ID работы: 10673767

Однажды ты обернешься

Слэш
NC-17
Завершён
2684
автор
Размер:
806 страниц, 56 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
2684 Нравится 1420 Отзывы 807 В сборник Скачать

(спустя четыре с половиной месяца) Нежность

Настройки текста
Самое большое желание Сукуны сейчас – утопить мир в реках крови, но дверной звонок вжимают уже в третий раз и вместо этого ему, злому и невыспавшемуся, приходится тащиться открывать. Впрочем, возможно, именно сейчас кровь и прольется – хоть одна заебись новость. А потом Сукуна входную дверь все-таки открывает. А потом Сукуна видит того, кто стоит за ней. И – блядь. Блядь. Ему приходится на секунду прикрыть глаза. Сжать крепче челюсть. Может быть, это всего лишь галлюцинации. Может быть, ебучая бессонница последних недель наконец дала свои плоды. Может быть, Сукуна просто упился в хлам и забыл об этом – а теперь ловит своих личных белочек, которые приходят к нему в образе Фушигуро Мегуми. Любая самая невообразимая ебанина звучит правдоподобнее и логичнее, чем мысль о том, что Фушигуро Мегуми и правда стоит в его дверном проеме. Но когда Сукуна глаза открывает – пацан никуда не девается, только прошибает насквозь этим своим привычно холодным, невозмутимым взглядом. Чтоб его. Чего хочет больше, Сукуна не знает и сам: то ли захлопнуть дверь перед носом пацана – то ли вцепиться в ворот его футболки и притянуть к себе; вжать его в себя так, чтобы спаяться с ним ебучими атомами. Вот только на практике оба варианта нихрена не варианты – первый из них Сукуна, жалкий, безвольный, по самую макушку вляпавшийся, сам никогда не станет воплощать в жизнь; не сможет же, блядь, не найдет в себе на это гребаных сил. А второй ему воплотить в жизнь ни за что не позволит Мегуми, и так уж совпало, что его желания давно потеснили в списке приоритетов Сукуны желания самого Сукуны. Охуеть расклад, конечно. Тут бы в петлю сразу – но и петли на горизонте не имеется, вот настолько Сукуна охеренно везучий уебок. А потому все, что ему на деле остается – это растянуть губы в ядовитом оскале, надеясь, что хотя бы этот оскал не выглядит так жалко, как Сукуна себя чувствует. – И чем обязан столь нежданному визи… – начинает он, подливая в голос побольше ироничной, злой насмешки – но договорить ему не дает Мегуми. Мегуми, который уже отталкивает его плечом и проходит внутрь без лишних слов – а Сукуна вместо того, чтобы преградить ему путь, конечно, ну конечно же, послушно отходит в сторону. Мегуми, который застывает посреди коридора недвижимым куском льда с напряжением в плечах таким, что от него должно ебашить током. Мегуми, который после секундной, удушающей тишины говорит ровным бесцветным голосом, к Сукуне так и не оборачиваясь: – Нам нужно поговорить. Ха. Если бы между ними что-то было – Сукуна бы сейчас не на шутку пересрал. Но между ними лишь мили презрения – со стороны Мегуми, и тонны безнадежности – со стороны Сукуны. А значит, что бы Мегуми ни собирался сказать – это все равно ничего не разрушит. Потому что рушить, сука, нечего. И все равно в глотке становится суше, и все равно ребра болезненно стягивает. И все равно у Сукуны на секунду – всего на секунду, – но перед глазами: тот, их единственный поцелуй в полутьме кухни; и под пальцами крепость мышц Мегуми; и на языке вкус губ Мегуми, каждый оттенок которого себе в подкорке высек так, чтобы даже если однажды амнезия, деменция – осталось. На уровне инстинктов осталось. Сукуна знает – нельзя себе разрешать. Нужно сейчас же выкорчевать из головы – из грудной клетки выкорчевать. Нельзя. Надежда – та еще мразь, неплохо маскирующаяся под уебскую разновидность добра; и мразь эта убивает без предупреждения, когда не оправдывается. Если она сейчас корни в Сукуне пустит, если Сукуна ей это позволит, то – конечная. Он и так последние недели на чистом ублюдском упрямстве держится, чтобы из окна не выйти. И нужно напомнить себе, почему именно – нельзя. Нужно ебнуть себе по грудной клетке абсолютным знанием того, почему именно эта надежда настолько неебически безнадежна – долбаный парадокс. Нужно врезать себе ментально до того, как это бессознательно сделает Мегуми – потому что собственный удар Сукуна пережить сможет. На самом деле, он чей угодно удар пережил бы. Чей, блядь, угодно, кроме… Кроме. Но что-то в Сукуне просит – пожалуйста. Пожалуйста, блядь. Что-то в Сукуне жаждет эту минуту самообмана. Эту минуту слабости. Эту минуту необоснованной надежды без фундамента – а может быть. А вдруг… А вдруг именно это – то, что им нужно поговорить? Блядь. Какой же дебил. Но, возможно, в том-то и дело. Возможно, Сукуна, как раз и жаждет того, чтобы наконец добило уже – а лучше Мегуми его не добьет никто. Глубокий вдох. И вместо того, чтобы думать об этом – для того, чтобы об этом не думать, – Сукуна толкает ладонью входную дверь. И в повисшей между ними плотной абсолютной тишине ее хлопок звучит оглушающим взрывом. И Мегуми наконец оборачивается к нему. И Мегуми наконец смотрит на него, по-настоящему смотрит – так, будто действительно видит. И у Мегуми в радужках преисподние расстилаются бесконечностью, языки своего пламени к Сукуне протягивают – и ему бы за них зацепиться. Ему бы только услышать «к ноге» голосом Мегуми – и тут же послушно пошел бы. Оскалился бы личным цербером, безоговорочно верной псиной на привязи. На любых условиях. Только позволь быть рядом. С любыми требованиями. Только никогда не прогоняй. И когда рот Мегуми открывается – Сукуна сглатывает беспомощно. Жалкий. По самую глотку вляпавшийся. А если. А вдруг… – Мне не нравится то, что происходит с Юджи. Бах. Ебучая надежда взрывается под ребрами локальной атомной бомбой – внутренности в ошметки. Сукуне кажется, от него должны были остаться только кровь и кишки; Сукуне кажется, ударной волной должно было снести половину ебаного мира. Но мир стоит. И Сукуна стоит тоже. Только пол к пальцам тянется – и Сукуна осознает, что это он сам начал заваливаться на бок; ему приходится опереться рукой о стену, чтобы не рухнуть. Мегуми говорит что-то еще, что-то о «ему плохо», что-то о «ты нужен ему», что-то о «он ломается», и само имя братца – лишь одно слово в общем потоке, но его более чем достаточно. Но сознание именно за него цепляется, отбрасывая все остальное, как ненужную шелуху – и Сукуну вмазывает в реальность со всего размаха. Размазывает по физически ощутимому здесь-и-сейчас асфальтоукладчиком. И Сукуну с головой накрывает всем остальным, погребает воспоминаниями о хриплом «Юджи» в полутьме кухни – и о разрушенном мгновении, о разрушенном нутре, о том, как от Мегуми надежно оттащило одним только гребаным именем. О мягких и нежных взглядах Мегуми на – Юджи. О коротких и светлых улыбках Мегуми для – Юджи. О том непредназначенном для глаз Сукуны, что он увидел несколько недель назад, скрытый