Арк-Кайлест "Небо над Массилией"

NC-17
В процессе
77
4
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 536 страниц, 185 953 слова, 40 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Работа написана по заявке:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
77 Нравится 168 Отзывы 35 В сборник

Часть 9 Серое, черное, красное

Настройки
"Об этом человеке известно только, что он не сидел в тюрьме, но почему не сидел - неизвестно." Марк Твен "Оставь надежду всяк, сюда входящий" Данте Алигьери. Утро вышло поганым уже потому, что его довелось увидеть. В сон проник низкий рев, откуда-то с моря. Занемевшим от сна рукам и шее стало неудобно, в висках тяжело забилась кровь, и не хотелось открывать глаз чтобы она не стала биться ещё сильнее. Благо прохладный ветер из окна "королевского номера" Азалии, приятно холодил лицо... Фабричные приняли радушно. Их главный, в пъяном приступе дружелюбия, стал даже сватать младшую из дочек. Идиоты... Не картельеры но отчаянные парни, какие ушли от станков чтоб удержать не в меру распоясавшихся "воротничков" ныне мертвых. Фабричные дали главное: свою верность и своих стрелков и свою территорию до самого скдостроительного — половина из того, что принадлежало Корса. В сравнении с этим стерпеть несколько часов их радушия под тяжёлое пойло — сущая безделица. Из темного угла послышался шелест юбок и приближающиеся шаги. Герра, нарочито громко, поставила на столик у кровати бутылку пива и ушла обратно в тень, в свой темный угол, вместо себя оставив сладковатый шлейф духов. Она хотела было сесть но задержалась черным силуэтом у окна. Пиво живительной прохладой прошлось по горлу и захолодило живот. Бутылка опустела раньше чем ожидалось. А Герра все стояла, увлеченная чем-то. Все дни что она была рядом, казалось ее ничто не может заинтересовать кроме собственных причёсок, чистки слонобоя, и службы. Она не была подле, она служила, как верная, специально дрессированная псина-цербер. Когда она, не меняя положения, отвела руку назад и поманила, само собой вышло вытащить револьвер и подойти неслышно. А заодно убрать ее от оконного проема. Герра не дала себя коснуться. Но подняла раскрытую ладонь, чтобы остановить. Под окнами не было ни души. Герра указала на море, где под облаками, плавал хищный кит с двумя дымящими трубами на спине. Он изогнулся в двух сочленениях, быстро набрал высоту и исчез за тучами, а после снова спустился и завис вдалеке, над первой пристанью угрожающе и веско, самые большие торговые корабли, среди которых пряталась Фиделия, смотрелись будто разноцветные кораблики, свёрнутые из конфетных оберток. — Скажи, сестрёнка, я один вижу касатку в небе? Она, не поворачиваясь, отрицательно покачала головой, прижала руку к груди, раздвинула пальцы, указала ими себе на глаза и вдаль на кита. Неро глубоко вздохнул: — А я уж думал выпивка была дурна настолько... Герра все ещё смотрела вдаль, стоя изуродованной стороной, и необычно было видеть в чертах ее изрезанного лица... удивление. Даже восхищение, судя по тому как широко распахнулись глаза. Неро поймал себя на мысли, что впервые смотрит на нее достаточно долго и не испытывает желания отвернуться. — Большая рыбина... — добавил он, и Герра медленно кивнула. Не далее чем вечером, с ней предстоял неприятный разговор. Не далее чем вечером могло случиться так, что ночь уже и не наступит. Но было ещё раннее утро, в деревянной голове роился сумбур бессвязных мыслей и пустых тревог, ещё мутило. А значит все, что будет вечером, можно отложить " на после", отдохнуть. Неро ещё смотрел в небо, выбирая что бы ей сказать " Ты бы сменилась", " Сестрёнка, разбуди к обеду", но вместо этого, увидев как она смотрит за железной рыбиной, повисшей в небе — оставил. Пусть восхищается вдоволь. Удивление — сокровище, доступное лишь детям — подумалось ему сквозь ветерок и шелест ветра в щелях " королевского номера" Азалии. Герра растолкала и без напоминаний. Когда ветер стих, через закрытые ставни сочился запах выпаренных солнцем камня, дерева а еще помоев. За