<…>
Ночью, почти засыпая, вспоминал, как в пьяном бреду. Как, забывшись, перебрасывал руку, притискивал Петра спиной к груди, как его волосы лезли ему в лицо, а Гром отфыркивался. Как однажды скользнул губами по выступам позвонков под загривком, а Хазин тогда спросил: — Че, нравлюсь тебе, Игорек? — этим нахальным, издевательским тоном, но глухо, потому что из-за плеча. Головы не повернул. Взгляд не поймать. Гром закрывался. Уходил в защиту. С ним всегда такое было — шаг вперед, два назад. Когда совсем отгораживался, тянул козырек кепки вниз и складывал руки на груди. В постели просто отворачивался, чтобы каждый на своей подушке, и взглядом упирался в стену, как арестант, которому и смотреть-то больше некуда. — Неа. — хмыкал. — А я тебе? — Ты стебешься, Гром? Ты видел себя вообще? — Вот и заткнись. Ржали, толкались плечами, как подростки. Трахались грубо, говорили друг с другом наотмашь. Когда Хазин уехал, Гром даже не думал, что будет скучать по этому. По нему, что ли?.. Смотрел на пустой стол напротив. Бесило... Больше Игорь ему не писал. Только один раз, пьяный вусмерть, в очень долгий вечер после откровенно херового дня, чудом попадая по клавишам ноутбука: «Петь, ты как там? Порядок?» Меж ребер ныло тоскливо. А за окнами, как всегда, херачил долбанный снегопад.<…>
Игорь с Москвой друг друга с первых минут невзлюбили. В Москве было грязно, шумно, как-то торопливо. Снег из-под колес летел клочьями грязи, обливая прохожих на тротуаре. Все неслись с жизнью наперегонки, даже в метро — успеть примоститься задницей на свободное место, взлететь по эскалатору, выиграв пару минут у жизни. Прохожие начинали переходить дорогу еще когда светофор только начинал перемигиваться с красного на желтый. Машины не пропускали — летели вперед, бесстрашно, грозя размазать запоздалых пешеходов по мокрому асфальту. В центре было битком. Узкие улочки, на одного, широкие автострады. Город для машин, не для людей. Зато все пылало. Пылали гирлянды на окнах, елки, сияла подсветка на деревьях, — сразу было понятно, куда тратили бюджет. Петр звонки сбрасывал. С ним это бывало. Не любил трепаться, любит эти свои мессенджеры, где ни голоса, ни запаха, одни буквы бездушные — понимай их как хочешь. Сообщения Хазина всегда были резкими. Как будто ножом махал перед носом, чего-то из себя строил. В мать он восклицательные знаки втыкал, Игорь видел как-то однажды, а Грому блядские смайлики слал. Специально, потому что на его нокиа нихера они не отображались. Это стеб у него такой. Игорь не сразу понял. Смотрел в эти пустые квадраты, пытался все понять, что в них. «Трубу возьми», — писал нечувствительными от холода пальцами. Телефон бзыкнул раздраженно. «Не могу я сейчас». Гудели машины. На вдохе в нос забивался запах гари. «Почему?» «Товара нет». Громова как в грудь толкнули. Хотел занести ногу, чтобы перемахнуть через ограду и сойти с проезжей части, но так и остался стоять, бездумно пялясь в зеленоватый экран. «Товара нет». В глазах как помутнело, только на буквах фокус остался. Про себя, еще раз: «Товара нет». Как будто этот сраный повтор чему-нибудь поможет. Светофор щелкнул, загорелась красная линза. Местные брички, заляпанные грязью, затарахтели, снимаясь с места. Кто-то из прохожих его окрикнул, машины загудели встревоженным роем, и только это помогло Громову выйти из оцепенения. Сошел с дороги, сел на ледяную ограду, повернувшись спиной к проезжей части, и выстучал на ладонь сигарету. Экран мигнул и погас. Кто-то назвал его «ёбнутым», но негромко, как-то нерешительно, в сторону. Игорь даже головы не повернул. Товара нет, блядь. Телефон разряжался. Громов промотал переписку. Теперь заметил: восклицательный через пробел, правильные запятые, что в нужных местах натыканы, с заботой к печатному