тенью коридора – и из-за чего не выйти из окна стало особенно, сука, сложно. О том, почему надежда всегда была непозволительной роскошью для Сукуны. Почему никогда нельзя было позволять долбаной надежде в ребра ему вгрызться, даже узрев невозможное – Фушигуро Мегуми на пороге собственной квартиры. Он же тогда, в полутьме кухни, с ощущением губ Мегуми на своих губах, тоже себе… позволил. Позволил ебучую надежду. И чем это, блядь, закончилось? Чудеса не случаются с больными ублюдками вроде Сукуны. Больным ублюдкам вроде Сукуны права на свет гребаным мирозданием выделено не было. Всегда же знал, блядь. Всегда. Но, может, теперь наконец добьет. Ведь вот она – конечная. Ведь конечной его всегда был Мегуми. Смех начинает пузыриться в глотке – и больно же, сука, почему так больно; Сукуна его отпускает. Смеется убитым горьким смехом, лишь краем сознания цепляясь за тот факт, что Мегуми замолкает. Смех затихает еще быстрее, чем появляется. Сукуна падает в преисподние глаз Мегуми – и скалится. – Юджи. Ну конечно. Все ведь всегда сводится к Юджи, правда? – Сукуна делает шаг вперед, скользит по паркету ближе к Мегуми, ближе к невозможности, к оглушительной потребности; ему нужно закончить это; ему нужно всадить себе нож в глотку – и прекратить гребаную агонию. Ему нужно, чтобы этот нож в глотку всадил Мегуми. – Неужели, проблемы в раю? – ядовито мурлычет Сукуна, продолжая. – Что, конфетно-букетный период так быстро закончился? Ты ведь получил наконец того, кого всегда хотел, – слова горчат так, что обжигают гортань, но он не может перестать говорить, не может, не может… – Так какого ж хера ты делаешь здесь, а, пацан? Или сосется Юджи совсем херово, и ты пришел ко мне за второй порцией? Так тебе нужно просто попросить… И Сукуна скалится шире. Скалится ядовитее. И Сукуна подкрадывается к Мегуми вплотную, с показательной хищностью скользя языком по губам – и с мрачным, ублюдским удовлетворением видит, как невозмутимость его всегда холодных, для Сукуны холодных, глаз идет трещинами, как они распахиваются чуть шире с каждым словом Сукуны, как в них загорается осознание. Даже когда Сукуна оказывается так близко, что почти дышит Мегуми в губы – тот все еще не сдвигается ни на шаг, все еще не отступает, никогда ведь не отступает; лишь произносит голосом чуть ниже обычного, продолжая удерживать взгляд Сукуны: – Ты был там в тот день. Не вопрос – утверждение. Склонив голову набок, Сукуна хмыкает бесцветно, надеясь, что жрущая изнутри боль не просачивается сквозь трещины в собственной маске. – Был ли я там, когда после стольких лет твоих щенячьих взглядов на моего братца он наконец снизошел до тебя? О да, мне представилась такая честь. Собственный оскал становится таким широким, что скулы ноют – и внутри что-то ноет, скулит, воем безнадежным заходится. Заткнуть бы, блядь. Добить бы это что-то уже, сколько ж можно корчиться-то, а. Сколько ж можно. Давай, пацан, это право на последний удар закреплено за тобой. Давай уже. Давай. И на секунду, на одну гребаную секунду – но Сукуне кажется: он видит в глазах Мегуми что-то. Что-то отчаянное. Что-то такое же болезненно-безнадежное, как кровоточащее нутро Сукуны. И на секунду. На одну. Гребаную. Секунду. Но Сукуне кажется, что Мегуми едва уловимо подается вперед, что тянется к нему, Сукуне, что в глазах его вот это, отчаянное, болезненно-безнадежное, к Сукуне тянется… А потом секунда проходит. И спина Мегуми вдруг выпрямляется жердью, и в глазах Мегуми загорается какое-то осознание, и взгляд его тут же вновь наполняется сталью и холодом до самых краев. И Мегуми говорит, а голос его становится жестче, льдами вековыми обрастает: – Так вот, почему ты последние недели вел себя с ним, как ублюдок, – и у Мегуми желваки под кожей ходят, у Мегуми глаза стреляют копьями, прошибая Сукуне глотку – вот только все еще. не. добивая. – Но если ты был там – то должен был слышать, о чем мы говорили. Сукуна против воли отшатывается на дюйм-другой. Против воли шумно втягивает воздух носом. Да. Да, он слышал. Слышал, о чем Юджи рассказывал – и слышал, как мокро, солено звучал его голос. Как болезненно он сбивался. Как его пальцы замирали на фотографии – Сукуна ведь даже помнит тот день, когда этот снимок был сделан. Помнит настолько отчетливо, что никогда в ебаной жизни вслух этого не признает. И другое он тоже вспоминал, Юджи слушая. Вспоминал его мелкого, с широкой беззубой улыбкой; вспоминал, как Юджи вечно за ним везде таскался, как за штанины его хватался пальцами крохотными – но цепкими; вспоминал собственное раздраженное цоканье – и как вопреки этому цоканью Юджи на руки подхватывал бережно, как усаживал его к себе на плечи; вспоминал бесконечный восторг своего тупого младшего братца. Вспоминал, каким отбитым ублюдком сам стал, когда вернулся; вспоминал, каким разбитым щенячьим взглядом Юджи на него тогда смотрел – и как приходилось напоминать себе раз за разом, что похер. Похер. Вспоминал все то, чего вспоминать не следовало бы, блядь. А потом – Мегуми с этим его… …я не думаю, что он правда ненавидит тебя. И с твердостью в голосе, и с верой в свои слова во взгляде – с верой, которая казалась верой в то, что Сукуна лучше, чем пытается отыграть, лучше, чем Юджи думает, лучше. Неоправданная гребаная вера. Дурацкий гребаный пацан. И Сукуна ведь почти вышел из тени. Почти зашел в комнату. Он и сейчас не знает, что собирался сделать, сказать – не хочет этого, блядь, знать. Но потом Юджи подался вперед. Юджи сделал то, что сделал. И что-то во вселенной со щелчком встало на место. И что-то стало дохера правильно. И что-то сдохло внутри Сукуны. Он ушел тут же. Не хотел видеть, что будет дальше. Не хотел видеть абсолютное счастье на лице Мегуми – отданное Юджи. Не хотел видеть, как края пазла сходятся в идеальную картину. Не хотел видеть, как заканчивается – или начинается, тут как посмотреть, – эта дохера эпичная история щенячьих тупых влюбленностей. Не мог этого видеть. Блядские слащавые ромкомы позавидуют. Тупой младший братец наконец открыл глаза и увидел то, что давно должен был увидеть; увидел сокровище, беспричинно отданное ему в руки – и именно так все и должно было быть. Сукуна знает, знает, блядь, и он не собирался мешать; а собственное разъебанное в хлам нутро – это так, крохотный побочный эффект, можно с легкостью пренебречь. Вот только хер там он планировал с улыбкой стоять рядом и радоваться этому ебучему дерьму. Перебьются, блядь. И вот, прошло несколько недель, в течение которых Сукуна избегал желания выйти из окна с той же активностью, с которой избегал Мегуми, избегал этих двоих, когда они вместе, чтобы не подавиться льющейся из них приторной патокой, чтобы не вскрыть себе глотку тут же, если вдруг станет свидетелем того, как они глотки друг другу вылизывают – но теперь Мегуми здесь. И, казалось бы, ну