***
Чимин долго всматривается в кровать напротив своей и гулко вздыхает, прикрывая глаза и позволяя себе ненадолго расслабиться. Он не знает, куда нужно писать письма и стоит ли, не знает, всё ли с ним в порядке, но верит, что парень справится. Вместо этого он каждый день убирается: подметает, открывает окно на распашку, позволяя осенней прохладе забрать своё и проморозить это место до того, что судорогой будет хватать пальцы на ногах. Чимин, в общем-то, не против, потому что лучше уж так, нежели истекать кровью от простреленной ноги или отсечённого пулей пальца. В последние дни он ничем не мог занять собственные руки, а мозг настолько сильно истощил собственные ресурсы, что размышления о чём-то важном просто выматывали, заставляли зевать и не позволяли в конце концов побыть в той самой тишине, о которой шепчутся в штабе. Пак слышит каждый день звуки пролетающих высоко в небе вертолётов и боевых самолётов; слышит этот гул отбывающих кораблей. Сколько не вернулось за последний месяц? Светловолосый сбился со счёта. Навязчивого, позволяющего напоминать, что он до сих пор не в безопасности, пусть и находится в штабе. Он ответственный за отряд, который в глаза видит слишком редко как для командира. Его бьёт под дых лишь одно: боль на подушечках пальцев и натянутые струны под ними. Чимин пытается хоть что-то выучить из растрёпанной, распотрошённой тетради, которую нашёл в маленькой, заваленной библиотеке штаба. А гитара… Гитара была в комнате солдата, который не вернулся. И ему слишком сильно, до чёртиков и потеющих ладоней хотелось сыграть, разбавить эту тишину музыкой. Лакированная, чёрная, словно воронье крыло, гитара без единого изъяна. Словно едва была куплена в магазине музыки. Чимин раз за разом проводил пальцами и ощущал этот рассеянный звук, издаваемый инструментом при зажатии определённых аккордов, но каждый раз не получалось довести дело до конца. Он расслаблялся, прижимался пухлой щекой к чёрному корпусу, прикрывая устало глаза. Нет, Чимин не устал настолько, чтобы до истерик и порезов на запястьях; он не устал до игнорирования всех вокруг и до изматывающей закрытости. Он устал по-юношески просто: улыбка не появляется, постоянно хочется прикрыть глаза и поспать и, в конце концов, при виде заправленной пустой кровати напротив хочется плакать. Тихо, без искривления лица и глухих стонов внутренней боли. Хотелось плакать, чтобы этим морем заглушить каплю. Но Чимин этого не делал. Видел как образца капитана, ощущал в горле ком каждый раз, когда собирался сдаться. Видел его ледяные руки, что всегда сложены на груди или за спиной, видел уложенные пылью и ветром волосы, видел избитые костяшки. И понимал, как ничтожно это всё — так легко умирать, пока ещё не знаешь, не видишь и не чувствуешь этот лист с датой и временем. Временем смерти. Тэхёна. Ким Тэхёна. Чимин от себя это имя и слово «смерть» подальше гонит, разрывая между ними связь, стараясь как можно дальше отвести друг от друга и тихо ругается, когда видит за закрытыми веками окровавленное тело и безжизненные глаза. Стеклянные, какие видел, когда Тэхён умирал внутри перед ним либо держа винтовку так близко к груди, словно прижимал к сердцу. В этих глазах он собственное отражение мог увидеть, но что бы ни происходило — там всегда горел огонь. Он мог гаснуть до искр, а мог разрастаться в пылающие города и страны, в вихри и штормы в соединении с ужасающей стихией огня. Этот парень умирал и горел изнутри, не сгорая. Настоящий феникс. Чимин поджимает пухлые губы и пробует снова и снова. Проводит пальцами по струнам, по правой руке неприятная дрожь от долгого раздражения подушечек, но он делает это снова и снова, поглядывая в тетрадку и нарисованные едва различимо пальцы, которыми следует зажимать аккорды. Светловолосый обещает себе написать песню. Одну единственную в честь них четверых, чтобы она грела после всех пройденных боёв и испытаний, что им уготовила судьба. Но никак не для того, чтобы эта самая песня, мелодия, вызывала боль и осадок в сердце. Бренчанье обрывается со стуком в дверь. Пак глубоко вздыхает