русскому. Показалось, тон сообщений какой-то неуверенный. Совсем не Петин хамский взрык. «Ладно», — напечатал. Убрал телефон в нагрудный карман куртки. Достал зажигалку, прикурил, сразу же на первой затяжке туго затягивая смог в легкие. Внутри ворочалось что-то тяжелое, болючее. То, что русские мужики глушат крепкой столичной, надеясь, что выжжет и отпустит целого, а оно только крепче челюсти сжимает и выплевывает тебя по частям. «Товара нет». Угол губ в злой усмешке дернуло. Гром перебросил сигарету на край. Сложил руки на груди, и подался локтями на колени, диафрагму зажимая. Как будто в опаске, что кости сквозь кожу к солнцу полезут. А потом снова полез в карман за трубкой. Прижал к уху, до фильтра докуривая, и бычок кинул в снег, затирая подошвой. На хер твою Москву, Петь. Через десять гудков на той стороне отозвались. — Слушай, Петрович. — выдохнул Гром хрипло. — Айфоны ж хорошо отслеживаются? А?<…>
Он тысячу раз думал, как это будет. Что сказать Горюнову? Да и пустят ли вообще к нему, раз он не при исполнении, и вообще с боку припека? Кто Илья в этой истории — убийца или жертва? У них с Хазиным было свое прошлое, и Игорь не лез. Петя его к этой своей московской жизни не подпускал, а Громов не настаивал никогда. Взрослые же люди. Не пацаны сопливые какие-то, чтобы за прошлое друг друга цеплять. За Юлю. За Нину. За наркотики. Но то, что его пристрелят так глупо, во время захвата, — на это Игорь не рассчитывал. Он хотел бы с ним поговорить. Уебать или понять — не так важно, но хоть в глаза посмотреть. Не вышло. По телефону высоким женским голосом Игорю объявили, что Петя указал его экстренным контактом, и пригласили на опознание. Громова тошнило от этой мысли, но он все равно пришел, запоздав к назначенному на полчаса. Заполнял какие-то бумажки, шел как бык на привязи за работником морга, смотрел тупым коровьим взглядом, как кто-то из женщин деликатно отворачивает край простыни. А Петя лицом — в цвет мела. С запавшей челюстью, как у всех мертвяков. Подвязали, значит, хуево. Игорь даже в лице не переменился. Внутри все отгорело, отболело, внутри все было спиртом продезинфицировано не единожды. Не так он планировал отпуск провести, но никого не ебало. Мир этот сраный это не ебало тоже. — Можете с ним остаться. Громов помотал головой. — Не надо. — потянулся было к внутреннему карману куртки, но осекся. — У вас, наверное, здесь не курят? Девушки потупили взгляд. В коридоре видел петину мать и отца — широкоплечего мужика, крепкого, со злыми глазами. Понял, что Петя виноват был лишь в том, что пошел не в ту породу — в нем было больше от матери. Красивая женщина. Даже заплаканные глаза ее не портили, и комочки свернувшейся туши, и старящий всех, кто старше 40, черный цвет платья. — Боже мой, Юра, боже мой… — рыдала взахлеб, душила горлом материнский, звериный будто бы крик. Прятала лицо в дрожащих ладонях. — Быть не может… Игорь сдвинул кепку на глаза, проходя мимо, но сбился с шага, когда чужим всхлипом прошило: — Как же Нина одна… С ребёнком… Блядь. У Громова вдруг кончился завод, как у поломанной детской игрушки. Плечом черкнул по белой стене, поймал ладонью спинку стула, сжал пальцы так сильно, что побелели сбитые в мясо костяшки. В глазах помутнело, как бывало от ярости, когда мир распадался на цветовые пятна и терял четкость. Только от чего-то другого. Ударило подло. Без подготовки. — Молодой человек! — глухо рокотало за его спиной. — Вы друг нашего сына? Вы в порядке? Игорь стиснул зубы. Распрямился, прямя позвоночник до боли, и хмуро цыкнул из-за плеча: — Служили вместе. — звучало надреснуто и сухо. — Соболезную.<…>
Москва, проносящаяся мимо в окне скорого поезда, в воспоминаниях осталась полосой грязи и снега. В тот же день Игорь Громов уехал в Питер.