиту надежды на хилый мир между нами пробраться в сердце — теперь только и жди, когда он вонзит внутрь острые зубы и будет пить мою кровь.       — Я не жалуюсь на него, нет! — спохватывается вдруг она, всплеснув руками. — Просто он был таким открытым, добрым, таким ласковым мальчиком, и я сама не заметила, когда же его потеряла. И теперь я узнаю что-то о его жизни… вот так.       — И зачем Вы мне это говорите?       — Чтобы объяснить свою реакцию. Я знаю, что Глеб будет злиться из-за той сцены. Но я не против Вас. Впрочем, моё мнение всё равно бы ничего не значило для него. Давно уже ничего не значит. И всё равно… Просто знайте, что я не против Вас. Я не хочу, чтобы ему пришлось выбирать между Вами и своей семьёй. Я не хочу окончательно его потерять.       Ничего ответить я не успеваю, и это к лучшему. Потому что потом у меня будет достаточно времени, чтобы разобрать по кирпичикам эту стену, в которую пришлось влететь с размаху, и научиться осторожно и без угрожающих здоровью травм обходить её стороной.       А зашедший в комнату Глеб смотрит на мать исподлобья, играет желваками — может слышал её, может сам догадался, о чём мы могли разговаривать. И под его суровым взглядом она тушуется и выскальзывает прочь со скомканным «Пойду к Диане», оставляя нас наедине.       Страх того, что я стану следующей, кому нужно будет — кого попросят — уйти парализует меня, не позволяя пошевелиться. Даже язык еле двигается в пересохшем резко рту, и губы с трудом выталкивают наружу слова.       — Послушай меня! Послушай и пойми, — говорю отчего-то шёпотом и пугаюсь, вздрагиваю от его внезапного наступления. — Я не могла позволить… Как бы я без тебя?!       Только вопрос мой тонет в его запахе — горьком, остром, горелом, — и в тесных объятиях вокруг моего тела, и в жаре частого дыхания, сжигающего воздух между нами и опаляющего кожу. Он прижимается лбом к моему плечу, а я скребу пальцами по его, надеясь забрать у него эту мелкую дрожь.       — Я люблю тебя. Люблю.       А отдать взамен всё. Всё, что потребуется.
Примечания:
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.