и встаёт, откладывая музыкальный инструмент, что ещё дрожью на пальцах и вдохновением в сердце помогает вставать с этой твёрдой койки, одиноко в комнате. Он оглядывается, цепляется взглядом за чистейшие углы под потолком, на котором когда-то расползлась украшением паутина. Чимин цепляется за эти детали и старается запечатлеть в памяти, ведь в любой момент их могут забрать, как поступили с Тэхёном. На месяц или больше — никто не знает. И знать, честно говоря, не хочет. Эти часы, минуты в разлуке даются тяжело, бьют по осознанию и в конечном итоге накрывают холодными ночами штормами глубоко внутри грудины, прямо по сердцу полосуя ветром. Открывая дверь, он видит Юнги и Хосока, что уже собрались. Ждут, пока в глазах напротив свет вновь загорится. Они знают. Знают слишком много про парня напротив: похудевшего, гордого, морально сильного парня, что ни единой слезинки не проронил за последнее время. Даже лучше сказать — за всё время. Юнги знает, что прячется за этим погасшим светом, понимает друга как никто лучше и кусает щёки изнутри, потому что в бледности губ жажда прослеживается. Он не пьёт, засыхает на месте из-за собственной тревоги по человеку. Но Юнги косится на пилота, отходит назад, чтобы не умереть под этими светло-карими глазами, которые напротив постоянно другие ищут. Им всем тут адски невыносимо без четвёртого человека. — Пойдёмте, — Хосок разворачивается первым. Чимин смотрит ему в спину, видит крылья, пусть и не из перьев. Эти крылья ни за одной решёткой невозможно скрыть, их не позволит сломать парень, что идёт следом. Да и сам Пак не разрешит коснуться железных болтов, на которых держится Чон в воздухе. Сильный, смелый, спокойный. В нём холод вечным огнём в глазах Юнги не раскаляется, лишь топит с головой, позволяя остынуть на время. В этих сжатых кулаках больше правды, нежели в словах, которые люди изо дня в день произносят так неправильно, по-предательски. Врут до сотни раз за день, врут постоянно сами себе. Что не голодны, что не страдают, что хватает сил. Хосок голоден, страдает и ему не хватает сил, но враньё самому себе спасает. Он так себя убеждает, а Чимин дотянуться до него не может. Пока Чон из толщи воды Юнги вытаскивает, другим подойти не позволяет. Пока парни знают о Чимине всё, Пак видит израненную под одеждой кожу. Ему не нужно знать всё — ему не рассказывают истории, не произносят трепетно о переживаниях глаза в глаза. Он сам всё додумывает, всё составляет и выстраивает в логические цепочки, не обижаясь, потому что заведомо знает — парни расскажут о себе молча. Чимин не допытывает, но видит насквозь, помогая тенью: укрывает, если заснут на дежурстве; оставляет кусок хлеба нетронутым; уходит, не достреляв двух патронов. Светловолосый тенью их согревает, лёжа своей улыбкой на плечах товарищей и твёрдо отдавая приказы на поле боя. Он этому у Чонгука научился, вылавливая взгляды в толпе, анализируя и, наконец, находя, за что ему так отчаянно сдерживать себя, как это делает капитан. Он нашёл это в парне, которого так давно не видел и о котором давно не слышал. Но даже так Чимин всё ещё подолгу смотрит на заправленную постель и верит, что наутро там будет сидеть человек. Пусть сбитый в кровь, пусть мокрый из-за снега, пусть уставший и истощённый, но до сих пор живой. Это единственное, о чём думает Пак, засыпая перед сном, помогая себе вставать по утрам на ноги, а не на колени. Это единственное, о чём думает парень, когда хочет закричать от боли. Тэхён бы этого не хотел. Они идут молча ровно до того момента, пока не поднимают синхронно головы к небу, подставляя лица под холодные капли дождя. Юнги этот дождь языком готов собирать, словно мёд, которого так давно не ощущал на губах, не пробовал прокатывать сладкое между рядов маленьких зубов. Но он держит себя в узде: прекратил уже как пару недель даже задумываться об этом. Запер в себе сладкоежку и умирает из-за ломки, которая по телу бродит и в жар бросает. Оглядываться на штаб за спиной не хочется и даже не можется, потому что они видят перед собой определённый маршрут: от ворот и до