На подошвах сапог
12 апреля 2021 г., 22:23
Примечания:
* Название отсылает к высказыванию Дантона, деятеля Великой Французской Революции, который в ответ на предложение спастись, бежав из Франции, ответил: "Возможно ли унести родину на подошвах своих сапог?"
Картинки:
Шелленберг в Милане с сыном в начале 1950-х: https://ibb.co/yS9pT9n
Шелленберг в том же таймлайне: https://ibb.co/Qc2BN7v
И чтоб было, с чем сравнивать, - семью годами ранее, в 1943: https://ibb.co/vZKCKV9
16 января 1955 года, Сент-Фуа, провинция Квебек, Канада
— Теперь мой план гораздо лучше начального, — улыбнулся Макс просматривая письмо с многостраничной выпиской от своего европейского агента. Финансового, конечно, — Теперь можно, пожалуй, и не работать. Съездим в горы?
— М? — отозвался Вальтер. — На лыжи? Почему бы и нет. Конец сезона, там должно быть прекрасно.
— Едва ли это похоже на Альпы.
— О некоторых вещах стоит забыть, будто их и не было, — отрезал Вальтер.
5 октября 1951 года. Вербания-Палланцу, Италия
— О некоторых вещах стоит забыть, будто их и не было, — сказал Штирлиц. — Я категорически против того, чтобы семья знала. Семейные легенды — самые живучие.
— Но не забудут же меня собственные дети, — убежденно сказал Шелленберг.
— Им придется, — угрюмо ответил Штирлиц. — Им придется, иначе никак. Историю пишут победители, и они жестоко осудили нацизм. Они заставят детей отречься от отцов. И имена этих отцов станут именами величайших злодеев истории. Если бы Данте писал свою «Комедию» сегодня, рядом с Люцифером в озере Коцит он поместил бы Гитлера, Гиммлера и Мюллера.
— Опять поэзия, — поморщился Шелленберг. — Воздух Италии вдохновляюще на вас действует. Кстати, не боитесь рака легких?
Штирлиц бросил на него странный взгляд и потушил сигарету.
— Хотите съездим во Флоренцию? Потом уже не выйдет, — предложил Штирлиц и добавил. — Вы знаете, что я прав.
— Знаю…
Он был слаб и измотан болезнью, но было ясно, что он будет жить. Штирлицу больно было смотреть на его впалые щеки, серые тени под глазами и пальто, в которое поместилось бы два прежних Шелленберга. Но главное, что он будет жить, что он привычно собран, ласков и проницателен; рубашка безупречно отглажена, и идеально ровный пробор разделяет черные с густой сединой волосы. Завтра Шелленберг с женой и детьми будет гулять по Милану, и эта встреча станет последней.
— Ирен от меня не отречется, — сказал он.
— А что толку? — буркнул Штирлиц, борясь с состраданием.
Наступило тягостное молчание.
— Вы когда-нибудь прощались навсегда? — спросил Шелленберг.
Штирлиц ссутулился и тяжело посмотрел исподлобья.
— А со мной это впервые…
Во время заключения Шелленберг восемь раз принимал последнее причастие. Один раз трижды за месяц. Но в тюремной больнице это было почти естественно.
Вдруг он встрепенулся:
— Вы же ненавидите нацизм? Вы лично. Яростно ненавидите нацизм. Вы по собственному почину, как лису, затравили старину Мюллера.
— Ненавижу, — кивнул Штирлиц. — Что дальше? Я ненавижу все диктатуры и всех палачей. Мюллер и Берия для меня — одинаковы. Но вы не палач. Ваша юность дала вам социальную амбицию, не ваша вина, что вы были умнее, работоспособнее, обаятельнее остальных. Вы можете ходить по головам — я тоже. Но по трупам вы не пойдете…
Шелленберг задумчиво обошел его кресло и с благодарностью положил руку на плечо.
— Вы ошибаетесь, Штирлиц, — тихо сказал он. — Были и трупы тоже.
— И у меня, — мрачно сказал Штирлиц. — Но ведь без радости?
— Без малейшей, — покачал головой Шелленберг. — Однако неясно, что я теперь такое. Без имени, без профессии, без родины, без семьи.
— Становитесь пацифистом. Это всего вернее.
— Да уж, ещё одну войну нам не пережить. А вы?
— А я коммунист. Старый коммунист, возможно, единственный выживший.
«Но какой ценой?» — подумал Шелленберг и сказал:
— "Революция пожирает своих детей". Кто это сказал? Дантон?
Штирлиц кивнул:
— Нет вины родиться в стране людоедов. Каждый любит свою родину. Великая Германия — прекрасная цель, и я верю, что немецкий народ своей честностью и трудолюбием достигнет ее, не прибегая к войнам и убийствам. Но ведь для каждого родина — своя. Для кого-то рейнские водопады, для кого-то оперы Вагнера, для кого-то пивная, где собираются друзья, отцовская лавочка или песни матери… Но ни для кого, я убежден, ни для кого символом родины не были лагеря смерти, морковный кофе по талонам и ночные бомбежки.
— А для вас?
— Для меня?
— Для вас.
— Я был в Москве в сорок седьмом. Инкогнито... Я все же закурю с вашего позволения.
Шелленберг присвистнул:
— А я уж думал, вам больше нечем меня удивить. И как, понравилось?
— Не понравилось. Убедился, что моя родина теперь — в моей памяти. Это... пожалуй, русская речь, русские книги и широкий пейзаж, от которого хочется петь унылые русские песни, — он помолчал и добавил, — Мой отец посвятил жизнь борьбе с империализмом. А там я увидел столицу новой империи. Со всеми приметами вплоть до вицмундиров служащих.
— А из Берлина вы этого не замечали? — Шелленберг осекся и замолчал. — Прошу простить. Прошу простить и не спрашивать, посещал ли я лагеря смерти и как мне потом работалось на благо великой Германии.
С Шелленбергом всегда было непросто. Штирлиц вернулся к делу:
— Знать должны два, максимум три доверенных друга, — продолжил убеждать он. — И им должна быть невыгодна ваша дружба, они должны скрывать ее, у них должно быть, что терять. Тогда, в случае чего, они помогут и вам, и вашей семье.
— Такие найдутся. Я приглашу их сюда, и до конца года уладим вопросы наследства, — кивнул Шелленберг. — Скажите лучше, что бы вы хотели получить на день рождения?