Ходи!

NC-21
В процессе
351
6
автор
Фэндом:
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 329 565 слов, 46 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
351 Нравится 770 Отзывы 128 В сборник

Отражение, Глеб-27.

Настройки
      Противная мелкая дрожь добирается со мной до дома: ворочается в животе клубком спутанных дождевых червей, вылезших наружу в предвкушении скоро прольющейся крови. Я пытаюсь раздавить их — тяжестью разумных доводов, острыми гранями леденящего душу цинизма, — но никак не получается.       Слишком противно. Слишком.       Уверен, что заснуть мне не удастся даже несмотря на то, что на часах начало третьего ночи; но и сил держаться на ногах не остаётся. Я падаю на кровать ничком, чувствую как бесшумно крадущаяся вслед за мной Люся осторожно присаживается рядом, с поразительным равнодушием отмечаю, что от нас тошнотворно пахнет горелым — этот едкий запах теперь тянется прочной нитью сквозь столичные кольца и лабиринты улиц от Малого Ручья до нашей квартиры.       Меня сотрясает страх. Ужас увиденного, ожидаемого, вероятного.       Меня сотрясает злость. На себя, на Диану, на Люсю.       Оказывается, так тоже можно: практически возненавидеть её, но остро в ней нуждаться. Понимать, что поступил бы точно так же на её месте, но всё равно хотеть встряхнуть за плечи и прокричать: «Почему?!»       Но я выбираю молчание, и она тоже. Ложится и придвигается ближе; медлит, громко сглатывая слюну, прежде чем нерешительно коснуться моего плеча сначала подушечками пальцев, и только после — всей ладонью, маленькой, хрупкой и горячей. А я закрываю глаза и думаю о том, как сильно хочется накрыть её ладонь своей и сжать, но даже в мыслях неизменно причиняю ей этим боль.       Мне зябко в прежней духоте летней ночи. Холодно, и проще совсем не шевелиться, надеясь отогреться от единственного маленького источника её тепла.       Становятся глуше все звуки: шуршащего листвой под открытыми окнами бульвара, частого дыхания на моём затылке. И меня, как беспомощную букашку, обволакивает каплей стремительно застывающей смолы и консервирует в ней навсегда.       Я уверен, что не сплю. Просто ни о чём не думаю и ничего не чувствую, кроме маленькой ладони на плече и большого сгустка страха в груди. Но цокот когтей опустившегося на карниз голубя внезапно вытаскивает меня наружу, встряхивает — заставляет встряхнуть налившейся свинцом головой и в недоумении щуриться из-за ослепительно яркого солнечного света, разливающегося по комнате.       Меня покачивает, штормит. Заплетаются и подгибаются ноги, бьют по болтающимся вдоль тела и мешающимся рукам откосы дверей-дверей-дверей, выскакивают из-под земли тупые углы мебели, преграждающие мне дорогу и нашёптывающие в такт шуму в ушах: «Остановись. Вернись». Но я бреду по квартире — и правда, всё в каком-то бреду, — пытаясь собрать себя по кусочкам.       Первым — притихшую на кухне Люсю, тут же поднимающую на меня встревоженный взгляд и откладывающую в сторону книгу.       Вторым — лежащий на столе телефон, предусмотрительно поставленный ей на зарядку.       — Никто ещё не звонил, — сообщает она, без труда считывая с моего лица то напряжение, граничащее с ужасом, с которым я смотрю на собственный телефон. И это очень правильное «ещё». Бьющее точно в цель — со всей силы сразу под дых.       Царапает пересохшее горло шероховатое «Хорошо», и я всё так же пошатываясь ухожу в ванную, тщательно и не торопясь смываю с себя запах вчерашнего вечера, выкручиваю воду на максимально горячую температуру, хотя согреться мне нужно только снаружи, а вот внутри — остыть. А потом, переодевшись и чмокнув удачно попавшуюся под руку Люсю в макушку, устраиваюсь с ноутбуком за кухонным столом и делаю жадный глоток обжигающего и крепкого кофе.       Я не хватаюсь за телефон и не спешу звонить кому-нибудь из наших, чтобы выяснить подробности случившегося. Но вовсе не из-за трусости, и конечно же не потому, что мне всё равно. Это, скорее, возможность ещё раз наказать себя: давай, ощути в полной мере, к чему привело твоё бездействие!       Десять лет немого потакания всем дуростям Дианы в наивной надежде, что она вырастет и сама во всём разберётся. Вот она и разобралась.       Наступает моя очередь. Прикусывать кончик языка, пропитавшийся кофейной горечью, и методично изучать переписки Дианы и историю браузера в её телефоне за последние несколько дней. Мне не просто хочется, а по-настоящему необходимо понять, что творилось у неё в голове — или на сердце. Чтобы суметь простить, чтобы найти оправдание тому, о чём скоро смогу прочитать в запрошенных мной материалах по делу о подозрительном пожаре в деревне Малый Ручей.       Я пробегаюсь глазами по строкам сообщений, стараясь не вчитываться в них, не запоминать, не думать и не анализировать. Мне бы хотелось знать больше о ней и её жизни, но не так. Не таким путём.       И ей бы не стоило стремиться узнать больше о той жизни, которой уже никогда не будет. Просить у подружки ссылку на чат их школы — куда я ни за что не позволил бы ей вернуться, — и читать о том, как группка глупых малолеток тужится сделать из жертвы голодного волка, а из насильников — попавших в ловушку невинных овец.       