конца ярмарки, практически такой же, какую они проходили с Тэхёном перед его отъездом. Это была спонтанная идея: просто пройтись и вообразить, словно их четверо, словно никто не исчезал, будто в никуда. Не испарялся, забирая с собой покой трёх людских сердец, заставляя их качать кровь в ускоренном темпе уже на протяжении нескончаемых тридцати дней. За эти часы, которые парни провели порознь по комнатам и балконам, каждый решил для себя, что этого человека нельзя отпускать и не вспоминать вообще. Хотя бы сегодня. Хотя бы в дождь. Хотя бы на ярмарке, без денег. Хотя бы вместе. Они идут по длинной дорожке, ведущей точно в небытие и воспоминания, которые Юнги от себя решил закрыть. Ведёт дорога прямо по истоптанной, усеянной невидимыми следами земле, на которую Хосок обещал себе никогда не приземляться без повода. Ведёт прямо по запаху, который Чимин носом тянет, хотя обещал себе проветривать каждый день комнату. Они его захоронили в легко открывающийся гроб. Вот такая у них надежда и вера. — Твоя рука уже прошла? — Чимин смотрит на Хосока, а тот дёргает пальцами. — Побаливает немного. — Вот сука, этот Джин, — фыркает недовольно Юнги, морща нос ещё сильнее, нежели было до этого. — Прекрати, это был бой на равных, — хмыкает Хосок и смотрит вдаль, на рассыпанных по небу железных птиц. — Он просто пидорас, прими это как факт, — ещё более недовольно фырчит Юнги. А Чимин улыбается. Позволяет своей эмоции, — хоть какой-то, — выйти наружу, а после отчаянно смеётся, когда разговор заходит дальше, обретая новые повороты. От этих двоих энергетикой за милю несёт, только кто-то один чертовски холоден со вторым, а второй терпеть не может холод, пусть и вскользь падает прямо в прорубь, если того требуют обстоятельства. Пак дальше слушает разговор: — Для тебя пидорасы все, у кого нет сладкого. — Ты тоже пидорас. Парни оглядываются на светловолосого, а ему, кажется, не хватает кислорода. Это ужасно. Слишком ужасно. Он смеётся, потому что эмоции, накопившиеся в груди, бьют под дых, убивают и растаптывают, стелют на труп ковёр и вытирают ноги. Слёзы, появившиеся в уголках глаз, быстро смахиваются немного пухлыми тёплыми пальцами, и Чимин обещает этой ночью заснуть быстро, перед этим хорошенько выпустив эмоции. Позволить лишь этой ночью капле дёгтя вытечь из грудины. Наедине с собой, конечно же. Никто не должен это видеть, именно поэтому он сквозь смех говорит какие-то издевательства и передразнивания. Выглядит странно, нелепо, но Юнги и Хосок переглядываются, выбирая поверить бедному парню, который собственную чашу эмоций уже переполнил — они хлещут через край. — Пойдёмте скорее, — улыбается Чимин, пусть за этими губами столько искривлений в приступах боли; пусть за подрагивающими пальцами струны, которые порой хотелось затянуть на шее. — Пройдём аж до смотровой? — Я не против, — пожимает плечами Юнги. — Надеюсь, ты тоже, глыба? — Не называй меня так. — Глыба сказала, что тоже не против, — мило улыбается в лицо Чимину Мин, обгоняя и идя впереди всех. Их единственный выходной в это ужасное время, всё такой же единственный, как и месяц назад. По правде говоря, тогда был не выходной, а лишь просьба Тэхёна провести последний день в городе с друзьями, адресованная генералу. Тот её выполнил. Провести последний день спокойно, в тепле города, в который они бежали кто за новыми знаниями, а кто за помощью. Проходя мимо ароматных глинтвейнов, которые будут греть редких покупателей в этот холодный час, парни с усмешками вспоминают, как воротили носом Ким и Юнги, потому что «горько до пизды», цитируя второго. Хосок усмехается, передразнивая парня, и тот озлобленно кидает взгляд на друга. — Помалкивай давай, — фыркает смешно, а Хосоку на руку. — Только через чашку глинтвейна. — Я этот пиздец в рот никогда не возьму, понятно? — А что тогда возьмёшь? — саркастично выгибая бровь, спрашивает Хосок. — Пошёл нахуй. Они идут по протоптанным следам, словно те нетронуты ни солнцем, ни людьми. По снегу, шагая в точности в том порядке, в котором шли до этого. Вслушиваются в пение птиц и мечтают услышать лишь