то уже не так мутило и хотелось есть. Неро не стал наряжаться к выходу, а только набросил поверх поданного жилета невзрачную черную накидку с капюшоном, из оружия — револьвер, и прихватив с собой продолговатый свёрток, перехваченный шнурком по всей длине, сунул его под накидку и вышел в коридор. В соседней комнате, где обитали стрелки Пако и Малыша, уже собирали стол. Адриан, с его артелью — присутствовал. Однако его "морячки" сидели по другую сторону стола, с пиратами почти не разговаривая. И те и другие поприветствовали и замолкли. Один из ребят Пако принес миску с общей похлебкой, кусок окорока и лепешку. Окорок не лез но вот похлебка... Определенно кок пиратов знал что надо делать, когда команда мучается от похмелья. Прохладная, наваристая, острая и чуть с кислинкой. Она заставила забыть о похмелье, и даже прогнала дурные мысли ненадолго. И правда. Отчего не насладиться пока есть возможность? Все шло неплохо, пока не оживились "капитаны". Пако спросил о самочувствии, Адриан, выдержал паузу и доложил о постах. И те и другие, не подавая вида, напряженно ожидали распоряжений и развлекались как могли. — Пако — оживился Малыш — Где твои люди? Они должны придти на смену. Их нет. Малыш говорил как его учили в академиях общаться солдатами: Коротко, по делу, не отводя глаз. Пако изумлённо поднял бровь, стал гримасничать, изображая удивление. Кто то из его ребят хохотнул в голос. — Кто спросил? — он посмотрел на своих — Вы что то слышали? — пираты подиграли, разводя руками. — Ну я, спросил. — голосом урчашего кота объявил Неро — Ответь. — Капита-ан. — Пако оскалился в белозубой улыбке — Порядок в каютах, капитан. Ребята пошли прогуляться, зашли к девочкам, немного отдохнули, скоро будут, капитан... Парни только с каторги, соскучились без женской ласки — увещевал Пако ласковой скороговоркой, и кивнул на "морячков": это нашим белым мальчикам, девочки — без надобности. " Мальчики" заметно посерьезнели а Пако все не унимался. — Белым мальчикам привычнее друг друга — продолжил он уже под хохот своих парней, и похлопал ладонью по пальцам другой руки, свергнутым в трубочку. Малыш, вскочил со стула, какой с грохотом повалился, а на руке в мгновение повисли двое морячков, не давая ему выхватить кортик. Головорезы Пако повскакивали с мест. Сам он радушео развел руки, приглашая к бою... Выстрел в потолок хлестнул по ушам так, что голова вспомнила о похмелье. Морячкам с разбойниками — тоже. — Вы дадите спокойно поесть? Ответили молчанием. Неро в тишине протер салфеткой губы, взялся за остывший кофе, не торопясь отпил, поставил. — Кто ушел? — Муллим и Диего. — Ещё хоть раз уйдут сами... и девочки им больше не потребуются — Негромко объявил Неро и снова отпил: — Муллим и Диего, хотят чтоб у меня не было глаз? — О чем ты, капитан? Рико похоже и впрямь не понимал. — Посты, мой мальчик, посты. Я должен видеть. — Все также ласково проговорил Неро, и не спеша допил чашку. — Отсюда ни ногой. А этих двух вернуть — сказал Неро, уже поднимаясь — Малыш, Пако, на пару слов — махнул он рукой уже уходя. Герра отправилась следом. — Мне нужны толковые стрелки а не две истерички — объяснял он им уже возле лестницы, ведущей к выходу, пока Герра стояла за ним, будто его собственная тень. — Малыш, тебе и правда не нужны девченки? — Нужны — спокойно заявил Малыш, и даже с некоторым недоумением. — Ты слышишь, как ты мне ответил? — Неро поднял руку, будто прислушивался — Тихо... А там чего кидался? — Я пошутил... — Вмешался Пако. — Смешно — чуть улыбнулся Неро, приподняв дюймовый шрам: — Пако уже ходил к девочкам? — Я все больше здесь... — А что же так? Пако не нужны девочки? — Дела... Дружелюбная улыбка Пако, почти сошла на нет, осталась недоумевающая. — А что же Пако так весел? Пако обходится дружками?... А? Может это дружки обходятся Пако? В глазах загорелся вызов. Отчаянный но вызов. Рука поползла к револьверу. — Тиш-ше мальчик, Пако злится? А что же Пако не смеется? Пако услыхал дурную шутку? Пако, уже переставший дышать, опять натянуто осклабился: — Ну, так себе. Дурная — согласился он. — Шути удачно, Пако. Неро подошёл к нему почти вплотную, протянул руку и осторожно поправил ремень, кобуры на его плече. — А ты — он повернулся к Малышу — Держи себя в руках. Вам, может статься, сегодня ночью выпадет пострелять. — В кого? — хотел уточнить Малыш. — Поймёте сразу — ответил Неро будто о пустяке: — Мне надо будет отлучиться. Одному. Если к полуночи не будет — Никому не спать, держать ухо востро. Не будет утром — уходите. — Тогда мы с тобой, Капитан. Ответил Пако не громко но решительно. — Не выйдет Пако, я иду к старшим отцам, туда принято по приглашению и без охраны. Это вопрос... Уважения. — он поднял руку в воздух и покачал, как будто взвешивая — Ты понимаешь, Пако? Пако кивнул, переступив с ноги на ногу, как будто перед дракой, какая так и не случилась. — Я понимаю. — Малыш? — Вполне. Этому не требовалось пояснять, таких как он учили оспаривать приказы только после выполнения. — Тогда за дело. И никому не напиваться — напутствовал Неро, уже спускаясь. Он шел ещё недолго, зная что Герра следует за ним. И снова встал, пройдя один пролет, когда Малыш и Пако скрылись. — Тебя тоже касается, сестрёнка — бросил он, не оборачиваясь. "Сестрёнка" споро сбежала по лестнице и встала перед ним. — Ты слышала, я объяснял. — ответил Неро, стараясь смотреть сквозь нее — Нельзя в такие гости и с охраной. Иди к себе. Герра не двигалась, но зло притопнула ногой. Ударила ладонью в грудь, затем приподняла руку, и показала "киску" сложив вертикально указательный и большой палец — один из немногих жестов, какой Неро понимал в языке немых. — "Я — баба" — упрямо заявила Герра на своем языке, упрямо стоя на пути. — Ты — девочка — усмехнулся Неро — И думаешь что старшие отцы не знают то, что ты — охрана? Ты думаешь им некого спросить? Брось, дай пройти. Вопросы Чести. Неро шагнул вперёд. Она держалась до последнего но отступила. — Не дожидайся утра, если что. — сказал он, не оборачиваясь — Приговорят меня, приговорят и вас. Не будет к полночи, иди пока темно. Нет денег, забери товаром, знаешь где лежит. Неро стал спускаться уже не слыша за собою, стук от каблуков. А только один досадный удар, снова каблуком об пол. Герра снова удивила, уже второй раз за день. *** Ветер успел прогнать тучи и затихнуть, а солнце — выпарить остатки влаги из земли, уйти с зенита и теперь греть ласково. До встречи оставалось три часа. И прежде, чем пойти на запад, "под хвост" где ночью высилось враждебное созвездие, Неро свернул с улицы веселой, и побрел вверх, через потрошиные переулки все выше, прочь от борделей, затихающего рынка, мимо длинных домов где квартировались пришлые торговцы, мимо квадратных бараков с фабричными и их семьями внутри. На самый верх, туда где стояли развалины старых особняков вроде того, какой изгадили воротнички, к одному такому, что стоял особняком, на самом верху, едва не на самом краю чаши. А от него уже вниз, где простиралось старое кладбище. Южный край "Чаши" остался за спиной, закрыв собой Массилию. Вниз, к морю, сбегала тропа, к пещерам и гротам, какие наверняка до сих пор пользовали контрабандисты. Неро не спешил заходить на кладбище, остановился, стараясь собраться с силами, и, не зная куда деть глаза, снова оглядел заброшенный особняк... Не раз случалось слышать, будто у каждого должно быть детство. Детства не было, а были только всполохи воспоминаний, самым приятным из которых были рыжие локоны, теплые и мягкие, уютные, не смотря на холод в ногах. А кроме: только серое, чёрное и красное... В сером было холодно и сыро. И вечно пахло кислым. А лучшими друзьями стали два спрятанных черепка - осколка. По полу можно было ползать, когда Большие не видят, там было холоднее чем в кровати, но можно было отыскать чудесные вещи. Сначала это был яркий и тонкий кусочек шуршащего. На него весело было смотреть, и вышло называть его: Веселый. Но его быстро нашли и отобрали. А черепки были достаточно малы, чтоб можно было прятать от Больших, какие появлялись из единственного светлого квадрата, находили