Ведь достаточно кому-то одному выкрикнуть «Сама виновата!», и этот рефлекторный волчий вой подхватывается остальными и напрочь забивает нерешительный шёпот благоразумия.       Впрочем, я от благоразумия тоже далёк. От ярости сжимаю кулаки и стираю зубы в мелкую крошку, но продолжаю читать, как мою сестру поливают помоями: не тот внешний вид, не то поведение, не те друзья, не те интересы.       А если ты «не такой», то «такие» тебя растопчут.       — Тебе нужно с ней поговорить, — произносит Люся тихо и так поспешно, что последние звуки сливаются в один низкий протяжный рык, вынуждающий меня обернуться. Хотя проще было делать вид, словно я не чувствовал, как она давно уже стоит за моей спиной.       Последние несколько месяцев — точно.       — Я уже пытался. Это бессмысленно.       — А какой смысл читать всё это, Глеб? Тех ответов, которые тебе нужны от неё, а ей — от тебя, здесь точно не будет.       — Я знаю. Знаю! — рявкаю я и, слишком резко отодвинув от себя ноутбук, задеваю и опрокидываю кружку с остатками кофе. Чертыхаюсь, растерянно пытаясь остановить расползающуюся чёрную гущу руками, но лишь придаю ей очертания взмывающих вверх языков пламени.       Я впадаю в ступор, застывая беспомощным и бесполезным глиняным человечком, просто наблюдающим за тем, как Люся поднимает кружку, аккуратно вытирает кофе со стола, а после — медленно и бережно с моих ладоней, огибая участки ободранной на костяшках кожи, ласково поглаживая пальцы.       Отмираю, выдыхаю. Воздух, злость от собственного бессилия.       И тогда забираю у неё тряпку, отшвыриваю в сторону раковины — промахиваюсь, конечно же, оставляя на светлой стене большое кофейное пятно, — и сгребаю Люсю в объятия, ключицей ловя горячее прикосновение испуганного «Ох!».       — Как же так получается, а? Я надеялся, что хотя бы она будет нормальной. Мне казалось, что это к лучшему: что у неё на всё есть своё мнение, что она не прогибалась ни под кого из нас, не умела притворяться, делала именно то, что хотела. Я упрямо видел в этом признаки формирования свободной и сильной личности, а теперь понимаю, что ошибся, и своим попустительством помог вырасти эгоистичной и жестокой дряни.       — На кого ты злишься больше всех? Прямо сейчас? — шепчет она, мягко поглаживая ладонями мои лопатки и протираясь носом о шею. — На Диану? Или на меня?       — На себя.       — Потому что простил нас?       — Как я могу её простить? Она осознанно спалила чужой дом и, возможно, убила человека. Разве такое можно прощать? Должен же быть какой-то предел, Люсь?       — А должен? — она задирает голову вверх, только вот я упрямо избегаю встречаться с ней взглядом, ощущая, как крепко скручивает внутренности нелогичный стыд. — Ты пытаешься убедить себя, что простить такое нельзя. И в то же время ищешь оправдания тому, что уже простил. Это тебя злит. И это нормально. Правда, нормально. Когда сильно любишь, то прощаешь вопреки всему.       — Что угодно?       — Да. Что угодно, — она смотрит, смотрит на меня. Выжидает, чтобы подцепить крючком холодной стали глаз и выдернуть наружу из норки-убежища, узкой щели между отрицанием и злостью, куда я с самого детства забиваюсь зализывать свежие раны. И зовёт голосом дрожащим, срывающимся: — Глеб… взгляни же на меня. Родной мой, хороший. Зачем же ты так себя мучаешь? Ты не виноват в том, какой она выросла, и не виноват в случившемся. Прости себе все совершённые ошибки так же, как прощаешь их нам.       Мои пальцы зарываются в её волосы, перебирают прядь за прядью, накручивают на ноющие ободранные костяшки, сжимают всё ощутимее, всё жёстче. И я сбегаю с поля боя — словесного, рационального, необходимого, — пропадая в плен безотказно работающих инстинктов.       Опомниться не успеваю, как уже вгрызаюсь в её губы не то поцелуем, не то отчаянием, подзуживающим делиться своей болью, делать близким ещё больнее. И какие-то звуки тонут у меня во рту, спускаются до лёгких обжигающим паром, падают в желудок каплями яда, просачивающегося в кровоток и захватывающего во власть всё тело. Голову, где пульсирует громко ритм возбуждения-ярости; пальцы, что стискивают в исступлении мягкие ягодицы; ноги, перестающие подгибаться и врастающие в пол так надёжно, так крепко, чтобы наверняка удержать не только мой вес.       — Говори! — приказываю спокойно, вкрадчиво, ощущая, как упираются мне в подбородок распухшие влажные губы. Ошибаюсь, промахиваюсь в выражении собственных мыслей, в которых крутится умоляющее «Повтори».       Родной мой, хороший.       Я подталкиваю её к столу и усаживаю на него, сразу же раздвигая ей ноги коленом, чтобы вжаться в промежность уже налившимся кровью членом и откровенно, пошло, ужасно похабно тереться об неё, стягивая непокорные пружинки волос в кулак. Сминать грудь, комкая — чудесно, удачно, так кстати — тонкую майку, сдавливая и выкручивая затвердевшие соски.       — Глеб, Глеб, — твердит она сбивчиво, задыхаясь-запинаясь, карабкаясь пальцами по моим плечам. Говорит совсем не то, что я ждал, чего требовал от неё — но ей удаётся произнести хоть что-то, когда как у меня поперёк глотки встают все звуки, сбиваясь в один огромный ком с жадно проглоченным воздухом.       