ответ на свой вопрос, который изнутри пожирает. Этот вопрос глотку уже давно вспорол и не разрешает дышать, вдыхать этот пропитанный смрадом смерти и глинтвейна запах: маскировка настоящего ужаса под покровом ярмарки. Веселье, что покрывает зло — не хуже монстров в кошмарах. Не хуже людей, ведь создано ими же. Каждый это понимает, но всё равно следует, общается и выходит к смотровой площади. Глубоко вдыхает и мысленно кричит, потому что Тэхён на этом месте от радости кричал. Потому что говорил, что не хочет уезжать. Это и даёт первую трещину в маске. — Вот хрень… — тихо шипит Юнги за спинами друзей, опуская голову. Конечно, больно. Конечно, невероятно печально и страшно, в конце концов. Каждый по-своему переживает это, по-своему не видит и по-своему пытается вспомнить. Юнги вспоминает через ту дрожащую боль, что сейчас осела пыльцой на носу и щекочет, но чихнуть не даёт. Слёзы мягкими дорожками по искусанным губам и холодным морозом под дуновением ветра. Хосок смотрит на плачущего Юнги и медленно подходит. Юнги два шага назад — Хосок три вперёд. — Отстань! — выдёргивает руку и смотрит этими злыми глазами, которые пытался спрятать глубоко в себе и больше не открывать. Только не на друзей. Он этими глазами на Тэхёна смотрел в Морозовке двадцать второго августа. Он этими глазами его зарезал на месте, пристрелил собственными руками и умылся его слезами, а не отчаянием тех, кто их товарищей погубил. Он этими глазами на отца троих детей смотрел, вокруг шеи питоном скрутился и шептал этим ядовитым голосом, чтобы застрелил. Чтобы убил того, кто выживал таким же кровавым способом, как и они сами. Заставил убить того, кто ни одного солдата их не повалил. Юнги этими сузившимися зрачками на пекущее солнце глядел, когда Тэхён уехал. Он этими глазами ненавидит. — Что мы здесь, блять, делаем? — рычит, вырываясь, пока Хосок пытается за локоть ухватиться и обнять. Не получается. — Да отъебись! Чимин сглатывает, ощущая этот разряд тока по всему телу, когда Юнги замахивается. Ему бы сейчас отвернуться, но тело само делает: быстрый шаг вперёд, зажимает кулак в воздухе. Он дрожит. Под каплями дождя Юнги как никогда разрушен внутри, но цел снаружи. Эта маска у него первого слетела под сбоем программы, которую сам же Мин и установил. Эта программа с самого начала была вредоносной, это и есть его болезнь. — Ты такой спокойный, Хосок, — слёзы на уголки губ стекают, а Юнги пробует сам себя на вкус. — Всегда поражался этому грёбаному выражению лица, выдающему проклятое ничего. — Успокойся, Юнги, — мягко просит Чимин. — Ты не в себе. — Да что ты говоришь, — дёргается, пытается ударить, но его кулак крепко держат в ладони. — Мать Тереза объявилась… Взгляни на себя, ты к отряду выходишь раз в пятнадцать лет и то, если повезёт. — Юнги, — Хосок хмурится. Видит, что задел за живое. Чимин в капитане видел пример, но сам таким никогда не был и не будет. Потому что не видит глаз товарищей, не срывается по первому зову, а сидит в комнатке. Эти слова Чимину сердце полосуют, по швам разрывают едва зажившие ранения, — огнестрельные, ножевые, — и парень едва сглатывает, сжимая кулак в своей ладони сильнее, лишь бы на месте весь этот спектр эмоций не вывалить. Лишь бы Юнги, и без того разбитого, не доломать. Лишь бы самого себя сейчас не потерять в этом всём, в этой ссоре. — Прекрати строить из себя несокрушимого, блять, — кусает губы. Его внутренний Мин Юнги кричит от боли. Он не хочет, не хочет, не хочет, чёрт возьми! Залепите ему рот, ударьте по щеке — пусть проснётся! — Какого хера мы здесь так вальяжно ходим, «веселимся», — сплёвывает собственную злость под ноги Хосока. Плюёт ему в ноги. — Как ты, такой безэмоциональный, здесь можешь стоять, пока один из наших пулю в висок выпустил? Хочешь сказать, тебя это не ебёт? На твоём лице в тот момент и мускул не дрогнул! — Юнги! — Хосок не успевает. Чимин за ворот кителя к себе разворачивает, стеклянными глазами душу на обед сжирает и бьёт по щеке. Чтобы опомнился, чтобы не смел кричать на единственных, кто не воткнул нож в спину за паёк, кто рядом