ID работы: 10525806

Спаси и сохранись

Слэш
NC-17
Завершён
1602
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
90 страниц, 9 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1602 Нравится 230 Отзывы 469 В сборник Скачать

4

Настройки текста
Говорят, пиздец всегда приходит неожиданно. Говорят, подкрадывается незаметно. «Это не то чтобы правда», — считает Кенма. Потому что пиздец в его жизни — это событие долгожданное и заранее надоевшее. Это закономерный исход. Логическое завершение. Это чеховское ружьё, висящее над камином, на которое каждый день, поднимаясь поутру с постели, долго-долго смотришь и думаешь: «Ну когда уже, а?» Которое сам снимаешь с креплений, сам бережно чистишь, сам поглаживаешь любовно. Которое сам себе в рот суёшь грязным дулом. Пиздец в жизни Кенмы — явление столь же очевидное и предсказуемое, как чавкающий звук разлетающихся мозгов, после того как курок уже спущен. Так что когда дверь выносят с плеча, он не думает: «Ого, как неожиданно!» Он думает: «Блять». А потом: «Мы даже не успели потрахаться». Куроо швыряет его на пол — грубо, рожей вниз и с такой силой, что Кенма не успевает выставить руки. Вмазывается лицом в пол и тут же квасит нос о деревянные доски. Ничего похожего на: «Ложись!» и толчок, как всего несколько минут назад, когда Куроо навалился сверху, когда уронил его будто бы мягко, будто бы играючи — это Кенма понимает только теперь, когда костями ощутил, каково это, когда не берегут. Когда беречь времени нет, время есть только спасать. Он слышит, как взводится щелчком снятый с предохранителя курок — странный звук, слишком обычный для того, что может за собой повлечь. «Если бы ты видел меня в деле, — кажется, Куроо сказал именно так, — ты бы понял, что это искусство». Господи, и как у него хватило совести так красочно напиздеть? Не похоже это на искусство, на спорт не похоже, на науку. Ни с чем эти чёткие отработанные движения не сравнить, за ними даже уследить не удаётся. Не хватает замедленной съёмки, чтобы как в фильмах, чтобы всё по кадрам, по полочкам, чтобы разжевали и в рот положили. Но во рту Кенмы только тёплая кровь, текущая из носа сладко-солёным и ржавистым. Тошнотворно, если честно. Кенма успевает лишь приподняться на локтях — неуклюжая куча конечностей, мешок с трухой, с трусостью, а Куроо уже умудряется что-то сделать с двумя чёрными, бронебойными: они на людей не похожи, они — ткань, железо и пластик, щели глаз за защитным стеклом. Они больше напоминают спецназ, чем мафию, но кто он, чтобы судить?.. Куроо бьёт их прикладом то ли в кадыки, то ли ещё куда — в резкой, дробящей воздух на рваные клочья суматохе неясно, но они сгибаются, падают. Тецуро не стреляет, ему это и не нужно. Подныривает под удары, выбивает из рук оружие, скручивает, впечатывая головой в стену. На пол с грохотом падают чужие пистолеты, и Кенма даже подумать не успевает о том, чтобы подобрать один из них, как Куроо уже пинает их — стволы скользят по полу ненужными игрушками, утыкаются куда-то в ворох подушек и одеял. Всё происходит быстро и скомканно: никаких злодейских монологов, никаких мексиканских дуэлей и пустых угроз. Даже звуков мало, удары выходят глухими, почти беззвучным. Дребезжат, лопаются стёкла, и из окон с осколочными брызгами прямо на их мягкий форт падают ещё двое. Они путаются в натянутой между диваном и подоконником простыне — всего на секунду, но этой короткой заминки Куроо хватает, чтобы долбануть рукояткой глока о выключатель — и дом погружается в темноту. Вспыхивает вдруг и грохочет. До Кенмы не сразу доходит, что так звучит