ID работы: 10467771

Ходи!

Гет
NC-21
В процессе
336
Горячая работа! 764
автор
Пэйринг и персонажи:
Размер:
планируется Макси, написано 842 страницы, 46 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
336 Нравится 764 Отзывы 126 В сборник Скачать

Цугцванг, Глеб-28.

Настройки текста
      Их двое.       С водительской стороны худощавый мужчина — из числа тех, кому на вид то ли двадцать, то ли тридцать пять, — в строгом чёрном костюме и очках. На его лице выражение нарочитой интеллигентности, обычно свойственное тем, кто сумел выкарабкаться с социального дна и теперь отчаянно боится снова там оказаться.       Зато второй здоровый, широкоплечий; с бычьей шеей, крупным носом и глубокими морщинами на лбу и в уголках прищуренных злобно глаз. Он упирается руками в бока, распахивая края кожаной куртки и позволяя увидеть висящую поверх свитера кобуру с пистолетом, но в руки оружие не берёт.       — Ну чё, покатался? — спрашивает старший с нескрываемым раздражением и сплёвывает жвачку себе под ноги, добавляя грубо: — Пистолет убери.       — Непременно, — киваю я, — когда пойму, какого хуя вам от меня нужно.       — Федеральная служба безопасности, — отзывается младший и машет в воздухе закрытым удостоверением с надписью «ФСБ России».       — Серьёзно, ребят? За идиота меня держите? Вы бы мне ещё фотку корочек показали, — за моим демонстративным, расслабленным весельем прячется страх, сжавшийся в застрявшую посреди горла горошину.       Я глотаю слюну, а она подпрыгивает вверх-вниз. Мешается. Напоминает, что в любой момент может перекрыть мне кислород.       Для тщательного анализа ситуации слишком мало времени, — я и так оттягиваю его как могу; до предела, за которым порванное терпение этих ребят может прилететь по мне очень болезненной отдачей. Но что-то на уровне интуиции, мгновенно выстраиваемых в подсознании логических цепочек и алгоритмов, а ещё с трудом наслаиваемого на это дерьмо жизненного опыта подсказывает мне, что они не врут.       Однажды Разумовский сказал, что обычный человек может тридцать лет прожить бок о бок с федералом и этого не понять. Если полиция или армия неизменно накладывают свой отпечаток — цинизмом, шрамами, привычками, жаргоном, — то их задачи и цели настолько различны, что невозможно прощупать и вытащить общий костяк.       Пожалуй, единственное, что выделяется в этих двух — то, с каким равнодушием они стоят напротив заряженного и готового мгновенно выстрелить Глока в моих руках. Пусть я не смотрю в прицел, да и держу пистолет лишь одной ладонью, разодранной и влажной от смешавшихся крови и пота, но именно в таком положении вообще не предугадать траекторию пущенной пули. И целясь по коленям, можно случайно отстрелить им яйца.       — Говорили, что ты сообразительный и сговорчивый. А ведёшь себя как долбоёб, — скалится старший и облокачивается на крышу машины, быстро переглядываясь со своим «напарником». — Итак, давай сначала. Я майор Петров, это капитан Васильев, и нам нужно обсудить с тобой несколько очень важных моментов. Можем начать прямо сейчас и поберечь наше время, но если ты настаиваешь, то поехали на Лубянку. Там всё будет по правилам, Измайлов. Только вот… наверное, придётся тебе заодно рассказать о том, как совсем недавно с твоей подачи трое пацанов присели по липовому делу.       — Обратитесь к тем, кто эти липовые дела возбуждал и их садил, — пожимаю я плечами, впрочем, в то же самое время нехотя убирая пистолет обратно в кобуру под читающееся на его лице издевательское «послушный мальчик». — С моей стороны состава преступления нет.       — Уверен, так оно и окажется. Жаль только, что до этого успеют хорошенько потрясти и родителей твоих, и бедную сестричку. А если вдруг журналисты зацепятся за эту историю, о-о-о, — тянет он, качает головой и цокает, после выдерживая театральную паузу. — Знаешь, как простой народ у нас любит злорадствовать над оступившимися девочками? Особенно когда выясняется, что девочка из такой образцовой семьи, и папа её награждён государственной премией, и живёт она в пятикомнатной квартире в центре Москвы, а страдают из-за неё самые обычные парни. И печатать будут их фотографии в обнимку с котиками и собачками, а её — голые, оставшиеся на ноутбуке одного из них. Ужасная ситуация. Не все в состоянии выдержать подобную травлю. Иногда и руки на себя накладывают.       Хорошо, что я убрал пистолет. Замечательно.       Потому что если бы в сжатом мной кулаке — саднящем и пощипывающем, начинающим неметь, — сейчас была бы рукоять пистолета, то я бы им воспользовался. Не выстрелил бы, нет. Всадил в его лицо и бил так долго, чтобы он больше ни слова не мог сказать, давясь кровью с осколками своих зубов.       Но он улыбается. Довольно так, радостно. Предвкушающе.       Младший отошёл на пару шагов в сторону от нас и встал вполоборота, словно и не участвует в этом разговоре. Курит, а на лице его, сука, повисла ехидная усмешка.       У меня выбор небольшой: сжимать кулаки, самому сгорать изнутри от той ярости, которой хватило бы выжечь всю планету дотла, а ещё заранее думать, как прогнуться под все их требования с минимальными для себя потерями.       Всё. Цугцванг.       — Не надо нервничать. Мы же не изверги какие, всё понимаем. Семья — это святое, — шире и шире улыбается он, оценивающим прищуром цепляясь за мои ладони, за играющие желваки, плотно сжатые губы. Мне бы стоило приложить больше усилий, чтобы показывать меньше эмоций. Но как это сделать? — Поэтому мы здесь. Помочь тебе хотим, понимаешь? По-человечески.       — С чем помочь?       — Ну как с чем? Со второй сестрой, Измайлов. Ты же о ней тоже беспокоишься, переживаешь. Справки наводишь. Лезешь не в своё дело, хотя другу твоему ясно дали понять, что это ай-яй-яй как плохо. Ну ничего, ничего. Теперь можно про неё говорить сколько хочешь. Но, — его палец прижимается к губам, а голос понижается до заговорщического шёпота: — Только с нами.       Я смотрю на него, пытаясь стянуть друг к другу растрёпанные кончики мыслей. Обычно быстро соображаю, но сейчас всё летит под откос. Планы, мечты, надежды. Всё падает в бездну под аккомпанемент назойливой пульсации в моих висках.       Глупое, глупое желание спросить растерянно: «Так это из-за Карины?».       «Я всегда буду рядом с тобой, Глеб. Я буду с тобой несмотря ни на что! Всегда, всегда, всегда!»       А я ведь мог придушить её ещё тогда, десять лет назад у кровати Дианы. Крепче пережать тонкое горло и зажмуриться, забыться, не обращать внимание на тихий хрип и дёргающееся в конвульсиях тело. Не имея никаких иллюзий насчёт того, что представляет собой тюрьма, это было бы лучшим выходом для всех нас: избавиться от этой заразы, пока она не поразила всю нашу семью.       