ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Девятый вал, Глеб-27.

Настройки текста
      Я не свожу с Дианы глаз, пытаясь продраться через фоновые помехи маминых вопросов, сплошным потоком льющихся из телефонной трубки — сигарета успевает дотлеть до фильтра и коснуться пальцев неприятным теплом, а мне до сих пор приходится чередовать вполне конкретные просьбы с раздражённо-усталым «Успокойся!».       Даже блики солнца на окне машины не мешают подробно рассмотреть всё происходящее в салоне. Вот дёргается несколько коротких раз голова, когда она шмыгает носом. Падают на лицо и прилипают к мокрой щеке волосы, успевшие отрасти уже до плеч. Дрожат и шевелятся еле заметно губы, словно продолжающие бормотать что-то неразборчивое, испуганное.       Тягостное ощущение пусть и маленького, но предательства — ведь я только что, пару минут назад клялся быть рядом с ней, а теперь так запросто оставил одну, — стекает по груди расплавленным свинцом, напрочь лишающим терпения. Я тороплюсь уклониться от объяснений с мамой, тороплюсь спрятаться от солнцепёка, тороплюсь вернуться в машину и отрегулировать температуру внутри до прохлады морга.       И тогда замечаю то, что не сумел просчитать, хотя должен был: ладони, которые она успела разодрать ногтями до мяса и теперь отчаянно пытается спрятать, зажав между коленей.       Каким-то образом мне удаётся проглотить уже подкативший к горлу горьким комом крик — что ты творишь, твою мать, Диана, что ты творишь! — и вовремя остановиться в намерении прочитать ей очередную нотацию, озвучить очередную угрозу, пойти на очередной шантаж. На сегодня с нас обоих достаточно. А она… не уверен, что она вообще способна себя контролировать.       — Давай обработаем? — предлагаю с долей растерянности, не решаясь тронуться с места и чувствуя, что должен что-то с этим сделать, пусть и не представляю, что именно. Но Диана яростно вертит опущенной вниз головой, не отрывая взгляд от своих испачканных пылью и кровью коленей, и я вынужден принять её выбор. Буквально переломить себе хребет, чтобы та половина меня, что требует настоять, уговорить, переубедить, наконец обмякла безвольно.       И вдавить ногой педаль газа, доказывая — ей, себе, — нам обоим, что эту тему мы уже «проехали».       А потом я беру её за руку, крепко и бережно смыкаю вокруг тонкого запястья указательный и большой пальцы — даже так вскользь задевая то старые раны, то новые, — и держу всю дорогу до больницы.       Время выполнять свои обещания.       Время нести свой крест: подхватывать аккуратно под костлявые коленки и выпирающие острые лопатки, и дышать через раз, потому что непривычно, страшно, странно держать её так близко к себе. И подпускать себя — к ней.       Шаркающие шаги по смутно знакомой дорожке (кажется, где-то здесь должна быть притаившаяся исподтишка глубокая трещина в асфальте) заглушают посторонние звуки чужих голосов, птичьей переклички, работающей у входа в один из корпусов дрели. Я хотел оказаться здесь намного раньше и избежать этих чертовски раздражающих, назойливых, как летняя мошкара, взглядов людей, оборачивающихся нам вслед.       Впрочем, на самом деле я и не надеялся, что Диана беспрекословно исполнит всё то, о чём мы договорились прежде. Поэтому терпеливо прижимаю её крепче к себе, не обращая внимание на слабые попытки брыкаться и слезливый шёпот «Не хочу, не хочу!», напрямую царапающий сердце.       Когда-то давно, в прошлой беспечной и счастливой жизни, я всегда её жалел. Позволял досыпать несколько драгоценных часов сна в своей кровати, потом тащил в садик вот так же, на руках, и говорил досадное «Это нужно, Галчонок», ещё не зная о том, что спустя всего лишь год буду приходить в животный, неистовый ужас от мысли застать у себя в постели любую из сестёр.       Судьба делает крутой вираж, заходит на повторный круг и замыкается в той же точке, на которой мы однажды сломались. И Уроборос снова прихватывает острыми зубами собственный хвост, пронзая его до боли и капель жертвенной крови, запах которой я чувствую постоянно.       Брызгами на траве, противной липкостью под присыпанными бетоном пальцами, яркими пятнами на обоях в мелкий цветочек.       На этот раз я не трясусь за свою шкуру: плевать, как много и насколько подробно сможет рассказать Диана лечащему врачу. Намного важнее сейчас спасти внутреннее.       Сердце. Рассудок. Душу.       Пока у меня есть шанс что-то изменить. Пока есть шанс начать сначала и удержать в руках — каменно-напряжённых, больше не дрожащих от волнения, — то, что я когда-то уже потерял.       Мы успеваем попасть в приёмное отделение до того, как мой телефон начинает разрываться от следующих один за другим звонков и сообщений родителей. Я сбрасываю их, ничего не отвечаю на выскакивающее на экран снова и снова истерично-требовательное «Где вы, Глеб?!», и еле сдерживаюсь от желания поторопить чрезмерно медлительную медсестру, посылая вновь притихшей Диане приободряющую улыбку.       Только она, кажется, и не замечает ничего. Балансирует на самом краешке кушетки и испуганно озирается по сторонам, пока не цепляется взглядом за грубую клетку железных прутьев установленной на окне решётки, вид которой заставляет её оцепенеть и сжаться в первобытном ужасе угодившего в капкан зверька.       И заявлять, что всё это для её безопасности, слишком цинично даже для меня. Нет. Мы подрезаем птицам крылья только ради собственного спокойствия.       Я пытаюсь отвлечь её осторожным, плавным прикосновением к плечу, но отдёргиваю руку сразу же, как Диана вздрагивает всем телом, и трусливо отступаю на полшага, когда она поворачивается и смотрит на меня в упор. Я тоже цепенею. Сжимаюсь. Ужасаюсь — самому себе.       Именно это помогает мне выстоять и не поддаться той отчаянной мольбе, что слезами уже блестит в широко распахнутых детских глазах, требуя скорее забрать её отсюда и напоминая о самом страшном из всех когда-либо услышанных мной проклятий, пульсирующем мыслями в голове, в токе отравленной чёрной крови:       Докажи, что любишь меня! Докажи, докажи, докажи!       — Вы должны выйти, — я киваю в ответ, даже голову не поворачивая в сторону медсестры, проявляющей чудеса выдержки и терпения. Впрочем, ей-то не привыкать иметь дело с теми, кто слегка — не слегка — не в себе. — После полного осмотра врач сам спустится к Вам.       А я продолжаю кивать, навязчивым движением заменяя раздражённое, растерянное, бессильное «Знаю, знаю!». Я это всё уже проходил — всего пару месяцев назад, придерживая постоянно соскальзывающую с края той же самой кушетки Люсю. Прижимал её к груди, целовал в пушистую макушку, запахом горькой полыни пытаясь перебить горечь лекарств и громкими обещаниями пытаясь перебить собственный страх.       — Я буду рядом. Слышишь? Я буду здесь, я никуда не уйду, — нечто вибрирующее, дрожащее, выпускающее колючки внутри меня гаснет в бетонных стенах уверенности, что так будет лучше, и не мешает моему голосу звучать твёрдо, непоколебимо. — Мы увидимся, как только тебя переведут в палату. Я обещаю, Дианка. Не бойся.       Её всхлипы — жалобные, громкие — остаются за дверью, только меня встречает вовсе не желанная тишина, в которой можно было бы выдохнуть все сомнения этого утра и отогнать прочь неугомонных призраков старых ошибок, кружащих, шумящих, твердящих одно и то же.       Докажи, что любишь меня! Докажи, докажи, докажи!       Я не успеваю взять и секунды передышки, как отделяется от бледных казённых стен и бросается ко мне навстречу мать. Налетает разъярённым коршуном, взметнувшим блестящими чёрными крыльями, и бьёт кулаками в грудь: раз, второй, третий. И несмотря на то, что удары её почти неощутимы, мне больно.       Очень больно.       — Как ты посмел, как? Глеб, Глеб, что ты натворил?! — восклицает она сквозь слёзы, но в тот момент, когда я собираюсь по привычке спрятаться — зажмуриться, оглохнуть, забиться в угол собственных переживаний, — подошедший следом Альберт перехватывает её и оттягивает на себя.       — Перестань, Олеся, — он подставляет плечо под поток сдавленных рыданий, демонстративно не отводя от меня взгляд. Но понять, о чём пытались сказать его глаза, мне удаётся только после произнесённых устало слов: — Кто-то должен был это сделать.       