Бросает в холодный пот — слишком сильны отвратительно стыдные, отвратительно сильные, до отвратительного странные воспоминания моего прошлого. Меня засыпает, забивает, почти погребает под собой камнепад частого «Глеб, Глеб, Глеб, Глеб!», разлетающегося по комнате и отражённого, приумноженного эхом.       А потом эти звуки перебивает, обрывает, заглушает один единственный короткий сигнал пришедшего на телефон сообщения. Мы останавливаемся синхронно, не сговариваясь: замираем, вцепившись друг в друга мёртвой хваткой (и не разобрать, от такой безумной страсти или вырывающейся наружу взаимной ненависти), и поворачиваемся к источнику правды с выражением бескрайнего ужаса на лицах, с широко раскрытыми глазами.       Не успели. Сбежать от реальности не успели.       Я читаю присланный отчёт первым, тщательно вчитываясь в каждую строчку. Возможно, чтобы ещё немного оттянуть время. Возможно, чтобы не пропустить ни единой детали, которая позволила бы окончательно понять, что именно произошло вчера в том проклятом доме.       Помешательство? Глупость? Убийство?       Передаю телефон Люсе, не произнося ни слова. Даже отступаю от неё на пару шагов, неохотно соскальзывая ладонью с острой коленки, не оставляя между нами точек физического соприкосновения — так легче наблюдать за тем, как заметно дрожат её руки, как вгрызаются собственные зубы в уже растерзанные мной губы, как быстро-быстро бегают по тексту на экране широкие, до сих пор пьяно блестящие зрачки.       — Ты поедешь к Диане? — наконец спрашивает она, откладывая телефон в сторону и ёрзая на столе, сдвигаясь на самый край, словно пытаясь оказаться как можно ближе ко мне.       По крайней мере мне хочется так думать. Хочется видеть любые признаки того, что ей без меня совсем невыносимо так же, как и мне без неё.       Когда любишь — прощаешь вопреки всему, так?       — Не сейчас. Утром. Мне нужно решить, что делать дальше.       Мы не обсуждаем случившееся вчера, не вспоминаем о том, что чуть не произошло на кухне — вымещать отчаяние через спонтанный секс было идеей, заведомо обречённой на провал, но другого способа попытаться справиться с этим ни один из нас так и не смог найти.       А день, как назло, плетётся еле-еле, увязает в скуке рутинных действий, дающихся сегодня с особенным трудом, стягивает над нашими головами тучи тяжёлых, хмурых мыслей. Только за окном, будто в другом мире, палит вовсю солнце: выжигает траву до соломенного цвета и шелеста, высушивает воздух, в рот заваливающийся горстями колючего песка.       И слова о том, что мне нужно принять какое-то решение, оказываются обманом. Я ложусь спать, только дождавшись наступления сумерек — и плевать, что проснулся в обед, — ни разу даже не задумавшись всерьёз о том, что буду делать дальше.       Разве что жить. Барахтаться в приливе новых проблем и вовремя задерживать дыхание, чтобы не захлебнуться солью самых крупных, накрывающих с головой волн. И крепко держать тех, кто барахтается со мною рядом — потому что иначе просто не могу.       А из поверхностного, липкого сна меня вытаскивают торопливые прикосновения губ, после которых кожу печёт свежим ожогом. Я обхватываю руками и ногами боязливо приткнувшуюся мне под бок Люсю, подминаю под себя, в кромешной тьме ориентируясь только на ощупь — из-за этого так долго приходится искать её рот, минуя поцелуями шею, подбородок, щёки.       Но и проскочить языком вглубь неё, самым кончиком намеренно задевая ряд острых зубов, мне быстро становится недостаточно. Как и стискивать ладонью волосы и оттягивать их в сторону, открывая себе доступ к тонкой шее, вздрагивающей с каждым лёгким укусом; как и чувствовать жжение в свежих царапинах, покрывающих лопатки, и ощущать холод тонких ног, крепко сжавших мои бёдра.       Всего мало.       Я уговариваю себя отстраниться, но и это лишь для того, чтобы быстро стянуть трусы — свои, её, — рывком перевернуть Люсю на живот и вдавить всем телом в жёсткий матрас. И трахать, хватая ртом как можно больше воздуха, запасаясь им впрок, чтобы склониться к ней и выхватить короткий, смазанный поцелуй с широко раскрытых в протяжном стоне губ.       Заснуть после такого у меня уже не получается, несмотря на ощущение ноющей усталости в мышцах и приятно-неприятный шум пустоты в мыслях. Несколько раз проскальзываю к окну, чтобы выкурить сигарету всего-то до половины, и скорее возвращаюсь в кровать, заслоняя от ночного сквозняка не прикрытые одеялом хрупкие плечи, прогоняя с её кожи незваные мурашки, улыбаясь в ответ на скомканное бормотание «Ты чего такой холодный».       И вроде бы склеился весь, как сумел, а с утра опять разбитый. Приходится придерживать гудящую голову ладонями, оббивая то и дело соскальзывающие локти о край стола, и исподтишка наблюдать за варящей кофе Люсей, хоть и посылающей мне изредка улыбку через плечо, но не пытающейся изобразить бодрость.       