Отсидел бы и уже вышел на свободу, чтобы продолжать жить. Без неё.       Главное — навсегда без неё.       — Чё язык в жопу засунул? Интерес резко пропал? — рявкает он, вынуждая меня позорно вздрогнуть от неожиданности. — Тогда давай я начну: девочка сильно оплошала. Будем считать, что просто сглупила, а не осознанно пыталась нас подставить: у нас же работает презумпция невиновности, правда? Но исправлять её ошибки будем вместе, я и ты. Помнишь, да? Семья — это святое.       — Я могу задать вопрос?       — На самом деле нет. Не можешь, — судя по хищной усмешке, ему доставляет неподдельное удовольствие ощущение полученной надо мной власти — верный признак человека, реальной властью обделённого.       И я нарываюсь, стараясь не нарываться. Вроде как убеждаю себя, что вот теперь надо быть тише воды и ниже травы, но выпадаю из прежнего оцепенения и злюсь, злюсь, злюсь. Спрашиваю его ровно, чётко:       — Что я должен делать? — и при этом вкладываю в голос и выражение лица столько презрения, что можно и не произносить вслух естественно напрашивающееся следом «ёбаный мудила».       — Дашь нам знать сразу же, как она появится. Установишь прослушку по всему вашему дому и любым путём постараешься сунуть жучок ей в телефон. Дальше будем действовать по обстоятельствам.       — Думаете, она не заметит прослушку?       — Откуда эта пизда тупая может знать, как выглядит прослушка, если мы ей этого не показывали? — он вроде и смеётся надменно, и самоуверенным движением руки сигнализирует о чём-то тут же нырнувшему в машину младшему, но нервозность всё равно прорывается наружу.       В мелочах. Как всё чертовски важное и значимое в нашей жизни, снова в сущих мелочах.       Постукивает нога — всего несколько раз, прежде чем ему удаётся вернуть себе самообладание. Дёргается уголок губ — похоже на нервный тик, проявлявшийся у одного из моих преподавателей в академии после контузии. Взгляд впивается в меня со злостью, яростью, уже почти нескрываемым гневом.       Значит, других вариантов у него нет: только хвататься за меня или пойти ко дну.       — Там чипы и телефон, — поясняет он, когда младший передаёт мне небольшой тёмный пакет. — Мой номер уже вбит. Надеюсь, не надо объяснять, что не стоит его терять или пытаться слиться?       — Не надо. Но тут контакт «Смирнов», — с наигранным удивлением потряхиваю в воздухе самым дешёвым смартфоном, без сомнений уже заражённым хоть одним, а то и парочкой «жучков».       — Тебе ли не похуй?       — Переживаю, точно ли смогу до вас дозвониться, — я нажимаю «вызов» и хоть секунду, но наслаждаюсь его раздражением от начавшего вибрировать в кармане куртки телефона, а потом пожимаю плечами: — Стоило проверить. На кону ведь моя семья. А семья — это святое, так?       — Не выёбывайся. Будь умницей и сделай всё как надо, и тогда в конце мы разойдёмся по-хорошему.       — Друзьями. Да. Наверняка, — киваю я и, уже двинувшись к своей машине, резко торможу и как бы на всякий случай уточняю: — Вы ведь в курсе, что уезжая отсюда в январе она отравила меня таблетками?       Так я и думал: не в курсе. Все возможные чудные сюрпризы от Карины не были учтены ими при составлении этого гениального говноплана, а попытаться договориться со мной по-нормальному, видимо, показалось выше неимоверно раздутого чувства собственного достоинства.       — И вы всерьёз думаете, что после такого она выйдет со мной на связь или вернётся домой?       — Все испуганные девочки бегут домой. И если так… значит, первым делом заверишь её, что ничего не знаешь, а если и знаешь — не в обиде. Помоги ей почувствовать себя в безопасности. И тогда в безопасности будет вся твоя семья. Ничего сложного, Глеб Максимович.       Пока они садятся в машину и уезжают, я закидываю пакет на пассажирское сиденье и достаю из бардачка новую пачку сигарет. Но проходит минут пятнадцать — волосы окончательно спутывает ветер, кончики пальцев теряют чувствительность из-за холода и идущая из заводской трубы вонь перестаёт ощущаться, въедаясь в носоглотку, — а нетронутая плёнка так и шелестит легонько в руках.       Мне не хочется курить. Мне вообще ничего не хочется.       Вместо того, чтобы вдоволь воспользоваться одиночеством и уединением — проораться, согнать злость на сваленных рядом плитах, позорно поплакать от жалости к себе, — я стою истуканом на одном месте и смотрю на чёрные иглы верхушек облетевших деревьев.       Наверное, мне нужно было именно это: дать себе время ни о чём не думать, ничего не решать, ничего не чувствовать.       А после зажмуриться, выгоняя из глаз песок, провести по лицу ладонями и с удивлением разглядывать содранную на пальцах кожу и пересекающую линии жизни глубокую царапину, до сих пор сочащуюся сукровицей.       «Ты справишься, Глеб. Ты сильнее, чем думаешь».       Как смешно, что самые важные и заветные слова отца на самом деле не были им сказаны. Его желанным образом в моём сне, но не им самим.       Я должен справиться. У меня нет другого выхода.       Меня потряхивает всю обратную дорогу. Не снаружи — на одном из красных светофоров даже вытягиваю вперёд руку, чтобы убедиться, что она не дрожит. Зато под напрягшимися крепкой бронёй мышцами клокочет, булькает, вскипает ядовитое варево эмоций.       Выбросить бы этот чёртов чёрный пакет под колёса проносящихся рядом машин. Схватить Люсю, Дианку, родителей и гнать как можно быстрее, как можно дальше отсюда, пока у нас ещё есть хоть мизерный шанс просто сбежать.       Только можно ли просто сбежать, когда за моей спиной стоят другие люди? Можно ли перерубить нить, на которой держатся чужие жизни: тех, кто свои мог бы отдать за меня? Тех, кто бросал холодную, мокрую, грязную как кладбищенская земля правду мне в лицо, кто протягивал навстречу крохотные детские ладони, кто крепко жал руку при встрече или когда-то говорил неподдельно искренне «Рад нашему знакомству»?       Любой неверный шаг, и под меня будут копать с удвоенным рвением. И они выкопают, несомненно выкопают могилы для всех нас, повязанных одним делом, запачканных одной кровью.       И допустить этого никак нельзя.       Вот где проявляется истинная тяжесть ответственности. Не так сложно взвалить её на себя, как донести до конца.       Правда, пап?       