ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 125 В сборник Скачать

Собирая камни, Глеб-28.

Настройки текста
      — Спасибо, что нашёл время встретиться, — произносит Никита, крепко пожимая мне руку.       Он производит неоднозначное впечатление. С одной стороны его слова звучат быстро и чётко, без запинки или секундной заминки, свойственной почти всем людям — сразу понятно, что они отточены им до автоматизма не меньшего, чем ответ на обычное дважды два. С другой стороны, это ведь не повод сходу подозревать его в неискренности?       — Признаться честно, я теряюсь в догадках, зачем мы здесь.       — Слава сказал, что ты сможешь помочь мне найти одного человека, — прямо заявляет он, зарабатывая несколько баллов в моём личном рейтинге. И ещё несколько — когда вскидывает руку и тотчас подзывает к нам официанта, очень утончённо демонстрируя, что ценит моё личное время.       Тогда, в нашу первую встречу на дне рождения Златы, он показался мне намного проще, чем сейчас. В обычных джинсах и футболке, грызущий кусок шашлыка с одноразовой тарелки и отпускающий сальные шуточки, вынуждавшие его младшего брата бурно краснеть, — тот мужчина без сомнения подходил под короткую характеристику «Никита, переводчик».       Теперь же становятся заметны нюансы, заставляющие меня напрячься и разглядывать его так пристально, что это вот-вот станет неприличным. Мимика, сдержанность движений, даже то, как он поправляет манжеты рубашки — в этом нет ничего особенного, если не видишь подобное с раннего детства.       А я видел.       Потому могу уверенно сказать, что в официальной, строгой, идеально выглаженной одежде он чувствует себя комфортнее, чем большинство из нас в пижаме. Рубашка не сковывает его в плечах, не давит жёстким воротничком на шею, не кажется кольчугой в летнее пекло. Ему явно не впервой просить: мало какой мужчина способен делать это как он, с достоинством и выдержкой, не чувствуя себя униженным и не испытывая нелогичных раздражения и ненависти к своему возможному благодетелю. Даже выбранное им место встречи — дорогой ресторан на Тверском бульваре, — плохо соотносится с образом жизни обычного переводчика.       — Никакого криминала, — тем временем поясняет он, сдержанно улыбаясь и не ощущая видимого смущения от моего затягивающегося молчания и чрезмерного внимания. — Я познакомился с девушкой, но потом обстоятельства сложились таким образом, что мы разминулись и она уехала, не оставив своих координат. Самостоятельные поиски так ничего и не дали, а мне очень, очень важно её отыскать.       — Где ты работаешь?       — Я переводчик, — ответ получается молниеносным и вызывает у меня ироничную усмешку, правильно считываемую им. Никита не исправляется, не извиняется, не выглядит пойманным на лжи — ловко изображает на лице озарение «Ах, ты спрашивал не об этом?!», прежде чем пояснить: — Работаю в нашем посольстве в Риме. Если вы решите провести незабываемые романтические выходные в столице…       — Разве при наших посольствах ещё сохранились должности переводчиков? — я, наверное, чересчур грубо перебиваю его, но справиться со свербящим поперёк горла смехом становится всё тяжелее.       Смешит меня вовсе не то, как быстро он отбрасывает один хвост за другим, — напротив, граничащая с наглостью находчивость этого малька нашей дипломатии кажется по-своему очаровательной, — а то, какие неожиданные сюрпризы шлёт мне судьба. Наши с ней отношения уже и не укладываются в избитое «всё сложно», давно скатившись к классической формуле дикой любви вперемешку со страстной ненавистью.       — Конечно же нет, — легонько смеётся Никита. — Просто я привык озвучивать свои обязанности, а не саму должность. Помогает сократить время на разного рода уточняющие вопросы.       — Понимаю, — в одно слово умещается и наигранное участие, и беззастенчиво просвечивающая из-под него насмешка. Ведь всё, что было необходимо, я действительно уже понял. — Так что именно тебе известно о той девушке?       Рассказ Никиты занимает всего-то несколько минут, и к тому моменту, как официант приносит заказанные нами напитки, я успеваю мысленно перебрать крохи имеющейся информации и признать эту задачку невыполнимой. И тут же встряхиваю головой, принимаясь выстраивать сложную цепочку событий заново, хватаясь за любую шероховатость, сковырнув которую получится подобраться чуть ближе к истине.       Над нашими головами огромная люстра: водопад хрустальных капель, рассекающих свет тысячами острых граней. От дующего кондиционера они покачиваются и издают еле слышную, тончайшую трель.       Динь. Дон. Динь. Дон.       На этот звук я непроизвольно поднимаю взгляд. Раз за разом. И вспоминаю голос матери, шепчущий мне на ухо: «Здесь живут мои мама и папа, Глеб». А потом — как она громко рыдает, закрывая ладонями лицо, а я смотрю на неё снизу вверх и вижу калейдоскоп прозрачных стекляшек точно такой же люстры.       От некоторых детских воспоминаний хочется отплеваться сильнее, чем от пережжёного терпкого кофе, который здесь подают.       — Это тупик, — заключает Никита, и впервые с начала нашего разговора его ровный, приятного тембра голос трескается под воздействием настоящих эмоций.       Досада и разочарование. Они — первые ростки, мгновенно пробивающиеся сквозь самую плотную почву. Вытянутся вверх злостью и распустятся во всей красе — отчаянием и безысходностью.       — Будет сложно, — киваю я, приободряюще усмехаясь: — Но не невозможно. Дай только время и любую, даже пустяковую информацию, которую ещё сможешь вспомнить.       — Что я могу предложить взамен?       — Мне тоже нужна будет помощь, — его прямолинейность я тут же крою своей, заранее припрятанной в рукаве. — Всё, что можно будет выяснить об одном из дипломатических сотрудников Германии: чем увлекается, куда ходит, с кем встречается. Слухи, сплетни, домыслы.       — Неожиданно, — выдыхает Никита, меняясь в лице и несколько раз нервно постукивая пальцами по столу.       — Речь идет о муже моей сестры. У нас есть основания считать, что он издевается над ней и не позволяет вернуться домой. А Каринка у нас такая… добрая и наивная, как ребёнок. Ей легко манипулировать. Она никогда не станет жаловаться, не захочет нас волновать.       