того, кто ползал и отбирали все, что увидят. Однажды они долго не могли найти, а до того, во время сна, явилось будто под кроватью есть еще много места. Будто стена под ней, намного дальше. И после сна, внезапно оказалось будто так оно и есть. Там было тихо, уютно, от того, что не холодно, будто даже светлее. И там нашлись два черепка, крохотных с красивыми узорами. И с ними было хорошо. А далеко, ближе к стене и кровати. Большие бегали, злобно кричали что-то друг другу и громко топали по полу. К ним не хотелось возвращаться, но внутри живота стало болеть и пришлось обратно. Найдя, они трепали, били, кричали так, что закладывало уши, и наконец швырнули на кровать. Того места под кроватью больше не было. Но черепки остались. Их получилось сжать в руке, но они не шуршали как Весёлый. Большие были злобными созданиями. Они ругались, били, вытаскивали всех поочереди из кроватей в которых хоть чуть чуть было можно согреться и уносили. Тех, кто не двигался и больше не шумел — совсем, не возвращая. Других, чтоб окунать в нестерпимо холодное и мокрое, будто нарочно желая чтобы стало плохо. И однажды стало плохо. Однажды тело стало мокрым, глаза не понимали что видят, и их все время хотелось закрыть, но стоило так сделать, и комната с кроватями крутилась, так бывало однажды, когда на теле появились красные пятнышки. Но тогда уносило в темноту. Теперь, два черепка, внезапно оживали и начинали танцевать перед глазами, под звуки от воды, бежавшей в круглых твердых штуках. И звуки эти были до того красивы, что сливались вместе во что то очень приятное уху, и хотелось двигаться так же как эти черепки, весело скакать под эти звуки, кружиться вместе с ними и унестись туда где только эти звуки и два безмолвно пляшущих друга. Но что-то удержало, и снова ощущалась голова, прижатая к подушке, и ядовитый запах от Больших какие все ходили мимо без участия, не принося помоев, не окуная в воду, хотя теперь хотелось пить. Они только подолгу нависали и внимательно смотрели. А поверх их серых и злых лиц, скакали два весёлых друга, два черепка. Их приходилось прятать от созданий, а теперь черепки сами плясали у Больших на лицах, а те и не видели. И от того становилось веселее, а они все смотрели серьезно, будто чего то ожидая. и снова начинался танец и веселая игра, под шум воды и разноцветные вспышки перед глазами, куда-то вверх, кружась, все дальше от холодных кроватей, злых существ, и темной спальни, ввысь... Однажды этот танец прекратился. Простынь заменили на сухую и ядовито пахнущую, так же как и сами Большие" И черепков под одеялом не было, они ушли наверх в том танце. А с ними убежать - не вышло. Перемещаться, упираясь в пол только ногами было высоко и страшно, особенно без стенки. Но за то быстрее и Большие стали выводить из спален и довелось увидеть... Очень много места, далеко вокруг, и небо, и снег — красивый, мягкий хоть и холодный. А главное: Её... Она стояла в большой комнате у выхода. Вся белая, такая, такая... Что невозможно было отвести глаз, и двинуться с места пока большие не ткнут больно в бок или в плечо. И даже тогда ещё смотреть. Она была совсем не похожа на них. Её длинные одежды сидели на ней куда более ладно чем у Больших. Её голова была непокрыта, и длинные струящиеся локоны обрамляли лицо и ложились на плечи. Руки были по локоть открыты, прекрасные и наверняка ласковые а главное: Большие не смотрели так... Она смотрела будто хочет сделать что нибудь хорошее. И в застывшем жесте она даже поднимала одну руку, чуть изогнув тонкие пальцы, но не чтобы бить а чтобы гладить. Когда гнали во двор, она провожала застывшим но приятным взглядом, будто жалея, что не в силах пойти следом. Однажды, Большие отвлеклись, и отошли, оставив всех стоять в большой комнате у выхода, как раз возле нее. А она смотрела, будто звала. И не осталось удержу, и страха. И легче лёгкого вышло покинуть строй, подпрыгнуть, уцепившись, влезть на постамент, одним коленом. И дотянуться до ее руки, до тонких пальцев из гладкого белого камня, погладить