Наверное, именно тогда я окончательно перестаю злиться на неё. Уже не столько за тот поступок, сколько за жёсткое и болезненное развенчание мифа о её идеальности, созданного мной и мной же принятого за неопровержимую истину.       Но нет, она оказалась таким же — как я сам — обычным человеком. Со своими недостатками, слабостями, страхами. Со своими тёмными сторонами, особенно хорошо высвечиваемыми вездесущим солнечным светом.       И провожает меня — смешно подумать — совсем как мама когда-то провожала отца «на работу», настоящего смысла которой я ещё не понимал. Маячит беспокойной тенью в коридоре, дёргает нервно край майки и смотрит сквозь слёзы, блеском наполнившие глаза. Разве что не говорит ничего, а мне всё мерещится торопливая, взволнованная, несвязная речь, заставлявшая сердце ёкать на жалобном «Обещай!» и сорванном на шёпот «Береги себя».       Так даже лучше, что Люся обходится лишь сдержанным — по интонации, эмоциональности, количеству сказанного, — «Позвони мне». Сейчас особенно тошно сравнивать себя с отцом, ведь он, не колеблясь, уезжал воевать с другими, а я не способен дать бой даже собственным проблемам.       Перед домом родителей минут десять сижу в машине, собираясь с силами, зато потом залетаю в квартиру, пресекая мамины попытки что-то спросить одним лишь хмурым, полным напускной непоколебимой решимости взглядом. Больше всего опасаюсь реакции Альберта, но тот показывается на пороге спальни всего на мгновение и молча отступает обратно в тот момент, когда я начинаю вовсю колотить в дверь Дианы — проявляя максимальную тактичность в условиях давно отсутствующего замка и предоставляя ей уникальную возможность самой выйти мне навстречу.       Она же пользоваться выпавшим шансом не торопится, а у меня сердце обрывается и болезненно плюхается вниз, когда перед глазами появляется картина торчащих из-под одеяла костлявых ног, покрытых синяками.       Что-то щёлкает в голове. Отрубает энергию — той и так-то было немного, — парализуя меня и давая время, чтобы вручную отмотать воспоминания на несколько месяцев назад, в момент преисполненного ужасом, обращённого внутрь себя вопроса «Она жива?». И находится так много общего: вроде бы и поза у неё неестественная, и кожа слишком бледная, и поводов стремиться прочь отсюда с каждым днём всё больше.       Второй щелчок — как удар хлыста опытного дрессировщика, — подталкивает меня вперёд с нечеловеческой скоростью. И долбящий по вискам вскипевший пульс страха превращается в бурление ярости, когда первым делом, откинув одеяло в сторону, я натыкаюсь на её недовольную гримасу.       — Отвали! — сходу выдаёт Диана, пытаясь то ли просто отвернуться от меня, то ли спрятаться под тем краешком одеяла, что ещё остался на кровати. Только голос у неё дребезжит как задетый случайно сервант с хрусталём, разом сшибая всю показательную спесь.       И взгляд тоже — испуганный, затравленный. Бегает из стороны в сторону, лишь бы от меня подальше.       — У тебя три минуты собраться и выйти отсюда, понятно? — цежу сквозь зубы, стараясь не обращать внимание на прибежавшую защищать хозяйку Бенджи, плюхнувшуюся пушистым задом у самых моих ног и старательно скалящую зубы, что выглядит скорее умилительно и смешно, чем угрожающе. — Иначе я потащу тебя силком.       — Куда? — её сдавленный шёпот остаётся где-то там, в углу комнаты, за моей спиной, почти отрезанный хлопком двери. Но заставляет меня остановиться и, обернувшись, успеть встретиться воочию с той маленькой растерянной девочкой, на которую я никогда не умел злиться.       Что с нами стало? Зачем мы сами делаем всё, чтобы быть друг другу чужими?       Чтобы как-то выдержать заявленные мной три минуты, плавно растягивающиеся до пятнадцати, я ухожу на кухню и бесцеремонно ставлю чайник, начиная шариться по ящикам в поисках чая, кофе — чего угодно, лишь бы занять себя. Кажется, ставлю в тупик следующую за мной маму, спустя столько лет неимоверно раздражавшего меня бормотания вдруг так не вовремя решившую замолчать.       И я могу убедительно — в какой-то момент даже для самого себя, — делать вид, что пришёл домой. Но это совершенно не так, и в этой квартире я всего лишь наглый, неудобный и не всегда желанный гость.       Может быть ещё с того зимнего вечера, когда Альберт решился открыто сказать, что мне в этой семье больше не рады. С того тяжёлого дня, когда я объявил, что съезжаю. Или с того разрушительного периода моей жизни, когда хотелось шататься где придётся и с кем попало, лишь бы не возвращаться сюда.       — Глеб, Глеб, куда ты её увозишь? Глеб, мне нужно знать! — всё же срывается мама, хватая меня за локоть и заглядывая в лицо полными слёз, дьявольски чёрными глазами.       Слишком сильно её пальцы сдавливают мою руку. И ногти, хоть и короткие совсем, впиваются острыми лезвиями в кожу.       Мне же остаётся только напоминать себе о том, что это не она так похожа на Карину, а Карина — на неё. И никто не виноват, что от одной из этих женщин я так и не смог получить достаточно внимания и любви, а от другой получил столько, сколько вынести нормальному человеку не по силам.       