от самого начала и до конца с ним обязаны быть. Кто его ненависть лечить собрался. Чимин смотрит в эти глаза, что горят огнём, который тухнет постепенно и видит в них нескрываемую боль и неразделённую обиду. Тело в его руках постепенно мякнет, и по щекам слёзы бегут с новой скоростью. Искренние. Но Пак от себя Юнги отталкивает, сглатывая то вязкое ощущение надвигающейся лавины срыва, которую он обязан пережить один. Как командир отряда, главный в нём, потому что никто в лице лидера не должен видеть боль и страх, потому что на его тёплых руках не должно остаться живого места, ведь он этими руками путь для двенадцатого отряда расчищает. Сжимая это отвращение к себе и к миру в кулаках, Чимин громко выдыхает, расслабляя плечи и тихо говорит: — Он был не только твоим другом, Юнги, — голос светловолосого предательски дрожит. — Запомни, что не одному тебе больно. А может, твоя боль самая слабая. Разворачивается на пятках, потому что эти перепуганные глаза друга перед собой видеть нестерпимо больно. Что с ним сотворила эта болезнь? Как она так медленно выедает из него всю ту человечность, которой тот был наделён? Или, быть может, она лишь срывает замки с дверей, выбивает окна, чтобы его человечность наконец показалась. Чимин этого не знает. Ему ничего никогда не говорят.***
Если ярмарка и была местом, где здравый смысл покинул его, то балкон, на котором он встретил Хосока месяц назад, сейчас является куполом от бед. На этом балконе он так же плакал, но оказался в родных руках и тёплой твёрдой кровати. На этом балконе он за долгое время впервые увидел Чона и чёрт бы его побрал… сказать так много отвратительных, ядовитых слов. Дневник, который он оставил под своей подушкой в их с пилотом комнате, хранил миллиарды зачёркнутых слов, тысячи перечёркнутых моментов и лишь одно извинение. Одно простое извинение, которое он так же зачеркнул. На последней странице из всех заполненных, словно в самом дальнем углу шкафа. Дальше писать Мин смысла не видел, лишь ковырял внутреннюю рану, позволяя гною собираться над бровями. Это менингит, который его отравляет. Тяжело выдыхая, он пытается сквозь поток нескончаемого воздуха передать извинения. Снова. Только не зачёркнутые, а искренние и настоящие, хотя знает, что как только откроет рот — просто не сможет. Его остановит что-то внутреннее, та самая опухоль «Ненависть», благодаря которой он движется, но она сжирает его по миллиметру. По тому самому миллиметру, который он зачёркивает. Он собственную тень уже начал зачёркивать. И пряча лицо в шершавую ладонь с узловатыми пальцами, он буквально ощущает ту вину, которую несёт теперь. Стыдно ли ему? Да. Безумно стыдно и больно, но уже не за себя. Больно за Чимина, в чьих глазах он видел падение здания из маленьких кирпичиков, которые Пак с трудом складывал один на один и скреплял собственной волей, будто цементом. И этот домик, который Пака должен был защищать со всех сторон — развалился. Осыпался слоем пепла и праха тех, кого тот похоронил, не проронив ни слезинки. Юнги помнит ту единственную экспедицию, и Чимин… только благодаря ему все сохраняли спокойствие и действовали по плану. Потому что страх — самое главное «стоп-слово» в жизни любого человека. Ты не скажешь то, что страшно; не пойдёшь туда, где страшно; не станешь делать то, что страшно. Это то самое «стоп», которое висело в комнате мёртвой тишиной, когда Хосок хотел впервые попробовать подойти к Юнги. В первый его приступ ненависти ко всему живому, что существовало на тот момент. В первый приступ внутренней боли, которая проявилась самым отвратительным симптомом из всех ранее встречавшихся Человечеству — отвращение. Отвращение от себя, в первую очередь. Его поедают живьём, точно каннибализм. Это то самое чувство, когда действительно будет легче пустить пулю в лоб, последовав совету генерала и… примеру Тэёна. В прощальных словах того паренька почему-то не было боли или скорби по чём-то или ком-то. Лишь облегчение. Юнги поднимает голову вверх, смотрит на звёзды и шепчет едва уловимо: «К звёздам». Туда путь любым легендам. Они не