ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Размен, Глеб-28.

Настройки текста
      — Как думаешь, мне стоит идти на свадьбу Саши?       Рука с уже поднесённой ко рту чашкой кофе резко опускается вниз, и несколько тёмных капель выплёскиваются через край, медленно скатываясь по белому фарфору. Пару дней назад я был уверен, что меня больше ничем не удивить, а теперь радуюсь, что не успел сделать глоток — наверняка бы картинно поперхнулся.       — Вот и мне кажется, что это дерьмовая идея, — кивает Кирилл своим мыслям, перехватывая мой шокированный взгляд.       Создаётся впечатление, что моё мнение ему на самом деле нахрен не нужно, а вот высказаться и скоротать время в напряжённом ожидании Разумовского — очень даже. Потому что иначе, уже обсудив все рабочие вопросы, мы снова подойдём к теме «сестра Ксюши», при упоминании которой Кир начинает скрипеть и рассыпаться, как соприкасающийся с доской брусок мела.       Как мантру он повторяет, что вовсе не собирался ей помогать, что всё решило стечение обстоятельств, что этому не стоит уделять никакого внимания. Моя роль проста: слушать и соглашаться. Словно я до сих пор не понял, что убедить он пытается только себя.       — Вообще-то я думаю, что тебе и на первую свадьбу с Сашей приходить не стоило, но когда ты слушал чужие советы, — ворчу себе под нос, и Кирилл внезапно нарушает уже сложившуюся между нами традицию, на этот раз не закатывая глаза, а издавая короткий булькающий смешок.       — Ну слушать-то я слушал, — вворачивает он тихо, и закатить глаза приходится мне. — Но возникали некоторые проблемы с реализацией.       Мне вот кажется, что некоторые проблемы у него с совестью: то грызёт, грызёт просто так внутренности постоянно прорезающимися зубами, то забивается в дальний угол и ни одной пакостью её не выманить.       Впрочем, бывает и хуже. Вот у Данила, без какого-либо предупреждения опаздывающего уже на полчаса, совести совсем нет.       — Так Саша выходит замуж… по-настоящему?       — Да. За ветеринара, с которым познакомилась ещё в день нашего развода. Она говорила, что они съехались — это было давно, почти сразу. И вот… расписываются в следующие выходные.       — Ты выглядишь расстроенным.       Констатация очевидного факта делает следующий вдох тяжелее — более глубоким, шумным, хорошо заметным, — а расстояние между нами длиннее, потому что Кир откидывается спиной на стул и поводит будто затёкшими плечами.       — Нет. Я правда рад за неё, — произносит он бесцветным, совсем безрадостным голосом, и ломает пополам уже измятый пакетик с сахаром, высыпая в свой кофе. Потом повторяет те же движения — впервые на моей памяти стараясь перебить чем-то горечь, — и снова начинает говорить, заглушая слова противным звяканьем чайной ложки о чашку. — Это нормально, что с кем-то люди находят своё счастье. Но я никогда не думал, что иногда, чтобы найти то самое счастье, нужно просто держаться как можно дальше от меня.       — Бред. Вы с Сашей с самого начала совершенно не подходили друг другу. Ты и сам об этом знаешь.       — Да. С Сашей — да, — блуждающий в пустом пространстве взгляд падает на стол, и падает чайная ложка, разбрызгивая кофейные капли, и падает на затылок ладонь, приглаживая-взъерошивая беспорядочными движениями волосы. Кирилл пьёт жадно, залпом осушая почти всю кружку, после чего натужно улыбается: — Забудь. Это мне уязвлённое самолюбие покоя не даёт.       Порой мне кажется, что я могу его понять. Сейчас только схвачусь за тонкую ниточку постоянно разбрасываемых подсказок, потяну на себя, и припрятанный им за пазухой скелет — покрытый пылью маленького южного городка, — вывалится прямиком мне под ноги.       Но не происходит ничего. Все ниточки обрываются так же внезапно и досадно, как откровенные разговоры, и вместо ответов у меня в руках остаётся лишь невесомая бахрома новых вопросов.       — Если хочешь припечатать себя клеймом человека, тянущего за собой несчастья, то вставай в очередь за мной, — говорю вполголоса, боковым зрением уже заметив входящего в кафе Разумовского.       Он появляется вовремя — как и всегда, — приближается бодрым шагом и без заминки выхватывает свободный стул у соседнего столика, подставляя его к нашему. Рывком снимает солнцезащитные очки, под которыми красуется короткая глубокая царапина на нижнем веке, совсем свежая, только начинающая припухать и наливаться тёмными красками будущего эффектного синяка.       — Ещё не завтракал сегодня, скоро желудок слипнется, — восклицает он и бесцеремонно допивает остатки кофе Кирилла, тут же кривясь и морщась от отвращения. — Твою ж мать. Ты что, влюбился?       — Так говорят когда пересолено, — недовольно замечает Кир, демонстративным жестом выдёргивая свою кружку из рук Данила. Тот, впрочем, не сопротивляется, с наглой ухмылкой хватаясь за мою.       — Вот всё у тебя не как у людей, малыш, — наигранно вздыхает Даня, переводя взгляд с Кирилла на меня и обратно. — У вас такие лица, словно у нас здесь собрание клуба импотентов. Давайте, веселее. Папочка пришёл решать ваши проблемы.       Вот чего у Данила не отнять — помимо обаяния, наглости и завидного владения оружием, — так это способности мгновенно, как по щелчку пальцев, решать чужие проблемы, в то время как своих у него как будто и вовсе не бывает.       Он увлечённо рассказывает схему того, как мы будем прятать от старшего Войцеховского стремительно расширяющийся бизнес сына, причём делает это с размахом главнокомандующего, двигая по столу и наши кружки, и быстро опустевшую после принесённой еды посуду. А я… за это же время я умудряюсь дважды отвлечься, смахнуть на пол вилку и заляпать манжет рубашки разлитым прежде кофе.       — Соберись, Глебушка. В таком состоянии ты обязательно где-нибудь да оступишься, и в этом деле утянешь вслед за собой всех нас, — несмотря на игривый, полушутливый тон его речи, мне сразу понятно: ему не смешно. Не зря Данил дожидался момента, когда мы с ним останемся только вдвоём, болезненно-острыми подколками вынудив Кирилла скорее вернуться на работу.       — Я могу выполнять свою работу, как прежде, Дань. Администратор и официант только что перешёптывались, что нам пора дополнить заказ или сваливать, ты незаметно сбросил звонок телефона в правом кармане брюк — а свой основной убирал в левый, значит это тот старенький кнопочный, который ты почему-то от нас прячешь; а ещё женщина за тем столиком, — я указываю взглядом в дальний угол кафе, — глаз с нас не сводит и уже второй раз нарочито вызывающе облизывает губы.       — Третий раз, — поправляет он, предсказуемо никак не комментируя мои слова про загадочный телефон, впервые замеченный при нём ещё около полугода назад. — И ты никогда прежде не признавался, что читаешь по губам, сладенький.       — Сюрприз! — моё ехидство хоть его забавляет, а вот мне до сих пор не по себе. Накрывает неясной тревогой, подстёгивающей все органы чувств работать на максимум, врубать аварийную систему повышенной экономии внутренней энергии, превращающую меня в неподвижного и почти безмолвного наблюдателя.       Затаившись, притихнув, слившись с окружающей средой я выжидаю. Напряжённо вслушиваюсь в какие-то шорохи — будто врываются в привычный фон посторонние, инородные звуки; пристально всматриваюсь в лица, в позы, даже в номера машин — странно ведь в многомиллионной Москве встретить две разных машины с номерами одной серии с интервалом в пару часов.       Похоже на лёгкую стадию безумия или тяжёлую — недавно пережитого шока. Как бы мне не хотелось оградить себя от Карины равнодушным, небрежным «Плевать», всё так или иначе связанное с ней задевает, подковыривает, сдирает коросты с оставшихся внутри ран.       Мне становится больно. И, честно говоря, охуеть как страшно. Словно она снова подкрадывается ко мне бесшумно, вплотную, выманивает из укрытия ложным ощущением безопасности, караулит за углом, чтобы ещё глубже, ещё сильнее вонзить ногти в мою кожу.       «Выходи, Глеб! Ты сам виноват!»       — У меня такое чувство, будто надвигается огромная гроза, — Разумовский смотрит на меня в упор с интересом и настороженностью, а воздух продолжает сгущаться, потрескивать от напряжения. Наэлектризованный, плотный, удушающий.       Скоро грянет молния. Разрежет пополам душную вязкую массу вокруг нас и ударит прицельно.       Вопрос только в том, по кому?       — Не нагнетай, — отвечает Данил, но вид у него так и остаётся пугающе-серьёзным, сосредоточенным.       — Ты точно прощупал всех, кто стоит за Андреем?       — Не всех. Выяснил тех, с кем он контактирует напрямую, а лезть глубже не стал. Там могут оказаться такие люди, — он возводит глаза к потолку, усмехаясь, — которых не то, что прощупывать, даже думать о них не стоит. Но что важно: Андрюша похерил всё, над чем трудился дед Войцеховский. Судя по тому, какие контракты доставались его компании, он крепко держал за яйца кого-то из влиятельных людей, а Андрей теперь на эти же яйца благоговейно молится. Никто не пустил его внутрь, не дал существенной власти. Значит и впрягаться за него никто особо не будет. А вот за компанию… за эту золотую жилу нас всех в мясное полотно раскатают.       — То есть в случае смерти Андрея у Кирилла всё заберут?       — Смотря что ты подразумеваешь под «всё». Жизнь? Вряд ли, им проще оставить законного и чисто формального руководителя бизнесом. Свободу, совесть, волю — наверняка. Ему придётся играть по установленным большими дядями правилам.       — Кирилл знает?       — Ты ему расскажешь. Аккуратно. Чтобы не пришлось снова вытаскивать его из запоя или с того света.       — Может тогда тормознём, пока не поздно? — просить о таком немного неудобно, немного стыдно, и совсем уж противно вот таким заискивающим, жалобным голосом. Но минута унижения сейчас это ничто по сравнению с сомнениями, которые будут то и дело выскакивать у меня мелкими зудящими язвочками.       — Нет. У меня уже встал, а я, знаешь ли, с большим трепетом отношусь к своей жизненной потенции и не собираюсь тратить её впустую.       Его самодовольная ухмылка вызывает раздражение, на которое я, по-хорошему, не имею права. Кто угодно, но не я. Ради своих интересов мне не страшно и в жерло вулкана нырнуть.       — Кстати, мне удалось кое-что выяснить о твоей сестре.       — Так быстро?       — Я всегда говорил, что добыть информацию не проблема, если знаешь что и где искать, — пожимает он плечами, никак не реагируя на скепсис и подозрительность, выделяющиеся в моём голосе как яркие и уродливые кофейные пятнышки на белой ткани. — Ребёнок приёмный. Они с мужем оформили опеку ещё четыре года назад. Сейчас пацану девять и, как я понял, у него какие-то проблемы с развитием. Так что сестра твоя — святая женщина, Глебушка!       — Блять, — выдыхаю еле слышно и тру лицо ладонями, которыми пиздец как хочется вцепиться себе в волосы. Разные мысли лезут в голову: что с родным ребёнком она могла бы обращаться нормально, что «проблемы с развитием» ставят под большой вопрос, способен ли тот мальчишка распознать жестокость и будет ли кому ему пожаловаться.       Пытаюсь вспомнить себя девятилетним, но вместо этого на белом полотне памяти крутится на повторе только один короткий фильм. Как в лицо бросающейся на меня Карины с размаху бьёт дверь. Как прищуренные в гневе глаза расширяются и округляются, и хрустально-прозрачная вода слёз словно вымывает из них всю грязь. Как она скулит, а я… Радуюсь. Сначала радуюсь, и только потом — пугаюсь.       Таким, как мы с ней, вообще не стоит размножаться.       — Нахуй эмоции, давай по фактам, — Даня придвигается ближе и облокачивается на стол, слегка понижая голос. — Твоя сестра не станет ничего плохого делать с этим ребёнком, так как, во-первых, он наверняка находится под пристальным контролем социальных служб и постоянным наблюдением врачей; во-вторых, обеспечивает ей безукоризненный имидж. И в-третьих, прости мой цинизм, но благодаря этому ребёнку она сможет остаться там даже после того, как её муж откинется, а ты — жить спокойной жизнью здесь.       — Ты думаешь, что она больше не вернётся в Россию? — уточняю со скепсисом, стараясь не поддаваться на привлекательность этой мысли. А потом — сдаюсь. Впускаю её в себя, погружаюсь в неё с головой и ныряю так глубоко, что печёт разбухшие лёгкие.       Прошло десять лет, а я всё тот же наивный дурак. И снова хочу поверить, что достаточно Карине исчезнуть из моей жизни, и исчезнет наше с ней прошлое, померкнут совершённые мной ошибки. Вот так просто — словно ластиком стёрли неудачный рисунок.       Видимо, такова человеческая сущность. Сто раз попробовать самый лёгкий вариант решить проблему, прежде чем признать, что он действительно не работает.       — Ты сам говорил, что жить в Германии было её мечтой.       — Это были её слова. Сейчас я бы не стал им верить, — я морщусь, не то чтобы вспоминая, а ни на минуту не забывая о том, какая роль в тех мечтах отводилась мне.       Хороший брат. Выдрессированный так, чтобы даже не пытался сорваться с поводка.       — Тебе виднее, — кивает Разумовский, — но в свете последних новостей всё выглядит так, словно она уже совершила прощальное турне на родину, торжественно отравив тебя напоследок, и больше возвращаться не собирается. Всё, забудь о ней, Глеб. Пусть справедливость не восторжествовала, зато ты можешь спокойно жить дальше и не бояться за свою семью. Разве не этого ты хотел?       Проходит день, второй, третий, а мне так и не удаётся объяснить прогоркло-кислый, вязкий осадок, выпавший на душе после разговора с Данилом. Ищу в его словах и доводах подвох — не нахожу. Перебираю, перетряхиваю, переворачиваю собственные эмоции в поисках второго дна, но мысли о долгожданной свободе всё так же вызывают эйфорию, а о возможной встрече с Кариной — ужас такой силы, что пот крупными каплями проступает на лбу.       Я повторяю, что зря накручиваю себя — своему угрюмому отражению в зеркале и прижимающейся губами к моим лопаткам Люсе, — и день ото дня наблюдаю, как всё сильнее и заметнее накручиваются на колёса машины склеенные сентябрьской грязью жёлтые листья.       Прохладный дождь моросит и днём и ночью; то стихает ненадолго, то снова заходится. Под ним промокают насквозь длинные волосы матери, чёрными клиньями-разломами покрывая серый плащ, и какие-то капли катятся и катятся по её щекам, пропадая в уголках ярко-красных губ.       У меня это вызывает зубовный скрежет, у Альберта — отрешённое равнодушие. Он вообще единственный из нас, кто сегодня ведёт себя достойно: сцепил ладони за спиной и неотрывно смотрит на дверь больничного корпуса, почти не говорит, пока не улыбается. Не реагирует ни на мои нервные размашистые шаги, шуршащие по гравию и хлюпающие по лужам, ни на рыдания матери.       Я ведь просил её не плакать. Не плакать и не тащить цветы, будто мы пришли на чьи-то похороны.       У неё дрожат ресницы. Густые и пушистые, даже под дождём не разберёшь, накрашенные ли. И огромный — глаза бы мои его не видели — букет бордовых роз загибается медленно в багажнике моей машины, куда я молча вышвырнул его, вырвав из её рук.       Мы много говорили о том, что должны быть вместе, должны быть заодно ради Дианы. Но это не срабатывает.       Даже под самой красивой заплаткой всё равно остаётся дыра.       Мама жалеет себя. Я злюсь. И только Альберт, раньше и глубже нас осознавший ответственность предстоящего момента, остаётся спокоен и непоколебим, ожидая встречу с дочерью.       На самом деле нет необходимости торчать на улице, тем более в такую погоду. Но я притормозил покурить, чтобы сбавить обороты раздражения, а моя семья внезапно предпочла остаться рядом в знак то ли поддержки, то ли укора. И шелестит под ногами гравий, и хлюпают лужи, и почти беззвучно рыдает рядом мать.       И мне кажется, что всё это уже было. Было так много раз и будет снова.       Ничего не меняется. Мы не меняемся.       — Гонзарь? — кричит медсестра, выглядывая в резко распахнувшуюся дверь. — Забирайте!       Забирать мы бросаемся наперерез друг другу, почти сталкиваемся на пороге, замираем и расходимся медленно, вдумчиво, по положенным нам местам. Альберту вручают успевшие накопиться пакеты с вещами; в мамины объятия, распахнутые с «Боже, милая, как ты осунулась!», отдают испуганную Диану. А мне достаются рецепты на нужные препараты и выписка с прикреплённой к ней визиткой врача, ещё накануне в телефонном разговоре в категоричной и жёсткой форме назвавшего наше решение абсолютным безумием и даже не вышедшего к нам сейчас.       Ощущения странные. Повод для радости есть, а вот самой радости ни в одном из нас ни капли не выжмешь. Все суетятся, смущаются, прячут тревогу под наигранно весёлыми голосами и боязливыми улыбками, пропадающими с лиц очень быстро — непонятно, уместно ли, нужно ли?       Нам друг с другом тяжело, хоть парами дели, хоть тройками рассекай. И когда хлопают одна за другой дверцы машины, в салоне становится душно, и бьёт в нос запах лекарств, запах вымытой до стерильной частоты больничной палаты, не оставленной там, позади, а просто взятой нами с собой.       И правда — безумие.       — Знаешь, когда я ехал забирать вас с матерью из роддома, то забыл в такси пакеты со всеми вещами, — признаётся Альберт полушёпотом, склонившись к Диане. — Так торопился тебя увидеть.       В зеркало заднего вида я наблюдаю не столько за дорогой, сколько за потерянной Дианой. Она и правда осунулась, полностью утонула в любимой прежде чёрной безразмерной толстовке, в которую кутается ещё сильнее после слов отца.       Молчит, уперевшись пустым взглядом в одну точку перед собой. Так неловко, что хочется бросить к чертям руль, развернуться и взять её за руку хоть на пару мгновений.       Но самая странная реакция оказывается у сидящей рядом со мной мамы. В её поджатых губах, в отведённых в сторону глазах, навязчивых движениях пальцев, всё тянущих и тянущих вверх никуда не съезжающую сумку. Ей досадно, неприятно, неудобно и даже как будто бы стыдно, и у меня не остаётся сомнений, что об этом случае я никогда не слышал не случайно.       И может это лишь игра моего воображения, что сейчас мы с ней думаем об одном и том же: мой отец ничего бы не потерял.       Бенджи встречает нас восторженным визгом, слышным уже в подъезде, а квартира вызывающим отторжение порядком с едким запахом хлорки — мы же, блять, привезли сюда больного человека!       Но то волнует меня — покалывает невзначай под лопаткой, в плечо, меж рёбер, как забытыми горе-портным булавками, — пока Диана боязливо и очень медленно проходит вглубь и осматривается с еле уловимой улыбкой на губах, сникающей только на пороге её комнаты. Теперь там новая дверь, без дыр и трещин в косяке, сквозь которые то пылью, то кусками сыпался бетон.       И без замка, которым она могла бы запереться изнутри.       