Я кладу свою ладонь поверх её, сначала собираясь высвободить руку. Но что-то идёт не так, выбивается из привычного мне алгоритма гнева-обиды-раскаяния, и вместо того, чтобы оторвать от себя тонкие пальцы — как отрывал все родственные связи от сердца последние десять лет, — я начинаю осторожно поглаживать их.       — Всё будет хорошо, мам, — мой голос совсем не мой, тонкий и высокий, виновато-оправдывающийся. И я не сопротивляюсь её душным, порывистым объятиям, даже обнимаю в ответ, с удивлением отмечая, что с Люсей они оказываются одинакового роста и комплекции.       Она не чувствует подвоха. Не задумывается о том, чем именно вызваны внезапные перемены в моём настроении. Не догадывается, что это попытка извиниться — заранее извиниться за то, что я собираюсь сделать с её ребёнком.       К тому времени, как Диана показывается в коридоре, я успеваю успокоить мать обманчивым добродушием, влить в себя кружку совершенно безвкусного и болезненно горячего чая и почти смириться с тем, что справиться с ней «по-хорошему» не получится.       Правда, при виде её никакой радости не испытываю, трусливо вжимаясь в стену за своей спиной и ощущая, как пощипывают от выступившего пота расцарапанные лопатки.       Возможность передумать остаётся прямо сейчас. Пока мы обуваемся, пока Диана рычит на мать, пытающуюся пригладить ладонями растрёпанные у неё на макушке волосы, и сразу после целует в нос выбежавшую провожать нас Бенджи, словно понимая, что прощаются они надолго. Пока мы в неозвученном, но осязаемом напряжении спускаемся по лестнице, садимся ко мне в машину, выезжаем из двора.       Вижу, что ей очень страшно. Жаль, не могу признаться, что мне тоже.       Надо бы как-то начать разговор, но за последние сутки, последние полгода, последние десять лет правильных слов для нас так и не появилось. Кажется, наоборот, потерялись да растратились впустую даже те, что были.       — Зачем ты это сделала?       Я прыгаю на старые грабли с таким размахом, с такой дурной силой, что буквально чувствую, как они бьют мне в лоб, вынуждая с досадой потереть его ладонью.       И она, само собой, только взвивается от этого вопроса: встряхивает головой, бросает на меня гневный взгляд исподлобья, сжимает ладони вместе с краем рукавов в кулаки и тянет их, пока не начинают трещать швы.       — Я не собираюсь перед тобой отчитываться!       — Не хочешь передо мной, придётся перед кем-нибудь другим, — отзываюсь спокойно, делая воздух в салоне прохладней сразу на несколько делений.       Но прежде беспроигрышная стрит-ставка — на любопытство, импульсивность и вспыльчивость, — на этот раз оставляет меня ни с чем. Колёса машины крутятся, крутятся, крутятся, увозя нас дальше от дома, а Диана лишь нервно кусает губы, не спрашивая о том, что мне так хотелось бы ей рассказать.       Зато дёргается, оглядывается, испуганно хватается за ручку двери, когда мы заезжаем на территорию, огороженную высоким кирпичным забором, поверх которого кружевной оторочкой нашита колючая проволока. И раскидистые кроны растущих на территории деревьев насыщенным и жизнерадостным зелёным застилают слегка обшарпанные фасады зданий, но в то же время плотно сплетаются друг с другом и не пропускают свет, придавая этому месту зловещий и мрачный вид.       — Где мы?! — её голос сходу срывается на истеричные, визгливые ноты, которые я намеренно игнорирую, тщательно выбирая место для парковки. На максимальном удалении от других машин, которые уже через час выстроятся вереницей вдоль узких дорожек, и в тени старого дуба, способного спасти нас от изнуряющего солнцепёка.       — Вон там, — я киваю в сторону неприметного серого здания, на крыльце которого как раз затягивается сигаретой мужчина в медицинском костюме, — находится морг. Сейчас мы пойдём на опознание тела убитого тобой человека. А после в отделение полиции, писать чистосердечное признание, чтобы из положенного тебе пятилетнего срока скостить хотя бы половину.       — Этого не может быть. Не может. Я стучала, когда приехала. Я стучала в дверь! — она смотрит прямо перед собой, не мигая, и продолжает громко, быстро твердить одно и то же. — Я стучала! Там не могло никого быть! Я проверила!       — Может быть, этот человек крепко спал? Был пьян? Испугался внезапного вторжения? — моего терпения хватает всего-то на несколько секунд, и я грубо хватаю её за плечо и дёргаю, заставляя развернуться ко мне лицом. — Ты всё проверила? Всё предугадала? Подумала обо всех возможных вариантах, прежде чем сжигать к хуям чужой дом?! Да где вообще были твои мозги, Диана?! Ты хоть сама понимаешь, что натворила? Что ты, блять, натворила!       Крик разрывает моё горло, режет его каждым резким, острым слогом на тонкие кривые лоскутки. И прогретая яростью изнутри, густая и горячая кровь бьёт по вискам, спускается вниз по телу болезненной пульсацией, от которой должны вот-вот полопаться вены.       Становится ли мне легче? Нет.       Я словно бросаю гранаты с уже сорванной чекой себе под ноги, одну за другой, и не отвожу от них — от неё — взгляд, ожидая, когда же рванёт.       Но повторяю себе, что это правильно. Что у меня нет другого выхода. Ведь чтобы построить что-то новое, надо сначала старое сравнять с землёй: разрушить до основания, выжечь скопившейся ненавистью и смыть слезами.       — Выходи из машины, — получается низко, хрипло, более угрожающе, чем если бы я продолжил орать на неё. А Диана вздрагивает, обхватывает себя руками; шевелит губами в беззвучном «Нет!» и трясёт головой, нелепо болтающейся на длинной и тонкой шее и делающей её похожей на куклу с опасно расшатавшимися шарнирами.       Опасно расшатавшейся психикой.       Теперь она не стесняется смотреть на меня в упор. Огромными, округлыми, расширившимися от ужаса глазами, в которых я вижу своё искажённое и уродливое отражение.       — Выходи, Диан, — повторяю устало и, отсчитав минуту ответного бездействия, решительно отстёгиваю её ремень безопасности. А когда огибаю машину и открываю пассажирскую дверь, то застаю её за безуспешными попытками пристегнуться обратно. — Ты же понимаешь, что это не поможет?       — Я не хочу, не хочу. Я никуда не пойду! — твердит она, истерично дёргая заевший ремень, пока я не забираю его у неё из рук.       — У тебя нет выбора. Ты не оставила выбора ни себе, ни мне.       — Я не хочу! Нет, нет, нет! — наступает её очередь уклоняться от моих прикосновений, дёргаться и вжиматься испуганно в спинку сиденья. И всё это под громкие, надсадные всхлипы, под струящиеся по щекам, подкрашенные чёрной тушью слёзы. — Я не хотела! Я не специально! Я же проверила… я проверила… не надо. Пожалуйста, не надо!       — Диан…       — Я всё подпишу! Я всё расскажу! Только не води меня туда. Лучше сразу в тюрьму!       Холодный металл прижигает мой лоб новым клеймом — мразь, какая же ты мразь, Глеб! — и мелкие песчинки прилипшей к машине грязи пачкают и царапают кожу, но мне доставляет странное удовольствие прислониться к ним и елозить, елозить до жжения. Так, уперевшись в крышу, я почти не вижу её лица, только обескровленные дрожащие губы с кровавым трещинками в уголках.       «Твоя сестра — это твоя ответственность, Глеб!»       Только я скорее согнусь и сломаюсь под тяжестью этой ответсвенности, чем смогу и дальше тащить её на себе.       — Да ты и недели в тюрьме не продержишься. Потому что ты избалованная дрянь, привыкшая, что можно нагадить и просто спрятаться у себя в комнате, будто и не было ничего. Родители ведь всё простят, так? А я брошусь исправлять последствия твоих ошибок, чтобы вместо хоть одного сраного «Спасибо» снова услышать «Пошёл вон!». Заебало. Заебало, Диан. Ты больше не ребёнок, которого я обязан защищать от жестокости окружающего мира. Теперь защищать нужно от тебя.       — Ты не можешь так… не можешь. Глеб, пожалуйста, я не хочу!       — Я могу, — улыбка неуместная, издевательски-широкая появляется на моём лице, но в груди свербят глубоко засевшие осколки разбитых надежд, розовых очков, хрупкого взаимопонимания, когда-то давно существовавшего между нами. — Я от одной сестры уже отказался. Откажусь и от второй.       Я хватаюсь за дверцу машины, намереваясь её захлопнуть, но Диане удаётся опередить меня на какие-то доли секунды: выставить вперёд ладонь, упереться в асфальт под моими ногами носком кед, разукрашенных травой, землей и золой. Она выскакивает наружу даже слишком резво для той, у кого сразу после еле получается держаться вертикально, всем телом покачиваясь от нездоровой дрожи.       Мы смотрим друг на друга как заклятые враги, вынужденные двигаться дальше плечом к плечу. Засунуть в задницу собственную гордость, старые обиды и нелепое желание что-то доказать — себе, другим, — расцветающее привлекательными и ядовитыми бутонами.       Пути назад нет. Он отсечен громким хлопком двери, писком сигнализации, первыми шаркающими короткими шагами, приторным запахом вытянувших ветви над дорожкой кустарников, заставившим нас сморщиться и зажмуриться лучом солнца.       Мне приходится замедлять шаг, иногда и вовсе останавливаться, чтобы быть с ней наравне. Не выпускать её из виду и готовиться в любой момент дёрнуть за поводок чувства вины, только что снятый с собственной шеи.       Почему-то я уверен, что она попробует сбежать, и с уверенностью этой дохожу вплоть до тяжёлой железной двери, наискосок расчерченной светом и уже прогретой с той стороны, где находится ручка. Как назло, чтобы жечь мне пальцы, пока Диана переминается с ноги на ногу и смотрит то на меня — с мольбой, — то с опаской на тёмное бездонное нутро коридора, не решаясь зайти.       — Мне страшно, — шепчет она, всхлипывая и шмыгая носом, и утирает слёзы с лица рукавом безразмерной чёрной кофты. — Мне страшно!       — Нам тоже было страшно. Мне, маме, отцу твоему. Мы с ужасом наблюдали за тем, что ты делала со своей жизнью и просили тебя остановиться. Разве ты послушала кого-нибудь? Иди же теперь, иди! Посмотри, что ты сделала. Посмотри и скажи, похоже ли это на то, чего ты хотела добиться? Давай! Иди!       Взять её за руку не хватает смелости, а зажатая мной в кулак ткань рукава норовит выскользнуть, пока я тащу за собой протяжно подвывающую, но не сопротивляющуюся Диану. Тащу по неосвещенному коридору навстречу единственной полосе холодного, мистически голубого света, пробивающейся из приоткрытой двери, и сам леденею с каждым следующим шагом.       