выстрел. Он их, понимаете ли, никогда не слышал. — Не стрелять! — далеко, из-под пелены, из-под ошмёток взорвавшегося черепа. Оглушение растекается в ушах вязким жаром, словно перепонки к херам лопнули и залили мозг пульсирующей болью. В голову атомным звуком прилетает так, что мысли трескуче коротят: «Это пуля. Это пуля в твоей башке. Пуля просвистела в тебе сквозным, это не Куроо выключил свет, это ты, идиот несчастный, подох». А потом его дёргают за плечо — больно, навылом — и пропихивают в открытую дверь, в апрельскую ночь, не давая споткнуться о порог. На земле перед ними отштамповываются две чернющие тени — угловатые, длинные, нечеловеческие — это им в спины стреляют светом мощного фонаря, и Куроо тут же швыряет его прочь, в сторону. Задолбал, блять, кидаться. Это, вообще-то, неприятно. Реальность снова разрывается выстрелами — на этот раз, кажется, стреляет Тецуро. Кенма кое-как поднимается на ноги, рвётся к громадине-фургону, за которым припаркована машина Куроо, но тот хватает его за шкирку и отпихивает в другую сторону, едва ли не пенделем корректируя траекторию. Кенма летит в заросли у дороги и уже оттуда слышит невнятное, зажёванное: — Козуме! Этот голос он, кажется, где-то уже… Куроо налетает на него сзади и сверху, придавливает к земле, выдыхает на ухо горячо, отрывисто: — Я обещаю. Кенма в душе не ебёт, что это должно значить, как это с инопланетянского переводится. Мозг его отзывается на два вскипевших на губах слова глухонемым: «Что?», пока сердце понятливо заходится в груди: «Да! Да-да! Да-да!» Его сердце за две недели успело инопланетянский выучить до уровня носителя — вот и носит теперь за клапанами, раскачивает по венам. Что ты обещаешь? Чем ты это обещаешь? Ртом своим или пистолетом, грудью или пулями? Сколько секунд у меня есть после твоей смерти? Какую фору ты мне дашь? Не смей, не смей, не смей, не смейся в лицо своими обещаниями, не смейся рёбрами о мою спину, не дрожи в меня, не дорожи мной, не надо, не столько тебе за это платят… Реальность всмятку, реальность — барабаном стиральной машины, каруселью и центрифугой. Они перекатываются, точнее, Куроо их перекатывает куда-то, вздёргивает на ноги, подталкивает в спину, беги, мол, Форрест, беги как в последний раз. Как от последнего раза. И Кенма бежит. Их шпыняет о воздух, вдалбливает в повороты, земля стучит отдачей в коленях, камнями бьёт изнутри по лёгким, комьями засоряет глотку, царапая, мешая вдохнуть. Жить хочется так сильно, что в глазах алеет. Жить, жить, и чтобы он… Чтобы он тоже… Кенме не страшно, ему изнанчато, вывернуто швами наружу. Нервами наголо. Он даже не знает, гонится ли за ним кто-то. Бежит ли за ним Куроо. Он вообще уже ничего не знает, он разучился знать, понимать, чувствовать всё, кроме: «Я обещаю». Обещания нужно выполнять, обещания нужно обещать, обещания нужно, нужно что-то… кому-то… Его вдруг дёргает вбок, протаскивает по подворотне в какое-то межпространство, где стены-стены-стены, запах мочи, бычков, плевков, а потом раз — и снова улица, обычная, покорёженная временем, разбитая дорожными ямами. Куроо прикладом бьёт в окно машины — раз, другой, третий. Оно не разлетается, как в фильмах, от одного удара, а проламывается, продавливается, будто нехотя. Орёт сигналка. Орёт, кажется, что-то вроде: «Он здесь! Он жив! Ты жив! Вы-ы-ы жи-и-и вы-ы-ы!» Тецуро открывает дверь, вталкивает Кенму в машину бесформенной кучей, каким-то сборищем не подходящих друг другу деталей, и Козуме вваливается лицом прямо в приборную панель и уже не может пошевелиться. Тело горит, во рту кровь, нос забит, дышать