Мы старались подобрать максимально похожий оттенок дерева, но сейчас ясно видно: не смогли. Её дверь немного темнее. Немного краснее.       — Я хочу остаться одна, — заявляет Диана требовательным и капризным тоном, каждым скрипуче-высоким звуком проворачивая вспять последние два месяца. И я не знаю, на кого злюсь больше. На неё ли, ожидаемо решившую, что можно продолжать манипулировать нами? Или на родителей, своими действиями провоцирующих и поощряющих подобное поведение, чтобы потом струхнуть и смотреть на меня испуганно, вопросительно?       Я ведь умею принимать решения.       И пока одни люди живут по велению своего «хочу», нихрена не думая о последствиях, другие вынуждены принимать за них решения. И подбирать ответственность, если и не сброшенную демонстративно, то аккуратно оставленную на полу как слишком тяжёлый пакет.       — Оставайся, — киваю я, и сложно не заметить шипение едкой кислоты, разъедающей мой голос. В нем пенится и распадается бессильной злобой «Ты же не была одна так долго».       По дороге на кухню подхватываю на руки пушистый комок Бенджи — глупый способ сделать что-то назло. Зато скольжение рыжей шёрстки под пальцами успокаивает, и даже капающая с собачьего языка на колени слюна не доставляет дискомфорта, тем более джинсы так и не успели высохнуть после дождя.       Мой привычный стул слегка покачивается, из крана редкими каплями сочится вода, а под шерстью Бенджи обнаруживается огромное количество плотных колтунов, которые вряд ли прочешешь — придётся выстригать и покупать для этого нелепого создания какой-нибудь комбинезон, чтобы не околела потом на улице.       И всё это мелочи, мелочи, сплошные неважные мелочи, новой порцией булавок вонзающиеся в мою жизнь.       И сколько бы я не злился, не психовал, не хотел отгородиться от этой — своей — семьи, я никогда от неё не откажусь. Потому что шатается стул, подтекает кран, путается собачья шерсть и сходит с ума — во всех смыслах — моя сестра. Потому что родители, вроде и оставаясь такими же, какими были всегда, как-то неумолимо, резко, внезапно стареют. Потому что ни с одной из крупных проблем, ни с потоком чертовых неважных мелочей они уже не справятся без меня.       «В некоторых ситуациях невозможно мыслить критериями хочу-не хочу, Глеб. Эти желания… они теряют всякий смысл. Тогда ты идёшь и просто делаешь то, что должен».       Кажется, я понимаю, пап. Теперь понимаю.       — Ты, наверное, голодный! — восклицает мама, наконец перестав маячить в коридоре и ворвавшись на кухню с заискивающей улыбкой на губах, которую вместе с суетливыми движениями сбивает моё резкое, чёткое, слишком громкое «Нет».       Я застаю её врасплох. Дезориентирую, оглушаю и лишаю единственного ничтожного щита, за которым можно было бы спрятаться. И это совсем не доставляет мне удовольствия — что нам с ней хочется спрятаться друг от друга.       — Нет. Я завтракал, — тактическое отступление на полшага назад делает следующий выпад неожиданным и более болезненным: — Люся вкусно готовит.       Хоть в моём «вкусно» нет ничего, напоминавшего бы формулировку «вкуснее, чем ты», но её лицо мгновенно покрывается серой вуалью обиды, замеченной мной прежде, чем она отворачивается к плите.       — Вы ещё живёте вместе? — брошенный через плечо вопрос сопровождается звучными фанфарами пустых сковородок, зачем-то переставляемых ею с места на место.       — Да, мам. И я надеюсь, что ближайшие лет пятьдесят ничего не изменится, — я улыбаюсь, глядя ей в спину, испытывая совершенно неадекватное, истерично-нервное веселье. И колеблюсь всего ничего, прежде чем напомнить: — Кажется, зимой ты очень хотела, чтобы моя личная жизнь наладилась. И я уверен, что помню сказанное тобой: «Главное, чтобы она нравилась тебе».       — А моё мнение тебя совсем не интересует?       — А что, ты знакома с ней достаточно, чтобы иметь какое-то своё мнение?       — Знаешь, Глеб, — она разворачивается ко мне и заламывает руки, делая несколько демонстративных, надрывно-глубоких вдоха, обычно предвещающих слёзы. — Это… это всё выглядит ужасно некрасиво. И неприлично!       — В лучших традициях нашей семьи, мам.       К появлению на кухне Альберта она как раз успевает выдавить из себя пару слезинок, только он то ли расстроен, то ли растерян, то ли тоже слишком устал быть участником мелодрамы длиною в жизнь, поэтому не обращает на это внимания, тяжело опускаясь на ближайший стул и подпирая ладонью подбородок.       Какое-то время мы все молчим, и тишина разбавляется только звуками завариваемого мамой чая — настолько крепкого, что по цвету он не отличим от кофе, — и частого дыхания разлегшейся на моих коленях Бенджи. Я сдаюсь первым: втыкаю в розетку шнур от до сих пор сиротливо стоящего на подоконнике радио, и шёпот ретро-мелодии сразу же разносится по кухне.       И не подумал бы, что когда-то мне станет этого не хватать.       — Я постараюсь приезжать как можно чаще, — бросаю в пространство и, сделав над собой усилие, все же упираюсь взглядом в задумчивого Альберта. — Если нужна будет какая-то помощь с её домашним обучением…       — Я уже нашёл хороших преподавателей математики, физики и химии, — тут же отзывается он, встрепенувшись, — с остальными предметами справлюсь сам.       — Речь не о предметах, а о поведении Дианы. Ей нужно продолжать пить таблетки. Я договорюсь с её врачом об индивидуальных консультациях, чтобы он лично оценивал динамику выздоровления. Если что-то пойдёт не так — она должна будет вернуться в больницу.       Я абстрагируюсь, отгораживаюсь, отстраняюсь — в самом прямом смысле, вжимаясь в стену позади себя, — и позволяю словам срываться, скатываться, грохотать ударами камней о неровные горные склоны. В наших отношениях всегда так: несгибаемо, холодно, непробиваемо, а любые слабые, нежные ростки живого быстро оказываются раздавлены.       Как неожиданное, коротко-кроткое «Спасибо за участие, Глеб», всё же сказанное в ответ Альбертом, но уже безжалостно размазанное моей жёсткой речью.       Привычка сбегать из этого дома настолько въелась в кровь, что заметить её мне удаётся лишь по частым-быстрым-сильным толчкам в висках, когда пальцы уже затягивают узел на шнурках кроссовок. Надо остановиться, выдохнуть.       Вдох. Выдох.       Смотрю на пол в прихожей, и смешно от своих мыслей: «Грязи от меня много. Сильно здесь наследил».Как ни формулируй, а получается слишком иронично.       Я снимаю обувь и иду к Диане. Из вежливости трижды стучу, прежде чем открыть дверь, но она всё равно испуганно подскакивает, несколько раз моргает широко распахнутыми, отчего-то изумлёнными глазами, и снова падает лицом на подушку.       Видимо, она спала: выглядит беспомощной и сбитой с толку, длинной чёрной гусеницей сворачивается в плотное кольцо и пытается если не выпустить колючки, то поставить шерсть дыбом, прячась за растрепавшимися волосами.       — Ну и что это было?       — Что? — переспрашивает она без всякой издёвки, тем самым выбивая из меня громкий обречённый вздох.       И правда ведь не понимает. Не замечает? Как дикий волчонок, поддаётся инстинктам, вдруг бросаясь выть на Луну?       — Диан, давай прямо: мы все на взводе. И каждое твоё слово, каждая новая выходка бьют по без того расшатанным нервам. Поэтому я попрошу тебя думать, что, как и кому ты говоришь.       — Предлагаешь мне изображать пай-девочку? — злость пополам с презрением мгновенно срывают с неё морок недавнего сна и красными пятнами проступают на щеках. Диана подрывается, садится, скрещивает руки на груди и смотрит на меня испытующе, с немым вызовом.       Так, словно теперь я должен особенно постараться, чтобы завоевать её расположение обратно.       А я прохожу через комнату и прислоняюсь бедром к краю письменного стола, расслабленно сунув ладони в карманы джинс. Её гонор раздражает, но забавляет всё равно больше. Как попытки ещё полуслепого котёнка скалить молочные зубы и выпускать мягкие коготки.       — Предлагаю тебе научиться думать о том, какие последствия будут у твоих поступков. Это ещё называют «повзрослеть».       Мгновения возможного торжества от её недовольного сопения — ну как же, признать мою правоту не позволит гордость, а огрызаться дальше верный путь к очередной бессмысленной ссоре, — я трачу на чертыхание, поправляя внезапно съехавшее со столешницы тяжёлое стекло. Помутневшее от старости, исцарапанное, надтреснутое с одного угла — если бы не хранящиеся под ним рисунки Дианы, вытащил бы на помойку прямо сейчас.       — Я хочу всё здесь поменять! — восклицает она, бессовестно пользуясь моей заминкой и связанной с ней возможностью быстро перевести тему. — Обои, мебель… всё сделать по-своему.       — Хорошо. Можешь пока выбирать, что нравится, а после моего возвращения в Москву сделаем ремонт.       — Ты куда-то уезжаешь? — проходит мгновение, и от её прежней решимости, злости, горящей огнём в глазах спеси не остаётся ничего. Ни одного полыхавшего бы во взгляде огонька. Ни одного истлевающего уголька. Всё смыло солёной водой.       Только что она готова была не руками, так хоть словами выставить меня вон, а теперь в полувздохе от истерики, и скребёт костлявыми пальцами по рукавам толстовки.       Главное — не реагировать. Не прогибаться. Не проводить параллели с прошлым, пропитавшим моё настоящее.       У Карины были такие же резкие, порой необъяснимые перепады настроения. Возможно, потому что они обе больны. Возможно, потому что они обе привыкли разыгрывать эмоции, манипулируя окружающими. Тут какой вариант не выбери, всё погано: моя сестра или сумасшедшая, или эгоистичная мразь.       — Я собираюсь в отпуск в начале октября.       — Вместе с той бабой?       — Вместе с Люсей, — спокойно поправляю я. — И в следующий раз за подобные слова ты получишь по губам. По большому счёту мне плевать, нравится она вам всем или нет, но я хочу, чтобы мой выбор уважали.       — А маме она тоже не нравится?       — Диан…       — Охуенно же! — меня перебивают её шелестящий голос и нервный смех, постепенно сминающиеся одним бумажным комком. — Это первый раз, когда наши с мамой мнения в чём-то сошлись! Представляешь?       — Дура ты, — произношу на удивление мягко, беззлобно, с невесть откуда взявшимся среди всех негативных эмоций по отношению к ней сочувствием. Даже сквозь кровавую пелену сердечной обиды — стучащей быстро-сильно, в исступлении колотящей в рёбра, — я вижу, как её ломает, выворачивает и рвёт на куски.       Она же просидеть ни секунды спокойно не может, дёргается и извивается на месте, словно уготовленный каждому из нашей семьи котёл уже начинает вскипать под ней.       — Дура, Дианка. Чёрт с тобой, можешь и дальше на мне злость сгонять, но хоть с родителями будь помягче. Отец совсем сдал в последнее время. Я своего уже похоронил, и ни за что не прощу, если ты снова заставишь меня пройти через это. Да ты и сама себя потом не простишь.       Я ухожу, ни с кем не прощаясь, и до самого дома продолжаю крутить в голове слова, которые стоило бы сказать. Наверняка стоило, несмотря на нарастающее ледяным панцирем в груди ощущение, что всё бесполезно: манипуляции, угрозы, обещания, признания. С какой бы стороны я не пытался подобраться к Диане, чтобы достучаться до неё, везде меня встречают выпущенные колючки или сочащийся яд.       У меня как будто получается вытащить наружу ту девочку — живую, искреннюю, настоящую. На несколько мгновений, минут, даже часов тяжёлых больничных разговоров. Но потом только разорванный порочный круг смыкается заново, а она заползает обратно в оболочку маленького монстра и прячется в ней глубже, глубже, глубже.       И я начинаю сомневаться, есть ли вообще та самая девочка, по которой я скучаю. Осталось ли от неё хоть что-то?       Чем дольше я думаю об этом, тем сильнее сдавливает сердце. Словно сжимается в кулак невидимой ладонью, и онемение растекается по левому плечу, замораживает лопатку, уходит вдоль по руке, до кончиков пальцев. Люся замечает что-то и всё пытается уложить меня в кровать, предлагает взять внеплановый выходной, отоспаться, сходить к врачу.       А я смеюсь, и произношу уверенно: «Я в полном порядке».       Ложь. Наглая, глупая ложь.       Помню ведь, как часто отец морщился и осторожно, сквозь явную боль поводил плечом. И разминал пальцы, быстро-быстро сжимая и разжимая их в кулак. Он делал так, сколько я помню… его.       Не себя. Себя я вообще помню плохо, а вот его порой — как будто мы виделись только вчера.       И никак не проходит ощущение тревоги. Она мается, мечется, трепыхается внутри меня запертой в банке бабочкой. Если и стихает, то не падает замертво, а лишь набирается сил, чтобы внезапно вновь забиться в агонии.       Однако все мои опасения не сбываются. Дни отщёлкиваются один за другим, как орешки, и надо же — ни одного испорченного. Люся работает и готовится к предстоящим экзаменам, отвлекаясь только однажды, чтобы вместе со мной подать документы на визу. Кирилл с головой уходит в новые проекты, всё чаще оставаясь ночевать в офисе; говорит, что в привычной обстановке ему проще сосредоточиться, а изучать документы по приобретаемой им компании приходится не отрываясь от руководства отцовской.       Только очередной раз, когда я приезжаю к общежитию за порцией свежих новостей о Маше Соколовой-Соболевой, покупаемых у бдительной консьержки за десять тысяч в месяц (и ещё пятнадцать — за то, чтобы к ней в комнату никого не подселяли), вдруг вижу старенький серебристый Кашкай с очень знакомыми номерами. Припаркованный в укромном проулке — но так, что вход в общежитие как на ладони, — с выключенными фарами и виднеющимся на водительском сиденье тёмным силуэтом. И мне приходится осторожно сдавать задом до ближайшего двора, разворачиваться и выскакивать обратно на шоссе прямо на красный, чтобы уехать как можно скорее и остаться незамеченным.       С Киром я это не обсуждаю. Да и зачем? Мне всё равно не получить ни внятного, ни честного ответа, да и ему не придётся ещё несколько недель выдумывать отговорки о совпадениях, случайностях и стечении обстоятельств.       Я наконец нахожу не время, но силы встретиться с Валерой. Несмотря на то, что уже был у него дома, здесь всё воспринимается мной как в первый раз. Более осознанно, здраво, трезво. Именно сейчас ко мне приходит осознание, что он единственный из нас, кто остался жить за МКАДом, не сделал дизайнерский ремонт, не увлёкся роскошными машинами и не сбежал на месяц в уединённое бунгало на каких-нибудь звучных островах.       Будто свалившиеся на него огромные деньги оказались не просто не нужны — они стали в тягость. Лишним элементом, не подходящим к той жизни, какую он на самом деле хотел.       Несмотря на лёгкий мандраж, меня встречают радушно и легко. Его жена сначала бойко представляется Ладой-и-это-настоящее-имя, а потом бьёт себя ладонью по лбу, вспоминая, что мы уже знакомы. Тем временем Валерка вытаскивает из комнаты свою дочь, держа её перед собой на вытянутых руках, как в самом знаменитом кадре из мультика «Король Лев».       Маленькая Василиса удобно располагает пухлые щёки на плечах, пускает пузыри из слюней и хмурится ещё сильнее, когда слышит в свой адрес преисполненное отцовского восторга «Царевна-Несмеяна». Она взирает на меня со всей строгостью, серьёзно и сосредоточенно, изредка взбрыкивая обтянутой розовым комбинезоном ногой, пока её родители наперебой делятся впечатлениями.       — Знаешь, милый, пока она такая спокойная, пойду-ка я прогуляюсь. До магазина. Часа на три, — мечтательно протягивает Лада и шустро выскальзывает из кухни, не дожидаясь ответа.       На прощание нам достаётся выкрикнутое из прихожей «Еда в холодильнике!», и входная дверь показательно громко хлопает, не оставляя сомнений, что теперь мы вдвоём.       Втроём.       Валера сразу меняется в лице, и прежняя лёгкость испаряется, будто просочившись в открытую ненадолго дверь. Он всегда был таким: в присутствии прежней девушки как-то спустил на тормозах брошенную нашим однокурсником фразу про подкаблучника, а на следующий день чуть не выбил ему за это зубы.       И мои уже заранее ноют, особенно когда приходится выдерживать на себе сразу два взгляда, одинаково строгих, серьёзных и сосредоточенных.       — Рассказывай, Измайлов. Зуб даю, максимум через двадцать минут Ладка прилетит обратно проверять, не угробили ли мы с тобой ребёнка.       Я рассказываю с самого начала. Сглаживая острые углы, не вдаваясь в лишние подробности, чувствуя облегчение и одновременно брезгливость — потому что многое из того, что выворачивается откровениями из моей души, отдает мерзким душком.       Оборачиваясь назад, возвращаясь к истокам этой истории, я понимаю, насколько короче и счастливее она могла бы быть. Достаточно было согласиться стать шафером на свадьбе лучшего друга и пытаться отбить его невесту ещё тогда, когда он с цинизмом говорил про «Всегда можно развестись»; или отказаться, заблокировать его номер и никогда, ни при каких обстоятельствах больше не соприкасаться с ним и той, которая стала ему семьей.       Но время не оборачивается вспять, и совершённые ошибки — только благими намерениями, как и положено, — приводят каждого из нас в свой ад. Кого-то на метр под землю в деревянном ящике, кого-то на пропахшую запечённым мясом и шальной сигаретой кухню, где можно прижаться губами к тёмной макушке, сжать ладонями тонкие плечи, прошептать-услышать «Люблю» и при этом знать, что она думала о нём вчера, думает сегодня и будет думать завтра.       И я тоже.       Смерть не страшна мёртвым. Она истязает только оставшихся жить.       — Как всё прошло? — спрашивает Люся, с явным удовольствием опуская крышку ноутбука и разворачиваясь ко мне, чтобы зарыться лицом в пропахшую табаком рубашку.       — Лучше, чем я предполагал, — отвечаю после короткой заминки, до сих пор ощущая в ладони тяжесть прощального рукопожатия. В принципе это всё, что я вынес от Валеры: удручающее, напряжённое молчание и внезапно протянутую мне через порог руку.       И это правда — неплохо. Хорошо, даже отлично. Если ни на мгновение не забывать, что никто никому ничего не должен, особенно ценным становится уже само его желание услышать и понять меня.       Ночью я вслушиваюсь в размеренное дыхание Люси, в шуршание гоняемых ветром иссохших листьев, в редкий звон капель, падающих на карниз — почему-то так хочется дождя, но это лишь работает кондиционер у соседей сверху. Я пытаюсь справиться с бессонницей, но выходит так, что она справляется со мной: крутит волчком в кровати, водит кругами по тёмной квартире и вталкивает мне в руки кружку с успокаивающим травяным сбором, который недавно принесла нам Рита.       Но от первого же маленького глотка меня передёргивает так, что если и был шанс заснуть — теперь несомненно вытравлен этим ядом. Я выливаю чай в раковину и долго полощу рот проточной водой, а потом иду за ноутбуком и сажусь за работу, до рассвета вытравливая травяной привкус горечью сигарет.       