Пытка ожиданием приносит результаты: я скоро не выдерживаю стука ледяных капель минут по своим вискам и убегаю курить, попадая прямиком в послеобеденное пекло. Перетекает дым изо рта в раскалённый воздух, перетекают мысли вязкой и липкой субстанцией, перетекает время за все выставленные мной границы, возведённые рамки, обозначенные лимиты, а мне так и остаётся созерцать обливающуюся слезами мать или залитый солнцем торец того корпуса, где лежала Люся, обливаясь потом самому.       Сначала уговор не смотреть на часы помогает сохранить рассудок — мне только дай волю, и не оторвался бы от стремительного движения по кругу тонкой и длинной стрелы, сохранившей способность вонзаться в сердце. Но потом я словно срываюсь со слабого страховочного троса и падаю в обрыв неизвестности, теряя последние ориентиры реальности.       Сколько мы здесь? Десять минут, полчаса, час?       Как давно мы вот так — желаем одного и того же, но непременно держимся по разные стороны баррикад? Год, десять, всю жизнь?       Я постоянно вынужден сражаться с собственной семьей. И со всем миром в придачу.       Поэтому меня так тянет домой. Не в замкнутые квадраты комнатушек, не к знакомым до каждой трещинки, каждой потёртости на обоях стенам, не к уютному свисту чайника на вечерней кухне и даже не к пропахшей женскими духами кровати. Мой настоящий дом теперь там, где порывистые объятия, нежные прикосновения пальцев к щекам и тихий голос с утробной, по-кошачьи мурчащей «р».       Люся произносит только короткое и насквозь пропитавшееся тревогой «Алло», а у меня, привыкшего утрамбовывать свои чувства и проблемы в плотные кирпичики возводимой от окружающих стены, внезапно трескаются и разламываются все уже выстроенные форпосты. Слова струятся шёпотом, по чуть-чуть, пока не сливаются с дымом последней сигареты в сплошной поток горячей горечи, в самом прямом смысле выплёвываемый мной из себя.       — Ты поступаешь правильно, Глеб, — я гоняю по асфальту прыткие камешки щебёнки, прижимая телефон к уху с такой силой, словно надеюсь дотянуться до неё сквозь него.       Если бы не данное Диане обещание, ничто не заставило бы меня находиться здесь, в непосредственной близости с людьми, которых я должен называть родными, но всё чаще хочу — врагами. Ничто, кроме собственной совести, не заставило бы меня снова с непроницаемым и отрешённым видом ловить на себе укоризненный, обвиняющий-приговаривающий-казнящий взгляд матери, не оставляющий права на помилование.       — Я огромное количество ошибок совершил, тоже считая, что поступаю правильно.       — Не бери на себя миссию Бога. Никто не знает будущее наперёд. Поэтому любое решение, которое кажется тебе правильным прямо сейчас, и есть правильное.       Ей неизменно удаётся подобрать те формулировки, что действуют на меня точно выверенной дозой успокоительного, легко попадающего в тело вместе с вкрадчивым, мягким «Я люблю тебя». И это, конечно, бессовестный и запрещённый приём: разве можно после такого сомневаться в сказанном ею?       Я опираюсь на вновь схваченное и крепко зажатое в кулаки ощущение, что делаю всё, что могу. Просто делаю всё, что могу, чтобы удержать уже сорвавшуюся в обрыв Диану, пока трепещущие от страха родители лепечут за спиной: «Кажется, ты слишком сильно сдавил ей руку. Ты что, собираешься затащить её обратно? Оставь как есть, ты сделаешь ей больно!».       Надежда, вера и праведная злость помогают мне дотянуть до прихода доктора, а выдрессированная отцом выдержка — сдержанность и выдержка, Глеб, ёбаные сдержанность и выдержка! — ничем не показать удивление от столкновения с тем же человеком, у которого недавно с боем выторговывал свободу Люси.       Он отмечает наше знакомство лишь мимолётно скользнувшей по губам ухмылкой, то ли соблюдая формальную врачебную этику, то ли просто быстро переключая внимание на подскочившую к нему встревоженную мать, которая все логично возникающие вопросы о состоянии Дианы заменяет на отчаянно выкрикнутое:       — Она нормальная!       — Без сомнений, — уверенно кивает он и достаёт из нагрудного кармана халата ручку и маленький потрёпанный блокнот, чтобы сделать там пометки и ненадолго оставить обескураженную подобной реакцией мать наедине с растерянностью. А после, окинув её цепким взглядом и убедившись в достигнутом эффекте, продолжает говорить с гипнотической мягкостью, вкрадчивостью: — Девочка у вас хорошая, со своими сложностями, вызванными подростковым возрастом. Ни о каких психических отклонениях в отношении неё и речи не идёт, Вам не стоит переживать. Но вот сон… Вы знали, что у неё проблемы со сном?       — Н-нет, — в поисках поддержки она оглядывается на Альберта, но он остаётся молчалив и хмур, склонив голову вниз и сцепив ладони за спиной в жесте узника собственного чувства вины.       А я заранее отвожу взгляд. Не струсив в ожидании острого укола вины в давящее на грудную клетку каменной тяжестью сердце, а поддавшись импульсу обиды, что распирает порциями крови венку на шее и кривит в уродливой гримасе губы.       — Вы не представляете, какими проблемами со здоровьем для растущего организма может обернуться расстройство сна. Может быть, вы сами отмечали у неё утомляемость и раздражительность, сниженную концентрацию внимания, память? Внезапное ухудшение оценок? — он дожидается первого же слабого согласия со стороны матери, впиваясь в него крепкой хваткой — пальцев, ложащихся на её локоть, — и усиливая давление: — Я так и знал! Поэтому буду настаивать, чтобы Ваша дочь пока осталась у нас. Через три дня выходит с отпуска мой коллега-сомнолог, а пока мы назначим ей хорошее и безопасное снотворное, чтобы немного выровнять сбитые фазы сна. Ну, что скажете?       Она задаёт много ненужных вопросов про питание, прогулки на свежем воздухе, возможность посещения по первому желанию и обходительность персонала, позволяя доктору усадить себя обратно на скамью с завидной для меня лёгкостью. Мы же с Альбертом вынуждены созерцать импровизированно устроенный спектакль — в угоду Талии и Мельпомены, — пока он не наносит решающий удар в четвёртую стену громким, прерывающим торопливую сценическую речь «Оформляйте её».       И опускается занавес: актёры оставляют размашистые росписи в принесённых тут же листах и расходятся по домам; но не гаснет ослепляющий свет: до слёз выжигает мне глаза на углу обшарпанного корпуса, где я затягиваюсь последней сигаретой, встряхивая затёкшими и покалывающими — словно от долгих аплодисментов — ладонями.       Скоро ко мне присоединяется и доктор, вместе с потрепанным, слегка помятым белым халатом скинувший с себя налёт солидности и порядка пяти лет возраста. Он закуривает жадно, буквально вгрызаясь в фильтр, и только после нескольких глубоких затяжек переходит к ожидаемому разговору:       — Ваша сестра попросила привезти ей что-нибудь для рисования. Только выбирайте восковые или угольные мелки, другое мы не пропустим.       — Даже обычные карандаши?       — Особенно обычные карандаши. Если бы Вы знали, какими предметами наши «нормальные» пациенты уже пытались себя убить, то так не удивлялись бы, — снисходительно замечает он. — Уследить за всеми невозможно, а лишний риск нам ни к чему.       — А Вы не боитесь, что родители откажутся от её лечения сразу же, как поймут, что их обманули? — без стеснения озвучиваю я вопрос, противно скребущий изнутри. По живому, по недавно содранному и не успевшему затянуться.       Это я боюсь, что родители заберут Диану отсюда. Подумать только, боюсь не того, что моя сестра попала в психушку, а того, что она из неё выйдет.       — Она уже подписала согласие на госпитализацию, а с пятнадцати лет для этого не требуется разрешения родителей. Главная цель достигнута: первые несколько дней, пока не начнут действовать препараты, они не будут рыдать над своей кровиночкой и уговаривать её вернуться домой, сбивая настрой на лечение.       — А потом?       — Вы должны понимать, что её состояние требует серьёзной терапии, — вздыхает он и вдавливает окурок в щебёнку, смотря на меня выжидающе, испытующе. Так, словно я подобно своей матери могу вот-вот броситься убеждать его, что с Дианкой всё в порядке. — Какое-то время она будет «овощем». После мы начнём снижать дозы препаратов и подключать психотерапию. Это может растянуться на месяцы. Порой устойчивой ремиссии удаётся достигнуть только спустя год. Готовьтесь к тому, что ждать придётся долго. И постарайтесь как-то подготовить к этому остальных членов Вашей семьи. Потому что главная причина недолеченных больных — это впечатлительные родственники, выталкивающие их обратно в большой мир сразу же, как те решаются отложить в сторону лезвие.       Я думаю о сказанных им словах, когда каких-то полчаса спустя улыбаюсь и беззастенчиво вру «Недолго, Дианка, совсем чуть-чуть!» в ответ на слабый, полусонный вопрос о том, сколько ей придётся здесь провести. И это обычная трусость, а не ложь во спасение.       Лжи во спасение вообще не существует. То, что мы обычно пытаемся выдать за неё, становится бомбой замедленного действия, таймер которой ведёт отсчёт беззвучно, порой очень долго. Чтобы рвануть в тот момент, когда никто не ждёт.       На следующее утро я привожу ей всё необходимое вчера и бесполезное сегодня: Диана остаётся равнодушна к альбомам и мелкам, через силу принимая сидячее положение на скрипучей железной кровати и вялым взмахом руки указывая на подоконник, куда их следует положить. Уставшим и замедленным, монотонным голосом она рассказывает о том, как плакала пришедшая передо мной мать, и что Альберт договорился с заведующим о том, чтобы приводить к ней на прогулки Бенджи.       А вечером говорю уже я. Пытаюсь. Что-то про разлившиеся чернильными кляксами по небу тучи и запах надвигающейся грозы в воздухе, который она всегда первой улавливала в детстве; про то, как после дождя мы с ней всегда опаздывали к завтраку в садике, эвакуируя выползших дождевых червей с асфальта обратно на траву; про её любимый детский зонтик с лягушками, внезапное исчезновение которого обернулось растянувшейся почти на неделю трагедией капризной и впечатлительной трёхлетки.       И как смешно, что спустя двенадцать лет и в пропаже зонта мне вдруг мерещится зловещий след, ведущий к Карине, тогда ещё казавшейся мне беззащитной и беспомощной не меньше, чем наша младшая сестра.       Я ухожу в свои мысли, хаотичные от внезапных подозрений, растянувшихся липкими нитями воспоминаний — о душных летних ночах, душных объятиях постоянно приживавшегося ко мне тела, удушающих обещаниях и опутывающих меня паучьей сетью длинных чёрных волосах. Я замолкаю, рассеянно скользя взглядом по выкрашенным белой краской решеткам на окнах, съезжающему с кровати полосатому матрасу, двери с зияющей дырой на месте ручки.       Всё это время она молчит. Уставившись в одну точку, лишь изредка моргая покрасневшими веками или издавая сдавленный звук, напоминающий приглушённый подушкой всхлип.       И пришедший на плановый осмотр доктор выводит меня из палаты почти что силком, и мне с трудом удаётся сдержаться, чтобы не врезать по его смазливому лицу, когда он с наигранным участием увещевает, что ближайшую неделю к ней не имеет смысла приходить.       Довезённая до дома злость выплёскивается на Люсю по каплям, брызгам обжигающего кипятка из прогретого жарой и вскипевшего от чувства вины чайника. Но она терпеливо, непроницаемо, с лёгкой улыбкой на губах — надо же, как так получилось? — стряхивает с себя все мои придирки, слишком грубые и резкие формулировки, неумелые попытки огрызнуться. Как позже, под покровом затхлой и заплесневелой от долгой влажности ночи, стряхивает мои жадные и грубые прикосновения со своей груди, отгораживаясь спиной от обиженного сопения.       На этот раз она не пытается сгладить только что возникший залом в наших отношениях ни ласковым словом, ни утешительным объяснениями, ни внезапной нежностью. А со мной, видимо, что-то не так, и закралась неисправимая ошибка в основные жизненные настройки, если мысль о том, что ему она не могла отказать — доставляет не боль, а глупую гордость.       Погружённый в себя и всё чаще примеряющий роль большого босса Кирилл спрашивает взволнованно, всё ли у меня в порядке; Разумовский как бы между прочим заводит речь о том, что мне следовало бы мотаться по миру и наслаждаться жизнью, раз уж повезло не влипнуть в службу на благо Родины с подпиской и невыезде и попасть на работу к щедрым Войцеховским; даже случайно встреченный мной Илья — новая нянька для Кира и удобный повод для Дани перейти к очередному витку шуток про голубые наклонности нашего общего друга, — замечает вскользь, что у меня очень измождённый вид. Но вопреки всему и утром, и вечером я снова еду в больницу, чтобы осторожно обхватить изрезанное уродливыми полосами запястье Дианы и сидеть рядом с ней, пока дыхание не перекроет подступивший ком неуместных, постыдных слёз.       Я ни разу не встречаюсь там с родителями, хотя знаю точно, что они тоже приходят к ней. Догадываюсь, что они осознанно делают всё возможное, чтобы избежать случайного столкновения со мной в палате, в больничном коридоре, на тесной маленькой парковке, где мне постоянно приходится подпирать чужие машины и чертыхаться, слушая треск выскакивающей из-под колёс щебёнки.       Потом я подолгу сижу, уперевшись лбом в верхнее полукружие руля, хотя до родной квартиры всего-то несколько лестничных пролётов, которых должно хватить, чтобы натянуть поверх растерянности поеденное страхом «Всё отлично!».       Не отлично. Не хорошо. Не нормально.       Под моими пальцами до сих пор бьётся размеренно и неторопливо рефлекторно нащупанный пульс. А на душе, не на сердце даже, лежит огромной глыбой неподъёмная тяжесть принятого решения.       Ей должно было стать лучше. Лучше, чем было! А не так… не так.       Мне снится Юра: ходит за мной по пятам, отмечает каждый сделанный шаг бордовым отпечатком крови, медленно струящейся из простреленной насквозь головы. Ухмыляется злобно, скаля залитые ржавчиной зубы, дышит в затылок громко и хрипло, захлёбываясь в предсмертной агонии. Повторяет снова и снова, снова и снова последнюю строчку в кое-как слепленной прозе о развалившейся дружбе.       «Ты же как проказа. Рядом с тобой всё живое загибается».       И всё, к чему мне приходится прикасаться, мгновенно умирает. Покрывается холодным белёсым инеем трава, сворачиваются тлеющими косяками и падают пеплом под ноги нежные листья деревьев, отсыревают и скатываются вниз обои в каждой комнате, куда я захожу, а под ними — чёрные разводы бушевавшего когда-то пожара. Рассыпаются под пальцами хрупкие угли, липнет к коже чужая кровь, закладывают уши хлопки взрывов и испуганные крики, холодит сердце резина мёртвой плоти, крепко зажатой в ладони.       И смотрит, смотрит на меня раскрыв рот в крике беззвучного ужаса собственное отражение, прильнувшее к уже запотевшему от жара окну.       Мне всюду мерещится солоноватый, металлический запах. В кровати, в которой я подскакиваю с гулко колотящимся сердцем и противно стекающими по лбу каплями пота; в ванной, где тру лицо ледяной водой и полощу рот, чтобы выплюнуть из себя привкус крови и дыма; на кухне, пока сижу под мягким серым бархатом ночи, обхватив голову руками и повторяя, что это всего лишь сон.       А проснувшаяся следом Люся приходит молча, встаёт за спиной, обнимает за плечи и просто гладит меня по волосам, вместе со мной наблюдая за тем, как унылые краски прошедшего дня прожигают и поглощают огненные языки пылающего над Москвой рассвета.       Днём я предупреждаю Кирилла, что отлучусь ненадолго, чтобы завершить старые дела. Днём я прошу Разумовского скинуть мне все необходимые адреса, дожидаясь, когда же на табло Казанского вокзала появится строчка с первым попутными поездом, на который мне удалось купить билет. Днём я переступаю через собственную гордость, в момент первого резкого толчка вагона отправляя матери сообщение «Уезжаю по работе, скоро вернусь».       Рост и комплекция делают меня самым востребованным человеком во всём плацкарте, а необходимость десятки раз поднять-положить-достать-закинуть скрашивает ту часть пути, что пролегает через мелькающий за окном серый бетон, изрисованный уродливыми граффити. Зато когда все пассажиры занимают свои окончательные места, по проходу растекается запах жареной курицы и раздаётся первый хруст надкушенного огурца, я могу полностью отдаться созерцанию однообразных успокаивающих пейзажей.       