страшно — вдруг не получится, но не дышать страшнее. Пятна крутятся, давят на мозг, разъедают сетчатку. Кенма пропускает то, как сигнализация затыкается, и то, как машина трогается с места. Как Куроо завёл её, остаётся для него загадкой. Наверное, так же, как он завёл тогда у стены Кенму — парой ловких движений, своими холодными пальцами. — Блять, — выплёвывает кровавой слюной Кенма, пытаясь отодрать себя от панели, отделить, вернуть в какое-никакое положение, близкое к вертикальному. Руки дрожат, непослушные, ломкие. — Блять. Он не умеет красноречиво. Не умеет, как Куроо, на инопланетянском, чтобы до сих пор в груди пекло, жаром у уха чувствовалось: «Я обещаю». Что ты обещаешь? Ты уже дообещался по самое не балуй. — Я сейчас… проблююсь, — хрипит Кенма. — Или отключусь. Он вдруг понимает, что сидит на осколках, они впиваются в штаны, но пока лишь предупреждением, а потому он замирает, осторожно достаёт их из-под себя, ссыпает на пол. Из окна дует ночью, немного подвывает. — Блюй в окошко, — любезно советует Куроо. Его профиль, бледный, недвижимый, вселяет какое-то зудящее чувство не то восхищения, не то раздражения. А потом вдруг отпускает, затихает, и становится спокойно-спокойно. Выгоревше. Выобещано. — Кто-то подох? — спрашивает Кенма таким ровным тоном, что сам себя пугается, но как-то вяло, для галочки. На самом деле он спрашивает: «Ты кого-то убил?», и Куроо это прекрасно понимает. — Нет, — говорит он, а Кенме хочется его чем-то стукнуть, хочется пихнуть его, растормошить, палкой какой ткнуть: почему ты такой спокойный?! Что, блять, с тобой не так? Что со мной не так? Почему мы сидим, молчим? Скажи что-нибудь, ну же. Расскажи тупой факт, допотопную шутку, заполни тишину своим голосом, заполни пространство собой. Но Куроо смотрит вперёд, и губы его сомкнуты, зубы стиснуты, ресницы мелко дрожат. — Эй. Машину клонит влево, косит, как улыбку. Влево — это значит остриём, ранением, это значит лёд и Коцит, это значит, значит… — Эй. Что с тобой? Куро. Его пальцы на секунду стискивают руль так сильно, что костяшки выделяются опасным горным хребтом. И в голове у Кенмы уже паника, у него там видеорядом разворачивается следующее: Куроо поднимает свою байку, и там, под ней, кровища, открытая рана и жизнь вытекает в такт вдохам. А потом руки Тецуро вдруг расслабляются, словно у них тут дорожное приключение, круиз-контроль, «I’m gonna be (500 miles)» в магнитоле. И лёгкая ухмылка набекрень обещает, что всё в порядке. — Что со мной? Ты, пистолет, телефон. Больше ничего схватить не успел. — А пу… — во рту у Кенмы вязким холодом собирается слюна, и он сглатывает её, с трудом проталкивая сквозь сжавшееся горло. — И пулю тоже. Не успел. Ту самую, которая вспышкой убила темноту, а резким звуком — тишину. Не успел. Хорошо хоть что-то ты, торопливый, не успел. У Кенмы даже не гора с плеч падает, у Кенмы свинец пулевого из-под рёбер вытекает, расплавившись, и вдохнуть наконец-то можно полной грудью. Можно воздуха побольше набрать и: — And I would roll five hundred miles… Куроо дарит ему долгий взгляд, одалживает свою кривую улыбку, и хрипло, растягивая слова подпевает: — And I would roll five hundred more… Они смотрят друг на друга выжатой, выгоревшей пустотой, которая клубится между ними, сгущается. И уже вместе: — Just to be the man who rolls a thousand miles to fall down at your door [1]. Кенма фальшивит безбожно, Куроо же, скорее, агностически, и они вдруг смеются, выпуская напряжение в выбитое окно. Его тут же подхватывает встречный ветер, унося в город N, в который они больше не вернутся.

