***
По случаю теплой солнечной погоды в Летнем саду было людно, и это раздражало. Казалось, будто за каждым кустом подкарауливает соглядатай, способный прознать все самые опасные секреты, причем даже те из них, что не высказаны вслух. — О чем ты хотел поговорить? — спросил Сережа, пока Трубецкой тревожно озирался по сторонам. — Чем дольше ты молчишь, тем худшие подозрения меня мучают. Трубецкой вздохнул. Он сразу решил, что не будет говорить всю правду, дабы не тревожить Сережу видениями совсем далекого, не случившегося будущего. Однако как без этого преподнести свои слова так, чтобы в них поверили, было неясно. — Я все думаю о Шварце, — начал наконец Трубецкой, заложив руки за спину. — Паршивый он командир, нельзя его оставлять. Так дело может дойти до большой беды, сам понимаешь. Если полк восстанет, последствия и нам аукнутся, и всему нашему делу. Любая власть ведь бунтов как огня боится, и если такое случится, на воду дуть начнет. Я, знаешь ли, в отличие от господина Пестеля, не горю желанием устроить кровавую расправу там, где можно решить дело миром. — Думаешь, это дело можно решить миром? — задумчиво спросил Сережа. Меж бровей у него залегла морщинка — как и всегда, когда он внимательно слушал. — Не попробуем — не узнаем, — отозвался Трубецкой. — Если нас захотят слушать мирно, если нам поверят, мы сможем договориться. Если же нет, то что ж, придется согласиться с господином Пестелем, пусть и с отвращением. Однако шанс дать нужно, иначе чем мы выйдем лучше? Сережа посмотрел на него очень пристально и проговорил: — Отчего-то мне кажется, что ты что-то большое задумал, а мне не говоришь. То есть, про Шварца я понимаю и согласен, но это ведь не все, я прав? — Тебе кажется, ничего я не задумал, — торопливо проговорил Трубецкой. — То есть, мысли у меня есть, но для них пока что слишком рано. Да и не выйдет еще, может, ничего, зачем заранее прожекты строить. Однако попытаться, как я уже сказал, стоит. Составим послание на имя государя-императора, попросим обратить высочайшее внимание на происходящее, опишем совсем уж вопиющие случаи. Мишу твоего попросим помочь, он иной раз умеет так сказать, что даже меня за душу берет, хоть и знаю, что врет паскудник этот и не краснеет. На лице Сережи мелькнула словно бы родственная гордость за языкастого Мишу, и Трубецкой усилием воли приказал себе не ревновать. — А дальше загадывать не будем. Однако чем раньше мы все устроим, тем оно лучше и яснее, сам понимаешь. — Понимаю, — Сережа кивнул. — Что ж, хоть ты от меня и скрываешь половину дела, попробуем! Я тебе верю. Вдруг и в самом деле толк выйдет. А что ты все время свою шею трогаешь? — спросил он без малейшего перехода. — Простыл, что ли? — Крестик потерял, — неожиданно честно признался Трубецкой. — Ума не приложу, где именно. Помолчав с секунду, Сережа вдруг схватил его за рукав, отвел немного в сторону, под сень деревьев, затем расстегнул верхние пуговицы мундира и торопливо снял с себя крестик. — Вот, держи, — он протянул цепочку Трубецкому. — Нельзя тебе без креста, раз ты такие вещи грандиозные замыслил. Трубецкой опешил: таких жертв он никак не ожидал. — А ты как же? — А я всегда рядом с тобой, — до боли просто ответил Сережа. — К тому же у меня второй хранится, Матвея подарок. Вот и будет повод обновить! А этот пусть у тебя будет. Давай даже знаешь как? Наклони свою голову, я на тебя сам его надену. Трубецкой послушно склонился и почти не дышал во время всей этой краткой импровизированной церемонии. Казалось, будто это связало их с Сережей крепче, чем любые тайны и клятвы, и оттого в душе крепла вера: на этот раз все точно сложится так, как нужно. — Все, надел, прячь теперь. Сережа пристально наблюдал за тем, как Трубецкой расстегивает пуговицы и убирает крестик под рубашку, словно бы вовсе не стесняясь этого. Под его взглядом немного дрожали пальцы, и Трубецкой поневоле злился на себя на то, что невесть что себе про этот взгляд выдумывает. В момент, когда Трубецкой хотел было шутливо попенять на то, что подобное пристальное внимание нескромно и оттого недопустимо в приличном