исчез с твоего горизонта один надоедливый ублюдочный мудак – радуйся, твою мать! Но нет, блядь. Нет. Из-за того, что Сукуна не сиял ебучими улыбками в присутствии Юджи – Мегуми стоит напротив. Этот упрямый, невыносимый, совершенный пацан, которого хочется так, что мир кренится – и вселенные рушатся. Рушатся где-то внутри. Рушатся где-то снаружи. И у Сукуны оскал такой, что лицо почти рвет надвое. И Сукуна знает – нельзя. И Сукуна знает – не имеет права. И Сукуна знает – не позволят. Единственный украденный поцелуй – и тот потому, что пацан видел в нем лишь его тупого младшего братца. Но сейчас Сукуна вдруг отчетливо осознает – он согласился бы и на такой расклад. Все, что угодно, пока Мегуми позволял бы себя целовать. Пока Мегуми подпускал бы к себе. Пока Мегуми существовал бы в радиусе доступности Сукуны. Всего-то отыгрывать для Мегуми своего тупого братца – а взамен Мегуми оставался бы в его жизни? Не такая уж большая цена. И, блядь, какой же Сукуна жалкий. Какой тупой, отчаявшийся, и как же он безнадежно в пацане погряз. Но – похеру. Было бы похеру. Вот только даже это больше не вариант, Сукуна свой пусть искалеченный, но все-таки шанс просрал. Потому что у Мегуми теперь есть оригинал. Зачем ему бракованная, наглухо отбитая копия? – Мой тупой братец, в очередной раз наматывающий сопли на кулак, не стал такой уж большой новостью, – едко отбивает Сукуна, пытаясь отвлечься, забыться; пытаясь заблокировать боль, через край льющуюся – она же скоро и Мегуми собой затопит, а так не должно быть. Не должно. Пускай живут себе этой своей бесячей щенячьей влюбленностью – но подальше от Сукуны. Подальше. Сукуне нужно, чтобы Мегуми ушел, чтобы исчез с его поля зрения, с его радаров, неизменно на Мегуми настроенных. Сукуна ведь не железный, как долго бы не пытался себя в железо перековать. Сукуна еще немного – на куски развалится, а Мегуми не должен это видеть. Сукуне нужно, чтобы. Мегуми. Ушел. Сукуне нужно, чтобы Мегуми. …не уходил никогда. Сукуну душит. Сукуну топит. В Сукуне боли столько, что он ею захлебывается. А Мегуми – все еще здесь. Все еще не отступает ни на шаг. И какого ж хера. Какого ж хера ты такой, а, гребаный ты пацан. Какого ж хера от тебя так ломает. Какого ж хера на тебе миры сходятся. Вселенные схлопываются. Какого ж хера кажется, что гребаный Большой взрыв случился лишь для того, чтобы однажды появился ты. Какого ж хера без тебя только – подыхать и загибаться. Только в окно выходить. Какого ж. Блядь. Хера. И Сукуна не вывозит. Сукуна ощущает, как ярость искрой вспыхивает в грудине – и цепляется за нее. И подкидывает ей поленьев, заставляя разгореться. Надеясь за пламенем спрятаться. Потому что Мегуми здесь – но к Мегуми нельзя даже притронуться. Потому что Сукуна к херам разрушен – но Сукуна все еще стоит. И часть его, крохотная часть очень хочет пожалеть, что тот поцелуй в полутьме кухни вообще случился – может быть, было бы хоть немного проще, не знай он, каковы поцелуи Мегуми на вкус, не знай он, сколько в поцелуях Мегуми жара, с какой мощью пальцы Мегуми зарываются в волосы, впиваются в бедра, как охеренно ощущается гибкое и сильное тело Мегуми в собственных руках. Может быть, тогда болело бы хоть немного меньше; может быть, тогда к Мегуми тащило бы хоть немного, блядь, меньше. Может быть, тогда было бы немного проще, – хер там, конечно, но может быть, – отпустить Мегуми к тому, кто способен сделать его счастливым. Даже если это собственный тупой младший братец. Но в то же время – Сукуна не может заставить себя пожалеть по-настоящему. Лучше узнать и сдохнуть от этого знания, чем не узнать совсем. Все равно ведь подыхал от одного вида Мегуми и раньше – а так процесс лишь немного ускорился. И пусть бы ускорился еще. И Сукуне бы упасть. В глаза Мегуми упасть – и не выбраться. Давай, пацан. Сделай это. Добей меня. Только ты сможешь. Только тебе я позволю. Мегуми же в ответ на его слова заметно хмурится, смотрит на Сукуну так, будто он самый невообразимо тупой еблан, которого свет видывал – и ведь не поспоришь же, а, не поспоришь. А потом выражение лица Мегуми вдруг едва уловимо меняется. И он вдруг выдыхает шумно, с очевидным оттенком обреченности. Вдруг произносит со смесью усталости и раздражения: – Сукуна, кажется, ты все не так… Но Сукуна его не слушает. Не может слушать. Не хочет. Не хочет знать, что Мегуми собирается ему сказать. Не хочет знать ничего об их с Юджи приторной идиллии, которую лишь Сукуна и нарушает одним фактом своего гребаного существования. Последние месяцы планомерно, шаг за шагом вели Сукуну к этой точке. Поцелуй на кухне – и имя Юджи, которое к херам разрушило то, чего, как оказалось, даже не существовало; к херам разрушило Сукуну. Смерть деда – и сколько угодно Сукуна может делать вид, что ему плевать, что дед был просто раздражающим старым хером, который только перед глазами бесяче мельтешил; вот только саднящая боль в грудине при мысли об этом тупом старике куда-либо уходить отказывается. Кошмары Юджи – и Мегуми, который примчался тут же, в считанные минуты, стоило только имя Юджи ему в трубку выдохнуть; потому что Мегуми всегда и все – для Юджи. Всегда и все. И тот поцелуй, который Сукуна не должен был видеть. Не хотел, чтоб его, видеть. Просто – не в то блядское время не в том блядском месте. Просто карма, видимо – о да, праведником Сукуна никогда не был, и, видимо, пришло время по счетам платить. Вот только расплата такая, что Сукуна думает – жизнь теперь у него в долгу. Он может теперь обратить пеплом парочку миров – и жизнь будет, блядь, все еще в долгу. И, казалось бы. Казалось бы. Это и должно было стать последним гвоздем Сукуне в гроб. Последним ебучим аккордом – агония крика. Вот только его финалом всегда должен был стать Мегуми. Сукуна хочет, чтобы им стал Мегуми. Так пусть он и станет. У Сукуны ведь в течение этих месяцев за ребрами скопилось столько взрывоопасного дерьма, там горы динамита, только чиркни спичкой – полыхнет. Мегуми – его спичка. Поэтому Сукуна обрывает его на полуслове – и принимается ментально бить сам. В жажде, чтобы добили его самого. – Что, пацан, теперь до конца жизни будешь ему сопли подтирать, да? Бах. – Вот так и выглядит твое ебучее долго и счастливо? Об этом ты мечтал? Бах. – О моем тупом жалком братце, который умеет только ныть и жаловаться, хныкать о том, как большой и злой старший брат его обижает? Бах. – Будешь преданным тупым щенком ползать у его ног, ожидая, пока братец тебе милостиво швырнет в ответ дрянную косточку? И насколько его хватит, а? Как скоро он скажет, что на самом деле по девочкам, а ты так, эксперимент юности – выбросить-забыть? Или ты и тогда продолжишь за ним таскаться, а, пацан? Бах-бах-бах. Мегуми не отшатывается. Мегуми с места ни на дюйм не сдвигается. И только в глазах его на первых фразах что-то разбивается – разбивается сильнее с каждым произнесенным словом, с каждым нанесенным ударом. Мегуми выглядит так, будто ему больно физически – Сукуне от этого больно самому, но он игнорирует. Игнорирует. Он не может заткнуться. Его уже несет по встречке на полной скорости – остановит только монолитная стена, о которую разбить бы себя в хруст костей и размазанный по бетону фарш из кишок. А потом боль из глаз Мегуми начинает уходить – ее перекрывает злостью. И предплечья Мегуми напрягаются все сильнее, и челюсть стискивается все крепче. И взгляд его загорается все ярче, пламенеет все яростнее; в преисподних его глаз бесы скалятся все острее – и Сукуна жаждет подставить им под клыки собственную глотку. И когда Мегуми выплевывает одно чеканное и тихое, жесткое слово, обрывая его – Сукуна испытывает смесь ужаса и триумфа. Раскаяния и ликования. – Заткнись. Это должно бы остановить. Должно. Но… Сукуна ведь ненавидит себя за то, что продолжает ментально наносить Мегуми удар за ударом. Сукуна ведь не уверен даже, что все еще скалится – больше ощущается, как уродливая злая гримаса. Сукуна ведь едва ли осознает, что за ересь вообще несет – но какая, вхера, разница-то? Только пусть сработает. Только пусть Мегуми ударит в ответ. Только пусть Мегуми подведет к летальному исходу и столкнет в него, как в фонящую чернотой пропасть. Пусть остановит агонию по нему – по Мегуми, по совершенству, по вселенной Сукуны. Только пусть. Сукуна не останавливается. И Сукуна подается так близко, что почти сталкивается кончиком носа с носом Мегуми, обдавая горячим рыком его губы. – Что, не нравится слушать правду, пацан? Бах. – Неужели, тебе по кайфу быть таким дохера слабым и жалким? Бах. – Наверное, да, раз ты столько лет жалко таскался за моим никчемным братцем. Бах. – И что же ты будешь делать, когда Юджи выбросит тебя на обочину, как попользованный материал? Бах. Сукуна видит, как желваки начинают ходить под кожей Мегуми, улавливает, как плечи напрягаются еще сильнее, как мышцы отчетливо проступают на бицепсах, выдавая плотно сжатые кулаки, находящие вне поля зрения Сукуны. И – да. Пусть так. Хорошо. Осталось еще чуть-чуть. Совсем немного. Один, последний шаг. Последний удар. И Сукуна видит тени под глазами Мегуми, Сукуна улавливает то, как болезненно заострились его скулы, Сукуна знает – последние месяцы, месяцы после смерти деда Сукуны и Юджи, и для Мегуми нихера не были простыми. Знает – но игнорирует это знание. Игнорирует стучащую где-то на краю сознания, как молотом по черепу, мысль. Мысль о том, что он должен остановиться, должен остановиться, должен... Не поступай так с ним, Сукуна, твою мать. Но Сукуна. Не может. Остановиться. Или не хочет. Или и то, и то разом. Так что он продолжает. Ему это нужно. У него острая потребность. Зависимость. И только так, только так он может к своей зависимости хоть немного ближе стать, хоть на один больной, изъеденный глухой тоской шаг подкрасться. И Сукуна опускает свой голос до шепота, мурлычет со скользнувшим в интонации приторным ядом: – Наверное, приползешь ко мне и будешь умолять заменить тебе братца? Жалкий. Никчемный. Слабый… Бах. Бах. БАХ. Мегуми наконец отступает на шаг. Но только для того, чтобы замахнуться – и врезаться кулаком Сукуне в скулу. Голова дергается. Во рту появляется металлический привкус, а костяшки Мегуми отпечатываются на скуле теплом и болью – Сукуна застывает всего на долю секунды, а потом оскаливается мрачным, по-мазохистски счастливым оскалом. У Мегуми глаза – сплошь огонь. Кажется, сейчас наружу хлынет и к чертям сожжет весь мир. Сукуна жаждет в этом огне сгореть сам. – Так я не против. Выебу по высшему разряду, мой отыгрыш Юджи понравится тебе куда больше, чем оригинал. БАХ. Тепло и боль расцветают на подбородке. – Он же наверняка такой же жалкий и никчемный в ебле, как и во всем остальном. И это – предел твоих мечтаний, пацан? Низко метишь. БАХ. Тепло и боль расцветают в районе грудины. И Сукуна с каждым прилетающим в него ударом все сильнее успокаивается, каждый оставляющий на нем след кулак приносит вместе с болью крохотную толику умиротворения, которого он не знал уже давно. Очень давно. Слишком давно. Гребаные годы не знал. А может, и вовсе не знал никогда. Потому что, вот он, Мегуми, видит сейчас лишь Сукуну, думает сейчас лишь о Сукуне, все его долбаное существование сконцентрировано сейчас лишь на Сукуне, и если для этого Сукуне только и нужно, что побыть немного персональной боксерской грушей Мегуми – хорошо. Отлично. Он готов к этому. И где-то на задворках мелькает вопрос о том, когда он вообще стал таким мазохистом. Вот только Сукуне плевать, когда. Плевать, насколько больным ублюдком его делает то, что сейчас происходит. Ему вообще посрать сейчас на весь ебучий мир. И не посрать только на один элемент этого мира, который для Сукуны давно уже его личным миром стал. И чем разъяреннее Мегуми становится – тем сложнее Сукуне оторвать от него взгляд. Мегуми с каждым новым ударом все отчетливее превращается в стихию, мощную, непобедимую, способную снести все на своем пути – и Сукуна определенно жаждет на его пути оказаться. – Хочешь, могу даже ебучие татуировки свести, чтобы тебе проще было видеть во мне его. Хотя ты ж и так только его и видишь, да, пацан? И вдруг они застывают. И вдруг удара не следует. И вдруг Сукуна осознает, насколько честными, насколько болезненными получились последние слова, контрастирующие с абсолютной ересью остальных – и болезненность эта, горечь неконтролируемо скользнула в голос. Воздух шумно вырывается из легких. Вот же блядь. И Мегуми вглядывается в него, разозленный, яростный, пылающий так ярко, что падающая им на плечи чернота ночи вдруг освещается ярче самого ясного дня. И Мегуми прижимает Сукуну к стенке, и рука его стягивает ворот футболки под подбородком Сукуны, сжимает ткань в кулаке. И Мегуми рычит ему в лицо, выплевывает яростно: – Какого хера ты не бьешь в ответ?! А Сукуна смотрит на него, абсолютно завороженный, плененный, основательно потерявшийся где-то в Мегуми и не желающий даже попытаться найти выход. И Сукуна вдруг знает, что, даже если бы Мегуми загнал ему сейчас заточку под ребра – он бы не сопротивлялся. Он бы добровольно принял тысячу ударов и тысячу заточек от руки Мегуми – и никогда не ударил бы в ответ. Ему вдруг вспоминается тот далекий день в спортзале, и предложивший спарринг Мегуми, и восхитительная ярость его ударов, и его вопрос, почти зеркалящий вопрос сегодняшний. …какого хера ты только защищаешься? И уже тогда. Уже тогда Сукуна не мог. Не был в состоянии ударить. Уже тогда... …и никогда не смог бы. Только не это лицо. И Сукуна падает в Мегуми. И Сукуна пропадает в Мегуми. И искусственно вызванная злость уходит, истлевает в мощи благоговения и восторга, которые плавят Сукуне кости, затапливая его до самого дна. И он