Сердце останавливается, трескается и обломками впивается меж рёбер, когда на подъезде к дому, где снимает квартиру Слава — где на рассвете я оставил нежно целовавшую меня в уголок губ Люсю, — замечаю скопление специальной техники. Алыми маяками виднеются пожарные машины, мигают предупреждающие красно-синие огни на крышах полицейских машин, и всё это начинает сначала рябить, а потом расплываться в моих глазах.       Замедляюсь. Останавливаюсь.       Боль в груди становится настолько сильной, будто спустя полтора года проклятая бетонная плита сумела до меня добраться, обвалившись и прибив собой. Тело — в лепёшку. И мысли…       Этого не может быть. Не может.       Какое-то время я не слышу яростного стука в стекло со стороны своей двери. Он заглушается стуком сердца — нелепица, разве может стучать то, что развалилось и умерло? — и теряется за протяжным криком отчаяния в моей голове.       Лишь случайно замечаю чьё-то присутствие, случайно опускаю вниз стекло, случайно фокусирую взгляд на бледном лице Кирилла.       — Тебе врач нужен?! — сходу спрашивает он, засовывая голову в машину и оглядывая меня, насколько это возможно. Дожидается неуверенного покачивания головой, — произносить звуки я оказываюсь временно не способен, — и шумно, облегчённо выдыхает: — Зато нам всем теперь нужен. Люся с мелкой уехали к бабушке, там дежурит Раз…       — Не надо, — хриплю я отчаянно, самыми простыми словами обдираю глотку до кисловатого привкуса ржавчины во рту. Перебиваю его резко, указываю взглядом на лежащий на соседнем сиденье пакет, пока пришедший в замешательство Кирилл не кивает и не отходит на пару шагов назад, позволяя мне закрыть окно и плотно прижаться к обочине.       Не хочу, чтобы у тех мразей появилась возможность узнать что-либо о моей личной жизни. Даже если им уже известно всё необходимое — пусть хотя бы не услышат это от меня.       — Она в порядке? Что здесь произошло? — накидываюсь на Кира, стоит мне припарковаться и выскочить на улицу.       — Я оставил сообщение о том, что дом заминирован. Подумал, если кто-то здесь пасётся, то такое количество ментов их спугнёт, да и Люсю заодно смогли увезти наши под видом такси. Она звонила, спрашивала про тебя, испуганная была. Я постарался заверить её, что ничего не случилось.       — Заминирован дом? Это гениальная идея Дани?       — А вас в школе на уроках ОБЖ не учили при любой опасности орать «Пожар»?       Недолго мне кажется, что в нём говорит уязвлённое самолюбие. Ровно до тех пор, пока вдруг не вспоминается, что за пару минут до прозвучавшего на военной выставке взрыва именно он включил пожарную тревогу, позволившую спасти десятки жизней. И рисковал ведь сам, но первым делом ринулся туда, а не на выход.       Почему мы никогда об этом не разговаривали? Почему всё самое важное хочется отложить на никогда не наступающее «потом»?       — Какие дома, какие идеи… — трясёт головой Кирилл и пальцами с силой сдавливает переносицу. — Объясни, какого хуя вообще происходит?       — Поехали к Данилу. И одолжи мне телефон, надо набрать Люсе.       Кирилл то и дело косится в мою сторону. Когда я коротко и отрешённо сообщаю Люсе, что скоро приеду — теперь уже по-настоящему «скоро»; когда прошу у него аптечку, указывая на повреждённую руку; когда вслед за перекисью и бинтами достаю блистер с нитроглицерином и закидываю одну таблетку под язык.       Отшутиться сейчас не выйдет. Поэтому мне легче прикрыть глаза, отклонить спинку сиденья назад, принимая наполовину лежачее положение, и молчать. Дожидаться, пока тяжесть бетонной плиты не исчезнет с груди, рассыпаясь по телу песчинками мурашек.       — А как же японские партнёры? — интересуюсь тихо, вскользь замечая время на выпирающих поверх торпеды круглых часах.       — Да похуй, — только и отмахивается он, и больше до конца пути ни один из нас не произносит ни слова.       Разумовский бросается к нам бегом. Действительно бегом, выскакивая из мельком знакомой нам красной Мазды и чуть не попадая под колёса резвого Порше.       — А что, целовать меня никто не будет? — моя усмешка неуместная, банальная, глупая, но не получается как-то иначе реагировать на то, как Даня, совсем как Кир недавно, первым делом осматривает меня с ног до головы.       Не там они ищут повреждения. Не там.       — Да хоть отсосать тебе могу, сладенький, — заверяет мигом взбодрившийся Данил, играя бровями и закидывая мне на плечи руку, которую приходится достаточно грубо скинуть.       Курить всё ещё не хочется, но я давлюсь горячим дымом сигареты, чтобы спрятать за ним испытываемые от собственного рассказа чувства. Мне стыдно перед ними за то, что так влип, что ни о чём не догадывался, что пропустил слежку, что понятия не имею, как теперь выкарабкаться с этого покатого склона, ведущего в бездну. Мне стыдно даже за мелькающее нервными, резкими, шепчуще-тихими или визгливо-громкими звуками имя Карины, выглядящее не иначе, как жирной подписью под давно поставленным себе диагнозом.       Больной ублюдок.       «Да что с тобой не так, Глеб?»       — Этого не может быть, — вторит Разумовский лишь недавно звучащим в моей голове мыслям. Надо же, второй раз за месяц мне выпадает честь видеть его совершенно серьёзным и впервые за всё время нашего знакомства — ненадолго закусившим внутреннюю сторону щеки.       Что ж, теперь я точно знаю, как выглядит пиздец.       — Не может, — повторяет он и берет себя в руки, расплываясь в снисходительной усмешке: — Был бы рад, если бы без меня эта контора поникла, как старческий хуй, но давай честно: в ФСБ никого не теряют. Если они нашли меня в глухой сибирской тайге, то нашли бы и твою сестру.       — Думаешь, они мне наврали?       — Или так. Или, что более вероятно, они просто не привлекают к поискам своих же, потому что обосрались и теперь стараются скрыть это от начальства. Самым быстрым способом: прикрыть ковриком и потом сказать, что это не их. В роли коврика, кстати, выступаешь ты.       — Восхитительно. А кто мог дать мне характеристику «сообразительный и сговорчивый», слить информацию про липовое уголовное дело и при этом ничего не знать о наших делах? — мой вопрос зависает искоркой интереса в глазах Данила и пугающе-холодным мраком в расширившихся зрачках Кирилла, тут же отводящего от меня взгляд.       Догадаться и правда не сложно. А у меня было достаточно времени — от пыльной промышленной площадки до тихого двора с пёстрым советским ковром листьев под ногами, — чтобы из сочувствия к нему перебрать, обдумать и откинуть все остальные варианты.       — Андрей, — произносит он твёрдо, решительно и спокойно.       Такое спокойствие должно подвергать в ужас. Именно рука об руку с ним снимается скальп с головы врага.       — Друзья мои, вы идиоты, — разводит руками Данил, воздерживаясь от набившего оскомину «А я предупреждал!».       Предупреждал же. Говорил, что к людям вроде Войцеховского-старшего нельзя обращаться за помощью, даже если с первого взгляда это выглядит обоюдовыгодной сделкой.       Хмурого Кирилла он приободряюще похлопывает по плечу — впрочем, как будто сильнее задевая его этим жестом, — и с кровожадной усмешкой заявляет:       — Когда-нибудь мы закопаем твоего папашу, и на его могиле посадим живые цветы. Вот увидишь, они будут цвести круглый год — потому что выстроится очередь из людей, желающих их как следует «удобрить».       — Быстрее он нас всех похоронит, — замечает вполголоса Кирилл.       — Заебётся хоронить, малыш. А что ты собираешься делать? — внимание Разумовского оказывается вновь всецело обращено ко мне, отчего ещё более жалким и позорным становится мой честный ответ.       — То, что скажут. Других вариантов у меня нет.       — Прости, сладенький мой, но мне тоже нечего тебе предложить. Для начала необходимо выяснить, что именно от тебя хотят, потом — какой реальной властью они обладают и есть ли шанс по-хорошему договориться с тем, кто стоит выше их. Потому что вот это всё… это не наши методы.       Умилился бы его преданному — и однажды всеми преданному, — определению «наши», да ситуация не располагает. И на данный момент становится совсем не важно, из ФСБ ли эти ребята, ОПГ или ЧОП; плевать, свойственны им подобные методы или нет; и не интересно, получили ли они одобрение «свыше».       Я — да мы все — на долбаном крючке у людей, готовых испортить, сломать, отобрать наши жизни. Права на ошибку больше нет.       Хотя теперь-то я понимаю, что его и раньше не было.       Разумовский ещё пытается дать мне профессиональные советы, которые я по большей части пропускаю мимо ушей. Единственное, что меня на самом деле интересует — существуют ли проверенные способы обмануть прослушку и слежку.       Но там, где Данил только задумчиво пожимает плечами, в дело вступает Кирилл. Распаляется и входит в раж, буквально за пару минут предоставляя мне раскладку по основным характеристикам, а так же достоинствам и недостаткам производимых сейчас «жучков». И когда Даня закатывает глаза и одними губами ворчит «Задрот», я молюсь о том, чтобы на чипах, оставшихся в брошенном мной чёрном пакете, оказался хорошо знакомый логотип компании Войцеховских.       А потом, опомнившись, они спешат уехать. Оставляют меня у подъезда, под коротким козырьком, с которого продолжает капать вода прошедшего ещё ночью дождя. Я держусь за массивную и потёртую деревянную ручку двери, но не открываю её ещё очень долго.       Остановка в темноте, захлопнувшейся за мной щелчком тяжёлой двери. Остановка на ступенях, по бокам только недавно покрашенных кирпично-коричневым — никаких полумер, убогость и уродство должны быть возведены в абсолют. Остановка у маленького прорезиненного коврика с надписью «Милый дом», над которым простёганный ромбами потёртый дермантин с язвой-дырой глазка смотрится изощрённой издёвкой.       Когда-то я уже шёл к ней такими длинными, мучительными остановками. Знал, что не должен идти. Но уйти — не мог.       Цугцванг. Или она в смертельной опасности вместе со мной, или без меня с разбитым сердцем.       Ходи, Глеб.       Я только и успеваю, что отдёрнуть палец от кнопки звонка, прозвучавшего пугающим гонгом судьбы — выбор сделан! — как дверь раскрывается с резким скрипом и Люся бросается ко мне прямо через порог.       Она врезается в меня, врезается через тело прямиком в сердце и душу — словно стыкуются две идеально подходящие друг другу детальки, вместе запускающие единый механизм. И я обнимаю её руками, и упираюсь подбородком в пушистую макушку, и ощущаю горячее дыхание на своей ключице, и слышу всхлип; а заведённый на полную мощность мотор рокочет внутри, подрагивает, прогревается.       Это счастье. Потребность, облегчение, нежность. Любовь.       Взвизгивает и хохочет сидевшая у Люси на руках и оказавшаяся зажатой между нами Злата — пока мы почти оплакиваем то, что могло бы произойти, она с детской искренностью радуется тому, что происходит. Этому стоит поучиться всем нам, взрослым: жить моментом и в моменте.       Нет больше никаких сомнений: я сделаю всё, что смогу. Я, чёрт побери, сделаю даже то, что кажется невозможным ради нашего будущего.       Ради того, чтобы спустя годы так же чувствовать эти тонкие, холодные, как будто слегка дрожащие пальцы на своём затылке, и ерошащую мои волосы детскую ладошку. Чтобы обещать маме приехать на ужин всей семьей, и нервничать и раздражаться по пустякам, читать нотации огрызающейся Дианке, отказываться играть и всё равно играть в шахматы с Альбертом. Чтобы прожить свою жизнь.       Никто не отнимет у меня этого. Я не позволю.       — Я чуть с ума не сошла после твоего звонка, слышишь? — она отступает, внимательно оглядывает меня с ног до головы — невозможно удержаться от истерического смешка, когда это происходит третий раз подряд, — и хмурится, останавливаясь взглядом на забинтованной ладони. А потом всё же легонько бьёт мне в грудь свободной рукой, второй крепче перехватывая сползающую вниз Злату.       — Я же обещал, что скоро вернусь, — мне хватает наглости подмигнуть Люсе, прежде чем перетянуть к себе в объятия Злату, приходящую в восторг от устроенных взрослыми игр. Она маленькая и невесомая, совсем как плюшевая игрушка, но дёргает мои волосы и пощипывает щёки с совсем недетской силой.       Хорошо ещё, что у меня нет бороды. Потому что не стало бы.       Втроём мы идём на старенькую кухню, где Люся хватается за лежавшую на столе щётку и принимается счищать тёмный налёт копоти с алюминиевого чайника — пропади я на пару дней, она бы и ремонт в квартире сделала, стараясь отвлечься от переживаний.       — Бабушка пошла вздремнуть. Слава недавно подключил к её телевизору приложение с сериалами, теперь она смотрит их ночами и отсыпается днём, — улыбается она, наблюдая за тем, как я безропотно позволяю ребёнку пытаться снять с меня шкуру.       — Представляю, что про это скажет твоя мама.       — Уже! Заявила, что Слава хочет избавиться от бабушки, чтобы забрать себе эту квартиру.       — Наши мамы точно найдут общий язык.       — И, возможно, дружить будут не только против меня, но и против тебя, — её наигранно-весёлый смех медленно затухает, уступая территорию встретившимся и заискрившим взглядам. Люся молчит как будто целую вечность, прежде чем снова отложить в сторону чайник со щёткой и наклониться ко мне, упираясь ладонями в стол.       