ID работы: 10673767

Однажды ты обернешься

Слэш
NC-17
Завершён
2684
автор
Размер:
806 страниц, 56 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2684 Нравится 1420 Отзывы 806 В сборник Скачать

(спустя три месяца) Разруха

Настройки текста
Когда Мегуми этой ночью заходит на кухню – Сукуна охуевает. Когда Мегуми набирает воду в чайник и включает его, как ни в чем не бывало – Сукуна охуевает сильнее. Когда Мегуми оборачивается со своей привычной чашкой чая в руках, когда привычно опирается поясницей на столешницу, когда привычно бросает на Сукуну невпечатленный взгляд – уровень охуевания Сукуны уходит куда-то за грань. И, на самом-то деле, охуевать Сукуна не должен бы. Это ведь давно уже их рутина, обычная и детально изученная. Ночь. Кухня. Чай для Мегуми. Кофе для Сукуны. Колючие и ядовитые реплики – для обоих. Декорации более чем знакомые. За исключением того факта, что Мегуми не приходил по ночам на эту самую кухню вот уже месяца три – поэтому, да, Сукуна охуевает. Имеет право. И в особенности он охуевает от того, насколько невозмутимым выглядит Мегуми, будто этих трех месяцев радиомолчания и не было. И, чисто технически, это нельзя назвать молчанием, потому что они регулярно пересекались, и они все еще продолжали сыпать колкостями обоюдно, и Сукуна притащил избитого Мегуми в свою квартиру, на свою территорию, и пьяный Мегуми вис на нем, тыкаясь холодным носом в шею... Вот только – сам Мегуми к Сукуне не шел. Не так, как шел все эти годы, все эти ночи, разделенные ими на двоих на кухне, когда Мегуми, как всегда упрямый, как всегда несдающийся, пытался что-то и кому-то доказать. То ли Сукуне. То ли самому себе. Сукуна не настолько идиот, чтобы поверить, будто Мегуми возвращался сюда из-за него, а не из-за этого упрямства и этой жажды что-то, мать вашу, доказать. И, вот – Мегуми опять здесь. Мегуми опять сжимает пальцами свою кружку с чаем. Мегуми опять смотрит на Сукуну со своей обычной невозмутимостью, но только сейчас сквозь эту невозмутимость проглядывает странное задумчивое выражение. И Сукуне последние недели две казалось, что он ловил на себе вот эти самые взгляды, что они ему спину жгли, кости плавили и клеймили, но стоило обернуться – и выяснялось: Мегуми смотрит в другую сторону. Вероятно, Сукуна просто принимал желаемое за действительное. И сейчас Мегуми вернулся сюда не из-за Сукуны – Сукуна напоминает себе об этом, чтобы потом ему не прилетело наотмашь по еблету реальностью. Наверняка Мегуми просто в очередной раз кому-то что-то хочет доказать. Но проблема в том, что этот факт ничего не решает и не упрощает. Проблема в том, что одного только присутствия Мегуми достаточно, чтобы Сукуне чиркнуло спичкой рядом с фитилем, ведущим к запасам динамита под ребрами – и отозвалось адреналином по венам. Жаждой по жилам. Потребностью по сердечной мышце. И плевать, каковы причины этого самого присутствия. Блядь. Неебически жалкий. Неебически вляпавшийся. А Мегуми продолжает смотреть – задумчиво, с какой-то мирной тишиной во взгляде, препарируя Сукуну этим взглядом, вскрывая ему грудину и заставляя хлынуть наружу поток гнили. И Сукуна не уверен, сколько еще так вывезет. На сколько еще его хватит под этим взглядом прежде, чем внутренности к чертям разнесет взрывом динамита под ребрами – да так, чтобы на молекулы. Поэтому Сукуна первым разрушает тишину, разбивает, нихуя не способный ее вынести. – Кое-кто решил почтить меня своим королевским присутствием? Я польщен, – и он скалится. Скалится. И