Потому что однажды увидев смерть, начинаешь бояться её ещё сильнее.       Наверное, не тряси её так сильно, Диане бы удалось почувствовать, как дрожат сейчас мои пальцы. Ещё с позапрошлого вечера, со звонка матери, с первой змейки огня, метнувшейся сквозь сухую траву и заползшую на стену дома.       С увиденного в окне очертания лица, посмотревшего на меня в упор, прежде чем исчезнуть в пелене дыма и разошедшегося в мощи своей стихии пламени.       И мне остаётся только гадать, почему этот незнакомец не попытался выбежать из горящего дома, не разбил панорамное окно на кухне, чтобы выбраться, не кричал в агонии, прося о помощи. Ведь ему нужна была помощь. Ведь ему могли помочь.       А в комнате — никого. Стоит посередине, под огромными круглыми лампами, железная каталка с телом, полностью укрытым белой простынёй. И прежде покладистая, покорная и безвольная Диана вдруг вырывается, отскакивает в сторону и забивается в узкую щель между стеной и шкафом с медицинскими инструментами.       — Я не пойду! Не пойду к нему! Я не хочу! Я не хотела, чтобы так получилось, это случайно… случайно.       — Случайно украла у матери деньги, сбежала из дома, поехала в ту деревню? Случайно взяла с собой всё необходимое для поджога? Всё случайно, да?       — Я не думала, что так получится. Мне просто хотелось… мне хотелось, чтобы ничего не было. Почему я? Почему всё это происходит со мной?! — она смотрит прямо на меня, глаза в глаза, хотя из-за текущих слёз вряд ли видит перед собой что-то большее, чем огромное расплывающееся пятно. Она смотрит прямо на меня, и в её взгляде больше нет фальши, ненависти, обиды — всё вымыто дочиста. Она смотрит прямо на меня с искренним желанием получить хоть какой-то ответ, потому что я здесь за взрослого, а взрослые должны всё знать.       Но я не знаю. Я не знаю, почему всё это происходит с ней. Я до сих пор не знаю, почему всё это — смерть отца, секс с сестрой, свадьба лучшего друга и любимой женщины, выпущенные моей рукой пули — произошло со мной.       — Что я всем… всем им сделала? Почему я, Глеб? Почему они… так… так меня ненавидят? За что все… все вот так… со мной? — она вытаскивает из себя слова кусками, ошмётками сгнивших внутри и давно разложившихся вопросов, теперь мешающих вздохнуть и вынуждающих хрипеть, задыхаясь. — Я хотела, чтобы меня любили. Все любили… И я тоже… тоже их ненавижу. Всех ненавижу. За то, что меня никто… никто не любит.       — Это ты себя не любишь. И ничья больше любовь не сможет тебе этого компенсировать, понимаешь? — я перехватываю её пальцы и держу, жёстко и грубо держу, не позволяя ей снова скрести ногтями по тыльной стороне уже расцарапанных до крови ладоней.       А потом решаюсь зайти чуть дальше. Ещё и ещё, подцепляя и утягивая наверх рукава кофты, за которые она так отчаянно держалась прежде. Привыкая к тому, что могу прикасаться к ней — осторожно, беря делительные паузы и только тогда выдыхая пережжёный лёгкими воздух. И это почти не страшно, и в мыслях моих так и не вспухает злокачественной опухолью ничего из вынашиваемых мной страхов.       По отношению к ней я чувствую только нежность — точно такую же, как к тому хрупкому беззащитному младенцу, что целиком помещался в моих руках, — и всё ещё желание защитить её.       Теперь защищать нужно от тебя. Тебя саму, Дианка. Тебя саму.       На ощупь всё кажется не таким уж страшным: испещряющие кожу гладкие борозды и выпирающие шероховатые хребты сливаются в единый рельеф, пересекающий вены причудливый узор. Но мой взгляд соскальзывает вниз, и от вида сплошь исполосованных — длинными серебристыми, глубокими алыми, тонкими бледно-розовыми, загноившимися коричнево-бордовыми — порезами запястий меня передёргивает и чуть не выворачивает наизнанку.       Не от отвращения, а от ужаса.       Впрочем, верить матери, утверждавшей, что у них всё под контролем, и игнорировать эти раздражающие, демонстративные рукава Пьеро даже в летнее пекло было исключительно моим собственным выбором. Выбором в пользу безмятежного неведения и удобного самообмана.       Только моя реакция на её шрамы не проходит незамеченной, и Диана тут же пытается высвободить руки, стукаясь затылком о стену и жалобно хныкая.       — Очнись, Диана. Очнись! Чего ты на самом деле хочешь? Хочешь на тот свет? Так давай, сделай это прямо здесь. Бери скальпель и вскрывай себе вены. Только на этот раз не забудь, что резать надо вдоль, а не поперёк.       Я подталкиваю шкаф плечом — уже и сам не понимая, случайно ли, специально, — и тот отзывается призывным звяканьем металлических инструментов о стеклянные полки. Силком вытягиваю её из угла, испытывая нестерпимую, выкручивающую кости ярость от осознания своего бессилия. От ощущения, что всё это зря, что всё становится хуже, намного хуже, во сто крат хуже, чем было.       — Хочешь отправиться в тюрьму? Так давай, вперёд! Зачем ты сама тянешь время? Взгляни уже на дело рук своих и поехали в отделение писать чистосердечное. Ну же!       