их... А только после с грохотом упасть. За это били. И не давали есть. За это, после, невозможно было спать две ночи от острой боли, в рваных ранах, на спине, стянувших кожу. Боли такой, что снова стало уносить, но Белая жалела. Она являясь в забытьи, не говоря ни слова, садилась на кровать и гладила по пальцам, утешая. Ещё она смотрела так, что было ясно: когда бы и не били, уснуть бы нипочем не удалось. Разве можно спать, когда она так смотрит? Больших получилось обмануть, притвориться все ещё слабым, и тем оставить для себя ещё день и ночь когда спина чуть зажила и сон уже вполне давался. Сперва случалось забытье, и продолжалось неизвестно сколько, но после, вспомнилась Она и стало радостно, без видимых причин. И радость эта, не бурная но постоянная, все не давала спать, а только вспоминать те тонкие пальцы из гладкого камня, что на мгновение даже почудились живыми. Когда она молча гладила горячий лоб. С тех пор, Она смотрела даже чуть иначе. Все так же, с лаской, но как будто теперь на двоих был маленький секрет, воспоминание о котором, уже не в силах отобрать Большие. Её взгляд на удивление точно сохранила память, он был всегда с собой и утешал, когда случалось что совсем не в моготу. Когда случилось видеть как Большие поедают ровные куски серого, и нечто красиво уложенное на тарелках, а угощают бесформенной массой из тех ровных кусков и того, что ранее красиво лежало в их тарелках. И пахло это месиво уже совсем не так как у них. Утешал, когда случилось увидеть сколько маленьких лежит в той большой спальне, где довелось спать самому. И как мало остаётся тех, кто смог научиться ходить и выйти. Остальных выносили навсегда, чтоб закопать в саду куда выпускали гулять. Когда приятель, с которым само собой выходило гулять вместе, и раскачивать друг дружку на качелях однажды слег. Он все стонал, с распухшим лицом от больного зуба, и выл в голос, ночь на пролет. Ему дали выпить что-то, чтобы он мог заснуть, а он затих совсем. Не говоря уже о тех, кто так и не поднялся после жестокой порки. Она, такая красивая и ласковая теперь казалась пленницей, большой, но не способной двигаться чтобы уйти отсюда, далеко в бескрайнее что простиралось за забором, и увести с собою других маленьких. Тех, кто ещё жив. Чуть позже, когда стали учить различать замысловатые крючки, выяснилось что на постаменте есть похожие, прямо как в книге. Тогда и удалось сложить в звуки часть этих крючков в имя: Ка-три-о-на. Там были ещё крючки, но звучало это так замысловато, что казалось невозможным прочитать. А больше и не учили. Разве что прочесть и написать собственное имя. В приюте дали имя: Винсент. Ещё там научили считать до десяти. Когда исполнилось почти девять, в Серый дом приехал другой Большой. Он выстроил в ряд тех, кому исполнилось десять, а потом увидел и тоже подозвал, велел раздеться всем по пояс, замерил рост, довольно что то промычал, отдал старшей Большой, толстую пачку фантиков, вроде того, какой давно нашелся на полу, только не таких разноцветных, и эти фантики Большая отчего то не выкинула а вместо этого наоборот: поцеловала ему руку. И новый Большой и навсегла увез из Серого дома. Работать в шахту. Оказалось шахты — это такие корридоры, какие освещали маленькие, тусклые огоньки вдоль потолка. Такие коридоры не пойми зачем Большие пробивали в камне. Казалось, будто различать крючки учили только для того, чтобы уметь прочесть короткие слова, что были на табличках, не такими ровными крючками как в книгах и не такими изящными как на Её постаменте было написано: "Штрек" и "Отвал". Так назывались шахты, в каких работали Большие. С широкими руками и ногами, с перемазанными лицами. Они махали огромными железками и выбивали камни из скалы, чтоб коридоры стали ещё длиннее и камни нужно было поднимать с земли и закидывать в железную тачку, что увозил другой Большой. В коридор с табличкой "Отвал". Эти Большие были добрей чем в сером доме хоть и выглядели более грозно, но угощали даже хлебом или теплой, противной на вкус водой из фляги, какая после