Наши носы соприкасаются, и её поцелуй — не поцелуй вовсе. Мазнувшая по верхней губе роспись под длинной исповедью испытанных ею чувств, о которых можно не говорить. Они все здесь: в нелепых тонких косичках на коротких рыжих волосах Златы, на блестящем чистотой металле, в запахе мятной жвачки, хоть ненадолго перебивающей у неё тягу к сигаретам, и в надсадном вздохе до сих пор невыплаканных слёз.       Она делала что-то каждую проклятую секунду, пока меня не было. Чтобы не думать. Чтобы пережить то, что могло и может случиться.       — Мы не поедем в отпуск, — не к месту сообщаю я, выдыхая эти слова прямо ей в рот.       — Жаль.       Судя по мягкой, задумчивой, такой притягательной улыбке — потрогать бы её пальцами, губами, языком, — ей ничуть не жаль.       — Не поедем сейчас. Придётся отложить его на какое-то время. Но потом — обязательно. Я ещё должен сполна насладиться тобой в той шляпке.       — Положить её ближе к кровати? — игриво уточняет она и, чмокнув в щёку Злату, возвращается на место.       — Боже, ты идеальна! — мой возглас рассекает плотное, прогретое огромной батареей пространство кухни, а дальше оседает, увязает, растворяется, никому не нужный и никем не подобранный. Пока мы были близко, деля один воздух на два асинхронных вдоха, между нами действительно ничего не стояло.       Теперь же есть расстояние. Широкий обзор на все оттенки эмоций, тенью падающие на лицо. Ощущение лёгкой прохлады, от которой хочется поёжиться.       И снова стол. Нас разделяет стол.       — Люсь, есть вещи, о которых я не могу тебе рассказать.       — Я знаю.       — Но очень хочу.       — Знаю.       — А ещё я собирался сделать тебе предложение, — перехватываю её удивлённо-недоверчивый взгляд и качаю головой: — Я не шучу. Сейчас не имеет смысл это обсуждать, но тебе стоит знать. Как говорили у нас в Академии, тот, кто однажды задумал преступление, когда-нибудь его совершит.       Сначала между нами возникает долгая пауза — я не то, чтобы жалею о прозвучавшем чистосердечном признании, но запоздало думаю о том, что оно должно было состояться совсем в других условиях. На парковке в нашем дворе, когда можно выпрыгнуть из машины, сбежать в неродные родные четыре стены и объяснить румянец на щеках лишь разогнавшейся от стремительного подъема по лестнице кровью. Или под покровом ночи, чтобы достаточно было повернуться на бок через какое-то время, а утром прикинуться, будто это привиделось во сне.       Но я не оставляю ни себе, ни Люсе возможности отступления. Или бой — до общей победы, общего поражения, — или капитуляция.       Может быть, сбежав от меня прямо сейчас, она будет в большей безопасности.       Но вычистив чайник до блеска, она предлагает как следует обработать мою ладонь, а я соглашаюсь, хотя в этом совершенно нет необходимости. Рациональной. Зато эмоциональная необходимость быть ближе к ней настолько сильна, что самые обыденные действия — промокнуть, помазать, вместе со Златой подуть на ранку и снова перевязать, — вызывают у меня эйфорию.       После утреннего стресса под вечер я пьянею от расслабленности, позволяю себе не думать о завтрашнем дне и тратить своё время — как ни подавляй подсознание, но в голове крутится именно «тратить» время, а не «проводить» его, — на самые простые дела, которые и делами-то не назовёшь.       Валяюсь с девочками перед телевизором с включённым детским каналом, подтягиваю расшатавшиеся петли на дверцах кухонных шкафов и прибиваю к стене полку — это оказывается тяжелее, чем дурной силой разносить дверные косяки, — а ещё дважды ужинаю жирными бабушкиными котлетами, разменивая поджелудочную на заработанные баллы её симпатии.       Приехавшая после еле сданного зачёта Рита только вскользь здоровается со мной и сразу же бросается к дочери, вдвоём с ней уплывая в какую-то свою особенную вселенную, где они непостижимым для меня образом полностью понимают друг друга. А вот Слава, замученный, нервный и злой, первым делом зовёт меня «выйти покурить» и долго расспрашивает, какого хрена происходит и не пора ли им искать для себя тайный бункер.       В принципе, его можно понять. Мало кто обрадуется поискам бомбы в своём доме.       По моей настойчивой рекомендации они решают ещё на пару дней остаться у бабушки, что мне только на руку: здесь, среди широко расставленных пятиэтажек с контингентом возраста шестьдесят плюс, моим ребятам проще будет заметить «чужаков».       А для нас с Люсей возвращение домой становится не самым увлекательным и утомительным из-за пробок квестом, ведь приходится сначала добираться до брошенной мной машины. Там же я смущённо демонстрирую ей разломанный телефон, и беспрекословно подчиняюсь требованию немедленно ехать за новым, чтобы завтра быть на связи.       Но когда наступает завтра, мне хочется завернуться в домик одеяла, забраться под кровать и никогда больше не показываться наружу. В теле то ли слабость, то ли тяжесть — в кои-то веки их не отличить друг от друга, а для меня даже голову повернуть становится задачкой уровня максимальной сложности.       Люся приносит мне кофе прямо в спальню, ставит на прикроватный столик кружку, от которой вверх ещё взвивается пар с терпко-горьким ароматом. Присаживается рядом со мной, пальцами пробегается по руке от плеча до запястья, осторожно касается поясницы, обводит и поглаживает небольшой участок кожи — я не сразу соображаю, что именно там остался шрам от куска пластика, вонзившегося мне в бок, когда нас с Кириллом обстреляли.       Только этот шрам и остался. Мы с отцом оба толстокожие, непробиваемые. И заживает всё, как на собаках — кроме сердечных ран.       — Тебе плохо, — не спрашивает, а констатирует Люся очевидный факт. Наклоняется и целует меня чуть выше локтя, вынуждая улыбнуться хотя бы из-за ощущения лёгкой щекотки, и трётся щекой о лопатку.       — Придавило. Совсем как под той плитой: стоило лишь появиться маленькому просвету, как она треснула и окончательно рухнула на меня.       — Но ты всё равно выбрался из-под неё, Глеб.       — Не я выбрался, а меня вытащили. Разница… принципиальная.       — Поделись со мной чем-нибудь. Расскажи о себе, — предлагает она после небольшой заминки, нервничая и смущаясь, что легко понять по жадно проглоченной единственной «р». — Когда я ещё работала в центре, к нам часто приходили люди в состоянии перегруженной до предела психики. И они редко говорили о своей основной проблеме, но скидывали весь остальной балласт: какие-то мелкие бытовые неурядицы, старые переживания. Пусть на короткий срок, но это помогает справиться.       — Ты уже знаешь обо мне всё.       — Я ничего не знаю о произошедшем в академии скандале. А ведь это, видимо, был один из переломных моментов твоей жизни.       — Банальная история. В день торжественного вручения дипломов я помогал преподавателям в организации праздника. Меня отправили за нужной аппаратурой на административный этаж, куда мы обычно заходили только по звонку. Но я же был «своим» и мне дали магнитный пропуск. А там я решил сразу же заглянуть к ректору, передать ему с семьей приглашение от мамы на воскресный ужин. И случайно услышал то, что мне не предназначалось.       — Поэтому ты никому не рассказываешь о том случае? Чтобы сохранить в секрете подслушанный разговор?       — Нет. Не рассказываю, потому что стыдно. Судя по всему, он стоял во главе тех ребят, кто у нас наркоту толкал. Наркоту прямо в Академии МВД, блять! И тогда, при мне, он угрожал одной девчонке, что она месяц с колен не встанет, пока все деньги за похеренный товар не отработает. И знаешь, что я сделал, услышав об этом? Ничего. Сказал, что презираю его, что он позорит свою семью, что ведёт себя как свинья и доверенную ему ценность превращает в хлев. Эффектно высказался, эффектно хлопнул дверью напоследок и эффектно остался без диплома, с чёрной меткой для всех силовых структур. Эффектно пострадал за справедливость, на самом деле не сделав ничего, чтобы эта справедливость восторжествовала.       — А что, по-твоему мнению, ты ещё мог сделать? — я понимаю, что ей хочется оправдать меня не только в своих, но и в моих же глазах, но это лишь раздражает сильней.       Я знаю, что я должен был сделать. И самое паршивое, что и тогда знал.       — Написать на него заявление. Рассказать всем, поднять шум. По крайней мере было бы какое-то дисциплинарное расследование, даже если бы его не отстранили от должности, то хоть припугнули бы, чтобы отпало желание гадить у себя же под носом. Понимаешь, у других бы не было шанса чего-то добиться, а у меня был. Из-за фамилии отца, конечно же. Но я… не струсил. Я той ссорой с Кастанайцевым уже себе все возможности перечеркнул, терять мне больше было нечего. Самое противное, что промолчал я, чтобы не портить репутацию ему и всем, кто был с ним связан. Своему отцу. Как это говорят: не захотел выносить сор из избы. Вот от этого противно до сих пор.       — Остальные не знали, чем он занимался? Друзья, другие преподаватели?       — Если и не знали, то наверняка догадывались.       — Но ничего не делали? Неужели у них было меньше шансов добиться справедливости?       — Это не важно, Люсь. Я ведь тоже не попытался. Как и они. Может быть мотивы у нас разные, а суть одна: засунуть голову в песок и надеяться, что кто-то другой сделает то, что должны мы.       Не успеваю опомниться, а уже сижу на кровати напротив спокойной, восхитительно-умиротворённой Люси. И казалось бы, ну какой из неё провокатор? Она мягкая, нежная, такая маленькая и легко трепещущая в моих руках, льнущая в поисках тепла. В зоне моей ответственности, под моей заботой.       Но как же ей удаётся из раза в раз доставать меня из-под толщи собственных переживаний? Как так получается, что парой вопросов, парой простых фраз, парой слов поддержки она заставляет меня стряхнуть с себя все тревоги и сомнения и рваться, рваться вперёд, снося все преграды на своём пути?       Вот где прячется настоящая сила: она не в стремительно несущемся потоке воды, а в русле, способном сдержать и направить его течение.       Никто другой не сделает то, что я должен.       Поэтому я бодрюсь ещё не успевшим остыть кофе, целую в шею устроившуюся за ноутбуком Люсю — вот уж кто точно не жалеет о срыве нашего отпуска, так это её клиенты, — и мчу в офис к Кириллу.       Выданный мне телефон с единственным контактом занимает своё место в кармане брюк — я ведь хороший, послушный мальчик, — поэтому мы с Киром вынуждены перебрасываться редкими, короткими, прохладно-раздражёнными фразами и в то же самое время вести длинную переписку на бумаге, тут же отправляющейся в шредер.       Так я с удивлением для себя узнаю, что пишет он медленно и криво, как только начинающий осваивать прописи ребёнок, а ещё делает глупые, абсурдные ошибки в словах. Поначалу даже принимаю это за какую-то хитрость, чтобы по буквам на ошмётках бумаги никто не смог распознать его почерк, но то, с каким психом он давит на ручку, с трудом царапая обычные слова, разносят мою теорию в пух и прах.       И я не хочу смотреть на его скрюченные пальцы с уже побледневшими костяшками, но взгляд соскакивает с рядов чёрных папок на полках, с белых полос жалюзи, с пожелтевшего кактуса на подоконнике и снова падает на стол, листы, ручку, руки…       Как многого я ещё не знаю. Не только о нём.       Установить прослушку в доме родителей занимает у меня всего-то минут десять. До обидного быстро: как легко ломать то, что строится годами.       А после я долго-долго-долго кружу по кухне, заставляя нервничать маму, попеременно предлагающую мне то чай, то кофе, то колбасу, то печенье, хотя единственное предложение, которое могло бы всерьёз заинтересовать меня в данном состоянии — это пятьдесят грамм коньяка. Для смелости.       Ведь мне приходится врать, и врать с большими последствиями, выбрасывая все выписанные Диане таблетки. Но оставить их в этой квартире равноценно тому, чтобы положить перед убийцей пистолет с патронами и рассчитывать, что он ими не воспользуется.       И я отдаю себе отчёт, что очередной откат в состоянии Дианки может привести к катастрофе. Я вполне отдаю себе отчёт и в том, что огромная и неминуемая катастрофа уже приближается к нам и вот-вот появится на пороге: с ангельски скромной улыбкой, мольбой во взгляде и сворованной у матери привычкой заламывать руки, повторяя моё имя много-много-много раз.       Первый день мне постоянно кажется, что кто-то скребется в дверь, пытается провернуть ручку, ковыряется в замке. И ладно в доме родителей — там я как идиот бегаю в прихожую и прижимаюсь к глазку, прислушиваюсь к каждому шороху, проверяю точно ли не сломан звонок, — но эта же паранойя настигает меня и в своей квартире. Несмотря на то, что даже родная мать не знает моего адреса.       Зато в ФСБ знают мой адрес, так?       Второй день я часто и нервно постукиваю пальцами. По жужжащей в руках бритве, рулю машины, стеклянной столешнице в кабинете Кирилла, подоконнику под чёрной змейкой провода, тянущегося от маминого радиоприёмника. Я больше не жду Карину в следующую же секунду, оставляя ей ещё несколько часов на появление.       