Часто зеваю, тру покрасневшие глаза, залпом выпиваю порцию эспрессо, зато к обеду, сделав несколько дополнительных звонков, отправляю Никите сообщение: «Я нашёл её».       Он прилетает в Москву быстрее, чем мне удаётся найти время для нашей встречи, поэтому прямо такой — со слипающимися глазами, повышенной раздражительностью и чёрт знает каким по счёту за сегодня стаканчиком кофе — я всё же еду в бар за полчаса до полуночи. Впрочем, Никита примерно на той же волне усталости: в изрядно помятом поло, с синяками под глазами и брошенной под ноги дорожной сумкой.       Мы не столько времени проводим внутри — без его расспросов мне бы и пяти минут хватило выложить всю информацию, — сколько после торчим на улице в ожидании вызванного Никитой такси. Он, к сожалению, не курит; разговаривать нам то ли не о чем, то ли лень, а уехать первым несмотря на поздний час кажется невоспитанным.       Ужасно некрасивым. И неприличным.       — За тобой могут приглядывать? — я стараюсь озвучить этот вопрос самой обыденной интонацией, опасаясь получить с его стороны неадекватную реакцию. Зря: он не выглядит удивлённым и уж тем более взволнованным, не пытается проследить за моим взглядом, направленным на подозрительную серебристую Короллу допотопных времён, и только пожимает плечами, поясняя спокойно:       — Иногда за нами наблюдают. Стандартная процедура.       — И это не напрягает?       — Намного сильнее напрягает мысль, что плечом к плечу с тобой может постоянно находиться предатель. Пусть лучше тщательно проверяют каждого из нас.       После такого как не дави в себе зародыши подозрительности, они всё равно пробиваются, прорастают, множатся как чёртовы сорняки. И я стараюсь не нагнетать, но на всякий случай прошу одного из самых надежных наших ребят понаблюдать за Кириллом — в первую очередь проверить, не наблюдает ли за ним кто-то ещё.       Но это разумно. Логично. Правильно.       Неправильно то, что после суток сомнений я так и не рассказываю ничего об этом Разумовскому, прикрываясь тем, что не хочу выглядеть долбанным параноиком в его глазах.       Ближе к отпуску накапливается столько дел, что голова кругом идёт; но это головокружение приятное, наркотическое. Я изголодался по ощущению занятости, сопричастности к стремительно текущему потоку жизни, последние полгода словно протекающей мимо меня. Это больше не череда проблем, а последовательность чётко обозначенных задач, выполнение каждой из которых подталкивает меня вперёд, вперёд, нагоняя упущенное время.       Утром я с каменным лицом встречаю делегацию из Японии, приехавшую на переговоры к Кириллу (хотя бы на событиях такого масштаба стоит вспоминать о том, что по официальной версии я всё ещё его личный телохранитель), и ограничиваюсь скупым «Не сегодня» на выплеснутое им по старой обиде ехидство: «А что, полного досмотра не будет?».       В обед разъезжаю по нескольким принадлежащим нам точкам: недавно приобретённый автосервис на окраине, небольшое складское помещение с морозильной камерой — на всякий случай проверяю, не успел ли Разумовский запихнуть туда чей-нибудь труп, но обнаруживаю лишь несколько паллет с замороженной рыбой, — и ночной клуб в центре столицы, доставшийся нам ещё в ходе разборок после смерти Вани. С этим клубом давно пора что-то сделать. Или избавиться от него, или уволить всех нахрен и набрать полностью новый штат, потому что от старого постоянно ждёшь какой-то подлянки.       По дороге приходится отнекиваться от настойчивого предложения Константина Павловича выбраться к нему на дачу — уже второму за месяц, что делает очередной отказ особенно неудобным. Но он единственный человек, кому я до сих пор боюсь показываться на глаза после самоубийства Юры, как боялся бы предстать на неминуемый суд перед собственным отцом, будь он жив.       А во второй половине дня я еду к родителям, чтобы подержать — и поддержать — Бенджи во время последней стрижки. В первый заход мастеру еле удалось выстричь половину шерсти с одного бока и остаться с целыми пальцами, и с тех пор понадобилось ещё три сеанса и безграничное терпение к скулящей испуганной собаке, чтобы всё же избавиться от многочисленных колтунов.       Теперь шерсть у неё торчит нелепыми короткими клочками, ещё и слипшимися от мази, которую назначили для лечения заработанного из-за жары дерматита. И Дианка, прежде наблюдавшая за работой парикмахера в щёлочку приоткрытой двери, заходит в гостиную, опускается на колени и прижимает к себе дрожащую Бенджи очень нежно и трепетно, что-то тихо нашёптывая той на ухо.       На меня она поднимает взгляд не сразу, а когда решается — выдаёт уже ставшее привычным дерзкое, рвано-колючее «Привет». Не предел мечтаний в общении с сестрой, но и это лучше, чем пожелание идти на хуй или упрямое молчание.       За две минувших недели мы больше и не поговорили с ней ни разу. Альберт уверял, что Диана ведёт себя приемлемо, в конфликты не вступает, необходимые для обучения задания выполняет, пусть и неохотно, небрежно. И я, что таить, специально приезжал во время занятий, пробирался по квартире на цыпочках и подслушивал-подсматривал за дверью, чтобы убедиться в правдивости его слов.       Убедился.       В этом доме отныне всё по расписанию, максимально приближенному к больничному. На кухне лежит набитая таблетница, запах от которой перебивает для меня и химическую лимонную отдушку моющего средства, пенкой оставшегося лежать в раковине, и аромат приготовленного мамой шоколадного пирога. Рядом с играющим радио приютился недавно принесённый мной горшок с фиалкой, на столе яркая скатерть с рисунком подсолнухов, и стулья больше не шатаются — вызванный мной сантехник оказался мастером на все руки.       Сердце крепче сжимается невидимой ладонью, и снова бьётся внутри тревога. Незадолго до смерти отца наша квартира была такой же: чрезмерно уютной, солнечной, тёплой. Помогавшая по хозяйству Людмила старалась изо всех сил, но этот запах… запах лекарств. Болезни. Надвигающейся смерти.       Он витает здесь.       — Сыграем одну партию? — предлагает Альберт с улыбкой, присаживаясь напротив меня. Общаемся мы теперь много, но всё как-то по делу, отчего невозможно разобрать, успели ли отболеть наши прошлые взаимные обиды.       — Я пас. Давно уже понял, что это не моё.       — Потому что ты всегда пытаешься выиграть. А эта игра приносит настоящее наслаждение в процессе, когда схватка двух разумов, имеющих одинаковые исходные данные, рождает новые уникальные комбинации ходов. Подумать только, мы всегда начинаем с одного и того же и каждый раз приходим к совершенно иному результату!       — Ты приписываешь моему разуму то, на что он не способен.       — Думаешь подлизываюсь? — он поправляет съехавшие на переносице очки и смотрит на меня с искренним любопытством, а потом кивает словно сам себе: — Да, вполне может быть. Сжигать мосты было занятием лёгким и увлекательным. Наверное, поэтому я где-то вошёл в раж и спалил лишнего. А вот отстраивать их заново… Вот бы люди были так предсказуемы в своих движениях, как шахматные фигуры.       Раз — и только отремонтированный стул оказывается ловко выбит из-под меня. И сам я выбит из колеи, сбит с толку, обескуражен, потерян. Никак не соображу, должен ли что-то сказать. И что? Первоклассная ложь о том, что прошлое стоит оставить в прошлом, будет выглядеть насмешкой над его искренностью, а правда слишком горька, чтобы по своей воле касаться её языком.       — Ну ничего, — снова кивает Альберт, как должное воспринимая моё замешательство. — Пропасть между всеми нами ещё не настолько велика, чтобы не получилось эти мосты отстроить. Со временем…       Крадущимися шагами к нам приближается Диана: замирает, втягивает голову в плечи с каждым скрипом половиц, а ещё до сих пор держит на руках измученную, полусонную Бенджи.       — Мама убирается… там, — сообщает она отцу, неуклюже пытаясь оправдать своё присутствие здесь, с нами, когда как есть возможность сбежать и забиться в свою комнату.       Подумать только, мне непривычно так долго, так прямо, так чётко видеть её лицо, а не провожать разочарованным взглядом спешно удаляющийся затылок. Дианка не только лучше себя ведёт, наконец научившись не кусать любую протянутую к ней руку, но и выглядит более здоровой, чем весь последний год. Бледной, худой, затравленной, но при этом… нормальной?       — Может ей помочь? — предлагаю я, не без оснований надеясь завести хоть какой-то диалог, прервавший бы замкнутую цепь резкого-дерзкого «Привет» и слабого-редкого «Пока» с её стороны.       Диана смотрит мне в глаза и быстро опускает голову, делает над собой заметное усилие, снова добираясь взглядом хотя бы до уровня подбородка-шеи, и вдруг севшим до хрипоты голосом спрашивает:       — Посмотришь? На краски?       Она написала мне сообщение около недели назад. Знала ведь, что спустя час заеду к родителям, но именно в тот день из комнаты даже не вышла, заранее попросив оставить несколько тысяч на краски. И я оставил — молча, демонстративно подсунув купюры под дверь и ничего больше не спросив, — и благополучно выбросил тот раздражающий случай из своей памяти.       А сейчас подскакиваю на ноги и иду вслед за ней, чувствуя приятно-щекочущее, хрустально-звонкое волнение. Как в детстве, когда отец приходил с работы и говорил: «Посмотри, что я тебе купил», — и надо было сдержаться и не бежать на кухню вперёд него.       