пытается вернуть все в привычную колею, туда, где обоюдные потоки яда и бьющий точечно сарказм. Туда, где все понятно и изучено, давно на составляющие разложено. Вот только Мегуми на подначку не ведется. Мегуми продолжает смотреть – смотреть, мать его, – пока в конце концов не произносит, так, будто Сукуна вовсе ничего не говорил. – Это же ты растаскал нас с Юджи по кроватям в тот день, когда мы напились? От неожиданности Сукуна, тянувшийся к пачке сигарет, сбивается на половине движения; рука дергается чуть в сторону – но Сукуна тут же заставляет себя движение продолжить, будто ничего не произошло. Для этого дерьма ему определенно нужна доза никотина. Срочно. Пацан что-то помнит? И если помнит – то какого хера ему понадобилось две ебучих недели, чтобы об этом заговорить? Сукуна щелкает зажигалкой. Прикуривает. Утыкается взглядом в экран ноута и старательно играет равнодушие. И только сбившееся с ритма сердце все равно ржет над ним – равнодушие, как же. – В душе не ебу, о чем ты, пацан, – выдыхает Сукуна вместе с сигаретным дымом, потому что он еблан. Потому что он нихера не умеет использовать даже брошенные ему в лоб шансы. Да и – какой это шанс? Сукуна вспоминает, как сегодня днем Мегуми выпутывал из волос Юджи несколько застрявших в них сухих листьев и нежно ему улыбался. Кулак сам собой сжимается, сигарета почти ломается – что-то внутри сжимается тоже. Тоже почти ломается. Пацану просто любопытно – вот и все, вот так просто. До пиздеца, мать вашу ж просто. – Значит, – тем временем, продолжает свой допрос бесцветным, сухим голосом пацан, – это кто-то другой тащил меня в комнату? – Видимо. – И кто-то другой держал, пока я блевал в унитаз? – Определенно. – И чьи-то еще татуировки я отслеживал пальцами? Сукуна не выдерживает – шумно втягивает носом воздух, сцепляя зубы, закусывая нити нервов где-то глубоко внутри, чтобы не взвыть. Когда он так и не отвечает, Мегуми продолжает – и голос его звучит не совсем знакомо, не совсем привычно. Вроде, обычные для него интонации – но в них есть что-то новое, что-то, чего Сукуна не может вот так сходу раскусить. – А я все еще хочу услышать их историю. И Сукуна все-таки поднимает на него взгляд. Пацан смотрит все еще задумчиво, все еще препарирует, все еще рентгеном сканирует – но теперь в этот взгляд добавляется еще и какое-то знание. Какое-то понимание. И Сукуна судорожно сглатывает, и что-то обжигающе вспыхивает под кожей, и Сукуна говорит себе, что это злость. Это злость лижет ему изнанку, слизывает клеймящие взгляды Мегуми – и только отчетливее заставляет клеймо проступить. Мегуми смотрит так, будто перед ним – какая-то сложная задача, сложное уравнение, и он с отстраненным любопытством пытается это уравнение решить. С отстраненным любопытством наблюдает за тем, как приблизился на шаг к решению. Пока Сукуна – оголенный провод, вспоротая грудина, истекающая гнилью и потребностью сердечная мышца, Мегуми – теоретик, наблюдающий и анализирующий свои наблюдения, сортирующий их и раскладывающий по полкам. И, нет, это не заставляет Сукуну чувствовать себя беспомощным и безнадежным; немного уничтоженным; абсолютно зависимым. И, нет, он не пытается спрятаться от всего этого за приступом искусственно вызванной, ярко полыхающей злости. Ни капли, блядь, нет. Взгляд Мегуми – знание и холод. Весь Сукуна – огонь и ярость. – Тогда спроси у того, кому эти татуировки принадлежат, – скалится Сукуна, потому что нахуй. Нахуй. Сукуне отчаянно хочется вызвать в Мегуми хоть