***

На ворованной машине они доезжают до какого-то мутного, расплывающегося в скучном пейзаже склада, где Куроо снимает ячейку. Там, в квадратном бункере, у него машина, несколько спортивных сумок с вещами, сейф с оружием, документами и деньгами. Кенма смотрит на то, как он возится с кодовыми замками, лениво прислонившись плечом к стене, раздумывает о том, насколько сильно будет болеть назавтра спина и шея, если он заявит, что никуда больше не пойдёт, и они переночуют прямо тут, голодные и грязные — настоящие беглецы. Наверное, им надо сообщить в Управление о нападении, но пусть Куроо разбирается с этим сам, и лучше — потом. А у Кенмы всё равно нет телефона. Нет телефона — нет ответственности. Машина у Куроо не настолько древняя, как Кенма мог бы предположить, но при этом и не особо выпендрёжная. Обычный чёрный внедорожник. Такой лишнего внимания привлекать не будет, лишних вопросов в голове не всколыхнёт. Козуме сразу для себя решает, что машину эту Куроо выделила фирма, потому что сам он вне работы наверняка разъезжает на какой-нибудь архаичной шевроле, старше которой разве что дилижансы и кибитки. За обслуживанием ему небось приходится каждый раз мотаться в одну-единственную на страну мастерскую, а подходящий бензин покупать на розлив. И вместо гудка у неё клоунский клаксон. Ну, а внедорожник, в который они забираются, лишён всякой индивидуальности: в кожаном салоне взгляду не за что зацепиться, в бардачке никакого очаровательного бардачка — стерильная пустошь. Даже вонючка-ёлочка нигде не болтается. Да и Куроо пару минут возится, настраивая сиденье и зеркала под себя, пока Кенма с молчаливого позволения копается в сумках с вещами: аптечка, три пистолета, уйма патронов, несколько пачек налички… — Вам эти наборы юного телохранителя под роспись выдают в вашей конторе или как? — фыркает он. — Или как, — говорит Куроо, таинственно стреляя в Кенму взглядом. На поражение. От второй сумки Козуме ожидает дубликата первой, но её содержимое заставляет его смешливо хмыкнуть и нехотя, позорно так разулыбаться. Потому что эту сумку Куроо под роспись явно не выдавали — её он собирал сам. Об этом говорят две мягкие клетчатые фланелевые рубашки, пакетик желейных вампирских клыков с сахарной посыпкой, блок сигарет, дедовский мобильник в непробиваемом корпусе, побитая жизнью зарядка с девчачьими стразами-наклейками на вилке и дешёвая бумажная книжка. «Идеальная химия». Кенма пробегается взглядом по аннотации: школьница, парень из банды, общий лабораторный проект по химии и, разумеется, пари с соблазнением. Это до того ужасно, что Кенма в восхищении поглаживает обложку. Литературный вкус Куроо ожидаемо отвратителен, так что Козуме возбуждённо думает: «У меня что, сегодня день рождения?» Кажется, сегодня ещё и Новый год, день Конституции и праздник почитания старших, потому что на самом дне этой сумки обнаруживается упаковка презервативов. Причём не «карманная», по три штуки, а расширенная. Восемнадцать штук. С дополнительной смазкой, рёбрами и пупырышками. То есть собирая сумку на экстренный случай, Куроо подумал: «В бегах я наверняка успею кого-нибудь трахнуть». «Я наверняка успею трахнуть кого-нибудь восемнадцать раз». — Презики? Серьёзно? — Кенма выгибает бровь, чувствуя неприятное жжение от царапины на лбу и того, как стягивает кожу засохшая кровь. Подумать только, несколько часов назад они дымили на каменистом берегу города N, и не было проблемы опаснее, чем сексуальность верхних клыков Куроо Тецуро. — Презики — это ещё не серьёзно. Серьёзно — это когда без них, — говорит он. — А у тебя на любой вопрос найдётся мудрое изречение? — издевается Кенма. — Истинная мудрость не в том, чтобы… — Всё, понял, заткнись, — перебивает его Козуме. Куроо смеётся. Куроо смеётся так, будто нарывается на поцелуй, на жадный, грубый, глубокий и мокрый приказ закрыть, блять, свой рот другим ртом. Под этот смех они отправляются в путь.