В комнате у Дианки небольшие перестановки: придвинут к шкафу комод, и стена напротив кровати оказалась полностью свободной. С неё она сорвала обои, оставив только нижний бумажный слой, покрытый мелкими ворсинками и кое-где словно жирными пятнами проступившего клея, а в центре нарисовала круг, от которого расползается лучами графитово-серый узор из завитушек.       — Это мандала, — поясняет она тихо, переминаясь с ноги на ногу и крепче прижимая к груди Бенджи. На меня не смотрит, уставившись взглядом в незаконченный рисунок и морщась как-то разочарованно, недовольно.       Так всегда бывает: собственное творение кажется прекрасным до тех пор, пока не решаешься показать его другим.       — Очень необычно. И красиво, — именно сейчас мне особенно важно, чтобы она поверила в мою искренность, а голос как назло проседает и дрожит. Рвётся наружу ущербное, короткое «Правда» — верный признак наглой лжи или спасительного самообмана, — которое еле удаётся удержать при себе. — Ты будешь её раскрашивать?       — Хочу оставить так. Она… не чёрная, — добавляет Дианка, подбрасывая в наш разговор ещё щепотку неуклюжести.       — А мать уже видела?       — Да. Она промолчала.       — Промолчала?       — Многозначительно промолчала, — исправляется она и улыбается слабо, нерешительно, смущённо, борясь с ползущими вверх уголками искусанных губ.       — Вот это уже больше похоже на правду.       Я тоже улыбаюсь, и вибрирует вслед за голосом что-то в груди, в солнечном сплетении, зудит в руках. Хочется протянуть ей оттопыренный мизинчик и сказать простое «Давай дружить?», обнуляя всю боль, причинённую друг другу родственными связями и неродственными чувствами.       — Я рад видеть тебя такой.       — Какой «такой»? — ершится тут же Дианка, отступая от меня на шаг и стукаясь бедром об угол комода. Надо же, по старой привычке мы снова разошлись по противоположным углам, сохранив установленную когда-то безопасную дистанцию.       — Созидающей, а не разрушающей.       Чем дольше приходится выдерживать на себе её взгляд, наконец-то прямой, удивлённо-возмущённый, растерянно-скептический, тем веселее мне становится. Она хмурится, прищуривает глаза — верный признак того, что скоро на меня обрушится волна гнева, обычно озвучиваемого отборным матом, — а моя улыбка становится всё шире и шире.       — Обязательно каждый раз читать мне нотации? — расползается по комнате низким, злобным шипением.       — А для чего тебе ещё старший брат? — пожимаю плечами я, но шутка выходит слишком жизненной, чтобы быть по-настоящему смешной.       Кажется, что ей есть, что ответить; но дёрнувшись, поджав губы, уронив взгляд в пол она выбирает демонстративное молчание. А её бледные прежде щёки дозревают яблоками-ранетками, наливаясь розовым цветом и покрываясь красными пятнами.       И сладкий запах маминой выпечки начинает ощущаться даже здесь, смешивается с острой горечью краски, навевая еле уловимые крапинки воспоминаний: влажный блеск свежевыкрашенного забора, россыпь похрустывающих под ногами алых яблок в высокой траве, аромат пирога, тянущийся из открытого настежь окна с разлетающимися белыми ажурными занавесками.       Чья-то дача, чья-то семья, чьё-то счастье, одолженное нами на вечер.       Я хочу сделать его своим. Полным, цельным: не разрываться между родными по крови и родными по духу, не искать успокоения в чужих квартирах — съёмных, родительских, — не чувствовать себя лишним, гостем, врагом.       Хочу свой дом. Хочу свою семью.       Диана шепчет себе под нос «Иди», и я ухожу, не пытаясь списать это на игру своего воображения. Радость ведь тоже бывает разная, и сегодня она заключается в том, что следом за тихим, скомканным «Иди» так и не следует указания конкретного направления.       А напоследок заглядываю к маме, вслед за уборкой состриженной собачьей шерсти в гостиной взявшейся за пыль на рамках с нашими фотографиями — по крайней мере именно так она говорит, когда я застаю её с ними в руках.       — Всё наладится, — произношу с твёрдой уверенностью, в которой прячется не высказанное вслух начало «Я сделаю так, что…». А она кивает поспешно, и потом тайком — подумать только, она и тайком! — промокает одинокую слезинку в уголке глаза.       Я сделаю. Я обязательно сделаю так, что всё наладится.       С собой я прошу небольшой кусочек пирога, а ещё прошу переступить её через предрассудки и предубеждения и попытаться, хотя бы попытаться принять мой выбор.       До поездки остаётся всего-то пять дней, а у меня до сих пор ничего не готово. Много желаний, много импульсов, которым хочется поддаться, но ещё больше страхов и сомнений. Нагрудный карман прожигает мешочек с кольцом, которое я ношу с собой уже вторую неделю, но так и не решаюсь использовать.       «Счастье можно найти в несчастье».       Кольцо я убрал в правый карман, подальше от сердца. Это отчасти дико, отчасти мерзко — таскать с собой обручальное кольцо, которое некогда лучший друг покупал для своей невесты. И эта дурацкая, ужасная, до мурашек пророческая надпись, которую он выгравировал на нём.       «Счастье можно найти в несчастье».       Они познакомились в пятницу тринадцатого августа. Юра опаздывал на мой день рождения, потому что накануне ночью его мать впервые забрали в больницу с сердцем, и потребовалось время, чтобы собрать и привезти для неё все необходимые вещи.       Юра считал, что тринадцатое число для него счастливое. У меня счастливых чисел не было: на его взгляд, мне просто во всём и всегда непозволительно везло.       Например, найти своё счастье на чужом несчастье.       Несколько раз я уже парковался возле ювелирных, сидел подолгу в машине, вёл с собой ожесточённые споры. Однажды даже хлопнул дверью и зашёл внутрь магазина, но позорно и истерично сбежал на вопросе «Помочь Вам с выбором?».       Было бы круто, если бы кто-то действительно мог помочь мне с выбором.       Делать Люсе предложение сейчас — абсурдно. Ужасно некрасиво и неприлично, ведь прошло всего полгода со смерти Юры. Только ни через год, ни через пять, ни через десять живее он не станет, а сам факт наших с ней отношений — от секса и завариваемых друг другу кружек чая-кофе до возможной свадьбы, — так и останется ужасно некрасивым и неприличным, пропитанным кровью не чужого нам человека.       Наверное, есть какие-то принятые этикетом нормы, указывающие на то, сколько должен длиться траур. Но наш траур завязан на чувстве вины, а оно будет длиться вечно.       И я хочу не столько нацепить на неё своё кольцо, поставить штамп в паспорте, сменить статус. Чёрт побери, я и сам не понимаю, чего именно хочу: каких-то гарантий, уверенности, что теперь она со мной?       Глупо. Очень глупо искать способы привязать к себе женщину, которой по-настоящему хочешь счастья.       Глупо думать, что есть какие-то гарантии всегда быть вместе. Особенно в том мире, где существуют разводы и пули калибра девять на девятнадцать.       Иногда мне кажется, что из нашей ситуации нет ни единого выхода. Мне как воздух становится нужна настоящая семья; ей бы выдохнуть свободно после удушающей семейной жизни.       И всё закономерно: счастье невозможно найти в несчастье. Никому не нужное, сброшенное как балласт, забытое обручальное кольцо в моём кармане — тому лучшее подтверждение.       Люся встречает меня интригующей улыбкой. Выглядывает в прихожую и часто-часто теребит волосы, безуспешно пытаясь убрать их за уши — во влажную погоду они парят вокруг её головы грозовым облачком, в которое мне нравится зарываться лицом. Оно пахнет полынью и чем-то ещё горьковато-свежим, похожим на запах города после дождя.       — Заедем завтра вечером поужинать к моим родителям? Я предупредил маму, — заявляю сходу, протягивая ей обёрнутый фольгой кусок пирога и испытывая укол вины от появившейся на её лице озадаченности.       Наверное, стоило бы порадоваться, что это всего лишь озадаченность, учитывая то, насколько подавленной и расстроенной она была после первого знакомства с моей матерью.       — Ты уверен, что это хорошая идея, Глеб? Твои отношения с семьей только начали налаживаться, а мне, давай говорить прямо, никто из твоих родных рад не будет.       — Я буду. Я хочу этого для себя. А моим родным, если они действительно родные, можно и натянуть на себя искусственные улыбки на один вечер, чтобы ради исключения сделать что-то приятное мне.       Я забираю у неё несчастный пирог и бросаю на тумбу, чтобы обхватить её тонкие и слегка прохладные пальцы своими, переплести их, подождать немного — покачнётся ли ко мне навстречу, прижмётся ли ближе, — и самому сделать первый шаг.       — Если надо, я всё отменю. Только скажи.       — Не хочу видеть, как ты мечешься между мной и своей семьёй. Знаешь… мне кажется, что в итоге ты возненавидишь меня за это.       — Нет, Люсь. Этого никогда не случится. Я не собираюсь отказываться от родителей и сестры, но если мы не сможем мирно и спокойно сосуществовать все вместе, то мой выбор будет очевиден. И он всегда будет в твою пользу. Я всегда буду выбирать тебя. Всегда буду на твоей стороне. И никому не дам в обиду. Слышишь? Да я их сам обижу. Непременно. Можешь не сомневаться.       — Боже, Глеб, остановись! — смеётся Люся, запрокидывая голову и глядя на меня снизу вверх лучистыми, широко распахнутыми глазами. Ресницы у неё такие же пушистые, как волосы, тёмные; и лезут мне в голову причудливые мысли о том, как щекотно будет дотронуться до них кончиком пальца, ощутить мимолётные прикосновения на подушечке.       — Это не шутка! Последний год мать плачет в каждую нашу встречу. Я настоящее чудовище, — наконец прижимаю её к себе, ладонями скользя по оголённым плечам, лопаткам, спине. Пока не натыкаюсь на висящий там же картонный прямоугольник этикетки, который она ещё не успела срезать с нового сарафана в мелкий горошек. — Это для нашего отпуска?       — Да. Возвращалась от Риты и увидела… нравится?       — Безумно, — мне ни привирать, ни преувеличивать не приходится, потому что это действительно безумно. Безумно заводит нежная кожа, после лета покрывшаяся заметными лишь вблизи бледными веснушками и любезно подставленная мне, оставленная моему взгляду, моим рукам, моим губам.       Сарафан тонкий, немного шуршащий, полупрозрачный: я веду Люсю в гостиную и отстраняюсь, чтобы полюбоваться со стороны. А она смеётся звонко, чисто — словно льётся горный ручей с прохладной и прозрачной водой, — и кружится босыми ногами в сочных, спелых, оранжево-бордовых лучах заходящего солнца, сквозь ткань вырисовывающего изящный силуэт тела.       — У тебя есть шляпка? Соломенная шляпка? — у меня не только сердце, но и голос срывается с положенного ритма, и всё идёт какими-то толчками, рывками. Фразы, движения, даже разрозненные поцелуи, приходящиеся то в локоть, то в ложбинку спрятанной под сборками груди, то в первые позвонки, засыпанные растрёпанными прядями-пружинками. — Хочу тебя в шляпке. В ней, рядом с ней, без неё. Безумно тебя хочу.       Её смех так и продолжает звучать в моей голове тихим, тёплым воспоминанием, с которым совершенно не хочется расставаться. А оно подпитывается, обновляется и углубляется, ведь на следующий день мы едем за самыми необходимыми для отпуска вещами — купальниками и чемоданом, — и ещё пару часов ищем ту самую шляпку.       Для неё, необходимую мне.        Я чувствую себя таким счастливым, словно мы уже перенеслись из осенней пасмурной Москвы с солнечную Сицилию, и плетёмся не в пробках мегаполиса, а медленно пробираемся по узким старым улочкам Палермо; и не мешают больше лишние слои одежды, и дует свежий морской ветер, а не холодный кондиционер; и жёлтые пятна за окнами машины — не погибающие листья, а набирающие сочность лимоны.       Наши пальцы изредка переплетаются: мои лежат на селекторе коробки передач, её поглаживают выступающие, грубые, не единожды сбитые костяшки.       Ничего больше не жжёт грудь, не подзуживает, не тревожит — чужое кольцо спрятано в сейфе, а как будто снято камнем с шеи так и не состоявшегося утопленника. Возможно, это моя трусость, пустить всё на самотёк и отложить необходимость принимать решение.       У меня ведь всегда хорошо получалось принимать эти чёртовы решения, так? Мне зачастую было виднее, как будет лучше.       Только говоря «как лучше» мало кто уточняет, кому именно лучше.       Но это решение мы примем вместе. Она и я. Когда придёт нужное время.       А пока можно выдохнуть; отпустить то, что выскальзывает из рук и что не выдерживают плечи. И шаг за шагом идти с ней к тем отношениям, которые станут чувствами, доверием и уважением связывать нас крепче двух кусков металла.       В дороге я придурковато улыбаюсь и даже пытаюсь подпевать какой-то песне по радио, потому что счастье буквально раздирает изнутри: как не пытайся удержать его в себе, прорывается наружу. Видимо, оно же застилает мне глаза, забивает уши, смыкается вокруг меня защитным пузырём, — иначе отчего же неродной дом кажется чуть более родным, мама — искренне приветливой, а Диана — милой?       Мы толпимся сначала в прихожей, потом в коридоре, в гостиной; протискиваемся мимо друг друга в ванную, но неуклюжесть всеобщих движений и выбранных (самых нейтральных) тем разговора ничуть не раздражает. Наоборот, так всё выглядит естественно, без драмы и фарса.       — Не надо было наряжать Диану, — единственное, что бросается в глаза своей неестественностью, я спешу шепнуть маме тет-а-тет при первой возникшей возможности.       При всей ненависти к тем огромным чёрным кофтам, что таскает Дианка, слишком странно видеть её в пурпурной атласной блузке с вычурным бантом на шее.       — Но она сама попросила, — почти испуганно тараторит мама, всплеснув руками. — Представляешь, изрезала все купленные в прошлом году платья, пришлось из моих вещей что-то подбирать.       Стоит нам всем расположиться за столом, накрытым будто на свадьбу — эта мысль вызывает у меня нервную усмешку, — как молчание нависает над нашими головами грозовым куполом. Стемнело за окном, и оттого излучаемый люстрой свет кажется совсем оранжевым, а воздухом, спалённым за столько часов работавшей на максимум духовки, почти невыносимо дышать.       К счастью, Альберт буквально парой вопросов разгоняет — нет, не сгустившиеся тучи, — разговор за столом, и ловко поддерживает его в нужной консистенции. Он не липнет противно к зубам, не растекается непонятными историями, не застывает после чьей-то сказанной невпопад реплики. Мягкий, тягучий, тёплый, как солёная карамель.       Только Диана ничего не ест и не говорит, да и взгляд лишь изредка отрывает от тарелки, чтобы исподтишка взглянуть на начинающую что-нибудь рассказывать о себе Люсю. И мне не позволяет расслабиться ожидание явно задуманного ею броска-укуса, который хотелось бы если не предотвратить, то отразить молниеносно.       Хоть голос её и звучит уверенно, спокойно, но совсем ледяные пальцы выдают волнение. И когда я обхватываю их ладонью и сжимаю легонько — я с тобой, ласточка моя, — она смотрит на меня с благодарностью и облегчением.       Но всё проходит нормально. Нет, здесь можно не прибедняться: всё проходит отлично. И даже мама, под десерт вспомнившая о своём знакомстве с матерью Люси, воздерживается от словесной оплеухи и поразительно корректно называет место их встречи «началом весны» вместо настоящих «похорон».       — К сожалению, мы с Евгенией не обменялись телефонами. Такая умная и интересная женщина! — восклицает мать, а я всё пытаюсь расковырять её восторг до спрятанной внутри гнилой начинки, и не выходит. То ли она наконец научилась врать, то ли начала чаще говорить правду.       — Кстати, у неё же совсем скоро премьера спектакля. Для своих обычно до последнего придерживают места, так что, если вам нравятся классические постановки…       — Как чудесно! Мы пойдём в театр все вместе! — почти хлопает в ладоши мама, а потом обводит всех взглядом и осекается, бормоча тихо: — Если, конечно, Диана и Глеб захотят.       Когда мы выходим из-за стола, я всё же выдыхаю с оголтелой радостью — как будто пересёк минное поле и не подорвался, — хотя уверен был, что расслаблен и наслаждаюсь тем, как проходит вечер. Впрочем, в боевой стойке находились не только мои нервы, но и тело: долго находившиеся в напряжении мышцы ноют, горят при движении.       Снова начинается хаотическое перемещение на самых узких и неподходящих для этого участках квартиры, которое мне приходится обрубить довольно жёстко, заявив, что нам пора возвращаться домой. Глупо сравнивать, но после первого ужина-знакомства с Алисой мама в лучших семейных традициях ещё полтора часа показывала ей детские фотоальбомы, а мне совсем не хочется обрекать Люсю на любование Кариной, без которой меня вряд ли можно будет найти хоть на десятке фотографий.       И пользуясь моментом, когда все разбегаются по комнатам, я обнимаю Люсю за талию и прижимаю к себе, пожалуй, слишком тесно, чтобы это могло выглядеть приличным со стороны.       — Мне кажется, сводить их вместе не лучшая идея, — я подразумеваю наших мам, но умение связно формулировать предложения теряется по мере того, как кровь крупными порциями отливает от головы и приливает к паху.       — Почему же? Смогут дружить против меня, — отзывается Люся, мило сморщив носик.       От возбуждения мне жарко и тесно, и эти ощущения становятся лишь сильнее, пока мы смотрим друг другу в глаза — смотри на меня, смотри! — как в первые глубокие, неторопливые, прочувствованные до замирания сердца толчки внутри неё.       А потом я поворачиваю голову на раздавшийся сбоку шорох и вид родительской квартиры, пусть выхваченный взглядом на каких-то пару мгновений, тут же перебивает возбуждение брезгливостью и отвращением, словно меня окунули в грязь.       Эрекция спадает даже быстрее, чем появилась, и к лучшему: я замечаю то ли подслушивающую, то ли подсматривавшую за нами Диану, снова прикрывающуюся живым щитом широко зевающей Бенджи. Пойманная с поличным, она выходит из тени и встаёт напротив, на этот раз не стесняясь разглядывать нас жадными, голодными рывками.       «Только не подведи меня. Пожалуйста, не подведи! Я не хочу снова быть тебе врагом», — мысленно молю её, уже пытаясь оттеснить мягко сопротивляющуюся Люсю к себе за спину.       Рядом с этими двумя я перестаю трезво мыслить и слишком легко поддаюсь эмоциям. Чуть-чуть сомневаюсь в адекватности сестры. Чуть-чуть сомневаюсь в стойкости любимой женщины.       Только у Люси получается вовремя остановить меня: всего-то положить ладонь мне на грудь, еле заметно качнуть головой, наградить предостерегающим взглядом. И тогда превратившаяся из любопытного наблюдателя в непосредственного участника этой сцены Диана осмеливается произнести свои первые слова.       — Красивые браслеты.       