Меня начинает тошнить. От того, как резко и грубо приходится вытаскивать наружу характеристики, не имеющие с ней ничего общего, но когда-то жадно заглоченные мной. Они как длинные, шелковистые, чёрные нити волос, которые переплелись и теперь цепляются друг за друга, отплёвываясь только одним склизким комком.       Противно, противно, противно.       Особенно — рисовать образ мужчины сомнительных моральных качеств, вступившего в отношения с совсем юной девушкой, и в порыве поддельных эмоций ронять глухое, тяжеловесное «извращенец». Но знать, помнить, думать о том, что мой родной отец был именно таким.       Смелым, сильным, ответственным, мудрым.       Глупым, слабым, безвольным, эгоистичным.       Как только мы с Никитой достигаем договорённости, я спешу выйти на улицу — даже последнее рукопожатие получается неуверенным, смазанным. Печёт полуденное солнце, и над растекающейся вдоль бульвара пробкой повисает едким концентратом запах выхлопных газов, заливающихся ко мне в рот вместе с табачным дымом.       Тошнота становится сильнее.       Понимаю, сейчас не самое подходящее время, чтобы закатывать рукава и бросаться рьяно раскапывать прошлое, которое я сам же годами утрамбовывал под весом страхов и сомнений. Но если не сейчас, то когда? Сколько ещё трястись в ожидании, что оно рванёт и снова придавит всех, кто мне дорог?       Квартира встречает меня росчерками тёплого света на полу и стенах, и насыщенным красным на зеркале в прихожей — «С днём рождения, любимый». Прошла уже неделя, а я всё не решусь стереть эту надпись: прикоснусь к нарисованному снизу маленькому сердечку, а потом растираю между пальцами масляный след помады, разглядывая своё исполосованное отражение.       Так получается, что с возрастом день собственного рождения оставляет на душе больше досады, чем радости. В детстве ждёшь волшебного превращения в настоящего взрослого, пока в какой-то момент не приходит осознание, что никаких взрослых на самом деле не существует. Только вчерашние дети, которые как умеют справляются с большими проблемами.       А в этом году я надеялся использовать праздник как возможность хотя бы формального примирения с семьей. Ради Дианы — убеждал себя. Но и самому… хотелось.       Наивно прозвучит, но хотелось знать, что там меня любят несмотря ни на что.       Мама позвонила уже под вечер. Дала себе секунду промедления и выпустила в меня мощным залпом: «Ты не умеешь признавать свои ошибки, Глеб!». И я должен бы был согласиться, и зло рассмеяться, и сказать ей то же самое в ответ, но вместо этого просто бросил трубку. Не ответил ни на один из следовавших после звонков от неё и Альберта.       Наверное, прощать я тоже не умею.       Так и не дойдя до гостиной, приваливаюсь плечом к стене и украдкой подглядываю за сидящей в кресле Люсей. На ней до нелепого огромные наушники, на коленях раскрытый ноутбук — с недавних пор она не только учится дистанционно, но и ведёт приём нескольких старых клиентов, порой часами не отрываясь от экрана. Маленький блокнот и ручка под рукой, чашка с наверняка давно остывшим чаем на комоде, а ещё пара сантиметров свободного пространства, отделяющего её голые ступни от пола.       Вот что выбивает из меня широкую, придурковатую улыбку — одним хуком сразу в нокаут, — мило болтающиеся в воздухе ножки с поджатыми пальцами.       Люся сразу же чувствует моё присутствие: стреляет в меня взглядом (в грудину навылет, и застревают в солнечном сплетении кусочки раскалённого свинца), и старается сдержать улыбку, сильно кусая губы. Иногда я веду себя, как одержимый маньяк, а она говорит — «Как мальчишка».       Мне совершенно нечем себя занять. Разумовский с молниеносностью голодной тигровой акулы вцепился в дело, почти потопленное бывшими коллегами, намереваясь пустить кровь, растерзать их и сожрать, — и у меня нет сомнений, что у него получится. Кирилл прощупывает границы то ли доверия, то ли терпения своего отца, на этот раз придумывая схему не просто перепродажи производимого оборудования, а запуска целого производства новинок тайком от него. Валера взял месяц «отпуска» от всего мира, чтобы посвятить время семье; даже Слава ввязался в подготовку программного обеспечения для проекта своего школьного друга, младшего брата Никиты, и теперь сутками пропадает с ним на кафедре.       А я куда ни сунусь, везде не к месту, не вовремя, не сейчас. Долбанный потёртый элемент, вывалившийся из общего механизма за ненадобностью. Когда некого стало спасать, оберегать, защищать — вдруг оказалось, что своей жизни у меня как будто и нет.       Закипает чайник. Я обзваниваю пару человек, способных достать списки всех пассажиров столичных аэропортов, прилетавших из Рима в обозначенные Никитой даты. Искать среди них «просто Дашу» будет примерно так же результативно, как нырнуть в стог сена за иголкой, но других идей у меня пока что нет.       Закипает чайник. Обычно старший Войцеховский испытывает приступы острого отцовского участия в жизни любимого сына не чаще, чем раз в квартал, но сегодня у него случается внеплановый припадок. С одной стороны, я ведь сам хотел чем-то себя занять, так? С другой — заданный ледяным тоном вопрос о том, куда Кирилл слил пятнадцать миллионов за месяц, ставит меня в крайне неудобное положение. Потому что мне известно только о половине этой суммы, но признаваться в подобном равносильно подписанию себе смертельного приговора.       Закипает чайник. К счастью или сожалению Кирилл не может разговаривать, и приходится ограничиться очень гневным сообщением, не выражающим и сотой части испытанных от общения с Андреем эмоций. Меня всё же воспитывали с максимальным достоинством бросать перчатку в лицо таким, как он, а не лепетать оправдания, трусливо заваливаясь перед хозяином-самодуром вверх брюхом.       Закипаю я. Вроде обещал не курить дома — Люся пытается бросить и ни к чему постоянно её дразнить, — но удержаться не получается. Раздражение выдыхается и улетает в раскрытое окно, а бычки копятся на подоконнике, пока за моей спиной не раздаётся щелчок.       