что-то поверх этой отстраненной задумчивости, хочется подорвать эту задумчивость к херам и вытащить на поверхность яркое, полыхающее. Ему хочется вытащить на поверхность нежное – но нежное принадлежит его тупому младшему братцу, и... Нет. Нахуй. Сукуне это не нужно. Сукуне нужен привычный надрыв. Привычный алый гнев, полыхающий в радужках пацана – хоть что-то, блядь, привычное. Хоть что-то, блядь, отличное от этого ебучего равнодушия. Поэтому он выплевывает: – Хватит ебать мне мозг, пацан. И – вот оно. Вот оно. Наконец. Отстраненность пацана расползается паутиной трещин, и там, сквозь эти трещины, начинает проглядываться что-то алое и полыхающее; эти трещины начинают фонить чем-то мощным, чем-то сносящим с орбит – и с этим Сукуна может справиться. Сукуна с чем угодно может справиться. Он мог бы справиться даже с ненавистью Мегуми. Только не с его гребаным равнодушием. – Какого хера с тобой всегда так сложно? – взрыкивает пацан раздраженно, и Сукуна распаляется, и кострище внутри него принимается полыхать ярко и яростно, и он разгоняется сразу на двести двадцать – но не по спидометру. В вольтах, чтобы Сукуне глотку поджарить И – вот оно. Привычное. Знакомое. И Сукуна скалится шире. Скалится ядовитее и фальшивее. Сукуна произносит, не думая, потому что – да когда он, нахрен, думал вообще перед тем, как что-либо говорить-делать рядом с этим пацаном? – Так никто тебя здесь и не держит, пацан. И Сукуна жалеет тут же. И Сукуна тут же ощущает, как на место злости приходит что-то другое, что-то глубоко отрицаемое – и Сукуна будет отрицать. Потом. Позже. А сейчас ему вдруг становится до пиздеца страшно, что Мегуми прислушается – и уйдет. Потому что у Мегуми зубы крепче сцепляются. Потому что у Мегуми желваки начинают ходить под кожей. Потому что пальцы Мегуми в кружку вцепляются так, что костяшки белеют. И Сукуна думает – я дебил. Такой гребаный дебил. И какого хера ему всегда нужно все руинить? И какого хера он не мог честно ответить на вопросы Мегуми? Ему же еще тем вечером нутро обожгло мыслью о том, что Мегуми забудет, что опять закроется, что вот то, короткое и доверительное – оно останется только в памяти Сукуны и потом хер пойми, было ли на самом деле, или это он под приходом ловил визуализацию своих грез о несбыточном. А теперь Мегуми приходит и говорит сам – помню. А теперь Мегуми приходит и спрашивает подтверждения – это был ты? А Сукуна вместо того, чтобы сказать такое простое, короткое «да», начинает отыгрывать мудака и рушит то, что уже разрушено им же. И. Блядь. Да что за нахуй с ним не так? И Сукуна думает, что любой другой на месте Мегуми сейчас точно свалил бы... …но это же Мегуми. И Мегуми на секунду прикрывает глаза, глубоко вдыхает – так, что Сукуна даже не уверен, видит ли он сам это, слышит ли, или попросту ощущает какой-то псиной чуйкой, на пацана настроенной. А потом пальцы Мегуми расслабляют свою хватку на кружке, и он отставляет ее в сторону, и когда он вновь открывает глаза, поднимает свой взгляд на Сукуну – там, в этих глазах, от отстраненной задумчивости не остается почти ничего. Там почти ничего не остается от знания, причин которого Сукуна не понимает, до сути которого не может докопаться – и это непонимание бесит его, бесит собственное бессилие, прикрытое злостью. В глазах Мегуми теперь что-то полыхает. Что-то сдержанное и приглушенно-яркое – но завораживающее, тащащее Сукуну, будто он не хищник, способный переломать шеи всем, кто к нему сунется. А мотылек, летящий на свет