Я, кажется, не успеваю уловить правила этой замысловатой игры, внезапно идущей в обход меня — всё же жить в окружении женщин не значит их понимать, — когда как Люся уже приветливо улыбается в ответ, кончиками пальцев касаясь двух переплетённых на запястье цепочек. На фоне моей тёмно-синей рубашки они выделяются особенно хорошо, вместе с её рукой лёжа на сердце.       — Спасибо, Диана. Это подарки от сестры и Глеба.       Примерно в тот момент, когда мне хочется нахмуриться и поинтересоваться, какого чёрта происходит (это обмен каким-то секретным шифром, игра слов, хитро завуалированное послание?) наконец возвращается с обещанной для Люси книгой Альберт. Следом появляется мама с набитыми едой контейнерами в руках — прежде я ничего у неё не брал, но сегодня, как и вчера с пирогом, приходится идти на уступки ради поддержания внезапной семейной идиллии.       И честно, хоть я и тороплюсь скорее выйти в подъезд, перепрыгиваю последнюю ступеньку, выдыхаю громкое «Фуф!» в прохладу ночи, разрезанной светом фонарей, но это впервые не связано с тем, насколько невыносимо мне было в родном доме. Наоборот.       Мне хорошо. Как же мне хорошо!       Я притягиваю к себе Люсю, целую в висок, собирая губами утонувшие в волосах капли осеннего дождя. Мы успеваем промокнуть, потому что я никак не могу оторваться от неё и перестать прятать счастливую улыбку. И в машине всё больше молчим, уставшие и разнеженные, льнущие друг к другу плечами, локтями, ладонями.       Моя жизнь не просто потрескалась — в какой-то момент она с грохотом обрушилась сотней осколков. И только сейчас эти разрозненные, перепутанные, порой ранящие до крови кусочки получилось расставить обратно по местам. Собрать то, что, казалось, никогда не сможет быть целым.       — Спасибо тебе, — говорит Люся уже в постели, прижавшись щекой к моей руке и пальцами водя по подбородку, словно намеренно поддевая коротко стриженным ноготками короткую острую щетину и вжимая в неё подушечки.       — Мне? За что?       — За этот вечер. Ты ведь всем нам дал шанс. Поработать над собой и увидеть, что нам дорог и важен один и тот же человек, просто выражаем мы это по-разному. Понимаешь? Мы все тебя любим. Как умеем.       На пике полученных эмоций особенно досадно расставаться с ней на целый день, но Люсе нужно посидеть со Златой, чтобы отпустить сестру на зачёт, а я уже пообещал помочь Кириллу и выступить личным шофером-скоморохом-экскурсоводом для одного из его важных деловых партнёров, впервые прилетевшего в Москву.       Только высадив около Университета взволнованную, упаднически настроенную Риту, я замечаю неладное. Наверное, слишком увлёкся попытками её поддержать, подбодрить, отвлечь от панического повторения каких-то билетов, которые она всю дорогу начинала беззвучно шептать, снова и снова утыкаясь взглядом в исписанные толстые тетради.       Я потерял концентрацию. Отвлёкся, поддался эмоциям. И совершенно забыл, что есть соперники намного умнее и хитрее меня.       Теперь уже не понять, сколько ходов я пропустил, самоуверенно вычеркнув себя из игры, которая не заканчивается никогда. Но сейчас за мной открыто, даже как-то досадно демонстративно следует чёрный и плотно тонированный Флюенс с кемеровским регионом на номерах, и мне остаётся только гадать, как давно он сидит у меня на хвосте.       Тревога последний раз вспархивает в моём животе — расправляет крылья на резком повороте, с которым я увожу машину под мост, пересекая встречку и рассчитывая оторваться, — и измождённая падает замертво.       Бессмысленно.       Город ещё задыхается, забитый утренними пробками-тромбами, заполненный до отказа лёгких вечно опаздывающими куда-то людьми. И мне приходится резко дать по тормозам, чтобы успеть остановиться перед долговязым парнем с огромным рюкзаком на плечах, решившим сэкономить время и перебежать дорогу на красный.       Никто не задумывается, что экономя своё время мы можем отнимать его у других.       И моего совсем не остаётся, когда чёрный Рено выворачивает следом, взвизгнув шинами и чуть не врезавшись в зад моей машины. Это могло бы быть даже смешно — как мы оба, я и мой преследователь, стоим друг за другом и ждём, пока испуганный парень поднимет вывалившуюся из рук бутылку воды и уберётся к чертям собачьим с проезжей части.       Но не смешно. Мне совсем не смешно.       Вместо эффектной гонки — мощность внедорожника против манёвренности седана — мы плетёмся в плотном потоке, где мои частые перестроения из полосы в полосу лишь попытки справиться с ощущением собственного глобального бессилия.       Вариантов у меня немного. Бросить машину и сбежать в метро, сливаясь с толпой — но если меня собираются убрать, пострадать могут невинные люди; да и хотели бы убить, давно бы уже пустили пулю мне в лоб. А если нам предстоит разговор — что ж, лучше перенести его как можно дальше от скопления людей.       — Где ты сейчас?! — почти кричит Кирилл, когда я звоню ему и коротко сообщаю, почему наши планы на сегодня отменяются. Заодно проверяю твёрдость голоса, который именно сейчас не имеет права меня подвести.       — Не надо, Кир. Отправь наших людей к квартире Славы, там Люся с его ребёнком. Пусть дежурят. И к моим родителям тоже. Только… сделай всё тихо, ладно? Про меня ничего не говори. Я рассчитываю на тебя.       Я рассчитываю на тебя — если меня не будет.       — Я тебя понял, — отвечает он как-то хрипло, надрывно, и мне приходится сбросить звонок. Не так много времени осталось — мы уже вывернули на проспект в направлении области, где дороги обычно свободны, — а у меня ещё самый сложный разговор впереди.       Тот, где нельзя сорваться. Нужно врать, достойно врать, правдиво и достоверно врать той, кому я обещал всегда говорить только правду.       — Если ты хотел сказать, что соскучился, то знай: я ещё сильнее, — вместо приветствия смеётся она в трубку, и сердце сжимается резкой болью, парализующей сразу всё тело. И я не могу выдавить из себя ни одного звука, ни одного ёбаного звука, крепче сжимая ладонями руль. — Глеб?       — Сегодня я тебе уступлю, — кое-как выталкиваю из себя сгустком крови из уже кровоточащей грудины.       — Только сегодня?       — Люсь, — обрубаю жёстко, не в силах больше играть в эту игру. — Срочные дела возникли. Мне будет спокойнее, если ты останешься у Риты, пока я не вернусь.       — А когда ты вернёшься? — её вопрос глухой, тихий, безжизненный. Как будто прямо сейчас, в эту самую секунду, она уже понимает, что происходит на самом деле. Как будто знает, что ответом может быть «никогда».       Хуевый из тебя актёр, Глеб Измайлов.       — Пока не знаю. Буду стараться поскорее. Люблю тебя, ласточка моя.       Такая подлость с моей стороны отключиться прежде, чем она скажет что-то ещё. Оставить последние слова за собой, а потом с минуту смотреть на тёмный экран телефона, проговаривая самое искреннее в своей жизни «Прости».       Просто так надо: эмоции становятся самым дурным советчиком, когда нужно действовать чётко и быстро.       «Там, в шаге от неминуемой смерти, ничуть не помогают мысли о семье. Напротив, только вспомнишь о тех, кто останется без тебя, и пуль противника больше не надо: сразу весь в решето».       Я открываю настройки телефона и стираю с него все данные, чтобы ни номера телефонов наших ребят, ни сохранённые файлы — документы Кирилла, протокол вскрытия и заключение о смерти Ксюши, скан паспорта «родившейся» лишь два месяца назад Маши Соболевой, — ни даже наши с Люсей фотографии не попали в чужие руки.       Достаю симку и прячу в сгиб ремня под тяжёлой, массивной пряжкой. А телефон со всей силы бью о торпеду машины, пока экран сплошь не покрывается трещинами.       Понятия не имею, можно ли восстановить то, что было стёрто с телефона. Но собрать заново все микросхемы и спаять проводки, которые я яростно топчу ногами, выламываю и разрываю ладонями, у них уж точно не получится.       Остатки телефона забрасываю под сидение, достаю бумажный платок — смешно, но не хочется заляпать серое пальто кровью из разодранной ладони, — и концентрируюсь на дороге. Изящные постройки центра давно сменились на тесно жмущиеся друг к другу панельки спальных районов, и моя скорость становится всё выше и выше.       Восемьдесят. Сто. Сто двадцать.       Ни одной мысли. Ни сожаления, ни гнева, ни страха.       Любая партия подходит к концу. И поражённый — одинокий, брошенный, преданный — король падает на скользкую шахматную доску, услышав ликующее «Мат!».       Вопрос только в том, как быстро это произойдёт. Сколько наслаждения принесёт сама игра, ожесточённая схватка двух разумов, способных создавать множество новых комбинаций ходов из первоначально одинаковых условий.       Я привожу нас в пустынную, безлюдную промзону. Располосованная потускневшим красным труба упирается прямо в небо, источая вонючий грязно-белый дым, и вокруг сваленных друг на друга бетонных плит торчит пробившаяся сквозь треснутый асфальт пожухлая трава.       Крупный гравий шуршит под колёсами и бьёт по дну машины. Не могу посчитать, сколько лет прошло с тех пор, как мы с Кириллом с досады пинали эти мелкие камни, залитые кровью невинно погибшего Вани.       Видимо, прошло достаточно, чтобы снова вернуться в эту точку и попробовать всё переиграть.       Чёрный Флюенс останавливается в метре от меня и тоже не глушит мотор.       Пистолет в моей ладони прогретый, обжигающе-горячий. Будто живой, пульсирующий только что вынутым из тела сердцем.       Вдох.       Я выдыхаю и открываю дверь машины.       Ходи, Глеб.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.