Жалею только о том, что забыл зарядку для телефона — вот уж правда, пока другие учатся на собственных ошибках, я учусь не морщиться от ударов по лбу, топчась по тем же граблям. Впрочем, мобильная связь здесь почти не ловит: отправляя Люсе сообщение на одной станции, ответ получаю только на следующей.       Мужчина средних лет со спущенными на кончик носа очками увлечённо разгадывает кроссворд, канючит что-то тонким голоском ребёнок, обсуждают непутёвых детей и совсем пропащих внуков две женщины в соседнем купе, а в боковушке наискосок молча достают бутылку водки и пьют её из пластиковых стаканчиков, не чокаясь — мелькают только набитые на распухших от возраста пальцах «перстни».       Так пролетает остаток дня, так пролетает по рельсам сотни километров наш поезд, постукивая колёсами и устремляясь прямиком в ночь, приглушающую разговоры до шёпота, подрагивающую от раскатистого храпа и позвякивающую составленными на пол пустыми бутылками.       С родителями мы всегда ездили в отдельном купе: мама слишком переживала, как Карина будет вести себя при посторонних людях. Получается, когда-то она тоже понимала и признавала, что с ней что-то не так. Это со временем «что-то не так» стало со всеми в нашей семье, кроме Карины.       Волнение и страх пропустить свою остановку — всего-то три минуты, хоть на ходу на перрон выпрыгивай, — мешают мне заснуть. Бьют по глазам редко попадающиеся на дороге фонари, и мысли возвращаются к маленькой больничной палате, к безвольно лежащим вдоль тела рукам с кожей тонкой и белой, как бумага.       Изрезанной, порванной, проткнутой иглами.       Первым пунктом моего назначения становится кладбище, где после долгих скитаний по зловещему утреннему туману и не самого приятного общения с источающим зловонный запах перегара сторожем мне всё же удаётся найти могилу Ксюши. Я не склонен к особенной сентиментальности, но сюда обязан был прийти, чтобы поставить для себя жирную точку.       Она мертва.       Только для меня эта точка — вовсе не конец истории, а возможность продолжить рассказ с нового абзаца и довести его до логического финала, которым станет лишь ответ на вопрос «Что же случилось с Ксюшей?».       Дожидаясь отправления автобуса до районного центра, я бесцельно прогуливаюсь по городку, оказавшемуся совершенно не таким, каким представлялся из рассказов Ксюши или брезгливой гримасы Кирилла. Не хуже или лучше, а просто другим. Утопающим в зелени и клубах поднимаемой с дорог пыли, неуютно тихим и маленьким, будто игрушечным: лишь несколько панельных девятиэтажек возвышаются над ним горделиво, перекликаясь с трубами стоящего на самом краю завода.       И мне легко представить здесь Ксюшу, но совсем невозможно — Кирилла, хотя привычная среда обитания непременно врезается в человека и проступает через него наружу: так по-разному будут воспринимать мир ребёнок, падавший на мягкую землю, и тот, кому доводилось раздирать колени о жёсткий асфальт.       Как всё моё там, в заковыристых рельефах монументальных советских зданий и железном холоде ограждающих от людей каждый клочок зелени заборах; в границах, разметках, переходах, светофорах и шлагбаумах, насаждающих правила, необходимые, чтобы выжить. Так и всё её было здесь, в тянущемся по улицам запахе леса, в брызгах воды городского фонтана, где плещутся и дети, и взрослые; в этих прожжённых ласково-суровым южным солнцем дворах, где от подъезда до бескрайних цветущих полей всего десяток шагов.       Её образ постоянно витает рядом, еле уловимый в отражении пыльного окна автобуса, рассыпанный частицами в каждом задорном смехе, в каждом светлом воздушном сарафане, в каждом кокетливо брошенном взгляде. И я следую за ним по пятам, на ходу перекраивая собственные планы: беру на прокат семёрку с тщательно закрашенной ржавчиной (зато при оплате по двойному тарифу никто и не заглядывает в мои документы) и сразу же отправляюсь караулить загадочную Машу Соколову.       Разумовский бы смеялся до икоты, узнав, что в качестве маскировки я выбираю лишь надвинутую на лоб дешёвую кепку, купленную на попавшемся по дороге стихийном рынке, а ещё поставленную в тень машину, сидеть внутри которой даже с открытыми окнами становится невыносимо, когда температура на улице переползает отметку в тридцать два градуса.       Наверное, слишком опрометчиво было доверять словам Ксюши, убеждавшей, что они с сестрой очень похожи. Но быстрее, чем ожидал, я получаю возможность лично в этом убедиться: в выходящей из нужного дома девушке мгновенно узнавая ту самую.       Она чуть ниже ростом и шире в бёдрах, пшеничные волосы собраны в тугую косу длиной до поясницы, а движения резкие, дёрганые. И, несмотря на то, что разница между ней и сестрой совсем незначительная — три года? четыре? — она выглядит скорее угловатым и затравленным подростком, чем готовой расцвести во всём своём мягком сексуальном обаянии женщиной, какой я впервые встретил Ксюшу.       Зато она раздражённо, уверенно скидывает со своего локтя прикосновение вышедшего следом парня с внешностью идеально иллюстрирующей то, что в народе принято называть «гопником», и оборачивается, хмурится, долго и чересчур пристально всматривается туда, где стоит мой автомобиль, словно почувствовав на себе чужой дотошный взгляд.       А я отчасти теряюсь, отчасти подстраиваюсь под новые условия непростой задачки, сползая чуть ниже по сиденью и стараясь не привлекать к себе дополнительное внимание и отказываясь от первоначальной идеи просто представиться и откровенно поговорить. Интуиция — или взращённая годами наблюдений за людьми логика — подсказывает мне, что прямо сейчас она всё равно не ответит ни на один из интересующих меня вопросов.       Особенно на тот, почему же после встречи с ней Кирилл чуть не отправился на тот свет.       Но мы с ней обязательно поговорим. В более подходящее для этого время. В более подходящих условиях.       Сбор нужной мне информаци занимает ещё сутки, и приходится ночевать прямо в этой поганой машине, чтобы не светить в гостинице своими документами. Достаточно уже того, что в других местах я смело размахиваю не только пятитысячными купюрами, но и старым студенческим с выгравированной на корочке надписью МВД, собирая неплохую комбинацию из нарушенных разом статей уголовного кодекса.       Поэтому компенсирую потенциальные «до двух лет заключения», сразу же с поезда отправляясь в офис к Кириллу, чтобы пассивно мешать ему разбираться с кипой разложенных на столе документов — вольготно раскинувшись в кресле напротив с таинственной и самодовольной улыбкой.       Он выдерживает недолго: чертыхается, подбирая постоянно слетающие на пол листы, недовольно кривится в ответ на моё замечание о том, что сейчас как нельзя кстати была бы чашка крепкого кофе, сначала просто упоминая о том, что уволил секретаршу ещё неделю назад, а потом неохотно и очень смущённо поясняя, что обнаружил её полуголой в своём кабинете.       — Только Разумовскому об этом не рассказывай, — добавляет Кир, и, несмотря на адресованный мне убийственный взгляд, в голосе его звучит скорее мольба.       — Конечно, — в знак безусловного перемирия я поднимаю ладони вверх и даже стараюсь спрятать ухмылку, оставшуюся от подавленного ещё в самом начале его откровений смеха: как нелегко нынче приходится молодым миллионерам, приходящим на работу, чтобы по-настоящему там работать. — Но моё молчание будет иметь свою цену.       — Может мне и тебя уволить? — вопрошает он риторически, возводя глаза к потолку.       — Тогда некому будет спасать тебя от домогательств Данила, а его уволить ты не сможешь.       — Чёрт с тобой, говори, что хотел, — наконец ворчит он, снова с головой ныряя в одну из множества совершенно одинаковых чёрных пластиковых папок, один лишь вид которых — наравне с трёхдневным недосыпом — заставляет меня зевать до выступающих на глазах слёз.       — Надо помочь одной девушке с переводом в какой-нибудь хороший столичный университет. Запросы она уже отправила, но пока никто не ответил, что странно: золотая медаль в школе, отличный аттестат, призёр нескольких областных олимпиад. Красавица, спортсменка, комсомолка. Впрочем, ты ведь и сам её знаешь. Маша Соколова, младшая сестра Ксюши.       Кирилла словно пришибает сверху той самой бетонной плитой, от которой однажды удалось спастись. Пригибает к полу, переламывает пополам и парализует, сжимая со всех сторон. Покрывает прежде смуглую кожу плотным слоем меловой пыльцы, забивающейся сквозь обескровленные губы в приоткрытый рот и поглощающей все звуки.       С меня сваливается всё напускное веселье — кажется, и какой-то упрямый лист сваливается нам под ноги, пока я наклоняюсь вперёд, рёбрами натыкаясь на острый край стола.       Слышно, как шумит кондиционер. Он завывает нарастающим, оглушающим гулом запущенного только что реактивного двигателя, преобразующего клубящуюся темноту в остекленевших глазах Кирилла в непреодолимую тягу сказать ему что-нибудь ещё.       Убедить. Оправдаться.       Но он находит в себе силы тряхнуть головой, отойти от контузии огромного внутреннего взрыва, вызванного прицельно нанесённым мной ударом, и рявкнуть неожиданно жёстко, яростно:       — Не лезь не в своё дело!       — Куда же делось твоё желание помогать семье Ксюши? От тебя требуется всего-то оплатить несколько лет обучения и место в общежитии. Не похоже, чтобы эта девчонка стремилась сюда прожигать жизнь и скакать по мужикам, да и от тебя она сама, в отличии от сестры, ничего не просит. Так в чём проблема, Кир?       — Ей здесь делать нечего, понятно тебе?       — Ты не Бог, чтобы решать, кому и где место, — я пытаюсь приукрасить собственное раздражение, посмеиваясь и откидываясь обратно на спинку кресла, но взгляда от него не отвожу. Мы оба смотрим прямо друг на друга, и это напоминает последние секунды пред столкновением, началом смертельной битвы с уже занесёнными для первого и последнего удара штыками.       — Так и ты не Бог, Измайлов. То, что ты ебал Ксюшу, ещё не даёт тебе право влезать в дела её семьи и тем более втягивать в это меня, — усмехается он, сжимая пальцами ручку до побеления костяшек и еле уловимого хруста трескающегося пластика. — Её сестры здесь никогда не будет. Ни за что и никогда. И больше это не обсуждается.       Я не отказываю себе в удовольствии со всей дури хлопнуть дверью на прощание и нервно жму на кнопку вызова лифта, чтобы чем-то занять руки и удержаться от желания тут же позвонить Люсе и по-детски обиженно нажаловаться на невыносимое упрямство Кирилла. Дома же первым делом расспрашиваю её про последние несколько дней, никак не выпуская из объятий — из-за случившихся перед моим отъездом глупых размолвок кажется, что мы провели порознь несколько лет, и я катастрофически по ней истосковался.       Меня прорывает намного позже: под неторопливыми ласковыми движениями, которыми она поглаживает и перебирает мои волосы, уложив головой к себе на колени. Я прикрываю глаза, легонько трусь щекой и уголком губ о прохладную, покрывшуюся мурашками кожу — на улице хлещет ливень, а у нас снова настежь все окна, — и просто начинаю говорить.       О своих чувствах. О страхе не исправить старые ошибки, а сотворить новые.       Единственное, что остаётся только со мной, это воспалённый глубокий след от пули — хоть и пущенной не в мою голову. Я старательно прячу его то за расслаивающимися бинтами слов, то за швами-строчками поцелуев; прикрываю смятым влажным покрывалом или отворачиваюсь стыдливо от слишком пристального взгляда и слишком обязывающего доверия, вставая за ширму ночи и сигаретного дыма.       «Ты же как проказа. Рядом с тобой всё живое загибается».       Вопреки рекомендации врача не тратить «время и нервы» я продолжаю приезжать к Диане, осторожно держать её за руку и рассказывать о самых обыденных вещах, лишь бы не молчать. Может быть, есть в этой вахте элемент откровенного мазохизма с моей стороны, но и ответственность за её состояние лежит на мне.       На мне слёзы маленькой девочки, в один вечер лишившейся и брата, и сестры; на мне слёзы девушки, так и не сумевшей справиться с увиденным за однажды не закрытой дверью. На мне слёзы нашей матери, до сих пор не понимающей, отчего же её семья оказалась разбитой вдребезги.       И много крови, во снах стекающей по моим рукам.       Но между утренней и вечерней сменами в больнице я с видом непоколебимой уверенности в собственной правоте следую за Кириллом; совсем по-дурацки, назло маячу у него перед глазами, большую часть рабочего времени проводя в положении полулёжа на маленьком диванчике в его кабинете и составляя на подлокотнике пирамидку из белых одноразовых стаканчиков, таскаемых из кулера.       От долго сдерживаемого желания высказаться, забыв и забив нахрен на невесть откуда взявшееся сочувствие к этому говнюку, начинает сводить челюсть. Кирилл тоже клацает зубами от злости, хоть и пытается этого не показывать, чуть не срываясь только в тот момент, когда мне вдруг кажется отличной идеей вспомнить свои должностные обязанности — не за психологическую же помощь пропащему сыну Войцеховский-старший платит по две сотни в месяц, — и начать с пристрастием досматривать каждого участника приехавшей к нему на переговоры делегации.       — Что это за цирк? — цедит он сквозь зубы, воспользовавшись первой же возможностью подобраться ко мне вплотную так, чтобы дорогие гости — в самом прямом смысле, если судить по стоимости их часов, — не услышали наши милые семейные разборки.       — Добавил маленький штрих в твой образ настоящего бизнесмена.       — То есть я должен сказать тебе «спасибо»? — ехидно уточняет он.       — Хоть раз бы это сделать не помешало, — пожимаю я плечами со сдержанной улыбкой на губах, позволяя ему самому разбросать обиду и сарказм по чашам весов.       Мы же остаёмся далеки от какого-либо равновесия: вскипаем внутри, каждый до своей температуры денатурации, и атмосферу — работы, сотрудничества, дружбы и чёрт пойми чего ещё — раскаляем на отлично, подплавляя жгучим упрямством, подбрасывая углей и от души поддавая жару.       Я отчётливо понимаю, что бесцеремонно переступил через границу его личной жизни, хоть и сделал это в благих намерениях, и глупо было бы прикрывать свои истинные намерения внезапным приступом заботы о сестре Ксюши. А Кириллу проще отмалчиваться, злиться, грубить и прикидываться ничего не соображающим дурачком, чем признаться, что именно там, в противоречивом и загадочном для меня образе Маши Соколовой, прячется нечто особенно сокровенное для него.       Никаких личных драм, да, Кирилл?       Так медленно, так неотвратимо всё стягивается нитями к единому клубку моей вины, накручивается на веретено практически одинаковых дней. Гнетущая тишина в стенах психбольницы сменяется раздражающей тишиной в стенах сотканного из стекла офисного центра, принципиальная тишина телефона, словно навсегда выпавшего из сети-паутинки, сменяется тревожной тишиной домашних вечеров.       Часами я остаюсь неподвижен, парализован рядом с Люсей; но внутри потяжелевшего, вызывающего отторжения тела мечусь загнанно и бьюсь, бьюсь, бьюсь. Мухой в пыльное стекло, сквозь которое смотрю на мир, различая одни лишь тёмные фантомные силуэты.       И вроде бы всё у нас хорошо. Спокойно. Взаимно?       Только она так долго пряталась за спиной Юры. От меня, от меня же пряталась, готовя ненавистные оладьи на той самой кухне, где спустя полтора года мы будем ставить кривые закорючки в путаных показаниях о том, как он застрелился на наших глазах.       Теперь прячусь я. Прячусь за её спиной от постоянно возникающих проблем, прячусь в её нежных ладонях от желания забиться в угол и протяжно выть, прячусь в её поцелуях от ощущения собственной ущербности, прячусь в ней от самого себя.       Нет ничего хуже этого. Чувствовать себя настолько немощным, слабым, бессильным, когда с детства тебе твердили об ответственности, прознающими насквозь колом вдалбливали в тело болезненное «должен», на личном примере — исковерканном, искажённом и уродливом, — показывая, как «надо».       