умирают, лишь становятся очередной яркой звездой на тёмном небе. Если ты находишься в кромешной тьме — стань светом. У Юнги не получается. Он пытался стать как Тэхён: тренировался стрелять, захватывать цель глазами, спускать курок без сожалений. Он пытался быть как Чимин: аккуратен, краток, любезен со всеми. Он пытался быть… Впрочем, третьего он тоже не смог. Он так и остался сам собой, а вернее, своей плохой стороной, которая пробилась отвратительной чёрной нефтью сквозь раны — своей болезнью. И эта болезнь теперь касается и Чимина с Хосоком. Тех самых людей, что лекарства пачками крали ради него. Собственное свободное время — самое редкое лекарство. И самое дорогое. Ведь время высчитывается, — для Юнги, — слезами. Если бы кто-то это понял, возможно, Юнги перестал бы быть таким. Но все почему-то пытаются только избавиться от этой проблемы, никак не принять её. Проблема есть до тех пор, пока Юнги сам не начнёт бороться с ней. Вместо этого он хочет быть копией. — Какой идиот… — тихо бубнит под нос Юнги, жмурясь. — Какой идиотина… В какой-то момент он поймёт. Всё поймёт. Каждой клеточкой своего организма осознает то, что делает неправильно, но не сейчас. Не сейчас, когда ему хочется быть «как». В такие моменты люди беспомощны, ведь создать индивидуальную личность сложнее, нежели скопировать. В такие моменты люди, как Юнги, гонятся не за тем, чем следует, и делают больно всем вокруг. Такие люди, как Юнги, слишком долго ищут собственное счастье. В тишине укрытого ночью штаба он где-то далеко по коридорам эхом слышит бренчанье гитары и медленно выдыхает, потому что такие люди, как Юнги, слишком долго жалеют о своих поступках, винят себя и проклинают. Потому что такие люди, как Юнги, самые искренние в своих эмоциях. Их лишь нужно принять.***
— Я не знаю, сказал же, — спокойно отвечает Чимин, быстрым шагом идя по коридору. — Зачем нас втроём вызывать? — тихо переспрашивает Мин, но под холодным взглядом мгновенно осекается. — Ладно, понял. Длинные коридоры становятся ещё длиннее с каждым шагом. Мимо плетущиеся или такие же взбалмошные солдаты превращаются в размазанные краски по холсту, потому что нет времени смотреть на них, нет времени разглядывать. Их вызвал генерал. И только лишь судьба знает, что им уготовил Ким Намджун, какую боль они переживут дальше и увидятся ли с Тэхёном, когда тот прибудет в штаб. Сердца колотятся, руки потеют, а ноги не сбавляют шаг. Несутся навстречу темноте, которую придётся пройти без света, но с открытыми глазами отыскать мрачный выход среди мрака. Хосок отчего-то по-особенному напряжён. То ли из-за вчерашнего, — поэтому Юнги часто поглядывает на пилота, — то ли из-за беспокойного сна. В эту ночь ему снились ужасы неба и катастрофы, сбивающие самолёты с траектории, бесповоротно неся их вниз. Он видел войну. Не просто перестрелки, а настоящую войну людей с высоты птичьего полёта, находясь и сам в бою, летя ярким пламенем вниз и разбиваясь. Он видел лица, даже запомнил их и узнал в некоторых прохожих из далёкого прошлого, продавцов в магазинах и даже того мужчину, что варил на ярмарке глинтвейн. Но даже так он поднялся со вскриком, его опрокинуло болью сквозь сон. Вытолкнуло из той воды, которую тот глотал гранёными стаканами. Дверь генерала застыла перед носом светловолосого, и тот в последний раз выдыхает, поджав пухлые губы и долго всматриваясь в дверную ручку. Отчего-то не хочется заходить туда, ведь один после этих дверей исчез в небытие, потерялся среди моря людей и океана снега. Антарктида. — Давай, — Хосок холодом как всегда успокаивает, и Чимин слушается. Мягко стучит в дверь и незамедлительно среди всего гула штаба слышит короткое «Войдите», различив это слово среди помех и шума, отыскав его среди своего пульса, который громкими битами залил музыкой уши. На пальцах неприятная корочка и порезы ощущаются особо остро, когда Пак хватается за ручку двери и открывает ту. Она кажется ему раскалённой. Такой, от которой ожоги на руках остаются красными, слезающими с мясом пятнами, но кожа была абсолютно нормальной. Более того, даже целой. Не