огня. Беспомощный. Жалкий. Безнадежный. Такой, каким его делает Мегуми. И взгляд Мегуми падает на сигарету – Сукуна не помнит, когда успел прикурить другую, – и он вдруг резко меняет тему, произнося: – Будешь столько курить – сдохнешь к сорока от рака легких. Еще пару секунд Сукуна просто смотрит в глаза Мегуми, теряется во вселенных, в них сокрытых – и вылавливает тень насмешки. Тень провокации. «Поведешься?» И Сукуна ведется. И остаточная злость гаснет под этим взглядом, под этим не-равнодушием, теряется и схлопывается в этих вселенных. И Сукуна разрешает короткому приступу рваного смеха вырываться из глотки. Сукуна спрашивает дразняще, все еще скалясь – но даже не пытаясь прикрыться привычным ядом: – Беспокоишься обо мне? А Мегуми в ответ хмыкает. Мегуми парирует: – Просто хотел попросить – когда пересечешься в аду с моим... Биологическим отцом – не передавай ему привет. В этот раз Сукуна не выдерживает и хохочет во весь голос, и он даже успевает уловить тень улыбки, чуть дернувшую уголки губ пацана вверх – или, может, Сукуна опять принимает желаемое-за-действительное, но ему не хочется сейчас об этом думать. И он не знает, как они перешли от равнодушной задумчивости – в исполнении Мегуми, и пылающей ярости – в исполнении Сукуны; как перешли от чего-то ломающего и полыхающего, от конфронтации на грани взаимного разрушения – к вот этому, спокойному и мягкому, за считанные секунды. И, наверное, Сукуну должно пугать то, насколько ему сейчас хорошо. Но – к черту. Если у него есть это «сейчас», он возьмет от этого «сейчас» все, что сможет. – Смотрю, ты в этого уебка не очень-то веришь, – скалится Сукуна, вспоминая того самого биологического, чтоб его, отца, которого видел раз в жизни – и сглатывая приступ ярости при мысли о нем. Не сейчас. Он не позволит какому-то мудаку испортить вот этот момент – он и сам в достаточной степени мудак, чтобы самому себе все испортить. Хватит и этого. А у Мегуми вдруг в глазах что-то едва уловимо смягчается, что-то едва уловимо смягчается в чертах лица, когда он произносит тихо, но с какой-то странной решимостью. Будто делает шаг в пропасть – и не знает, подхватит ли кто-нибудь или он провалится в черноту, но готов при этом к любому исходу. – Не хочу, чтобы у тебя был еще один повод с ним встретиться. И. Блядь. Блядь. И Сукуна не может с уверенностью сказать, что эти слова значат – но он пропадает в том, как Мегуми говорит, как Мегуми смотрит. И это – только крохотная, тысячная часть того, как Мегуми смотрел и как улыбался, когда был пьян – вот только сейчас Мегуми трезв. И сейчас все, что он делает – осознанно. И Сукуна вдруг отчетливо понимает, почему его так подорвало, когда Мегуми стал расспрашивать о том вечере. Потому что для Сукуны тот чертов вечер – один из редких светлых моментов, которые можно спрятать за ребра и холить-лелеять, вытаскивать изредка, как свою самую большую ценность, чтобы стереть пыль, чтобы полюбоваться, чтобы немного согреться и вспомнить, ради чего продолжаешь тащить свою бессмысленную тушу вперед – а потом спрятать эту ценность обратно в шкаф, туда, где надежно, бережно, где никто не достанет и не разобьет. И Сукуна не знает, когда именно Мегуми стал причиной для того, чтобы заставить себя подниматься и идти дальше. Не знает, блядь. Но суть в том, что для Мегуми тот вечер – всего-то повод задать пару уточняющих вопросов и все прояснить. Ничего больше. И это звучит довольно-таки пиздецово. Довольно-таки разрушительно – для Сукуны. Но