мог бы сказать… Разве способен смертный ударить своего Бога? И он мог бы сказать… Хотя бы так ты ко мне прикасаешься. И он говорит – хрипит бессознательно и беспомощно, всем нутром своим гнилым, кровоточащим Мегуми отданный, Мегуми принадлежащий: – Ты очень красивый, Фушигуро Мегуми. И это – самое правдивое и искреннее, что Сукуна говорил во всей своей гребаной жизни. Выдранное откуда-то из-под ребер вместе с сердцем, которое Сукуна швыряет сейчас Мегуми под ноги. Вот. Твое. Забирай. Раздави. Уничтожь. д о б е й м е н я Это должен быть ты. Всегда – ты. И Сукуна не отрывает взгляда от глаз Мегуми, в которых пылает сейчас самая совершенная преисподняя – гореть бы в ней вечность. И поэтому Сукуна замечает, как вместо ожидаемой очередной вспышки огня – и следующих тут же ударов, – ярость в этих глазах вдруг приглушается, оставляя после себя что-то устало-растерянное и уязвимое, что-то больное, надломленное, и Сукуна вдруг чувствует вспышку вины, от которой горько и больно, которая ощущается, как чужая кожа. Сукуна ведь не привык к вине. Ему слишком плевать на весь ебучий мир, чтобы хоть перед кем-то из этого мира вину чувствовать. Но это не абстрактный кто-то. Это – Мегуми. И Сукуна не притронулся к нему и пальцем – а все равно причинил ему боль. И какого ж хера. Какого хера. Что за нахуй с ним не так. И ему хочется все как-то исправить. Залечить. Зализать. И он знает, что не сможет, это не в его силах, у него же приговор мудак на генетическом уровне. Но он должен сделать хоть что-то, должен... Он не успевает даже попытаться. Потому что ярость вдруг возвращается в глаза Мегуми, стократно помноженная, восхитительная, завораживающая, и Сукуна ждет, что сейчас его этой яростью наконец сметет, ждет ударов и кулаков... Но вместо кулаков в него врезаются губами. Поцелуй выходит яростно-неуклюжим, отчаянным, Мегуми впивается в его губы своими так, будто жаждет добыть кислород из его легких, чтобы наконец дышать, дышать, дышать, и Сукуна ошарашенно замирает на долю секунды. А потом Мегуми прикусывает ему губу – почти как тогда, той ночью, во время первого их поцелуя, и это приводит Сукуну в себя лучше ушата ледяной воды. Он тут же подается вперед, притягивает Мегуми к себе за бедра, чтобы воздуха между ними не осталось, чтобы молекулы тел смешались – хер поймешь, где чьи, и жадно впивается в его рот, раскрывая губы Мегуми и слизывая с них отдающие железом капли собственной крови. И Сукуна чувствует пальцы Мегуми у себя в волосах, тянущие и сжимающие, чувствует его пальцы у себя на бедрах, вцепившиеся с охуительной силой, и Сукуна вылизывает Мегуми глотку, и Мегуми не отстает, и это больше похоже не на поцелуй, а на попытку друг друга сожрать, и это охуенно настолько, что Сукуне крышу сносит основательно. Но Сукуна заставляет себя отстраниться от Мегуми, разорвать поцелуй. И Сукуна смотрит на него. Смотрит. Смотрит. Дышит тяжело. Сбито. Сорвано. Дышит им – потому что дышать Сукуне больше нечем. Нечем было долгие годы до того, как он Мегуми нашел. И какая-то часть Сукуны вопит ему – вновь вопит, вопит, вопит, – что нужно остановиться. Что нужно остановить пацана. Потому что пацан ведь пожалеет потом, потому что на самом деле он этого не хочет, не может хотеть – особенно с учетом всего дерьма, которое Сукуна только что вывалил на него словесно. Особенно с учетом того, что у Мегуми теперь есть оригинал – а не чертова копия, гнилая пародия. Его нужно остановить, потому что пацан просто зол и у него потребность куда-то эту злость слить; потому что потом, после, он будет ненавидеть Сукуну еще сильнее, чем сейчас; потому что... Тысяча рациональных «потому что» проносятся в голове – и исчезают, будто их не было. Сукуна нихера. Не. Железный. Сукуна не может отказаться, когда единственное во всем ебучем мире, чего он жаждет, в чем нуждается, от чего зависит, само попадает к нему в руки. Сейчас не встряхнешь себя тем, что Мегуми избит. Не остановишь себя мыслью о том, что Мегуми пьян и не понимает, какую дичь творит. Мегуми хочет его. Может быть, лишь на потоке сплошного адреналина. Может быть, лишь видя в нем Юджи. Может быть. Но – он все-таки хочет. И, на самом деле, Сукуне сложно представить себе вселенную, в которой Мегуми стал бы Юджи изменять; стал бы изменять кому-либо вообще. Он для этого слишком честный. Слишком упрямый. Слишком справедливый. Слишком… Мегуми. И, может быть, у этих двоих все не так радужно, как успел нарисовать мозг Сукуны. Может быть, подсмотренный поцелуй закончился вовсе не ебучим хэппи эндом, который Сукуна выстроил в своем воображении. Мегуми ведь пытался ему что-то сказать – но Сукуна не позволил. Сукуна набросился сам. Сукуна принялся ментально бить, потому что настолько он мудак. Вот только… Если все обернулось пиздецом, если они не встречаются, если Юджи, этот мелкий тупой говнюк, Мегуми сердце к чертям раскромсал – что ж, это как раз объясняет, почему Мегуми сейчас целует его, Сукуну. Почему Мегуми в принципе сейчас с ним, с Сукуной. Ведь улыбки Мегуми, мягкость взгляда Мегуми, смех Мегуми всегда – для Юджи. Для Юджи – тот единственный поцелуй, который Сукуне удалось у Мегуми украсть однажды в полутьме кухни. Для Юджи – тот поцелуй, который Сукуна случайно увидел. И на который Мегуми ответил. Ведь и сейчас Мегуми пришел лишь для того, чтобы защитить Юджи от него, Сукуны. Но похер. Пусть. Пусть Мегуми представляет Юджи. Пока Мегуми здесь, пока целует Сукуну – Сукуна может это вывезти. Он позволит себе сдохнуть позже. А сейчас у него в руках Мегуми. И Сукуна не в состоянии добровольно от него отказаться. И Сукуна не собирается портить все к херам ненужными, неважными на самом деле вопросами – и упускать свой единственный, каким-то долбанным ошибочным чудом выданный ему шанс. И на какую-то долю секунды они застывают, сцепленные взглядами напрочно, и у Мегуми глаза – мрак зрачков, почти сожравших свет радужки, и это так охуительно, упоительно, что провести бы вечность, в эти глаза падая. А потом Мегуми разрывает мгновение. А потом Мегуми тянется вперед, недовольно шипя – но Сукуна уже опускается на колени, подталкивая Мегуми к стене, и тянет вниз язычок молнии на его штанах. Никогда и не перед кем Сукуна на коленях не стоял, но сейчас перед ним – его единственный Бог. И Сукуна будет поклоняться своему Богу тем способом, который ему доступен. Член у Мегуми оказывается таким же совершенным, как и сам Мегуми, он ложится приятной тяжестью в ладонь, и Сукуна медленно движет запястьем, вверх-вниз, оглаживает большим пальцем головку, вскидывая взгляд, когда слышит хриплый выдох где-то над собой. Довольно оскаливается и, не отводя взгляда от чернеющих глаз Мегуми, с их преисподними и их бесами, подается вперед, проводя от основания к головке уже языком. Обхватывая головку губами. К этому времени рука Мегуми опять