Люся включает уже остывший чайник и сразу же идёт ко мне. Обнимает за талию и утыкается носом между лопатками, вздыхает — или вдыхает смешение отвратительных запахов дыма, табачного и потушенной злости, — пока я спешно прячу сигареты в карман.       — У меня клиент через полчаса, — говорит она, и мне, возможно, просто мерещится извиняющийся тон её голоса. Но сразу же коробит, коротит и корёжит ощущением собственной никчёмности.       Меня не нужно жалеть. Не нужно!       Мы сталкиваемся — сначала плечами и руками, когда я нервно и слишком резко разворачиваюсь к ней. Потом уже губами, мимолётно и ласково, и взглядами: прямой контакт выдерживать вдруг тяжелее, чем напряжение в шестьдесят пять вольт, проходящее сквозь всё тело. Потому что в её глазах вовсе не жалость, а восторг.       И надо же, чужие восторженные взгляды мне постоянно мешали. Они были беспокоящими, назойливыми, слегка неприятными — как слезающая тонкой отмершей плёночкой кожа, которая зудит так чертовски сильно, что хочется сорвать её вместе с пластом новой, нежной и уязвимой.       А теперь я смотрю на неё и упиваюсь тем, что вижу. Как иссохшая до глубоких трещин земля впитываю каждую каплю того, что она проявляет ко мне, каким бы ненормальным, неправильным, нездоровым это не являлось на самом деле. Толика зависимости, чуть-чуть слепого обожания, немного похоти — я возьму всё.       — Погуляем вечером? Или ты поедешь к Диане?       — Не поеду. По мнению врача мы делаем ей только хуже, постоянно находясь рядом. Вроде как подавляем её самостоятельность.       Люся коротко кивает, хотя могла бы и напомнить, сколько раз говорила мне то же самое. Прижимается щекой к моей груди, пушистой макушкой щекоча ключицы, и я собираю её волосы ладонями, сжимаю в кулак и оттягиваю — кажется, намного грубее, чем хотел бы. Целую плавный изгиб между шеей и плечом, скольжу вверх кончиком языка, добираюсь до впадинки за ухом и прихватываю мочку губами, зубами, прислушиваясь к короткому шумному вдоху и рваному, быстрому выдоху.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       У каждого из нас свой капкан, угодив в который остаётся лишь ждать чужой помощи.       — Давай уедем куда-нибудь. Только вдвоём. Я отключу телефон и позволю всему миру справиться без меня. А себе — справиться без всего мира, — шепчу быстро, теряя звуки и проглатывая окончания, а после нехотя отступаю, чтобы позволить ей поесть и расслабиться в эти ничтожные полчаса свободы.       Всё остальное потом. Позже. Мне ведь давно уже не шестнадцать, чтобы не уметь совладать со своим членом.       Вдох-выдох. Вдох-выдох.       Дыши, Глеб.       — Куда это ты собрался? — восклицает она возмущённо и смеётся тихо, хрипловато-осипло, хватая меня за майку и притягивая обратно, до нового столкновения и плотного соприкосновения тел. — Через месяц у меня закончится обучение, и я готова ехать хоть на край света. С тобой.       Закипает чайник. Но в этот раз я уже его не слышу.       Рано утром за мной заезжает Кирилл, напрочь игнорирующий и мою хмурую мину, и недоумение, когда он с порога заявляет «Собирайся, поедем кое-куда». Все возражения о том, что кое-куда мне совершенно не хочется, пролетают мимо него, и приходится оставлять в кровати сонную, разнеженную и нагую Люсю, демонстративно не замечать то любопытство, с которым он разглядывает надпись помадой на зеркале, и рисковать жизнью, позволяя ему быть за рулём.        На новой машине он снуёт из ряда в ряд, с примерно десятым подряд перестроением вызывая у меня тошноту. Впрочем, даже с ней и гудящей от боли головой мне удаётся продержаться ещё немного, прежде чем рявкнуть: «Ты можешь просто ехать прямо?!».       — Ты что, пил вчера? — в голосе Кира удивление и ноль издёвки, прежде всего ожидаемой мной.       — Гулял допоздна.       И трахался тоже — допоздна, как будто первый и последний раз в жизни, выходя на абсолютно новые уровни чистейшего кайфа, подогреваемого мыслями о том, что она моя-моя-моя, и больше не замутнённого гадким послевкусием. Не знаю как, не знаю почему, но спустя десять лет отвращения к себе мне наконец удалось испытать оргазм и не почувствовать за него ни удушающую вину, ни разъедающий нутро стыд.       Я отвлекаюсь от дороги, чтобы написать Люсе сообщение, — ведь сегодня ещё не успел сказать, что безумно её люблю, — а когда открываю взгляд от экрана, мы как раз подъезжаем к ставшей уже знаковой набережной.       Отсюда пошли на взлёт наши амбиции и начали медленное падение в бездну наши моральные принципы.       — Надеюсь, ты везёшь меня сюда не в любви признаваться? — плоский юмор тоненькой декоративной картонкой опускается поверх моих тревожных мыслей о том, во что он ещё мог ввязаться.       — Ты даже не в моём вкусе, — непринуждённо парирует он.       — Вот сейчас было обидно!       Кирилл хмыкает в ответ, не прекращая улыбаться. Прибавляет газу, уверенно проносится мимо всех парковочных мест и заворачивает на ближайший мост. Несколько очень долгих светофоров и очень крутых поворотов, не без участия отчаянного водителя приложивших меня головой об дверцу машины, и мы оказываемся ровно на противоположной стороне реки, притормаживая около элитной новостройки.       Я слишком хорошо помню все пророческие шутки про этот дом, чтобы по-настоящему удивиться, когда перед нами разъезжаются тяжёлые створы ворот, и Кирилл, явно находящийся здесь не впервые, проезжает прямиком на подземную парковку. Оттуда мы поднимаемся на лифте, выглядящем на удивление обычным — только очень чистым и большим, — и оказываемся перед дверью, которую он открывает своим ключом.       Пока что это не квартира: бетонная коробка с ползущими по полу трубами, огромными окнами, на углу растянувшимися во всю высоту стен, и единственной дверью на маленький балкон. Зато своя.       Своя. Это же повторяет и Кир, запинаясь — ногами об трубы и в красках расписывая, сколько всего ещё нужно сделать, прежде чем здесь получится жить. Но он счастлив, а я бесконечно рад за него.       Дело ведь не четырёх сотнях лошадиных сил и ста пятидесяти квадратных метрах с шикарным видом на центр столицы, недоступных ни обычным людям, ни мне, ни даже ему без заветного счёта щедрого папочки. Дело в том, что где-то далеко отсюда он всё же нашёл для себя тот смысл, ради которого стоит жить.       — А самое главное, — последние слова он особенно выделяет голосом, прислоняясь спиной к стене и глядя на меня в упор. — Самое главное, что установленное в этом доме видеонаблюдение не обслуживается Байрамовыми. Все записи идут в небольшую компанию, предложившую застройщику самую низкую цену на услуги.       — Думаешь, отец следит за тобой?       — Думаю, у него будут причины за мной следить, — кривая усмешка меняет его лицо, и на мгновение прорывается наружу нечто тёмное и холодное, пугающее меня до мелких мурашек, побежавших по рукам. — Поэтому я хочу подстраховаться и выкупить ту компанию. Пристрою в неё Славу: будет набираться опыта и профессионального стажа, чтобы после окончания обучения он мог официально работать у меня и не вызывать у других подозрения.       — У меня только один вопрос: где ты возьмёшь столько денег?       — Солью на чёрный рынок партию новых камер.       — Ты серьёзно?!       — Кутузов сжёг Москву ради победы.       — Но ты не Кутузов.       — И на кону не Москва, — пожимает он плечами, не скрывая веселья. — Я уже договорился с Разумовским, он поможет организовать всё так, чтобы следы слива вели к моему заму. Если после такого он не захочет договариваться и увольняться по собственному желанию, есть шанс, что его всё же выгонит отец.       — Хорошо, — киваю я, хотя голос разума завывает децибелами пожарной сирены, что ничего хорошего в его идее нет. Это плохо, плохо, чертовски плохо! — Надеюсь, ты всё продумал, и твоего зама потом не обнаружат в автобусе с ножом в сердце.       — Я буду держать ситуацию под контролем, — цедит он сквозь зубы, опуская взгляд вниз и принимаясь ковырять носком туфли выпирающий на трубах стык. — Кстати, о Ксюше. Её сестра должна скоро приехать. Я дам тебе адрес университетского общежития, проверь, чтобы там всё было как надо. Только сделай это сам, Глеб. Не нужно привлекать никого из наших.       — Сделаю.       У меня скопилось к нему очень много вопросов. Сдобренных ядовитым сарказмом, пропитанных издёвкой, напичканных мелкими крючками-зацепками — они вонзятся легко и быстро, но засядут так плотно, что без кровоточащего куска мяса уже из себя не выдернешь. Только задавать их почему-то больше не хочется, хотя вот же он, молчит напряжённо и долбит по трубе так, что вся массивная конструкция ходит ходуном и дребезжит.       Лёгкая жертва.        А я не стервятник. Да и не мудрец, чтобы качать укоризненно головой и учить его правильно жить. Точно такой же дурак: с замиранием сердца, ноющей болью и гневом беспомощного страха наблюдаю за тем, как близкие люди оступаются на своём пути, а следом сам оступаюсь на том же самом месте.       Для этого ведь и существует дружба: быть рядом, протянуть руку помощи. Даже если между падениями не успеваешь толком подняться. Даже если ты предупреждал, тебя предупреждали. Даже если вытаскивая друга из грязи придётся запачкаться самому.       — Я звонил своему преподавателю проконсультироваться по нескольким финансовым операциям, — он начинает говорить резко, выплёвывая из себя слова с яростью человека, совершенно не желающего объясняться, но отчего-то делающего это. — Заодно решил спросить, берут ли они к себе студентов переводом, а он заинтересовался. Просто так совпало.       — Хорошо, — в моих мыслях именно так должна была звучать уверенная точка в нашем разговоре, но получается и не точка, и не запятая, и даже не многоточие. Непонятная, неуместная клякса, из-за которой мы оба чувствуем себя глупо. — Подбросишь меня к Диане?       — С ветерком, — обещает-угрожает Кирилл и коротко, натужно смеётся, когда я закатываю глаза.       Так и старается выглядеть весёлым всю обратную дорогу, но попрощавшись — клянусь — мы с ним оба облегчённо выдыхаем.       Сегодня я даже не останавливаюсь около входа в корпус, чтобы выкурить пару сигарет и попытаться убедить себя, что мне не страшно идти к ней. Что живот не сводит спазмом, и не приклеивается намертво к пересохшему нёбу язык от очевидной необходимости что-то говорить. Что не хочется отмотать время вспять и придумать что-нибудь другое. Что угодно.       Например — сунуть голову в песок и сделать вид, что происходящее с Дианой меня не касается.       Раньше это работало.       Сегодня я иду сразу в палату, сдержанно здороваясь с встречающимся на пути персоналом. Они неохотно кивают в ответ, с недавних пор перестав разыгрывать положенное дружелюбие и откровенно демонстрируя усталость от нашей семьи. Мы создаём проблемы: многого требуем — кажется, одной из первых просьб матери было принести своё постельное бельё, так как больничное «жёсткое и некрасивое»; задаём вопросы, большое количество разных вопросов, от состава капельниц до «Что она ела на завтрак?»; мы слишком часто приходим, когда как большинство пациентов даже платного отделения месяцами находятся здесь одни.       В нашем обществе научились принимать любые физические недуги, но не душевные. Как будто жить с переломанными ногами проще, чем с переломанной психикой.       И не так стыдно.       Сегодня я ограничиваюсь маленьким вдохом — на этот раз грудь не распирает от жадно схваченного напоследок воздуха, — но так и застываю, открыв дверь и увидев внутри Альберта. Сидящая у него на руках Бенджи тут же начинает лаять и скулить, отвлекая на себя общее внимание и сглаживая возможную паршивую сцену несчастливого воссоединения давно уже не семьи, которую пришлось бы наблюдать Диане.       — Луше выведу её, пока нас не начали ругать, — спохватывается Альберт и, наклонившись, неуклюже целует уворачивающуюся Диану в макушку. Поравнявшись со мной, протягивает руку — наше рукопожатие выходит сухим и очень быстрым, и я не успеваю толком рассмотреть выражение его лица, чтобы понять, можно ли считать это первым шагом к примирению.       Ещё с минуту пялюсь на закрывшуюся дверь, пока не начинаю чувствовать прожигающий спину взгляд.       