сейчас Мегуми смотрит на него с этим призрачным оттенком мягкости, говорит с этим призрачным оттенком тепла, и Сукуна... Сукуна осознает, что поднялся, только уже сделав несколько шагов по направлению к Мегуми. И он делает еще шаг. И еще. И Мегуми не двигается с места. И выражение его лица ни на йоту не меняется. И Сукуне вновь вспоминается тот воробушек, которого он впервые встретил на этой кухне – испуганный до пиздеца, но храбрый и упрямый. Сейчас Сукуна подходит к Мегуми вплотную, но страх так и не проступает в чертах его лица. Пьяный Мегуми смотрел на Сукуну тепло и доверительно, улыбался ему широко и ярко – и Сукуна думал, что это максимум, который он когда-либо сможет получить. Этот Мегуми смотрит спокойно и прямо, со слабым отблеском мягкости где-то там, на самом дне радужки, и он не становится в знакомую защитную стойку, готовясь обороняться, как делает это обычно. Как Сукуна ожидал. И это не доверие и не тепло, но это – осознанное, и от того оно гораздо ценнее любых глупых пьяных признаний, которые Мегуми мог бы сделать. Потому что Сукуне ведь никогда не нужно было просто. Сукуна ведь вляпался вот в такого Мегуми – упрямого, храброго, сильного, борющегося, противостоящего ему на равных. Иногда немного мудака и засранца, иногда до пиздеца сложного – охуительного в своей сложности. Вот такого, какой есть, ломающего Сукуну и собирающего его заново – больно, страшно, но нужно и правильно, и, блядь, Сукуна никогда не искал легких путей. А потом Сукуна ощущает осторожное прикосновение к собственной руке – обжигает, клеймит, – и пальцы Мегуми уже выпутывают сигарету из его хватки, тут же расслабляющейся под этими самыми пальцами, и Сукуна без колебаний ему это позволяет. Понимает – позволил бы ему что угодно. А Мегуми уже заводит руку за спину, и, не глядя, тушит сигарету в собственной кружке с чаем. И Сукуна заворожен. Сукуна пленен. Сукуна – белый флаг и сдача позиций без боя. И Мегуми продолжает смотреть на него прямо, без страха, и когда именно страх ушел? Сукуна не знает, но сейчас это и неважно. Сейчас важно то, что Сукуну тащит вперед, тащит магнитом, тащит, как нуждающегося, тащит, как к воде, внезапно нашедшейся посреди пустыни. И в глотке у него сухо так, будто он и впрямь в пустыне провел гребаный месяц – как минимум. И сердце сбоит так, будто вырвется сейчас из клетки ребер, туда, на свободу. Или в очередной плен. В плен к тому, кого оно жаждет. Кому жаждет принадле... Блядь. Блядь. Сукуна отказывается додумывать эту мысль. И проблема в том, что Мегуми сейчас не валяется в отключке избитый. Проблема в том, что Мегуми сейчас не пьян. Проблема в том, что Сукуна не может отыскать ни одной рациональной причины для того, чтобы остановиться, чтобы заставить себя остановиться. А Мегуми смотрит на него. И смотрит. И смотрит. И Сукуна пропадает. И Сукуна подается вперед, прижимается губами к чужим губам – и застывает. Заставляет себя застыть. Это все, на что его хватает. Это все, на что хватает его гребаной выдержки, которая пятками уже над пропастью. Сукуне неебически хочется пойти дальше, хочется ближе, теснее – но он не напирает; прикладывает все жалкие остатки своих сил к тому, чтобы не напирать. Он дает Мегуми возможность вывернуться, возможность оттолкнуть, возможность врезать. Возможность свалить отсюда, возможность послать Сукуну к херам. Сукуна дает Мегуми выбор. Потому что, если Мегуми не выберет это сам – оно не имеет никакого ебаного смысла. И Мегуми выбор делает. Но вместо