в мозолях и содранных ранах, не в шрамах, как у капитана. В конце концов, они до сих пор были тёплыми и пухлыми, благодаря которым нельзя указывать путь своему отряду. Зато можно делать это голосом. — Пак Чимин, Чон Хосок и Мин Юнги, вызывали? — громко, коротко и сдержанно. Если его руки не могут стать опорой для отряда и вести в самые ужасные углы ада, пусть это сделает его голос. Высоким, нежным баритоном достучится до сердца, откроет душу и успокоит, когда надо, поторопит, где требуется и проведёт, куда потребуется. И прямо сейчас он ведёт двоих из отряда, в котором его назначили капитаном, на непонятное задание. На участь, о которой те даже не подозревают, лишь уверенно и молча отдавая честь генералу Ким Намджуну. Стол мужчины был завален макулатурой, на которой небрежно стояла пепельница с потушенными о стекло сигаретами. В аромате ощущались ноты табака, одеколона и стёртых страниц старых книг, о которых Чимин никогда и не догадывался. Хосок взглядом ловит маленькую фигурку истребителя, в точности такого, на котором летает он. Его машину, которая возвела его до небес, скромно прозвали «Чайкой», чаще всего не упоминая серийный номер и модель, просто ради того, чтобы протянуть гласные и насладиться полётом смертника над морем. Все лётчики — самоубийцы, а их танцы в небе — смертельно красивы. Подписывая договор с Дьяволом, Юнги и не думал, что придётся смотреть десяткам копий в глаза и скалиться, не позволяя увидеть едва заштопанные раны. Плохо залатанные, кстати, ведь вот-вот швы разойдутся, Юнги почему-то ощущает это слишком хорошо и сильно, как для такого спокойного дня. Вернее, он был спокоен ровно до оглушительного «Вас вызывает генерал». Он в своём дневнике с ночи ничего не писал, даже не открывал и не перечитывал, потому что всё, что перечёркнуто самолично — должно оставаться перечёркнутым, а не перечитываться в сотый раз. Всё, что было в прошлом — остаётся в прошлом. Даже зачёркнутые извинения самоубийцам. — Вызывал, — задумчиво кивает Намджун, не отрываясь от бумажной волокиты. Чимин за спиной нещадно руки сжимает в кулаки и пальцами щипает кожу. Это всё идёт явно не в ту сторону, в какую хотелось бы, поэтому он едва удерживает себя от судорожного вдоха. Эмоции с прошлого вечера вышли, как и планировалось, однако та самая тоска и груз на сердце никуда не ушли, оставшись под непротекающей крышей чиминового дома. — Зачем, товарищ генерал? — голос Пака до сих пор звучит твёрдо и уверенно, а Юнги мысленно даёт ему пять и благодарит за то, как их ведут на верную смерть. Зато с поднятыми подбородками и носами. — Насколько я помню, вы хорошо общались с Тэхёном, — сердце пропускает один удар. — Поэтому вы обязаны знать, как мне показалось. Хосок не сдерживается, откашливается. Никто не обращает внимания, ведь в этой громкой тишине буквально слышны стоны трёх покалеченных душ, которым не хватало этого. Не хватало только того, чтобы их разломали на две части, и Чимин сглатывает, потому что ему хочется вместо того, чтобы отвечать на внезапно словленный взгляд генерала, упасть на пол и громко зареветь. В этом тоне нет ничего прекрасного и хорошего, ровно как и несколько месяцев назад в их первый день как солдат. В этом тоне никогда не бывает ничего хорошего — лишь отсутствующая страть к другим людям и приносящая боль власть. Те, кто выше их по званию, могут так легко переломать позвоночники либо свернуть шею одним словом, одним движением и одним тяжким вздохом. Эти люди — жизнь для меньших, словно мама для котят, которая, почуяв чужой запах, с лёгкостью может бросить собственное чадо. Юнги дышит этим спёртым воздухом, расправив плечи и умоляя небеса помочь им сейчас. Говорит, что исправится, что всё изменит. Он обещает сам себе никогда более не материться, наслаждаться жизнью, пока она у него ещё есть, и не жаловаться на всё подряд. В конце концов, он пообещал ангелам над головой извиниться перед ребятами. Взамен он умоляет услышать лишь одну фразу. — Он возвращается. «Господи, нахуй», — тихо, с придыханием и безграничной надеждой проносится в голове Юнги.