оказывается у него в волосах, но не оттягивает и не подталкивает, просто держит, и Сукуна бессознательно трется о нее загривком – а потом начинает двигать головой, беря все глубже. Когда член упирается ему в гортань, Сукуна понимает, еще что немного – и вцепившийся в столешницу позади себя Мегуми кончит. Но прежде, чем это происходит, тот вдруг взрыкивает и наконец действительно тянет его за волосы, заставляя выпустить член изо рта. – Нет, – хрипит Мегуми сорвано. – Мне нужно больше. Сукуну не нужно просить дважды. Он моментально поднимается на ноги, подхватывает Мегуми под бедра, врезаясь в его рот поцелуем – и длинные сильные ноги тут же надежно обвивают торс Сукуны, так, как он запрещал себе мечтать. Сукуна ведь не мечтает. Мечты для слабаков и трусов, не способных самостоятельно творить свою жизнь. А Сукуна... У Сукуны в руках сейчас – ожившая мечта, пусть даже всего на одну ночь. И Сукуна надежно вжимается пальцами в чужие бедра, и отрывает Мегуми от стены, неся его в сторону спальни, и губы Мегуми отрываются от его губ, спускаются дорожкой кусачих поцелуев от челюсти к шее. И когда Сукуна чувствует, как чужие зубы ощутимо впиваются ему в кожу – собственный член, и без того болезненно давящий на ширинку, ощутимо дергается, а из глотки Сукуны вырывается непроизвольное рычание и ему приходится ускориться. Еще десяток шагов – и он швыряет Мегуми на кровать, тут же накрывая его собой. Ощущает, как чужие пальцы моментально забираются к нему под рубашку и начинают расстегивать пуговицы, но потом Мегуми вдруг недовольно глухо рычит и к чертям рвет ее, пара пуговиц отлетают, ткань трещит, а Мегуми уже отбрасывает рубашку Сукуны в сторону. Из глотки Сукуны вырывается довольный смешок вместе с мурлычащим: – Нетерпеливый. Но Мегуми на это только глазами яростно сверкает и приглушенно ядовито хрипит: – Просто трахни меня уже. После чего принимается стаскивать и так болтающиеся на нем джинсы вместе с трусами, отбрасывает их туда же, куда рубашку Сукуны, а в следующую секунду плюет себе на пальцы, после чего заводит их назад. До Сукуны не сразу доходит, что Мегуми собирается делать, а когда доходит – он тут же чувствует, как ярость с новой силой впрыскивается в вены и растекается по ним кипятком. Перехватив руки пацана, он вытягивает их над его головой, пригвождая к кровати, и, наклонившись так низко, что их носы соприкасаются, рычит зло: – Мы будем делать это, как я скажу. Потому что – нет. Хер там. Если пацан хочет, чтобы его порвали – то он обратился не по адресу. Думать о том, что именно Сукуна сделал бы с тем, к кому еще пацан мог бы обратиться вместо него, сейчас нихуя не к месту. Думать о том, был ли у него кто-то, было ли у них с Юджи… Не. Блядь. К месту. Так что Сукуна вместо этого обращает все свое внимание на Мегуми, пока тот недовольно поджимает губы, пока ярость в его глазах плещется огнем – но из хватки он вырываться не пытается, только выплевывает яростно после нескольких секунд борьбы взглядами: – Быстрее. Еще какое-то время Сукуна смотрит на него, просто чтобы убедиться: Мегуми не собирается опять творить какую-нибудь ебанину, вроде растягивания самого себя одной слюной. Только сейчас, когда в голове немного проясняется, до Сукуны наконец в полной мере доходит, что у Мегуми все лицо перепачкано красным. На секунду в глотке вдруг появляется тошнота и внутренности скручивает крепкой хваткой – но потом Сукуна вспоминает, что это только его собственная кровь, в которой теперь перепачканы оба. Отпускает. Где-то на краю сознания мелькает отстраненная мысль: алое на белом – красиво. Но на этом белом Сукуна предпочел бы не видеть алого никогда. Когда он наконец выпускает Мегуми из хватки, то на секунду обхватывает его лицо ладонями, вытирает несколько капель крови, по итогу лишь сильнее их размазывая – и в глазах Мегуми вдруг что-то меняется, что-то ломается. Он вдруг сам тянется рукой к лицу Сукуны – но одергивает ее за секунду до того, как прикоснуться. В глазах Мегуми вдруг – боль. В глазах Мегуми вдруг – вина. До Сукуны доходит не сразу, но потом он машинально поводит языком по губам – и, ощутив глухую, легко игнорируемую вспышку саднящей боли, вдруг понимает. – Я заслужил это, – жестко припечатывает Сукуна, потому что – нахуй. Нет. Мегуми не будет чувствовать за это вину. Не будет, когда это – именно то, на что Сукуна сам настойчиво нарывался; нарывался, ментально избивая Мегуми куда сильнее, чем Мегуми бил в ответ физически. Но Мегуми на это лишь упрямо поджимает губы. Лишь решительно чеканит. – Это неважно. Я все равно не должен был. Разочарование почти вырывается из Сукуны рыком. Он знает – Мегуми не переубедить словами. Знает – Мегуми всегда отвечает за свои поступки, даже если этого ответа не требуется. Знает – чувство справедливости у Мегуми иногда доходит до абсурда. Иногда кажется, что он готов взвалить на себя ответственность за весь гребаный мир. Блядь. Ладно. Отлично. Раз слова помочь здесь не могут – Сукуна вытравит из него эту тупую, необоснованную вину другим способом. И он все же отрывает от Мегуми взгляд. Тянется к тумбочке, находя смазку и презервативы. Опускается в изголовье кровати, устраиваясь между бесстыдно и нетерпеливо разведенных ног Мегуми; на секунду утыкается носом ему в изгиб колена и оставляет на нем поцелуй – не может удержаться. А после этого переводит взгляд на Мегуми – и дыхание на секунду перехватывает от открывшегося вида. От сильного и поджарого тела перед его глазами, от контраста белоснежной кожи и чернеющих ночным всполохом, растрепанных волос, от темноты в жаждущих глазах Мегуми, которые самым охерительным образом вспарывают Сукуне нутро. Тут же в полной мере возвращается возбуждение, которое немного поутихло под волной ужаса и ярости из-за того, что Мегуми чуть с собой не сделал. Но теперь это возбуждение кажется другим. В нем все еще есть голод и жар, есть отчаянная потребность – но примешивается что-то иное. Что-то более мягкое. Что-то, чему Сукуна не может – или и не хочет – найти название. Сукуна знает лишь одно – он не может причинить Мегуми боль. Потому что он и так уже причинил ее слишком, непозволительно много этой ночью. Этой жизнью. И, может быть, Мегуми пожалеет об всем утром. И, может быть, Мегуми жалеет обо всем уже сейчас. И, может быть, после Мегуми будет вспоминать эту ночь с отвращением и ненавистью, как самую свою огромную ошибку. Может быть. Но Мегуми все еще не отталкивает его, в его глазах все еще полыхает желание, голод, жажда – и Сукуна планирует взять от этой ночи все, что Мегуми готов ему дать. Хочет сделать все, чтобы сегодняшняя ночь стала самой охеренной в жизни Мегуми, даже если после он будет эту ночь ненавидеть. Хочет сделать все, чтобы сегодняшняя ночь стала совершенством – и получить возможность воспоминания о ней себе за ребра спрятать. Потому