Порой я ненавижу отца, не сумевшего справиться с искушением и предавшего память о ком-то по-настоящему ценном ради потомства, всё равно оказавшегося гнилым. Порой ненавижу Люсю за то, что выбрала меня, и себя — потому что почти научился жить с уверенностью, что не смогу сделать её счастливой.       «С тобой она не будет счастлива. Никто не будет».       По истечении первой недели нашей с Кириллом холодной войны — наглядной демонстрации того, насколько мы оба упёртые бараны, — я начинаю думать о том, что пора бы потянуться за белым флагом. Он же переходит сразу к действиям, успешно дотянувшись до «беленькой» и встречая меня в своём кабинете убойным запахом перегара, помятой рубашкой — светло-серой, в тон хмурому лицу, — и трясущимися пальцами, еле выковыривающими из блистера таблетки аспирина.       — Весёлый выдался вечер? — удержаться от сарказма никак не получается, тем более в ситуации, когда только широкий офисный стол спасает его от смачной оплеухи.       — Андрей отказался заключать тот контракт, над которым я работал. Сказал, что на данный момент у нашей компании нет потребности в новинках, достаточно продолжать выпускать то, что уже стоит на потоке. В технологической, блять, компании! — он пытается рассмеяться, разводя руки в стороны, но получаются лишь приглушённые булькающие звуки, с какими выходят последние порции воздуха из почти утопленного человека.       Кирилл запрокидывает голову и глотает таблетки, не запивая водой. Морщится слегка. Все неадекватные выходки отца он тоже проглотит — потому что выбора другого нет.       Ни у него, ни у меня, ни у ещё нескольких десятков людей, напрямую зависящих от финансирования Войцеховского.       — Да, я вчера ужрался в говно. У меня были для этого причины! — он опускает голову вниз и обхватывает её руками, продолжая говорить так тихо, что некоторые слова мне приходится почти угадывать. — Это выглядит так, словно я совсем охренел. Не ценю его безграничной щедрости. Только нахуй мне не нужны от него деньги, если любую попытку сделать хоть что-то своё, любую попытку чего-то добиться, он сразу же пресекает. Я — просто богатое ничтожество. Зато с «фамилией»!       Я бестолково мнусь на одном месте, несколько раз приоткрываю рот и тут же резко его захлопываю, осознавая несостоятельность всех приходящих на ум утешений и нравоучений. Видимо, запас менторского «Я научу тебя правильно жить» был истрачен на Диану, а утверждать, что всё непременно изменится к лучшему оказывается нереально, если сам в это ничуть не веришь.       Поэтому сегодня в комплект моей дружеской поддержки входят только принесённый ему стакан воды и участливое молчание, которое мне всё равно приходится прервать, когда лицо Кира приобретает зеленоватый оттенок, а губы выцветают до белизны офисной бумаги.       — Идти сам сможешь?       — Нет, папуль, неси меня на ручках! — попытка нагло ухмыльнуться необъяснимым образом придаёт ему ещё более жалобный вид, подталкивая к крамольной мысли именно так и поступить.       — Значит сможешь, — бормочу себе под нос, коротко кивая.       Начинается рабочий день, и офис оживает, как проснувшийся от столетнего сна огромный монстр. Он широко раззевает железные пасти лифтов, заглатывая в себя последних опаздывающих сотрудников, щёлкает — клац-клац-клац по клавиатуре, — затёкшими костяшками и выдыхает в коридоры резкий запах пережжённого кофе, плевками капризной кофе-машины льющегося по одинаково неоригинальным «оригинальным» кружкам.       Цокают каблуки, звонят телефоны, пиликают факсы, хлопают двери. А потом в глубине слаженного рокота этого ужасающего меня организма раздаётся условно-безусловный сигнал «Кирилл Андреевич!», от которого даже покачивающийся на афтершоках своего горя Кир неожиданно резво сбегает на ближайшую лестницу, обозначенную вывеской «Эвакуационный выход».       И хоть нам везёт так и не столкнуться ни с одним из его подчинённых — особенно с заместителем, обо всём докладывающим старшему Войцеховскому, — в нашей пешей прогулке с восьмого этажа до подземной парковки я сопровождаю Кирилла Андреевича самыми нелестными эпитетами, которые он предпочитает не расслышать.       Люся хоть и удивляется нашему приезду, но всё равно встречает его с искренним радушием. А Кирилл принимается оправдываться и клятвенно обещает уехать уже после обеда, будто действительно считает, что после подобной выходки я оставлю его одного ещё на четыре дня до возвращения Ильи в Москву.       Поначалу скромно пристроившись на диване, он очень скоро засыпает, подложив под голову скомканный пиджак и неуклюже свесив до пола длиннющие руки и ноги. Из-под манжеты рубашки выглядывает хвостик шрама: рваная алая линия, вынырнувшая из-под кожи и убежавшая наверх, вдоль выступающих вен.       Я ведь уже видел его. Должен был видеть. Но прежде как будто… не замечал?       А сейчас бросается в глаза и отзывается знакомым щемяще-давящим чувством в груди всё, что перекликается с моей личной болью. Всё, что напоминает о хаотичных беспомощных порезах на белой коже. И глубокая царапина на полу, оставшаяся от давнего срыва, и бордовая бахрома клетчатого пледа, которым Люся бережно и трепетно укрывает Кирилла, и перекатывающиеся на её запястье браслеты: ласточка и жемчужина, плотно переплётные цепями.       — Ты ходишь на цыпочках, — замечаю с долей невесть откуда взявшегося раздражения, скрещивая руки на груди и прислоняясь плечом к дверному косяку.       — А ты ревнуешь, — парирует она и расцветает улыбкой, когда я поджимаю губы и слишком поспешно мотаю головой, пытаясь опровергнуть очевидное.       Конечно же ревную. Я, чёрт побери, ревную её — такую уютно-растрёпанную, домашнюю, тёплую, свою, — не только к безмятежно спящему на диване пьяному другу, но даже к пледу, ощутившему прикосновение слегка прохладных ладоней на целую минуту раньше меня.       — Оживай, Глеб. Я понимаю, что после каждого следующего падения всё страшнее и труднее подниматься и продолжать идти вперёд. Но это пора сделать. Ты нужен нам здесь и сейчас. Слышишь, любимый? — её горячий шёпот вылизывает кожу от подбородка до губ, и сердце трепещет, торопится, колотится, отзываясь на мимолётные ласки: кончиками пальцев по шее, скулам, вискам.       — Я в порядке. Всё нормально, правда.       Моя ложь беззастенчивая, откровенная, пошлая. От неё зашкаливает адреналин: бросает в пот, пересыхает во рту, расширяются зрачки, в которых укоризненный и понимающий взгляд Люси начинает размываться до серых пятен плавящегося от долгого зноя асфальта.       От неё кружится голова: чёткий текст мыслей прерывают сплошные помехи, и все ощущения концентрируются только на напряжении, возрастающем объёмными толчками хлынувшей в пах крови.       — Даже сейчас, — она подаётся вперёд, прижимаясь бедром к уже хорошо заметной эрекции, — ты выглядишь так, словно в чём-то виноват передо мной. Ты постоянно выглядишь виноватым. Нет, Глеб. Ты точно не в порядке.       Ей удаётся говорить об этом так заботливо, что хочется прикрыть глаза и, довольно мурча, ещё долго тереться лицом о её ладони. Но в то же время там, в самой сердцевине тихого ласкового голоса, прощупывается несгибаемый стальной остов, не оставляющий ни единой надежды на то, что мне удастся её переубедить.       Или обмануть. Снова обмануть.       Спасение приходит неожиданно, но совсем не приносит радости. Сначала вибрирует от звонка телефон Кирилла, видимо вывалившийся у него из кармана и обнаруженный мной уже под диваном. Конечно, перезванивать Валерке я не собираюсь, хотя в противовес огромному желанию не лезть больше в чужие проблемы на вторую чашу весов начинает опускаться ощущение неясной тревоги.       Усиливается оно быстро — когда Коршунов тут же начинает звонить мне. Мы не разговаривали с ним около месяца, да и прежде нехотя, сквозь зубы, поэтому отвечать совершенно не хочется. Несмотря на то, что воображение уже рисует сценарии очередного надвигающегося на нас пиздеца, о котором лучше бы узнать прямо сейчас.       Решает всё пристальный взгляд Люси, следующий за мной и беззвучно напоминающий о том, что нам ещё придётся вернуться к прерванному разговору. От него, от неё я сбегаю в спальню, кивнув на телефон и выдавив трусливо-извиняющуюся улыбку.       — Да?       — Привет, — кажется, Валерка сбивается и слегка теряется, услышав мой голос. Пауза затягивается, обоюдная неловкость возрастает, и следующие его слова поначалу пролетают мимо меня, и возвращаются в затылок рикошетом. — У меня дочь родилась.       — Поздравляю. Я… я рад за тебя.       — Угу, — бормочет он и тяжело вздыхает, прежде чем выпалить на одном дыхании: — Я хочу собрать самых близких и отметить это. На следующей неделе, у меня дома. Вы с Люсей придёте?       — Спасибо, но нет.       — И почему же?       — Зачем ты будешь портить себе праздник и прикидываться, что наши разногласия можно вот так просто отложить в сторону на денёк? Ты ведь всё ещё считаешь меня беспринципным мудаком, а мне всё ещё не нравится, что это настолько близко к истине.       — Тогда ты можешь приехать в любое другое время. И рассказать… что-нибудь.       — Приеду, — обещаю я, испытывая хоть и мимолётное, но облегчение, словно наконец ослабла на пару глубоких вдохов стягивавшая шею удавка. Из окна смотрю на бульвар, где в редких проплешинах зелени мелькают светящиеся колёса детских самокатов, и начинаю улыбаться. — Валер, а разве тебе не пацана обещали?       — Обещали. А получилась девчонка. Будет Васька, — ворчит он с ярко демонстрируемым недовольством, которое раздувается и раздувается, и лопается мыльным пузырём, обнажая истинную нежность в одном простом, ласково-певучем: — Василиса.       Мы прощаемся, и я продолжаю малодушно торчать в спальне вплоть до того, как Люся приходит за мной. Точнее, ко мне — протягивает оставленные в прихожей зажигалку и пачку сигарет, а сама с ногами забирается на подоконник и молча наблюдает за быстро расслаивающимся в горячем воздухе дымом.       Кажется, что она вот-вот заговорит, но в итоге говорить приходится мне. Намного позже, под вечер, после провальной попытки растолкать Кирилла и увезти с собой — забавно, но оставлять его наедине с Люсей вдруг становится невыносимо до зубовного скрежета. Поэтому, бросив его один на один с головной болью и ощущением затянувшегося восьмибалльного землетрясения под ногами, я еду в больницу к Диане вместе с Люсей.       По дороге туда я болтаю без умолку, но всё не о том. Ругаюсь на пробки, бросаю в пустоту предположения о том, как спокойно и размеренно живётся где-то вдали от пыльного мегаполиса, припоминаю о том, что меня неожиданно попросил о встрече Никита, с которым мы познакомились на дне рождения у Златы, и даже решаюсь упомянуть о предложении Валеры приехать к гости.       В ответ на этот поток фарса она лишь кивает изредка, хмыкает, сдержанно улыбается. Глаз не отводит, а в них — досада, скребущая мне по сердцу каждым не-нужным, не-правильным, не-тем произнесённым словом.       Впервые я настолько долго мнусь перед тем, как зайти в палату к Диане. Впервые позволяю себе подумать о том, что мне нечего там делать, и лучше подождать ещё немного, дать передышку и себе, и ей. Впервые не надеюсь на чудо.       И именно в этот раз всё оказывается иначе. В меня сразу же упирается настороженный взгляд, пусть и еле поспевающий за моими шагами, но уже выражающий зачатки прежней осмысленности. В ответ на осторожное и неуклюжее «Привет, Дианка» она заторможенно моргает и пробует приподнять голову с подушки, отчего клок спутавшихся волос прилипает к бледной щеке.       Её кожа прохладная и сухая, с шероховатым рисунком на запястье, сквозь который пробивается частый-частый пульс. И я корю себя за то, что обращаю внимание на каждую несущественную деталь, при этом совершенно не чувствуя радости от того, что ей стало лучше.       Страх. Тревога. Волнение.       Всего этого в избытке, до гадкого кома в горле. А вот счастье я пытаюсь выскрести из себя хоть на одну песчинку, но не выходит.       Словно мне в руки сунули аккуратно склеенную обратно фарфоровую статуэтку: «Вот, держи, ещё немного и будет как новенькая!». Но я-то помню, блять, я слишком хорошо помню, насколько же легко её разбить вдребезги.       Бестолковые вопросы — «Хочешь пить? Тебе не холодно? Может поспишь?» — уступают место неповоротливым и грузным конструкциям слов, прикрывающих мою беспомощность. Мне хочется пообещать ей что-то по-настоящему значимое, важное, приятное, но вдруг оказывается, что я ничерта о ней не знаю. Понятия не имею, какой из последних просмотренных фильмов её впечатлил, какое название её любимой музыкальной группы, нравится ли ей искусство, или чёркать пугающие картинки на бумаге лишь способ быстро выплеснуть свои эмоции.       Я ведь так же, как наши родители, при соприкосновении с её настоящими интересами только закатывал глаза, кривился и надеялся, что это временно, что она перебесится. Мне упрямо хотелось видеть перед собой ту самую весёлую и милую девочку, но девочка выросла, натянула на себя мрачные вещи, научилась писать мальчикам похабные сообщения и стала резать вены.       И вот у меня заплетается язык, вынужденный выталкивать в вязкую среду палаты по-взрослому неопределённое «Мы обязательно поедем куда-то, зачем-то, когда-то», а у неё слипаются глаза, и еле шевелятся губы, с которых сползает медленно вспарывающее по швам:       — Я хочу домой.       Проходит глубокий вдох и резкий, шумный выдох. Проходит ощущение прогремевшего над головой взрыва, оседающего пылью и забивающего звоном уши. Проходит желание тянуть время, протягивая его сквозь бесполезные попытки что-то изменить, пропуская сквозь пальцы — это мне кажется, что я смогу держать что-то в своих руках, а на самом деле всё выскальзывает, падает, теряется из них.       Проходит минута, может две. Диана спит спокойно, дышит размеренно, на мгновение даже улыбается во сне. Словно не было ничего. Словно проблема снова во мне.       «Да что с тобой не так, Глеб?»       — Что со мной не так? — первым делом спрашиваю у ожидавшей в машине Люси, заглушая половину вопроса нервозно-громким хлопком двери.       Но она слышит. Или понимает. Или догадывается.       Я срываюсь и падаю в глубину её глаз, захлёбываюсь, иду ко дну. Это бывает нечасто — что мне совсем не хочется выплывать обратно, сопротивляться, бороться. Может быть, я просто слишком устал вообще от всего.       — Ты принимаешь решения сердцем, а потом даёшь им оценку разумом. Так и мечешься между двух этих огней, вечно оказываясь неправым. Хотя… Нет, — она встряхивает головой и боязливо касается двумя ладонями моей руки, напряжённой и по привычке уже схватившейся за селектор коробки передач. Проводит от локтя вниз, к запястью, к не желающим разгибаться пальцам, к бороздам линий жизни — извилистых, спутанных, напрочь кривых, — по которым нежно проводит подушечками, прикусывая губу. — В тех редких случаях, когда голоса твоих сердца и разума говорят в унисон, подключается «совесть». Не твоя. Вдолбленная тебе взрослыми, на самом деле мало чем отличавшимися от несмышлёных детей и вменившими тебе патологическое чувство вины.       — Хочешь сказать, что я-то сам вообще ни в чём не виноват?       — Хочу сказать, что у каждого непогрешимо святого родителя по какой-то злой иронии вырастает всегда и во всём виноватый ребёнок, — Люся наклоняется и упирается лбом мне в плечо, пуская по коже мурашки горячим дыханием, и я зарываюсь свободной рукой в её волосы, сильно распушившиеся от влажной погоды. — Научись отдавать людям ответственность за их жизнь. Ты не должен брать всё на себя. Не должен решать за всех. Ты никому ничего не обязан, хотя порой мне кажется, что голоса в твоей голове твердят обратное.       «Сдержанность и выдержка, Глеб, — вот что определяет настоящего мужчину».       Меня пробивает на короткий и хриплый нервный смех, который я с упоением, с яростным рвением заглушаю её губами, жадными прикосновениями и неуклюжей попыткой затащить Люсю к себе на колени. К вечеру парковка опустела, и нас вряд ли кто-то увидит, но от одной мысли заняться сексом прямо в машине прежнее ноющее возбуждение сходит почти на нет.       Вспоминается ощущение противно прилипающего к кожаным сиденьям тела, страх сделать резкое движение и необходимость постоянно оглядываться по сторонам. И липкое, тягостное послевкусие — словно проглотил большой ком размякшей жвачки.       У меня это всё уже было. Счастье, что не с ней.       