***

Они без остановок прорезают остров насквозь и к противоположному берегу подъезжают к рассвету. Глаза болят от напряжённого вглядывания в зеркало заднего вида, живот противно тянет от голода и нервов, всё тело затекает и устаёт от многочасового сидения. Но Кенма хотя бы не за рулём, так что может позволить себе максимально отодвинуть кресло, вытянуть ноги на панель под лобовое стекло, может время от времени подкручивать радио. Куроо иногда вылавливает из потока музыки знакомые песни и просит: «Оставь», и каждый раз Кенма кривится и делает вид, что лучше бы его всё же пристрелили. А потом рассеянно барабанит пальцами по колену в такт мелодии и смотрит, как беззвучно двигаются губы Тецуро, когда он про себя подпевает словам, написанным за несколько лет до его рождения. И да. Лучше бы его всё же пристрелили. Останавливаются они как-то неожиданно, и Кенма понимает, что настроился на куда более долгую поездку. Словно они должны были отправиться на край света, а оттуда ещё дальше, в какой-нибудь захолустный шалаш из пословицы. В котором с милым рай, а с таким, как Куроо — адовый пиздец, потому что с ним везде будет адовый пиздец, куда ни сунься. Потому что адовый пиздец стучит под его рёбрами вместо сердца, и если прильнуть ухом к его груди, можно услышать стенания грешников и даже разобрать среди сотни голосов свой собственный. — Дом, милый дом, — саркастично тянет Кенма, выползая из машины и тут же съёживаясь под хлёстким ветром. Смотрит на безликую многоэтажку. Выглядит она так, будто застройщик разорился посреди процесса, плюнул на всё и сказал: «Ладно, пойдёт. Продадим за полцены с кредитными льготами». — Только не говори, что ты тут живёшь. Я всё равно не поверю. — Почему? — Куроо достаёт с задних сидений сумки, швыряет стаканчик из-под кофе с заправки в контейнер для бумаги, переполненный пластиком, чёрными мусорными пакетами и стеклянными бутылками. Кенма смотрит на это чудо экологической политики Японии и чувствует с обшарпанным баком особую близость. Прям-таки родственную связь. — Ни шатра, ни ларька с попкорном, ни коней на выпасе… — перечисляет он. — Шатёр в ремонте, попкорнщик в отпуске, кони на передержке, — ухмыляется Тецуро. Он выглядит уставшим и немного помятым с дороги, и Кенме хочется запихнуть его в стиралку, сдать в химчистку. Хочется, чтобы его там деликатно, щадяще отпидорасили так, чтоб аж лоснился чистотой и свежестью. — Так это реально твой дом? — Запасной. — Это как вообще? Скажи на людском, а не на телохранительском. — Это значит, что здесь мы будем временно в безопасности, — Тецуро открывает входную дверь магнитным ключом, и они заходят в подъезд, в котором пахнет затхло и сыро. — Временно — это пока дверь снова кто-нибудь не выломает? — Кенма с сомнением вслушивается в гудящий лифт, который грузно, с металлическим вздохом раздвигает перед ними створки. Внутри так тесно, что войди с ними кто-то третий, пришлось бы касаться друг друга плечами. Но они здесь вдвоём. И всё же Куроо становится с ним вплотную, и Кенме кажется, что не будь его руки заняты сумками, они были бы заняты им. — Эй, — говорит Куроо, наклоняясь и бодая его лоб своим. — Не падай духом раньше времени. — А когда оно будет? — Кенма смотрит на него, в него, и лицо Куроо так близко — окосеть можно. — Время, чтобы падать духом. — Когда у меня будут свободны руки, чтобы тебя словить. Хочется ответить едко и скептично. Хочется фыркнуть и отвернуться. Закатить глаза. Указать Куроо на его ничтожность. Но Кенма, кажется, разучился использовать свой рот, потому что он лишь выдыхает: — Обещаешь? И Куроо… Он же дебил, понимаете? Его клоуны на мусорке подобрали и вырастили как своего. Его и говорить-то по-человечьи не научили, он только и может что: — Бля буду, не забуду. А Кенма думает: «Какой же он конченный». И: «Хочу