что, вероятно, только эта ночь у Сукуны и будет. – Делай уже что-нибудь, – доносится до ушей раздраженное, вырывающее Сукуну из секундного оцепенения, из завороженных видом мыслей. Сукуна хмыкает, наконец выдавливая смазку себе на ладонь и грея ее между пальцев. Скользит поцелуями по внутренней части бедра, опуская руку вниз и касаясь пальцами кожи у входа, кружа вокруг него, когда слышит вдруг сиплое: – Может... Нужен душ? Вновь подняв взгляд, он внимательно в лицо Мегуми вглядывается, распознавая в его голосе какие-то совсем незнакомые, несвойственные ему интонации. И вдруг до Сукуны доходит. Как бы Мегуми ни пытался скрыться за хмурыми бровями, за поджатыми губами, за яростью, пылающей в глазах – сквозь трещины в его взгляде проглядывают смущение и уязвимость, проглядывает едва уловимая, но отчетливая неуверенность. Сукуна все еще отказывается думать о том, девственник ли Мегуми – да, он очевидно неопытен, несмотря на весь свой охуенный жар и всю свою живую ярость, но это еще ничего не значит. А Сукуна не знает, сможет ли удержаться и не выгрызть глотку тому, кто был до него. Он и Юджи-то лишь усилием воли до сих пор глотку не выгрыз за один гребаный поцелуй. Впрочем, это не так уже важно, девственник или нет – убеждает себя Сукуна. Потому что он в любом случае собирается сделать так, чтобы Мегуми сегодня крышу от удовольствия сорвало. Чтобы, если кто-то был до – Мегуми сегодня забыл их имена. Чтобы, если сегодня его первый раз – этот раз был совершенен. Но сам вопрос Мегуми в очередной раз выдает его неопытность, и тот явно это понимает, судя по тому, как сжимается челюсть, как загораются упрямством глаза в явной готовности обороняться. Защищаться. То мягкое, что Сукуне так хотелось бы отрицать, ощутимо нарастает в грудной клетке. Он, конечно, мудак – но не настолько мудак, чтобы насмехаться над Мегуми в такой момент и из-за неуверенности такого рода. Он прекрасно понимает, чем именно Мегуми обеспокоен – но ему плевать, насколько грязно это будет. Это все равно будет совершенно. Поэтому Сукуна только качает головой и опускается еще одним поцелуем на коленную чашечку, произнося спокойно, уверенно: – Все в порядке. А после убирает руку от входа, продолжая опускаться цепочкой поцелуев по бедру, пока не утыкается носом в пах. Глубоко вдыхает и вновь проводит языком от основания к головке члена Мегуми, а потом опускается ниже. Еще ниже. Касается входа теперь уже языком. Мегуми реагирует тут же, вздрагивает, выдыхает сипло – и Сукуна придерживает его бедра руками, не давая инстинктивно отодвинуться, а языком проталкивается глубже. – Блядь. Ты можешь просто... Блядь, – Мегуми явно пытается возмутиться, но то ли слов, то ли дыхания не хватает, он сбивается на каждом в хрип, и Сукуна мысленно довольно оскаливается, наконец проталкивая вглубь первый палец. Опять слышится шипение, в этот раз болезненное, и тут же старательно заглушенное. Сукуна успокаивающе целует бедро, ладонь обхватывает немного опавший член. Поцелуи перемещаются на бедренные косточки, поднимаются выше, по поджарому крепкому животу, а взглядом Сукуна продолжает следить за лицом Мегуми, пока преисподние в потемневших глазах не отрываются от него в ответ. И вдруг Сукуна так пиздецки благодарен, что для него-то самого это уж точно не первый раз, что его выдержки хватает, чтобы, несмотря на то, как до невозможности оглушительно ему Мегуми хочется – никогда и никого так не хотелось, – он все же был в состоянии его как следует подготовить. И Сукуна добавляет второй палец, и ласково прикусывает сосок, кружа вокруг него языком. Отвлекая. Третий палец. Вылизывает Мегуми шею; мягко прикусывает, оставляя метки; зарывается носом в ключицу. Четвертый. Сукуна все ждет, когда Мегуми начнет просить – но Мегуми не просит. Мегуми кусает губы – свои и Сукуны, зарывается пальцами в волосы Сукуны, сжимает их в кулак и тянет, комкает в пальцах простыни. Но не просит. Даже глаза не закрывает. Упрямец, – думает Сукуна с гордостью и с... Блядь. Ладно. Он не может больше этого отрицать. С нежностью. С такой оглушительной, острой, тотально кроющей нежностью, что от нее больно и горько, что в ней тонуть бы и ею захлебываться. Сукуна никогда не думал, что на нежность способен, и ему кажется, все ее крохи, все скудные залежи – они собираются комом режущего света за ребрами здесь и сейчас, чтобы загореться ярко для одного человека, способного в Сукуне нежность вызвать. Для одного человека, который когда-либо имел значение. Для одного человека, из-за которого эта нежность в принципе могла в нем зародиться. Для одного. И Сукуна почти уверен, к концу их ночи он догорит к херам этой нежностью – ни черта от него не останется, кроме горстки пепла. Но это и ладно. Это и хорошо. Потому что Сукуна не думает, что жизнь за пределами этой ночи вообще существует. А потом внимание Сукуны цепляется за руки Мегуми, вновь комкающие простыни в кулаках – и он вдруг осознает, что костяшки на них сбиты. Сбиты о Сукуну. Потому что Сукуна их обоих к этому привел. Блядь. Сглатывая ярость на самого себя, Сукуна наконец вытаскивает пальцы из Мегуми, наклоняется, чтобы оставить благоговейный поцелуй на разбитых костяшках, замечая, как расслабляется после этого напряженная хватка. А после не глядя нащупывает презерватив, вновь возвращая взгляд глубине темных глаз Мегуми, в которых возбуждения и ярости – поровну с чем-то еще, чем-то, чего Сукуна распознать не может. Не хочет. Он будет думать, что это тоже отголоски чего-то теплого. Будет думать так, чтобы не разрушиться к хуям раньше положенного. Разорванная упаковка презерватива отлетает в сторону, Сукуна натягивает его на член, выпрямляется и наконец приставляет головку ко входу. Надавливает. Когда головка оказывается внутри, из Мегуми вырывается еще один болезненный выдох, но он даже не дергается, а Сукуна закидывает одну из его ног себе на плечо, в очередной раз ласково целует коленку, утыкаясь в нее носом и продолжая следить взглядом за Мегуми. Глуша отчаянное желание двинуться дальше, тут же, сходу взять все, что ему дают. Но Сукуна сцепляет зубы и терпит. Терпит. Ждет. Он ждал столько времени – он может подождать еще несколько секунд. Когда Мегуми наконец коротко кивает, Сукуна начинает медленно двигаться дальше. Отпускает ногу Мегуми и наклоняется ниже, опирается на локти, когда входит до упора. Целует шею, челюсть, скулы. А потом Мегуми нетерпеливо дергает его за волосы, впивается голодным поцелуем и хрипит в губы: – Давай. Сукуна же падает в его глаза. Падает. Падает. И вдруг против воли, вопреки собственным же мыслям, собственным попыткам убедить себя в том, что пусть Мегуми думает о Юджи, что плевать, что смирится, стерпится – хрипит со смесью настойчивости и отчаяния, впиваясь взглядом в преисподние глаз: – Смотри на меня. Только на меня. И Мегуми