долгих работ казалась лакомством, дающим жить. Ещё они пили какую то мерзкую жидкость после которой норовили в шутку потрепать или ударить. Но иногда они рассказывали интересное: О дальних далях, вроде тех, какие были за забором приюта. Но были и другие. Что ничего не выбивали, из стены и вообще ничего полезного не делали, а только ходили с палкой. Эти не секли, но много бранились и куда крепче били широкими ногами и руками. Били когда пальцы уже сами разжимались, и выпускали тяжёлый камень. Пинали ногами если упасть. Они же водили наверх, чтобы обедать. Кормили лучше чем в приюте и сытнее, отдельно от Больших, и от того между другими, кому от роду было десять и более, никогда не водилось дружбы. На шахтах потчевали жидким месивом, которое звалось похлебкой, и уже с целыми кусками хлеба. Среди похлёбки попадались жирные куски, каких не доводилось пробовать в приюте. И если поскорей их заглотить, работать становилось легче. Но обязательно скорее. Все от того, что находились те, кто завидев те куски в железной миске у другого, бросались отнимать. Куски съедались, даже если в драке падали на пыльный, каменистый пол. И удержать такой кусок себе, случалось не всегда. Подчас в тонких хоть и длинных руках имелась сила отбить, и задавить того кто нападал, и сила не давала стать одним из тех, в чьей миске водилась только жижа. Но приходилось драться. И дружбы ни с кем не водилось. Те, кому доставалась жижа смотрели со страхом и до того затравленно, что было от них мерзко, тем более что сами они становились злопамятны и коварны. Старались подружиться с Большими — надзирателями, и ябедничать на неугодных. Все прочие смотрели враждебно, готовые вцепиться в глотку, и никого к себе не подпускали, и никому не верили. А третьи — таких было всего двое, норовили сами что нибудь при встрече отобрать или побить, так просто, для веселья. Огромные и сытые, почти что как Большие, каждый обед набиравшие полные миски жирных кусков. Одному было десять и четыре, а другому вовсе десять и пять. И только один не смотрел никак. То был коренастый парень. Чуть круглый и с короткими волосами. Какой не говорил ни с кем, не от того, что не хотел а от того, что не умел сказать. Когда ему надо было обратиться, он молча клал руку на плечо, показывал, или издавал нечто похожее на "Гу" его так и прозвали: Гук. В остальном он был совсем обычным Большие-рабочие его прекрасно понимали и без слов. А говорить с другими он избегал. На передышках Гук сидел всегда в стороне, рисовал палочкой или подходящим камнем какие то клетки на полу, рассыпал сверху темные и светлые камушки, и сам с собой играл в игру, какой научили его Большие-рабочие. В столовой никому ничего не давал и не отбирал, хотя у многих мог бы. Уж больно широкие у него были руки, от локтя до ладони. Казалось ничего кроме этих клеточек нарисованных на полу ему не интересно. Он проявил себя однажды, в один из многих дней. Когда в обед двум старшим не хватило мяса и жира в похлёбку. К ним много кто ходил и отдавал куски заранее чтобы только не били, как они любили это делать. Иногда показательно. До хруста в боку. Но в тот день кусков, что принесли, им стало мало. Как видно жаден был в тот день повар. И тогда один из старших обратился и потребовал отдать. Буквально: встать и самолично принести. Спина в мгновение похолодела, получилось встать И руки нервно задрожали. А все же самому отдать никак не выходило. Но вышло сунуть пальцы в ещё горячую похлёбку, вынуть кусок, побороть желание сожрать его немедля, и швырнуть на землю. И здоровяк не стал терпеть он подскочил и бросился, с кулаками, опрокинул, на стол спиной и стал бить. До всполохов в глазах, сознание уходило и возвращалось только для того, чтобы увидеть снова как кулак летит прямиком в глаза. В один из ударов удалось чуть дёрнуть головой и уклониться. Здоровяк ударил в столешницу взвыл, и на мгновение показался слабым, долгим, неуклюжим, а в собственных движениях случилась злая прыть и ловкость: Нога сама пошла ему пониже живота и даже через подошву