того, чтобы вывернуться-оттолкнуть-врезать, он вдруг подается вперед. И он совсем немного, едва уловимо приоткрывает губы, приглашая. И Сукуне сносит крышу. Срывает последние предохранители. И вот она, выдержка – летит в черноту пропасти, чтобы разбиться о нее. Вдребезги. В осколки. Сукуна приглашение принимает. И он подается вперед, и вжимает Мегуми в столешницу, и кладет руки на его бедра, ощущая охуительную твердость мышц под пальцами, и сминает его губы своими. Всего какую-то долю секунды Мегуми бездействует, Мегуми кажется ошарашенным таким напором, но потом он тихо-тихо, очень тепло выдыхает Сукуне в губы – и тут же придвигается ближе, теснее, и тут же вплетается пальцами Сукуне в волосы, и тут же прикусывает нижнюю губу Сукуны, немного раздраженно, отчаянно яростно и жадно, и у Сукуны горловой рык рвется откуда-то из легких. И целуется Мегуми немного неумело, немного неуклюже – но с такой отдачей и с таким напором, со знакомой воинственностью, так жадно и голодно, что это резонирует с голодом внутри самого Сукуны, и, блядь. Блядь же. И это охуительнее, чем все, что Сукуна мог бы себе представить. И Сукуна никогда не придавал поцелуям особого значения, так, всего лишь прелюдия, необходимость, в которой другие почему-то нуждаются. Но сейчас Мегуми целует его. Мегуми целует его. Мегуми. Целует. Его. И все вдруг обретает смысл. И этот поцелуй с легкостью опережает сотни других в жизни Сукуны, да так, что сразу – на тысячу-другую пунктов; поцелуев объективно куда более техничных, куда более умелых, поцелуев, которые, чисто теоретически, должны были приблизиться к идеалу. Вот только идеал – вот он. Здесь. Сейчас. Больше, чем идеал. Лучше, чем совершенство. Ведь это Мегуми. Целует. Его. Целует с тем пылом и яростью, которые Сукуна всегда в нем видел. И Мегуми прижимается к нему, и тянет его за волосы, и заставляет быть ближе к себе, и еще ближе, так близко, что в эти секунды даже получается поверить – он тоже немного нуждается, нуждается на миллионную долю от нужды Сукуны, но все же нуждается. И Мегуми здесь. Рядом. В его руках. Почти впаянный в Сукуну. Жадно берет – с готовностью отдает. И все другие, безликие, бессмысленные поцелуи в жизни Сукуны меркнут окончательно. И Сукуне сносит крышу так, как не сносило от самого охеренного секса в его жизни. И Сукуна врывается языком в его рот, обводит кромку зубов, вылизывает небо – а Мегуми подстраивается под него, сплетается своим языком с его, жаркий, воинственный. И их поцелуй – немного борьба, немного сражение, и Мегуми явно не планирует в этом сражении проиграть. Сукуна же проиграл уже давно. Давно и безнадежно. И Сукуну ведет. И Сукуна отрывается от губ Мегуми, только чтобы спуститься поцелуями ему на скулу, чтобы цепочкой поцелуев скользнуть ниже, к изгибу шеи, к ее молочно-белой коже, чтобы припасть к горлу Мегуми, как нуждающийся, как верующий, чтобы прикусить его, клеймя, оставляя свой след там, где хотелось бы следом остаться навсегда. И чтобы вырвать из Мегуми сдержанный хриплый стон – лучший звук, который Сукуна слышал в своей жизни, и он бы это слушал, и слушал, и слушал на повторе весь остаток этой самой гребаной жизни… А в следующую секунду все рушится. А в следующую секунду Сукуне ментально прилетает по роже так, что разбивает его на куски цемента, осыпающиеся в абсолютную черноту. Потому что тут же, следом за гортанным стоном, следует имя, которое Мегуми хрипит, будто оно – истина его жизни. – Юджи. И небо падает Сукуне на голову, раскалываясь