смотрит. Смотрит пристально. Смотрит глазами темными, в себя затягивающими. Смотрит так, будто без усилий Сукуне нутро препарирует, будто дотягивается до мрака тех углов глубоко внутри, о существовании которых не знает даже сам Сукуна. Смотрит так, что на секунду можно поверить: он действительно видит сейчас только Сукуну. Только его. И пальцы Мегуми вдруг – на его скуле. Касание осторожное. Такое, что до страшного походит на нежное. Такое, что у Сукуны в грудной клетке – болью-болью-болью, но эта боль сладкая. Всегда бы так болело. И Сукуна перехватывает пальцы Мегуми своей рукой, и утыкается ему в ладонь носом, как дурная преданная псина; целует бережно грубоватые, мозолистые подушечки – как клятва. Как обещание. Как невысказанное, но давно ставшее истиной Сукуны, константой его мира. Раньше, чем осознал. Раньше, чем оказался готов признать. Твой. Твой. Твой, Мегуми. Твой. Даже если не нужен. Даже если подпустишь лишь на одну ночь. Всегда – твой. И Сукуна отпускает руку Мегуми. И Сукуна движется. Движется осторожно и медленно, разрывая зрительный контакт и утыкаясь носом Мегуми в висок; дыша им и сжимая пальцами край матраца у него над головой, чтобы не сорваться, чтобы не соскользнуть в пропасть, в бешеную жажду. Чтобы Мегуми не было больно. Тебе никогда не должно быть больно. Только не тебе. Но потом вдруг чувствует, как чужие сильные ноги обхватывают его торс, как Мегуми тянет его за волосы, вновь заставляя посмотреть на себя, и глаза его опять – ярость. И жажда. И упрямство. И Мегуми сам подается вперед, насаживаясь. И все тщательно настроенные предохранители к чертям срывает. Коротко взрыкнув, Сукуна толкается чаще, сильнее, меняет угол так, что Мегуми на это реагирует гортанным стоном, который теперь не пытается заглушить; реагирует на это ногтями, впившимися Сукуне в спину, реагирует тем, что с готовностью встречает толчки и насаживается сам. Сукуна больше не сдерживается. Он принимается вбиваться в Мегуми яростно и сильно, снова и снова попадая по простате – Мегуми отвечает собственной огненной яростью. И Сукуна ловит губами его хрипы, и ловит глазами каждый оттенок удовольствия на его лице. И подхватывает Мегуми под бедра, кусая его ключицы и чувствуя, как в ответ Мегуми сильнее сжимает его ногами, сильнее впивается ногтями ему в спину. Мегуми упирается лопатками в кровать, запрокидывая голову, и гортанно стонет во весь голос, а Сукуна припадает к его шее, как к святому Граалю, зализывает собственные укусы и утыкается носом под челюстью. Дышит. Дышит. д ы ш и т Пытается надышаться и насуществоваться, пытается забыть о том, что эта ночь однажды закончится, пытается не задумываться, кого на его месте сейчас представляет Мегуми – он ведь знает, блядь, знает. Но – к черту. К черту. И если у Сукуны есть только эта ночь. Это неважно. Это все равно того стоит, даже если потом оно разрушит жалкие остатки того, что от Сукуны еще осталось. Мегуми под его пальцами: яростный – но податливый, сильный – но уязвимый. Мегуми под его пальцами – совершенство, которого даже касаться должно быть страшно, чтобы не разбить, как хрупкий и драгоценный хрусталь. Но Мегуми сам не дает относиться к себе, как к хрусталю. Мегуми берет – и отдает, он с готовностью встречает бесов Сукуны, способный вывезти их и не разбиться. Мегуми – хрусталь. Но еще Мегуми – самая прочная сталь, которая только может существовать. И Сукуна не знает, как может быть столько всего в одном человеке, как в одном человеке могут уживаться такие контрасты, так органично сплетаясь; как можно к одному человеку столько чувствовать и к херам не разбиться о его скалы. Впрочем, Сукуна разобьется. Секс никогда не был чем-то важным, чем-то значимым. Секс – физиология, потребность. Секс – чистое удовольствие, не обремененное эмоциями и прочим дерьмом. Секс... Секс вдруг становится чем-то большим. Чем-то значимым. Потому что, чисто физически, Сукуна сейчас в Мегуми – но на деле Мегуми так глубоко в нем, что это не объяснить ни одним законом физики. На деле вдруг кажется, что они сейчас не занимаются сексом – потому что то, что испытывает Сукуна, невозможно свести к чему-то такому обыденному и элементарному, как секс. Потому что то, что Мегуми сейчас столько отдает ему и столько показывает... Блядь. Сукуна не знает, как называть это. Не знает, как будет существовать после, без Мегуми в своих руках – но это будет после. И он ощущает зубы Мегуми на собственной глотке – кусают. Клеймят. Присваивают. И Сукуна с готовностью шею выгибает, под укусы подставляясь. И Сукуна знает, как сильно потом будет дорожить этими метками. Знает, как сильно будет цепляться за них, ускользающих. Знает. Но запрещает себе думать об этом сейчас. Потому что сейчас главное – Мегуми. И сейчас он обхватывает ладонью член Мегуми, пара движений кистью – и Мегуми кончает с гортанным стоном, проезжаясь ногтями Сукуне от лопаток к пояснице и сжавшись вокруг его члена самым охуительным образом, так, что Сукуне требуется всего несколько движений, чтобы кончить самому. А потом он заваливается на Мегуми, только в последний момент сумев опереться на локти, чтобы не придавить его своим весом. И они вновь оказываются лицом к лицу, глаза в глаза, и дышат одним воздухом, дышат тяжело и жарко друг другу в губы, и Сукуна вдруг не выдерживает. Он наклоняется вперед. И прижимается губами к губам Мегуми мягко и осторожно, ни следа голода, жажды и ярости, которые привели их сюда сегодня. Сукуна дает всей нежности выплеснуться из своей груди в этот поцелуй, даже если по пути наружу она сжигает ему нутро. Но вдруг... Вдруг Мегуми отвечает на его поцелуй. Так же без жара. Так же без ярости. Так же мягко и осторожно. Так, что чертово сердце Сукуны окончательно и бесповоротно поселяется в ладонях Мегуми. И Сукуна на секунду, всего на секунду представляет себе, что Мегуми действительно думает о нем в этот момент. О нем. И ни о ком другом. А потом Сукуна все-таки заставляет себя оторваться от Мегуми. Заставляет себя выйти из него, снимает и завязывает презерватив, отправляясь в ванную за мокрым полотенцем. А когда возвращается – обнаруживает Мегуми спящим. И. Блядь. Сукуна чувствует себя совершенно беспомощным перед этим пацаном, глядя на него, затраханного, уставшего, но удовлетворенного и такого домашнего, посапывающего, уткнувшись носом в подушку Сукуны. В постели Сукуны. Аккуратно вытерев Мегуми, Сукуна отправляется в душ, а когда возвращается – забирается в постель рядом с ним, притягивает к себе спящего Мегуми, утыкается носом ему в волосы и засыпает таким крепким, мирным сном, какого не знал годами. А, проснувшись поутру, обнаруживает постель пустой. И наконец подыхает к херам.
Примечания:
По желанию автора, комментировать могут только зарегистрированные пользователи.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.