почуялась упоительная мягкость, в какую захотелось врезаться ещё, посильнее. А под руку как раз попался чугунок из под похлёбки, какой немедля врезался в башку здоровяку, и здоровяк качнулся, потом ещё, и он упал, потом ещё, и что то хручтнуло под чугунком, а его рожа залилась кровью, потом ещё... А в тело врезалась нога второго. В боку хрустнуло а в спину ударила стена. Второй, какому было десять и пять навис чтобы добить. В него и врезался, с разбегу, Гук, и они покатились по полу. Гук почти сразу встал на ноги, а здоровяк не сразу смог подняться. Зло и весело было прыгать на нем вместе с Гуком, под хруст его боков и пальцев. А потом прибежали Большие. Те самые, что с дубинками. Надзиратели знатно отходили, а все же досталось меньше чем здоровякам. Ведь надо же кому то перетаскивать камни. С этой драки наступило недолгие но славные времена. Оказалось что если всегда носить с собою камень, и не расставаться с Гуком, будет вовсе и безопасно. И мяса будет будет в доволь, его даже не нужно отбирать, вполне найдутся те, кто принесет сам, в обмен, к примеру на защиту. Камни перестали падать из рук, надзиратели доверили толкать тачку, как старшим, и на некоторое время перестали даже браниться. А Гук научил своей игре на клеточках и с камнями. В которую однако никак не получалось у него выигрывать. Когда это время только кончилось, казалось — пролетело быстро. А при воспоминаниях — казалось очень долгим и весёлым. В шахтах терялся счёт времени, никто его не сообщал. А дневной свет удавалось видеть только утром и под вечер. Казалось что наружу выводили только чтобы не ослепли. Никто не отнимал еду и не пытался бить, кроме разве что надзирателей. Сперва они затихли, но после снова стали бить. Чтоб подогнать, чтоб побыстрей катилась тачка. Иные били просто так, чтобы развеять скуку. Тогда и вспомнилось про то, как непробиваемая голова старшего, легко качнулась от удара чугунком. Как стал он от удара мягким и беззащитным. Десять и пять, возможно больше. Почти Большой. А значит можно их побить!... Сами собой сжимались кулаки от таких мыслей. В один из дней, надзиратель, перепил своего пойла, встал посреди отвала, и бил, для скорости, всех проходящих. Тех, кто упал — пинал пока не встанут и не побегут. И он прошёлся по спине дубинкой раз, второй, и третий. Когда его фигура снова стала приближаться, решение пришло само. Уж больно хорошо катилась тачка там, где он стоял, все под уклон... Шагов за пятьдесят она шла резво, так, что надзиратель только стоял и удивлялся, разявив пасть и опустив дубинку, наверно даже передумав подгонять. Стоило чуть повернуть "рога", тачка проехалась ему по ногам и врезалась в колени, зарылась передом, перевернулась на него, накрыв по грудь осколками породы и собой. Он захрипел, из под осколков, но все что оставалось — бить куском породы. Покуда его рожа не зальется красным, пока под камнем не захрустит, покуда голова не превратиться в месиво осколков черепа и липкой кровавой жижи... В ушах гудело. Голова была как после пойла от злой радости и крови. Не сразу удалось увидеть, что за спиной стоит подоспевший Гук. Наверное он думал что напали. Наверное хотел помочь. Но подоспевшим надзирателям того было не объяснить. И они били обоих, уже не щадя, до полусмерти. Им убивать скорее всего просто запретили. Потому как обоим нашли иное применение. Чуть выходили, и передали другому Большому, куда более ярко одетому чем тот, что забирал из приюта. Тот — увез к торговым кораблям, посадил в трюм, на цепь, увез за море. И началось красное... Папа Рикардо говорил что закон для тех, кто в состоянии добиться от других его исполнения. Для тех, кто этого не может — закон не работает. И говорил что правят те, кого боятся. Он говорил: "У знати есть оружие, есть люди, что готовы им служить. У бедняков, какие кормят знать и их охрану — нет ничего, однако бедняков хоть и немного, но боятся. Ибо от бедняков зависит знать, хоть и не любит признавать этого. И бедняки, коих большинство, способны иногда обьединиться с себе