Мы едем в первую найденную поблизости гостиницу, и недавно полученный совет оказывается очень кстати, чтобы отмахнуться от звучащего невпопад — досадной запинкой на одной из ступенек, — напоминания о том, что Кирилл остался у нас дома один. В ответ я ехидно замечаю о полной готовности вменить ему ответственность за его дерьмовое состояние после его же попойки, а вместе с тем позорно демонстрирую второй за один лишь день острый приступ неконтролируемой ревности.       Браво, Глеб. Ты бьёшь все рекорды собственной неадекватности.       Секс всё только усложняет. То, что происходит между нами не похоже ни на инстинктивный животный трах, ни на занятие любовью — это превращается в долгое издевательство друг над другом, вскрывающее и выпячивающее наружу невысказанные претензии и нерешённые проблемы.       Это молчание я не выдерживаю. Разгоняю однообразие звуков — сбитое дыхание, скрип кровати, частые шлепки соприкасающихся тел, — шепча на ухо её имя, признания в любви и какую-то совершенно чуждую мне прежде похабщину, ускоряющую темп поступательных движений, увеличивающую громкость чьих-то стонов и делающую глубже-глубже-глубже удовольствие и царапины на моей спине.        А дальше — чистая инерция, совокупность законов природы. Как сорвавшийся с верхушки горы камень непременно оказывается у её подножия, так и я оказываюсь смотрящим в безвкусный глянцевый потолок гостиничного номера, отражающий нашу наготу, и откровенно рассказываю ей обо всём, что тяжестью лежало на душе.       Смешно вспоминать, что Люся когда-то всерьёз предупреждала меня, что с ней очень тяжело. Меня, чьи бесконечные проблемы из раза в раз становятся испытанием её терпению и нашим отношениям. Меня, приходящего в восторг от её способности то тушить разгорающийся пожар, то высекать новые искры пламени, поддерживая между нами оптимальную температуру.       Благодаря ей мы быстро возвращаемся обратно: к непринуждённой лёгкости прикосновений и слов, к перекрёстному обстрелу взглядами, от которых по груди разливается тёплая кровь; возвращаемся в суету никогда не спящей Москвы, даже под моросящим дождём сверкающей призывными огнями переполненных баров, гремящих музыкой клубов, оживлённых бульваров. В конце концов мы возвращаемся домой, где предоставленный сам себе и вполне справившийся с этим Кирилл — разве что осунувшийся по сравнению с утром, — торчит около плиты, помешивая лопаткой скворчащую на сковороде картошку.       — Теперь моя очередь ревновать? — шепчет мне Люся, отступая из кухни на шаг, чтобы ещё несколько мгновений продержаться незамеченной Киром.       — Может быть он для тебя так старается?       — Что-то я сомневаюсь, — фыркает она и рефлекторно вжимается в меня ещё сильнее, упираясь ягодицами в пах, когда мы попадаем под прицел угрюмого «Я вас вообще-то слышу!» взгляда.       — Очень хочется жрать, — коротко и ёмко комментирует ситуацию Кирилл. Он не предлагает нам присоединиться к нему, но и не протестует, когда мы нагло плюхаемся за стол и дожидаемся своей порции картошки в начале третьего ночи.       Ещё несколько дней мне требуется, чтобы распробовать вкус того вечера. Солёный почти до выступивших на глазах слёз, жгучий, перечный. Потому что правду тяжело признавать, и ещё тяжелее произносить вслух.       А правда такова, что я не хочу забирать Диану из больницы, даже зная, что ей там плохо. Осознавая свою роль во всём произошедшем с ней, осознавая степень собственной вины перед ней, осознавая власть, которую по стечению обстоятельств имею над её жизнью, я всё равно не хочу жить только ради неё. Трястись от страха из-за каждого звонка родителей, вновь привязывать себя к той ненавистной квартире, играть роль недо-брата, недо-друга, недо-отца. И конченого долбоёба, будто не понимающего, какие именно чувства она ко мне испытывает.       Я ставлю себе на лицо клеймо «эгоистичной мрази» — самоуверенной ухмылкой, невозмутимым спокойствием, — но печёт всё равно на сердце. Мешает.       Наверное, именно поэтому у меня из головы никак не выходит сестра Ксюши, которой так просто, так быстро помочь. Спустя время и расстояние в её взгляде мне мерещится напряжённое ожидание: чего-то лучшего, кого-то неравнодушного.       И понимаю, что не меня. Точно не меня. Но снова затронуть эту тему с Кириллом мешают дела, дела, дела. Он погружается в работу с фанатизмом, остервенением и клокочущей внутри яростью, иногда отблесками проявляющейся в резких и размашистых ударах пальцами по клавиатуре, в балансирующем на грани грубости тоне отдаваемых подчинённым указаний, в гневно сжатых тонкой линией губах, пока в приложенной к уху телефонной трубке разглагольствует вечно расслабленный, ленный, избалованный жизнью Андрей Войцеховский.       Но потом случается одно выбивающееся из общей канвы событие: посреди рабочего дня он оказывается не в офисе, а в автомобильном салоне. Я мчу туда раздражённый, злой и уже заранее слегка уставший, делая собственные выводы на основе взбудораженного по телефону голоса Кирилла и воспоминаний о том, как последний раз я вытаскивал его из подобного места пьяным вхлам.       — Как тебе? — вместо приветствия кивает он на серебристый Порше 911, а я пристально, с недоверием всматриваюсь в его блестящие глаза, еле удерживаясь от дурацкого «А ну-ка дыхни!».       Кирилл хоть и до странного возбуждённый, дёрганый, но точно не пьяный. Огибает машину по кругу, проводя ладонью по заднему спойлеру, юркает на водительское сиденье, где задерживается на несколько минут, в течение которых я скептически наблюдаю за его действиями.       Безусловно, смотрится такая модель эффектно, только вот на практике эта плавно-извилистая крошка годится разве что клеить девушек пачками прямо у входа в любой ночной клуб.       — Зачем она тебе? — всё же решаюсь высказать недоумение его выбором.       — Производить впечатление, — отзывается он с широкой улыбкой предвкушения, которая должна бы обрадовать меня, но внезапно, напротив, вызывает приступ желчной злости.       Самоуверенное «Нет, мне не нужен кредит, оплачу всю сумму сразу» вынуждает скрежетать зубами, и, как только Кирилл отходит в сторону, чтобы начать оформление покупки, я сбегаю на улицу покурить.       Но до первой же затяжки успеваю набрать сохранённый в заметках номер, и включаю максимум обаяния, надеясь, что оно сработает даже на расстоянии. Женщина по ту сторону трубки терпеливо выслушивает мой монолог, приправленный жалобными «Забыл, перепутал, потерял» и обречённо вздыхает на осторожном «Меня теперь уволят».       — Назовите ещё раз ФИО нужной вам студентки, — просит она, громко щёлкая клавишей мышки.       — Соболева Мария Владимировна. Раньше была Соколовой.       Мне хватит нескольких дней и увесистого конверта в кармане, чтобы устроить её в какой-нибудь Питерский университет. Не втягивая в это Кирилла, не залезая за размытые границы его личной жизни, но давая ей реальный шанс вырваться из родного провинциального болота.       Должен же у кого-то быть тот самый шанс всё изменить.       — Но её документы уже ушли, — недовольно отвечает женщина спустя пару минут, в течение которых я в труху разжёвываю фильтр потухшей сигареты.       — Вы уверены?       — Конечно! Запрос пришёл ещё неделю назад, за подписью декана…       Я по инерции переспрашиваю фамилию декана и криво усмехаюсь, получая вполне предсказуемый и одновременно с тем неожиданный ответ.       Мои благодарственные расшаркивания она уже не слушает, бросая трубку, — и ладно, они были неискренними. Я снова прикуриваю, и на этот раз неторопливо втягиваю в себя ментоловый яд, каждой следующей порцией прижигающий ворочающееся в солнечном сплетении чувство.       Торжества? Или осознания собственной глупости?       Сквозь стеклянные стены автосалона нахожу тёмную макушку Кирилла, подписывающего документы. Мне нужно ещё немного времени, чтобы подавить желание броситься к нему прямо сейчас и сообщить, что он упёртый баран и двуличный сукин сын — для этого, несомненно, ещё наступит более подходящий момент.       Ведь рано или поздно ему всё же придётся самому признаться в помощи Ксюшиной сестре.       И я этого дождусь.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.