его поцеловать». Лифт открывает двери, приглашая их убраться нахуй и не засорять собой пространство, а то тошно, душно от всего этого нереализованного и гомоэротического. Губы всё ещё обиженно, обеспоцелуенно жжёт, когда они заходят в квартиру — такую же недоделанную, как весь дом. Вместо обоев в ней на стенах обещание «когда-нибудь непременно», вместо мебели — неуютно громоздкая пустота. Вся она настолько запасная, что хочется… Впрочем, нет. Ничего не хочется. Лечь бы просто куда-то и выспать из себя всю усталость этого бесконечного дня. Кенма уже знает, какое чтиво нравится Куроо, а потому заранее готов к клише: «…и там была только одна кровать». Он просто надеется, что клоуны не воспитали Тецуро джентльменом, и ему не придёт в голову уступить койко-место Кенме. Потому что он позорно, постыдно хочет спать с ним. И он слишком задолбан, чтобы травить в себе этот факт. Кенма падает на узкую одноместную кровать прямо так, не раздеваясь, и когда Куроо подходит неслышно, как грёбаный синоби, чтобы провести ладонью по его спине, он лишь нечленораздельно мычит. Что-то вроде: «Отвянь куда подальше». С уклоном в: «Привянь куда поближе». Тецуро стягивает с него обувь. Расплетает дурацкие косички, которые сам заплетал сто тысяч лет назад, в прошлом городе и прошлой жизни. — Тебе надо в душ, заморыш, — говорит. — Давай, поднимайся. Кенма хочет сказать: «Не надо мне никуда. Оставь меня в покое. Оставь покой во мне, зачем трогаешь». Но подушка, впечатавшаяся в лицо, сросшаяся с ним намертво, не даёт и рта раскрыть. В конце концов, он уверен, что мир не рухнет, если он заснёт грязным и несчастным заморышем без душа и души. Но мир, похоже, всё же рушится: распадается по частям, растекается слоями слизи. Потому что Тецуро поднимает его и куда-то тащит. И надо бы возмутиться, надо бы уточнить, что он, блять, себе позволяет и вообще, но получается только капризно, по-детски выдохнуть: — Ну Куро. — У тебя вся морда лица в крови. — Ах, и чья же это вина? — Кенма огрызается куда-то ему в шею. Куда-то, откуда пахнет по-особенному. Козуме не знает таких ароматов, их люди не придумали, Козуме и слов-то таких не знает, чтобы описать. Куроо пахнет своими сигаретами, своими однобокими ухмылками, своей саблезубой доисторичностью, своим ужасным литературно-музыкальным вкусом, своими холодными ладонями… — Может, если бы ты швырял меня чуть аккуратнее… — Завтра же начнём тренировки, и я научу тебя правильно падать. «Это да, — думает Кенма. — Это было бы полезно». Потому что пока он падает исключительно неправильно. Проваливается всё глубже и глубже в ту бездну, из которой такие чудовища, как Куроо Тецуро, вылезают. Он усаживает Кенму на край ванны, включает воду, под которой смачивает полотенце. Козуме зажмуривается, потому что уверен, что сейчас по его роже будут противно елозить мокрой тряпкой, размазывая кровь и грязь, но Куроо мягко опускает одну ладонь ему на затылок и аккуратно, медленно прикладывает тёплое полотенце к лицу. Телохранитель из него паршивейший. Потому что Куроо его тело не хранит, как положено по профессии, Куроо его тело ломает. Своими ласковыми касаниями, которые должны были быть небрежными, грубыми, должны были быть на отъебись и вскользь, но ложатся на кожу вдумчиво и осторожно. Своей уставшей улыбкой на левый бок. Своим взглядом, в котором увязло, как в топях: «Я обещаю». Кенма почему-то думает о восемнадцати «несерьёзных» презервативах и вдруг понимает, что да, без них и впрямь всё куда серьёзнее. Всё куда интимнее. В ванной на рассвете, с влажным полотенцем на щеке, с ледяными пальцами в волосах. Говорят ведь, что пиздец приходит неожиданно. Что подкрадывается незаметно. Не говорят только, что его зовут Куроо и что его так отчаянно хочется целовать.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.