На третий день из меня начинает сочиться извращённое злорадство: очевидно, что Карина не придёт сюда. Потому что мама сможет помочь ей только слезами и причитаниями, Альберт — мудрым советом, а я без вмешательства извне скорее вгрызусь зубами в протянутую за помощью руку.       Диана показывает мне наконец дорисованную мандалу, в некоторых завитушках которой появились мазки серебристо-серого.       Мелочи. Очередные мелочи, наполняющие копилку нашей нормальной жизни.       Кофта на ней большая, растянутая до кое-где вылезших порванных ниток, зато глубокого, чернильно-синего цвета. Очень яркого цвета. Как будто самого яркого из всех цветов мира.       И на запястье появился браслет из сплетённых косичкой кожаных шнурков, судя по кривому, грубому узелку — сделанный её руками.       Подумать только, всё, что есть у неё на запястьях, сделано её руками.       Я прошу Альберта выбрать для неё что-нибудь ещё, не вычурное — поэтому обращаюсь к нему, а не к матери, — и подходящее под мрачные предпочтения Дианы. Даже рассказываю, как лучше будет объяснить ей столь внезапный подарок, чтобы не нарваться на агрессию или обиду.       И главное — чтобы исключить факт своего в этом участия. Давно обозначена, разграничена, процарапана по живому та роль, которую я должен играть в её жизни. Не меньше, не больше. Ради нас обоих.       Из посольства мне звонят с напоминанием о том, что наши визы готовы и нужно их забрать. Вот и думай, то ли бравые ребята Петров-Смирнов и Васильев не имеют столько власти, чтобы перекрыть для меня легальный и действенный способ немедленно свалить из страны, то ли и правда настолько верят в мою сговорчивость.       Но чтобы не оказаться где-нибудь около Денежного переулка с простреленными шинами, заломленными за спину руками и щекой, стирающей грязь с капота собственной машины, я решаю пока что забыть об этих визах и не сворачивать со стандартных маршрутов работа-родители-дом.       И хоть совсем не думать о последних событиях невозможно, с каждым часом, с каждым спокойным днём они меркнут и выцветают, воспринимаясь — что само по себе страшно — обыденными. Это сейчас я знаю, что за мной яростно приглядывают, но нет уверенности, что не приглядывали и прежде.       Наверное, Разумовский был прав. Мне следовало отойти от всех дел и разобраться с проблемами — в голове и сердце, — чтобы случайной ошибкой не утянуть за собой всех остальных.       — Шах, — произносит Альберт глухо и хрипло, и лицо его расплывается не только перед моими глазами, но постепенно сползает вниз, как тающая восковая маска. — Снова проиграл, Глеб.       На покрывшейся мелкими трещинками доске сдвинуты в угол все фигуры, затёртые настолько, что имеют одинаковый серый цвет. Чёрные облупились и поблекли; белые запачкались грязью чужих рук.       Единственное, что сохранилось, это чёрный король с моей стороны доски, почему-то стоящий на чёрной же клетке, и белоснежная пешка напротив.       Разве это вообще игра? Фарс, фикция, дурость!       Я смеюсь громко и злобно, за этим ярким и демонстративно-показным пряча страх. Резким движением сдвигаю пешку к другим фигурам, и они начинают с грохотом падать и скатываться со стола одна за другой, при соприкосновении с полом разлетаясь вдребезги.       Мне не хватает сил их остановить. Не хватает времени поймать.       Я просто смотрю на отблески битого стекла, переливающиеся бликами воды в солнечный день, и закрываю лицо руками.       «Снова проиграл».       Тяжёлая, крупная ладонь ложится мне на плечо, сдавливает его крепко, почти до боли. Разворачивает меня рывком, и перед распахнувшимися от ужаса глазами предстаёт отец. Серьёзный, сосредоточенный, внимательно вглядывающийся в моё лицо. Молодой — в его тёмно-русые волосы ещё не успела пробраться седина, а взгляд, пока не затянувшийся мутной плёнкой усталости, ошпаривает кипятком.       — Пойдём, — говорит он, и я не смею ослушаться.       Его шаг широкий, размашистый, словно и сейчас на плацу — хотя мы сворачиваем на узкую и изрядно заросшую лесную тропу, — и камуфляжная куртка натягивается в плечах от каждого движения рук. Нет серебристого росчерка шрама на загорелой шее, нет белого металла в широком ободе обручального кольца — вместо него на безымянном пальце узкое золотое.       — Тебя вечно нет рядом, когда ты мне нужен! — зачем-то выкрикиваю ему в спину и тут же закусываю губу, сам не зная, чего больше опасаюсь: что он осадит и отругает меня, или что обидится и снова уйдёт?       Но отец лишь замедляет шаг и бросает мне через плечо:       — Ошибаешься.       А потом он идёт всё быстрее, и мне приходится бежать за ним, нелепо отмахиваться от хлещущих по лицу веток, сдирать налипшую на волосы паутину, стирать со лба капли пота, выступающие с каждым пронзительным криком, раздающимся в глубине лесной чащи и эхом разносящимся вокруг.       Я не могу его догнать. Как бы не старался, не могу его догнать.       Под ногами мелькают и противно хрустят жуки, которыми кишит трава. Они раскрывают изумрудные крылья, но не успевают взлететь, оказываясь втоптанными в землю.       И я останавливаюсь только один раз — около камня, на котором скрученная узлом длинная чёрная змея яростно заглатывает собственный хвост. Замираю, осознав, что там, вдали, кричат не птицы.       Кричат люди.       Но когда мы выходим к смутно знакомому озеру, залитому золотом солнца, тишину прерывает лишь моё сбитое дыхание и одиночный возглас кукушки.       А потом они начинают всплывать. Поднимаются над водной гладью огромными раздутыми пузырями, цветными пятнами: разбухшие ноги в колготках в мелкий горошек, спина в форменной рубашке с огромными пятнами крови, спутавшиеся золотистые локоны. И ещё десятки, сотни неизвестных мне тел.       — Я часто думал, что ошибся дорогой и пошёл неверной, — говорит отец, делая несколько осторожных шагов по краю берега и начиная входить в озеро. — И она привела меня сюда. Жуткое место.       Пока у меня не получается ни пошевелиться, ни произнести хоть один звук — окаменел, парализован страхом, — он погружается в воду уже по грудь. Огибает плавающие тела, ходит между ними, пока не хватается за одно, одетое в почти такую же, как у него, камуфляжную куртку.       — Но знаешь, сынок, что я понял? Мы все придём туда, куда предназначено. Не важно, какими дорогами. А одни люди должны умереть, чтобы другие могли жить.       Он поворачивается ко мне спиной — из свежего зигзагообразного пореза на его шее начинает бежать кровь, — и в следующее же мгновение вместе с телом на своих руках целиком уходит под воду. А я — я бросаюсь за ним, поскальзываясь на траве, выкрикивая отчаянное «Пап!», распугивающее сидевших на деревьях птиц.       