За последние визиты в больницу я практически научился не отворачиваться сразу же, как наши с Дианой глаза встречаются. Это было сложно, очень сложно: меня бросало то в жар, то в холод, и усидеть на одном месте становилось невозможным, словно вокруг — и внутри, сильнее всего внутри, — разгорался пожар.       От одной искры. Всего лишь одной искры случайно оброненного «Я хочу домой».       Лечение даёт ощутимый результат: с каждым днём её состояние всё больше подходит под ставшее издёвкой слово «нормально». Она заново научилась вставать с постели, связно формулировать свои мысли, рисовать — лежащие на подоконнике листы покрывают широко распахнутые глаза, а на ладонях и простыне чёрные разводы размазавшегося угольного карандаша.       А ещё начинают отваливаться одна за другой коросты, прикрывавшие порезы. Бельё здесь и правда грубое, жёсткое как наждачная бумага, и порой неаккуратным движением руки она сдирает об него багровые корочки. Кожа под ними совсем тонкая, нежная, воспалённо-красная, и мне кажется, что ей больно.       Очень, очень больно в этой новой коже.       — Папа сказал, что меня заберут на домашнее обучение.       Сразу же услышать её голос становится для меня неожиданностью. Обычно наше общение строится на моих глупых вопросах и её односложных ответах, которых порой приходится дожидаться по несколько минут, поэтому внезапная смена ролей застаёт меня врасплох, пригвождая к полу посреди комнаты.       — Скоро?       — В сентябре, — отвечает Дианка с некоторой растерянностью, хмурится и трёт лоб, наверняка понятия не имея, какое сегодня число и когда должен наступить сентябрь. Она ёрзает на кровати, отползает вплотную к стене и подтягивает к себе одеяло, а из хлипкой норы наконец позволяет себе тявкнуть обиженно, возмущённо: — Ты не хочешь, чтобы меня забирали отсюда?!       — Я хочу, чтобы ты была в безопасности. Дома у тебя появится слишком много соблазнов.       — Я же говорила, это было так… не серьёзно. Я не собиралась умирать.       — Диан, пойми меня правильно: если бы ты не собиралась умирать, то остановилась бы после первого раза, а не играла с судьбой в лотерею. Ты могла не рассчитать силу нажима, родители могли зайти слишком поздно, скорая могла не успеть доехать. На примере произошедшего с Кириллом я уже увидел, как всё может решить лишь стечение обстоятельств.       — А он… тоже? — короткий кивок на свои руки, и она нервно тянет одеяло ещё выше, до подмышек.       — Нет. Он просто ударил по стеклу, и осколок распорол руку. Вот так, не собираясь умирать, он почти это сделал.       Несколько минут она молчит, уставившись пугающе пустым взглядом в одну точку. Хотелось бы увидеть от неё какие-то эмоции, уловить сожаление, сопереживание, раскаяние, хотя бы страх. Но сказанное мной словно ухнуло в глубокий колодец и исчезло в нём навсегда, не отозвавшись даже тихим всплеском.       — Если что-то будет не так, я снова пойду… лечиться, — она говорит тихо, медленно, неуверенно. Торгуется. Торгуется со мной, чёрт побери, так и не поняв, что стоящая на кону цена — её жизнь.       — Я не собираюсь удерживать тебя здесь силком, Диан. Решать тебе. Но моё мнение ты знаешь.       Пытаясь скрыть досаду, я подхожу к подоконнику и перебираю листы с рисунками. Глаза, глаза, глаза — доктор говорил, что через них ей проще смотреть на свои страхи, но эти огромные чёрные зрачки и лишённые ресниц веки и сами пугают, вызывают чувство выкручивающего кишки отвращения. Но ещё хуже то, что я нахожу в самом низу стопки, громко сглатывая желчно-горькую слюну и случайно сминая пальцами край рисунка.       Крылья бабочек. Нарисованные небрежно, схематично, но всё равно легко угадываемые. Щедро разбросанные по белоснежной бумаге, перепачкавшие её чёрной пыльцой.       — Почему только крылья? — Диана поднимает голову и смотрит с недоумением, пока я не разворачиваю к ней рисунок, старательно подавляя мысли о том, что она всё поняла и специально тянет с ответом.       Это просто рисунок. Просто ёбаные бабочки, которые и должны рисовать нормальные девочки.       — Я не знаю, как они выглядят целиком. Никогда вблизи не видела.       Мне удаётся вовремя захлопнуть открывшийся было рот. До того, как из него чуть не вылетело укоризненное: «Я ведь много раз ловил их и показывал тебе». Ловил. Показывал. Но не ей.       И сейчас уже бесполезно извиняться, оправдываться — то время, когда я мог быть для неё настоящим старшим братом, безвозвратно утеряно. Оно прокурено, проспиртовано, опутано чёрными волосами-змеями и отравлено ядом, до сих пор циркулирующим в моей крови и вызывающим болезненные судороги. Оно просочилось сквозь пальцы, сквозь тонкую щель не запертой двери, сквозь безусловную — кровную — связь между нами, порванную трусливым «Не рассказывай ничего родителям».       Не важно даже, кто именно виноват: я, Карина, ничего не замечавшие родители. Мы уже здесь. Осталось придумать, как и куда двигаться дальше.       — Глеб… — зовёт Диана, комкая пальцами край одеяла. Опускает глаза вниз, подталкивает бесцветные губы в капкан безжалостно входящих в плоть зубов, вздыхает громко, надсадно. — Это правда, что их посадят?       У неё такой голос — резкий, надломленный, совершенно не похожий на её прежний, — что в нём невозможно разобрать ни одной эмоции. Только острые зубцы надлома выпирают наружу угрожающе, защитными колючками, и выворачиваются, вонзаясь внутрь и причиняя ей же боль. А мне хочется, пусть и очень эгоистично, вытащить их все до одного и увидеть, что скрывается под ними.       Сожаление, страх? Обида, ярость?       Я убираю рисунки на прежнее место, тщательно подбив их в ровную стопку, и присаживаюсь на кровать. На самый краешек, оставляя между нами максимально возможное расстояние, но при этом бесцеремонно врываясь в пространство, которое сам же провозгласил остро необходимой зоной безопасности. Кожу покалывает на всех отрытых участках при мысли о том, чтобы прикоснуться к Диане, словно события последних недель обнулились с первым сказанным ее словом.       Пока она была не в себе, у меня не возникало таких проблем. Взять за руку, осторожно убрать волосы от лица, даже приподнять немного, чтобы поправить подушку и одеяло — я всё это мог и делал. И вот снова не получается.       