Мы не доходим до каталки с трупом всего несколько шагов: она упирается ногами в пол и трясёт лохматой головой, сопротивляясь изо всех сил. Склоняется в отчаянной попытке укусить меня за руку, но теряет равновесие и падает на колени, приговаривая зачарованно:       — Я не хочу! Не хочу, не хочу, не хочу! Не хочу! Пожалуйста, сделай что-нибудь, пожалуйста, пожалуйста! Мне так страшно, мне очень страшно. Я не хочу… я не хочу этого всего! Я так больше не буду! Никогда так больше не буду! Сделай что-нибудь, пожалуйста!       — Я не знаю, что делать. Что я теперь могу сделать?       — Пожалуйста, Глеб! Умоляю тебя! Что угодно, пожалуйста! — шепчет она в глухом бессилии, почти смирившись, почти сдавшись. И добавляет нерешительно, совсем тихо: — Мне казалось, что так ты вернёшься. Когда что-то случалось, ты всегда возвращался домой.       Обречённый вздох, истерический смех — это получается само собой, словно без моего участия. Наконец разжимаются мои ладони, но даже обретя недавно желанную свободу Диана тут же цепляется мне в штанину, продолжая реветь.       И я собираюсь довести начатое до конца, но в один момент окончательно сбиваюсь с верного пути и подрываюсь на заложенной исподтишка мине, медленно оседаю на корточки рядом с ней, с сожалением глядя на бледные впалые щёки с разводами туши, алыми пятнами стыда и кровавыми отпечатками её пальцев.       — Ты могла позвать меня. В любой момент. Просто позвать меня, и я бы пришёл.       Потому что Люся была права: это себе невозможно простить ошибки, а ей — запросто. Им обеим.       Не для этого ли мы здесь? Чтобы найти для моего разума хоть одну мизерную, самую хлипкую возможность привести в действие тот оправдательный приговор, что уже вынесло сердце.       — Это не то. Я хотела, чтобы ты сам… Чтобы ты меня любил сильнее, чем её!       — Кого «её»? — уточняю обречённо и прикрываю глаза, чтобы на несколько секунд сбежать от неприглядной реальности её укоризненного, восхищённого, жалобного — влюблённого — взгляда. Но сквозящий по ногам холод, смешение запахов хлорки и спирта, разносящиеся эхом всхлипы следуют за мной и в кромешную тьму.       — Карину. Ты выбрал Карину!       Этот кошмар никуда не уйдёт. Я могу прятаться за маской благополучия или стеной отчуждения, могу просить о прощении или перекладывать вину на других, могу выждать ещё десяток пустых, потерянных лет — но мне всё равно придётся жить с ощущением занесённого над головой дамоклова меча её любви.       Любви, которую никогда не смогу принять и на которую не смогу ответить.       Любви, от которой хотел бы находиться на расстоянии в миллионы световых лет.       Любви, по-настоящему сбежать от которой получится только на тот свет.       — Но это она выбрала меня. И лишала всего, что было мне по-настоящему дорого за каждую попытку сопротивления. Я знаю, что ты веришь написанному в её дневнике, но там нет правды. Я не делал с ней ничего! Не делал! Я не такой, Диан, слышишь? — перед резко распахнувшимися глазами оказываются только её пальцы, до сих пор скребущие по моему колену. Я вижу их, и слышу шуршание ткани, раздираемой короткими обкусанными ногтями с кромкой забившейся под ними ржавчины, но ничего не чувствую.       Совсем ничего. Никакой боли.       Мы похожи. С Дианой, так же кричавшей «Я не виновата! Я не хотела! Это получилось случайно!». С выгоревшим до остова телом под белоснежной простынёй, которая отражается в широко распахнутых детских глазах выброшенным вдруг флагом перемирия.       Но мне остаётся только гадать, почему же тот незнакомец не попытался выбежать из горящего дома, не разбил панорамное окно на кухне, чтобы выбраться, не кричал в агонии, прося о помощи. Ведь ему нужна была помощь. Ведь ему могли помочь.       — Я много непоправимых ошибок совершил тогда, но вовсе не от любви. Я никогда не любил её так, как ей того хотелось, как она требовала от меня. Я просто боялся остаться совсем один, потому что кроме неё у меня никого не было. А потом родилась ты, Дианка. И я надеялся в тебе обрести то, в чём так сильно нуждался. Мне нужна была сестра, понимаешь? Мне нужна была семья.       Это кажется непостижимыми: разве кто-то может оставаться неподвижным и безмолвным, наблюдая, как распространяется вокруг пламя, стремительно подкрадывается к ногам щупальцами беспощадного и всеядного монстра? Разве будет кто-то терпеть, ждать непойми чего и терпеть, терпеть, терпеть, чёрт побери, пока воздух раскалится до температуры ада? Разве захочет кто-то страдать, пылать, заживо сгорать дотла?       — Я на самом деле боюсь окончательно тебя потерять, Диан. Очень боюсь. Но и спасти тебя не смогу, пока ты сама этого не захочешь.       Ответ лежит на самой поверхности, на холодной металлической каталке, к которой я подтягиваю её всё ближе, несмотря на прерываемое всхлипами, пропитавшееся слезами, повторяемое громче-яростнее-увереннее:       — Я хочу, хочу, хочу, хочу!       Тот смиренный незнакомец, без колебаний принявший на себя участь жертвенного агнца — это я. Это она. Это десятки, сотни, тысячи мнимых трупов, однажды не попытавшихся выйти из загоревшегося дома.       А под яростно сдёрнутой на пол простыней лежат лишь набитые вещами пакеты.
351 Нравится 770 Отзывы 128 В сборник
Отзывы (14)