Всё это бесполезно.       Я ведь никогда не могу его догнать.       А вода такая горячая, что в ней быстрее не утонешь, а сваришься заживо. И цепляются за мои ноги и руки длинные нити водорослей, останавливая, сковывая движения.       Я пытаюсь прорваться, но не получается. Пытаюсь скинуть их с себя, но тогда вижу, что это и не водоросли вовсе: длинные, иссиня-чёрные волосы Карины.       Она выныривает и жадно хватает ртом воздух, тянет ко мне руки. Ничего не говорит, но слегка посиневшие губы её трясутся, словно от холода, а глаза с болезненно покрасневшими веками смотрят с мольбой.       — Почему он никогда не называл меня дочкой? Почему, почему, почему? Почему никто меня не любит?! — вдруг хнычет она, и в этих скулящих, истеричных интонациях, в этих омерзительно эгоистичных словах мне на секунду мерещится не Карина. Диана.       Морок спадает, и я снова вижу именно её — любимую, родную сестру; испуганную девочку, впервые прибежавшую жаловаться мне на грубо пристававшего к ней мальчика, хоть накануне отец и влепил мне пощёчину из-за её лжи.       Я всегда старался её оберегать. Всегда. Правда.       И сейчас я обхватываю ладонями её ледяные на ощупь щёки нежно-нежно, бережно. У неё такие тёмные глаза, что зрачок от радужки не отделить, но я ведь и так уверен, что ей страшно. Мне тоже страшно.       Потому что я знаю, кем мы станем.       — Я тебя любил, — шепчу пересохшими губами, трескающимися до крови, и опускаю её обратно под воду.       Я мокрый насквозь, и хватаюсь ладонью за сердце, сначала решив, что его снова сдавило болью — но нет, просто бьётся так быстро, что скоро проломит грудную клетку.       За окном блеклый, тонкий полумесяц, однако и в его тусклом свете я удивительно хорошо вижу входящую в комнату Люсю: и обеспокоенность на её лице, и стакан с водой и белую таблетку в её руках.       — Это от температуры, — поясняет она, и я беспрекословно глотаю лекарство и тут же откидываюсь обратно на противно пропитавшуюся потом подушку. Стукает поставленный на тумбу стакан, и живительно прохладные пальцы пробегаются по лбу, прежде чем обхватить мою ладонь. — Ты метался во сне, но у меня не получилось разбудить тебя.       — Кошмар снился, — хриплю ей в ответ и прокашливаюсь, стараясь вернуть себе свой голос.       — У тебя есть причины так переживать?       — В том-то и дело, Люсь. Я не знаю. Я не знаю, чего ждать.       А значит, надо готовиться к худшему.       Пара беллум.       Пока я принимаю душ, смывая с себя липкость — не столько пота, сколько слишком реалистичного сна, — Люся меняет постельное бельё и проветривает спальню, выгоняя прочь тошнотворный солоновато-сладкий запах, напоминавший разлитую кровь. И мне не хватает сил даже одеться, зато хватает — стянуть с неё тонкую майку и откинуть прочь.       Меня влечёт к ней. Сильно. Безудержно.       Но не так, как здорового взрослого мужчину должно тянуть к лежащей рядом практически обнажённой женщине. Какая удача, что я как раз не здоров.       Я прижимаюсь к ней, рукой крепко обхватываю талию, пристраиваю голову между солнечным сплетением и ложбинкой груди — так слышно биение сердца, и достаточно вскинуть взгляд вверх, чтобы наблюдать за тем, как твердеют, сжимаются, заостряются плавные холмики сосков. Её пальцы неторопливо перебирают мои волосы, то ероша, то приглаживая их.       Мы лежим вместе, засыпаем вместе, прячемся вместе в коконе спокойствия и тепла, взаимного доверия и понимания, надежды на будущее. В этом коконе, прямо сейчас — безопасно. А вокруг нас вздымаются огромные волны тревоги, вокруг нас собирается буря, вокруг нас начинается шторм.       Настоящий девятый вал ещё не пройден нами. Он только зарождается где-то в неизведанной, необъятной глубине нашей вселенной.       — Я бы сказала тебе «да», — её слова выстреливают на последнем рубеже ночи, на фоне стремительно пожираемых алым заревом рассвета лоскутов чернильной тьмы. Метко, чётко в цель. Прошибают меня насквозь, как картонную мишень. — Через год или полтора. Тебе стоит об этом знать.       Утром я выпиваю ещё одну таблетку жаропонижающего, хотя Люся и спрашивает осторожно, не лучше ли мне остаться дома хотя бы на полдня. Но нет, мне — не лучше. Сердце не на месте. Разбитое и склеенное, пронизанное пулями (сквозными, засевшими, прошедшими по касательной) и уже изрядно огрубевшее, оно продолжает гнать по венам кровь и гнать меня вперёд, вперёд.       Делать то, что я должен.       В аптечке моей машины не оказывается нитроглицерина. И я убеждаю себя, что мне он и не нужен, и эта боль, стягивающая в узел плечо, лопатку и грудь, она фантомная, выдуманная, несуществующая.       Как и абсолютная истина, безусловная доброта или всеобщая справедливость.       Несколько раз я смотрю на телефон, но на нем нет ни сообщений, ни пропущенных звонков от родителей или Дианы. А как будто должны быть. Как будто приснившийся мне в лихорадке бред может иметь какой-то особенный смысл. Как будто существуй загробная жизнь — и отец бы пришёл, чтобы прочитать мне очередную нотацию о жизни.       «Сын. Сынок».       Самые нежные слова, которые он мог себе позволить. Сухие и немного шершавые, как обветренные мужские губы, когда-то — я помню это точно! — прижимавшиеся к моему лбу.       Редкие моменты, оттого и особенно ценные. Согревающие.       А Карина, при всём её неприкосновенном и возвышенном на жалости положении в нашей семье, всегда была для него просто «Кариной». Почему? Почему он не называл её дочкой?       Уже на подъезде к офису я звоню Кириллу и «отпрашиваюсь» у него на сегодня с работы, ссылаясь на подскочившую ночью температуру и действительно начинающее неприятно першить горло. Но разворачиваю машину в сторону не своего дома: мне только проверить, только убедиться.       Что сон остаётся сном, прошлое — в прошлом, а монстров на самом деле не бывает.       Даже если один из них спал не под, а в моей кровати, крепко прижимаясь ко мне ночами.       На кухне у родителей горит свет. Насыщенно-оранжевый, сигнальный, тревожно-яркий в серой дымке осеннего утра.       Со вчерашнего дня ничего не поменялось: та же лестница, слегка пошатывающиеся на одном пролёте перила, и входная дверь, приветливо распахивающаяся передо мной после первого же звонка.       Поменялось всё.       И я знал. Я чувствовал.       Это ведь её стихия — ночь. Она всегда приходит ночью.       — Привет, Глеб, — как ни в чём не бывало улыбается Карина и жестом приглашает меня зайти.
Укажите сильные и слабые стороны работы
Идея:
Сюжет:
Персонажи:
Язык:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.