Мне смотреть на неё вот так пристально, открыто, долго уже кажется предосудительным.       — Ты бы этого хотела? Ты ведь отказалась обращаться в полицию.       — А сейчас уже поздно это сделать?       — Зачем? — я склоняю голову набок и кое-как выдерживаю напор удивления, разочарования и негодования, волнами сменяющих друг друга. Чувствую, что не способен управлять своей мимикой и достойно блефовать, но Диана, по-видимому, принимает всё за чистую монету.       — Я хочу, чтобы их наказали! — её глаза наполняются слезами наконец нашедшей выход злобы, и появившаяся на лице гримаса с мясом сдирает прежнее выражение испуганного, беззащитного зверька, ощетинившегося в ожидании нападения. — Хочу, чтобы они получили… за всё. По заслугам!       — Ты только пойми, что тебе не станет легче от того, что им будет плохо. Сейчас может казаться иначе, но это обычный самообман. Месть даст тебе кратковременную эйфорию, а после придёт ощущение глубокого разочарования неоправданных надежд: даже раздав всем по их заслугам, ничего не исправишь.       — Похуй! — выплёвывает она и трясёт головой, словно пытаясь выбросить прочь из неё мои слова. — Ты что, не понимаешь? Дело не во мне! А в том, что они, они… Они не должны спокойно жить! Так, будто ничего не сделали! Пусть варятся в аду прямо сейчас! Ты должен сделать… сделать что-нибудь!       Я ухмыляюсь, улыбаюсь — сам не разберу. Я ведь и не ждал от неё рассуждений о милосердии, сострадании и прощении. Вот такая она настоящая: агрессивная, продавливающая своё до победного конца. Что грудным ребёнком, заходящимся в требовательном громком крике, что вечно растрёпанной девчушкой, решительно хватавшая понравившееся с уверенным «Моё!», что трудным подростком, осознанно или нет, но манипулирующим близкими людьми.       Сложная, очень сложная девушка с воинственным именем и бесконечным запасом пробивающих насквозь стрел.       И я бы, наверное, испытал должное отторжение той ярости, что заставляет дрожать искусанные обескровленные губы. Только вот парой недель ранее, перед заседанием суда, ко мне подошла мать одного из тех ублюдков и со слезами умоляла пожалеть её сына и не портить ему жизнь. И никакого милосердия, сострадания и прощения у меня так и не нашлось.       Меня раздирало гневом, давило обидой. Потому что никто из них, чёрт побери, не пожалел мою сестру.       — Я уже сделал всё, что мог. Они в тюрьме, Диан. И проведут там достаточно времени, чтобы иметь мизерные шансы вернуться к нормальной жизни, — ладонь тянется к ней неосознанным, импульсивным рывком, и безвольно падает на край одеяла, подсечённая испуганным «Нельзя!», быстрой дрожью пробежавшим по телу. — Но запомни: ты не должна никому об этом рассказывать, и тем более обсуждать это с кем-либо из школы.       — Да мне и не с кем, — шепчет она себе под нос, передёргивая плечами. — От меня все отвернулись.       — Иногда так случается, Дианка. Прежний мир оказывается иллюзорным, несуществующим, а как жить в мире реальном — непонятно. Но ты сможешь с этим справиться. Ты никогда не будешь одна, слышишь? Родители и я, мы останемся с тобой, как бы ты не пыталась нас оттолкнуть.       Она кивает много-много раз, а сразу же после начинает рыдать. Громко и отчаянно всхлипывает, тянет одеяло до самого носа, топя в нём слёзы и зажимая им рот, заглушая протяжный вой. Дёргаются худые плечи, в безразмерной больничной рубашке выступающие острыми углами, и разметавшиеся по подушке (проклятые, ненавистные, ужасные) чёрные волосы ложатся параллельными, перпендикулярными, пересекающимся-соединяющимися прямыми.       Чёрточки, чёрточки, чёрточки.       Чёрных прядей на застиранно-белом белье, чёрных штрихов на белоснежной бумаге, чёрных пятен на бледных ладонях. И розовых, красных, бордовых — на запястьях.       Подзуживает, стягивает, выкручивает внутренности звучащее не моим голосом, настойчиво-обречённое «Прикоснись! Обними! Утешь!». Но я сижу на своём месте и не делаю ни-че-го, кроме как рассеянно-отрешённым взглядом разглядываю чёртовы чёрточки, складывающиеся в узор зашедшей в тупик жизни.       Иногда так случается. Дороги, по которым мы бежим на опережение судьбы, приводят совсем не туда.       Постепенно её истерика стихает: выравнивается дыхание, опускаются потяжелевшие, покрасневшие веки. Я выжидаю ещё несколько минут и шевелю губами в беззвучном «Прости», вытягивая из ослабевших пальцев край мокрого от слёз и слюней одеяла, и перекладываю её в более удобное положение, стараясь действовать максимально аккуратно, хоть смысла в этом нет — от таблеток она спит нездорово крепким сном.       Солнечный свет падает на моё лицо издёвкой, горяче-жгущей оплеухой. В отличие от той палаты, где лежала Люся, у Дианки всегда хмуро и прохладно, как в самый пасмурный день, и мне так странно выходить наружу и попадать прямиком в настоящее знойное лето.       А говорят, что солнце всем светит одинаково.       На одной из скамеек, расставленных вдоль разбитой дорожки между корпусами, сидит Альберт. Почему-то я совсем не испытываю удивление и молча, без прелюдий присаживаюсь рядом, протягивая ладонь под влажный нос и шершавый язык тут же оживившейся у него на коленях Бенджи.       Он выглядит чертовски плохо. Хуже и хуже с каждой нашей встречей, словно вылупившийся из долго высиживаемого яйца монстр семейных проблем потихоньку выжирает его изнутри, вытягивая жизненные силы и отбирая молодость. Подумать только, отцу было почти столько же, сколько ему сейчас, когда я родился, но в моих воспоминаниях он ещё долго оставался сильным и статным мужчиной, возраст которого начинала выдавать лишь редкая проседь в волосах. Альберт же похож на измождённого, невыносимо уставшего старика, даже в движениях став медлительным, скованным.       — Уделишь мне немного времени, Глеб? — спрашивает он со слабой улыбкой и той самой интонацией, которая с первой нашей встречи не позволила мне развернуть против него планируемую нами с Кариной войну.       