надвое – и раскалывая надвое его. Вот и он. Блядский хук от реальности. А ведь Сукуна на секунду успел забыть, насколько эта ебаная жизнь его ненавидит – впрочем, ненависть у них взаимная. И Сукуна тут же отшатывается. Сукуна врезается куда-то – в стол, кажется, но похер. Похер. Он зарывается пальцами в волосы и утыкается взглядом в пол. И лучший момент в его жизни оборачивается гребаным кошмаром. И этого стоило ожидать. И он должен был быть готов, блядь. Он всегда должен помнить, что жизнь – та еще мразь, а он сам – мразь ей под стать. И ничего хорошего в его жизни никогда не будет. Потому что ничего хорошего он не заслуживает. Разве мог Мегуми целовать его с такой отдачей и пылом? Разве мог ему отдавать столько, сколько отдавал сейчас? Разве мог от него хотеть столького и столько брать? Ведь есть Юджи. Есть, мать его, Юджи, который во всем лучше, чем Сукуна, как бы Сукуне ни хотелось это отрицать. Есть, мать его, Юджи, который заслуживает Мегуми так, как никогда не сможет заслужить Сукуна. Вот только Юджи идиот и не понимает, какое сокровище у него в руках – сокровище, которое было в его руках даже сейчас, когда Сукуна, идиот такой, поверил, будто бы это он свое сокровище в руках держит. И ведь и правда поверил. Поверил, мать вашу. А потом слышится тихое, сиплое. – Сукуна. И Сукуна вдруг отчетливо осознает, как жалко и разбито должен сейчас выглядеть. Отчетливо осознает, что все его маски, все его стены, все его защитное дерьмо – вдребезги от одного только слова, вырвавшегося из горла Мегуми. Но Сукуна все равно откликается на зов, потому что не может не; Сукуна поднимает взгляд и думает – хуже все равно не будет. И у Мегуми – взъерошенные волосы и сбитое дыхание. У Мегуми – зацелованные алые губы. У Мегуми глаза огромные, темные, со зрачком, затопившим радужку. Глаза виноватые. И. Блядь. Хуже все-таки может быть. Здесь, рядом с Мегуми, наивный и поверивший, он так же забыл – хуже всегда может быть. Потому что вина в глазах Мегуми – она подтверждает, что, да, имя Юджи действительно сорвалось с его губ. Что. Да. Мегуми действительно думал о Юджи, пока целовал Сукуну. Мечтал о Юджи, пока целовал Сукуну. Конечно же, вашу ж мать. Ну конечно. Сукуне хочется горько рассмеяться. Даже гребаные татуировки не смогли сделать то, для чего были предназначены; не смогли спасти его от того, чтобы Мегуми видел в нем только Юджи. И Мегуми делает шаг к Сукуне. А Сукуна отступает на шаг от него. И Сукуне хочется умолять. Пожалуйста. Пожалуйста. И он не знает, о чем – или, может быть, все-таки знает. Пожалуйста, заметь меня. Заметь меня. …заметь… Но Мегуми замечает только Юджи. А Сукуна – нуждающийся, жалкий и ничтожный. И, может, это максимум, которого он заслуживает – собирать крошки со стола тупого, но совершенного младшего братца; упиваться вниманием, которое Мегуми готов подарить ему, видя в нем только Юджи. Может, это максимум. Но сейчас Сукуна не может это вывезти. Сейчас Сукуна не может вывезти вину в глазах Мегуми – и ему хочется разозлиться, хочется разбудить приступ искусственной, но такой нужной, спасительной ярости... Вот только внутри себя он находит лишь пустоту. Вакуумную. Абсолютную. Забитую темнотой. И Сукуна отворачивается от Мегуми. И Сукуна выходит из дома, ни разу не обернувшись. И, когда дверь за спиной Сукуны захлопывается, он думает отстраненно – что ж, Мегуми наконец вышел победителем из их ночных перепалок. И Сукуна рушится.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.