обществе, Сережа вдруг произнес неожиданно охрипшим голосом: — А ты что же, всерьез задумал жениться? Трубецкой с некоторым удивлением осознал, что в то время и правда еще не был женат, даже предложения по всем правилам не сделал. Не то чтобы ему не хватало решимости, просто вечно казалось, что момент неподходящий. — Отчего спрашиваешь? — спросил Трубецкой просто чтобы время потянуть. Однако Сережа разгадал его хитрость. Он посмотрел на Трубецкого непривычно тяжелым взглядом и сказал едва слышно: — Сам ведь знаешь, отчего. И в третий раз захотелось крепко прижать Сережу к груди вместо всех нелепых, путанных и пошлых слов. Было совершенно ясно, что и в этом мире их чувство, неправильное и темное, было взаимным, и не поддаться ему казалось отчего-то более грешным, чем поддаться. Однако вокруг гуляли люди, и следовало держать свои порывы в узде. Оттого Трубецкой позволил себе невесомо коснуться Сережиной ладони своей и ответил: — Знаю. И если так, если мы оба знаем, то моя женитьба — затея по сути подлая и грязная. Сережа ничего не ответил. Он крепко сжал ладонь Трубецкого, не давая отнять ее, и этот страстный жест был красноречивее любых слов. В этот миг стало вдруг ясно: все получится так, как нужно. Не будет ни разлуки, ни смерти, ни боли, которую невозможно выносить. Может, и с абсолютным безоблачным счастьем тоже не сложится, однако Трубецкой знал: они очень постараются.***
1826 год, май С Сережей любой близости всегда и неизменно было мало. Трубецкой справедливо полагал, что со временем их взаимная страсть, как и полагается, утихнет, однако он ошибся — их все еще безумно тянуло друг к другу. Вот и сейчас, оказавшись в Париже под предлогом визитов к родне, первый вечер они провели за закрытыми дверями. В каком-то пошлом романе Трубецкой однажды прочел фразу: «Отдаваться как в последний раз». Пожалуй, этим и была их близость. Сколько бы Сережа ни брал его, внутри всегда сладко замирало от первого же движения. Хотелось принадлежать Сереже полностью, до конца, совсем себя забыв — и каждый раз, достигнув пика наслаждения, Трубецкой не сразу понимал, на каком он свете. ...чем Сережа временами пытался воспользоваться. — Я, знаешь, все думаю о том, как ловко ты дела свои провернул, — проговорил Сережа, переведя дыхание. — И с отстранением Шварца тогда, и после, когда дружбу с Николаем Павловичем завел. Все диву давались, отчего ты с этим занудой возишься. А ты… Будто бы заранее знал, как все сложится! — О чем ты? — лениво спросил Трубецкой. Ему не хотелось ни шевелиться, ни думать, однако это вовсе не было поводом выдавать секреты. Говоря откровенно, Трубецкому и самому все эти путешествия во времени казались теперь вещим сном, что сбылся, а не прожитыми жизнями. Так, пожалуй, и должно было случиться: незачем вспоминать то, что не сложилось. Куда важнее правильно прожить заново отпущенное время. — Ладно, не рассказывай, раз нельзя, — легко согласился Сережа, кажется, совершенно не обиженный. Придвинувшись ближе, он положил голову Трубецкому на плечо. — Нельзя, — честно сказал тот, коснувшись крестика, что когда-то дал ему Сережа. Привычка прикасаться к нему во время подобных бесед была странной, однако изменять ей не хотелось. — Да и не вышло у меня пока так, как мы задумали. Николай Павлович упрямый, как стадо баранов, ему любое новшество — что кость поперек горла, да и вокруг него других советчиков хватает. Однако я от своего не отступлюсь, ты же меня знаешь. — Знаю, господин статский советник, — прошептал Сережа, коснувшись губами уха. — Знаю и верю. — Прекрати немедленно меня так называть! И вообще, был же уговор, что никаких разговоров о службе, когда мы в постели, - неискренне возмутился Трубецкой. — Как прикажете, господин статский советник, — отозвался Сережа немного издевательским тоном. За такое оставалось только подмять его под себя, прижать к кровати и целовать так долго, пока дыхание не кончится. До утра было еще далеко, и спать никто определенно не собирался. Жизнь теперь казалась светлой и прямой дорогой к счастью, и Трубецкой знал: на этот раз они не свернут.