Кажется, тогда он спросил примерно то же самое и протянул мне руку. А я, хоть прежде и собирался резко высказаться или вовсе демонстративно игнорировать его, как-то рефлекторно протянутую руку пожал, чем вызывал отвратительную сцену ревности и обиды у Карины и сильно смущавшую меня дикую радость у мамы. Мне же ещё долго было стыдно, противно, не по себе — потому что мысли о том, что Альберт «не так уж плох» воспринимались ужасным предательством по отношению к отцу.       Просто эта чудесная, мягкая и плавная интонация голоса придавала Альберту образ самого настоящего, доброго и мудрого волшебника из книжек. У него всегда находились правильные слова. У него всегда было достаточно терпения, чтобы сгладить острые углы и разогнать мрак. У него всегда получалось быть спасителем, утешителем, объеденителем.       До недавнего времени. Что уж там, даже самые великие волшебники из книжек порой ошибаются.       — Ты же знаешь, воспитание не позволило бы мне ответить «нет», — замечаю с усмешкой, упираясь взглядом в рассыпанную под ногами щебёнку.       — Оттого и приятно общаться с воспитанным человеком, — иронизирует он, слегка разряжая обстановку перед новой, ожидаемо грядущей молнией: — Глеб, я хотел попросить тебя поговорить с матерью.       — Нет. И тут даже воспитание не поможет тебе меня переубедить.       — Не сказать, что я ожидал чего-то другого. Но послушай… Ты всегда отличался благоразумием…       — Разве? — бесцеремонно прерываю его речь, наверняка заготовленную заранее и потому вызывающую особенное отвращение. — Если за то время, что я с вами не общался, мои импульсивность, глупость, упрямство и ещё огромное количество постоянно предъявляемых претензий успели превратиться в «благоразумие», то мне стоит ещё какое-то время побыть… на расстоянии.       — Я понимаю твоё негодование. Для него есть весомые причины. Но и ты меня пойми: так, как есть сейчас, продолжаться не может. Мы все в последнее время натворили глупостей и наговорили друг другу гадостей, и пора как-то это исправлять. Я сильно виноват перед тобой, Глеб. Прости меня.       — Перестань, — приходится повести плечами, поморщиться, сдержаться в желании достать сигареты. Никогда не курил при нём, и до сих пересилить себя не могу.       А сказанное им прилипает к телу влажным колючим песком, который как не стряхивай с себя, всё равно остаётся и царапает-царапает-царапает. Как коготки Бенджи, скребущей по моим рукам и коленям и в выражении самых лучших чувств — привязанности, ласки, любви, — причиняющей боль.       — Что бы не происходило, мы всё ещё одна семья, — напоминает он тихо, неуверенно. — Возможно, каждому из нас не помешало бы вспомнить об этом.       — Дай угадаю: в преддверии того, как Диана вернётся домой и увидит полную картину наших истинных взаимоотношений?       — Я хочу для неё самого лучшего, это естественно. Для неё и для Олеси. Она действительно ужасно переживает случившийся между вами разлад.       — Зачем вы вообще тянете Диану домой? — у меня не выходит справиться с эмоциями, и вместо простого вопроса каждым звуком, каждым слогом сыпятся брошенные наотмашь камни обвинений.       Конечно, так неправильно. Конечно, мне хочется верить, что будь она под моим присмотром — ничего бы не случилось. И, конечно, я заблуждаюсь в этой коварной самоуверенности.       — Ты считаешь меня никчёмным отцом, — усмехается Альберт и тут же вскидывает ладони, не давая себя перебить. — Это и правда так. Я полностью провалился и теперь хочу хоть как-то наверстать упущенное. Уверен, ты сможешь правильно понять всё, что я скажу, Глеб. Я… Я очень люблю твою мать. Но сколько же тысяч раз при этом я жалел о том, что женился на ней. Все эти годы за мной неустанно следовал образ твоего отца, и в попытке соответствовать ему, — стать лучше его я и не замахивался, — у меня не получилось жить своей жизнью. Я старался быть хорошим мужем, а стал никаким. Из кожи вон лез, чтобы расположить к себе тебя и Карину, а в итоге упустил собственную дочь, к которой боялся проявить чуть больше внимания, заботы и любви. Представляешь, я проиграл в той партии, на которую мой соперник даже не явился.       — Какой был смысл бороться с отцом, если она ушла от него к тебе?       — Одна победа — везение, серия побед — мастерство. Прими это за комплимент, но в сравнении с Максимом легко было чувствовать себя неполноценным, хоть и везунчиком. Наверное, я был слишком очарован той моделью отношений, что увидел у твоих родителей, но со мной Олеся всегда была другой. Твой отец как-то сказал, что со мной она наконец повзрослела, но я это воспринял не как повод для гордости, а как вызов. Словно в сравнении с ним у меня не получалось быть единственной опорой и поддержкой, не получалось быть настоящим «главой семьи». Ох, как рьяно я пытался завоевать подобный статус, что-то ему доказать, Олесе, окружающим — особенно друзьям вашей семьи. Вот к чему это привело. Я не только никчёмный отец, но и никчёмный человек. Я несчастен. Я сам себя сделал несчастным, живя с любимой женщиной и имея всё, о чём когда-то мечтал.       — Не лучший пример ты выбрал для подражания, — хмыкаю я, наконец находя смелость поднять на него глаза, что становится особенно тяжёлым после услышанных откровений.       — И ты тоже, Глеб, — что-то мелькает на мгновение и теряется в бликах света, отражающихся в стёклах его очков. Что-то, по ошибке принятое мной за сарказм, но оказавшееся отблеском сочувствия. — Но от отца ты взял одно из самых лучших его качеств: способность принимать даже самые сложные и болезненные решения и нести за них ответственность. Видимо, настала пора тебе снова решать. Уверен, ты не ошибёшься.       — Это называется «манипуляция», — выпаливаю на одном дыхании, когда Альберт удивительно бодро и быстро сгребает Бенджи в объятия и подскакивает со скамьи, собираясь уйти.       Притормаживает, оборачивается, улыбается почти извиняясь, почти поддевая, почти смеясь:       — Я всего лишь сделал первый ход. Отказывайся от партии или ходи, Глеб.       Я остаюсь с нервным смехом, жжением в исцарапанных руках и ощущением, что меня только что обвели вокруг пальца, как мальчишку. Впрочем, на гамбиты Альберта я всегда попадался, как глупая рыбёшка на жирную приманку, сходу глубоко заглатывая крючок — вот и теперь чувствую, как прочно засели в голове исподтишка подброшенные им мысли.       Правильные, целительные: в непрерывной гонке сравнения себя с другими никогда не придёшь к финишу первым, всю жизнь потравив на ещё, ещё, ещё один рывок вперёд, на очередной обгон на пределе сил и возможностей.       Нежелательные, выталкиваемые прочь: сколько бы раз я не разрубал, разрывал и прижигал по живому кровные узы, они срастаются вновь, навсегда связывая меня с как будто бы чужими людьми.       И проходит всего несколько дней — отрицания, торга, депрессии и принятия — прежде чем я без предупреждения приезжаю к матери. Заготавливаю оправдание-объяснение (нам ведь давно пора обсудить, как теперь быть с Дианой), но так и не использую его, начиная с обычного, немного неуклюжего, почти вопросительного «Привет» и заканчивая скупыми, отвлечёнными разговорами за чашкой чая, так и остающегося нетронутым.       А уже провожая меня в прихожей мама начинает плакать, вместе со слезами изливая поток солёных слов, которые я даже не пытаюсь услышать и разобрать — знаю, себе дороже. Достаточно мне и проклятия быть непременным свидетелем, соучастником и как будто виновником женских истерик.        Достаточно мне и мокрого насквозь ворота рубашки, внезапной и непрошеной каменной тяжести в груди и ощущения гладких длинных волос, сплетающихся вокруг пальцев, от которого я пытаюсь избавиться до конца дня, постоянно протирая ладони о джинсы.       Но избавляюсь только с наступлением ночи, крепко сжимая в кулак пушистые кудряшки и со звериным усердием вылизывая Люсе шею, пока по медленно движущимся пальцам второй руки растекается всё больше её влаги.       Скоро напоминает о себе Никита: первый раз звонит сообщить, что некоторое время будет в командировке заграницей, а спустя всего пару часов уже перекрикивает объявление о посадке на рейс в Варшаву, делясь внезапным озарением.       — Слушай, я долго вспоминал все наши с ней разговоры и уловил один занятный момент. Она никогда не говорила «Москва». Только «столица». В связи с этим у меня возникло предположение…       — Что нам стоит расширить поиски таинственной Дарьи на всю территорию СНГ?       — Вероятно, — соглашается Никита, если и улавливая саркастичные нотки в моём голосе, то напрочь их игнорируя.       — Позволь уточнить, за кого ты меня принимаешь?       — За человека, не пасующего перед трудностями и настроенного на взаимовыгодное сотрудничество, — воодушевлённо отчеканивает он и отключается аккурат после раздавшегося на фоне «Ваш посадочный талон?».       Новые данные значительно усложняют и без того заковыристую в решении задачку, на сутки втягивая меня в казавшийся невыполнимым квест «Собери весь Советский Союз в лицах», и выдохнуть получается только после увлекательнейшего разговора с представителем службы безопасности последнего аэропорта из составленного мной длинного списка.       Главное при этом не думать о том, что с таким разбросом вариантов шансы найти нужную девушку и вовсе сводятся к одному на миллион, да и тот — исключительно за счёт запредельного везения.       И именно к тому моменту, когда моё терпение начинает перетираться и грозить вот-вот лопнуть — ведь наше с ним сотрудничество пока совершенно не похоже на «взаимовыгодное», — он снова объявляется. Просьба о встрече и оброненное как бы вскользь «не телефонный разговор» бодрит в утренней пробке лучше самого крепкого кофе, и даже виток фееричных шуток от ехавшего вместе со мной Разумовского не помогает избавиться от чувства скрученных тревогой в плотный узел кишок.       Как назло, он опаздывает. Извиняется искренне, и нет повода подозревать его в изощрённой игре на моих нервах, но я уже в точке кипения, успев расплавиться под палящим солнцем и намертво врасти в асфальт около входа в ресторан.       — Присядем? — Никита кивает на вход, пока я затягиваюсь очередной сигаретой так глубоко, что рискую выдохнуть наружу не только табачный дым, но и пепел выжженных ожиданием лёгких.       Вообще-то хочется ответить отказом, но вдолбленные в детстве правила приличия как большая глубокая заноза — не позволяют сделать неверное движение. Поэтому я выбрасываю окурок в урну и спешу занять столик. Наверное, слишком спешу, зря позволяя ему увидеть свою нервозность.       — Я кое-что выяснил. Сразу хочу предупредить, что передаю лишь сугубо субъективное мнение отдельно взятого человека, поэтому оно может быть в корне неверным и предвзятым.       — Да говори уж как есть, — я улыбаюсь и откидываюсь на спинку стула, чтобы принять вид максимально расслабленный, спокойный. Поясняю коротко, ленно: — Говори прямо.       — О твоей сестре очень плохо отзываются, — мою усмешку неуместного злорадства — отголоска затаённых ещё с детства обид — Никита встречает сочувствующим, понимающим взглядом. В первую нашу встречу я был чертовски убедителен, раз теперь ему не составляет труда сходу оправдать самую неадекватную из моих реакций.       — Рядом с ней всегда собирались злопыхатели, — хладнокровно замечаю я, на этот раз не особо лукавя.       — Ходят слухи, что у неё давно уже роман на стороне, и её муж знает об этом, но не разводится из-за ребёнка.       Обходится без драмы: ничего не валится у меня из рук, не сжимаются крепко кулаки, не делает кульбит сердце, прежде чем рухнуть вниз. Я продолжаю смотреть прямо на него, не переспрашивая ничего, не уточняя — только тихо клацают друг о друга зубы.       Держать лицо сложно. Принять услышанное легко.       Это же Карина. Ёбаный, мать её, сундучок сюрпризов.       И сейчас меня больше всего поражает не то, что у такой твари вообще может быть ребёнок, и не то, что о нём неизвестно матери — она бы точно не удержала подобную новость в секрете. Удивительно, что об этом не знал Разумовский.       Какой жестокий удар по его самолюбию. Карина даже так, на расстоянии, умудряется делать из всех нас дураков.       — Но сейчас у них совсем другие проблемы, — Никита замолкает и делает глубокий вдох, давая мне жалкие пару секунд на то, чтобы подготовиться к полному погружению в жизнь моей сестры.       Как бы только выплыть потом, не захлебнувшись.       — У её мужа рак. Он при смерти, Глеб.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.