подобными, тоже стать силой, и наконец добиться для себя закона. И стотпока бедняков хоть немного боятся, они еще имеют пусть небольшие но права." Он говорил: "Для отщепенцев, каким объединиться не с кем, закона — нет, прав — нет, защиты — нет. По сути: эти отщепенцы — не более чем еда для прочих. Одни таковыми становятся, другие — рождаются. Участь к тех и других — одна: Их можно ради развлеченья бить, можно удовлетворять ими позывы плоти, можно использовать их как материал в науку, чтобы у прочих, тех кого ещё боятся, были, к примеру, лекарства и элексиры чтоб продлить молодость, а можно привлекать для уталения иных страстей, порожденных жаждой новых, еще невиданных до селе удовольствий, впечатлений..." В трюме качало, и рвало, воздух был горяч и его было мало, он обжигал лёгкие и кончался на половине слабого вдоха. Солнечный свет стал воспоминанием и был теперь не более реален чем Она. Которая жалела всех но не могла ничего поделать. Она стала являться во сне и без сна только смотрела жалея, и все тянула руку, но было все не дотянуться. Казалось уже нет ни корабля, ни трюма, а только черная и душная бездна, среди которой, временами, является Она, то бесконечно далеко то близко. Однажды она возникла перед самым лицом. Посмотрела и коснулась губами щеки. Обдав прохладой... В очередной раз открыли люк. Иногда корабль причаливал, и его открывали чтобы запустить новых, и тогда воздуха становилось чуть больше а потом его сжирали вновь прибывшие. И хотелось рвать им глотки, чтоб не дышали и не забирали воздуха, рвать всех, кроме Гука, какого было только слышно из дальнего угла. В ответ на окрик он только снова издал что то вроде "Нгу" но так, как только он умел. Когда стали выгружать, воздух едва не порвал лёгкие. Хотелось чтобы порвал, вдохнуть поглубже и потом ещё. Матросы кинули мостик до берега, и он казался очень долгим, а берег — бескрайним как звёздное небо. Дорога по нему казалась бесконечным счастьем. Мостик кончился, счастье вместе с ним. Два надзирателя отделили Больших в отдельную кучу. Всех усадили на корточки, встороне, чтобы не загораживать дорогу с корабля другим. Сидеть пришлось долго, ноги горели огнем и захотелось спать. Иные падали, их поднимали палками и снова сажали. Разгрузка кончилась а Гука было все не видно. Стали выносить задохнувшихся и сваливать в кучу. Узнать его и среди них не вышло. Появился ещё один Большой с двумя надзирателями которые шли чуть позади него. Матросы не смотрели на Большого а другие надзиратели боялись. Большому принесли пятнадцать небольших ящиков с дырками в крышке и по бокам. Старший на корабле стал открывать их один за одним а Большой в них заглядывал. — Ты что привез? — спросил он, когда все ящики были открыты. — Тут половина сдохла. И старший с корабля указал на пару ящиков: — Ну эти вот ещё свежи вон один еще шевелится. Большой пнул его ногой. Старший с корабля поднялся и не посмел ни ответить ни отряхнуться. — Скотина. — Большой поднял руку, подозвал носильщиков — Вот этих семерых — грузите. Остальных — в кучу. — И этого? — спросил один носильщик — И этого? Ответа не было. Носильщики стали вынимать из ящика совсем маленьких людей. Младенцев, какие в их руках висли точно куклы, и их несли к задохнувшимся. — Звереныши где? — Большой приближался, уже забыв о маленьких ящиках. — Здесь немного — перемазанный в пыли старший на корабле опередил Большого. — А ну-ка ты, вот ты! Стоять. — скомандовал Большой, мечталось размолоть его голову камнем, и само собой вышло смотреть на него не отрываясь. Один из надзирателей пинком поставил на ноги. И вытащил за шиворот из строя. — Раздеть. Уже вдвоем надзиратели сорвали остатки шахтёрской робы. — Худой, змееныш — цокал языком Большой. — Руку подними, вот так. Он все ходил вокруг и щупал спину, задницу, до боли прожимал цепкими пальцами мышцы на руке, спине и животе. — Закрой глаза. Сядь, встань... Пойдет, грузите. Ещё есть? Хотелось обернуться и найти Гука, но на голову одели мешок а руки связали за спиной. И повели. Дальнейшее всегда вспоминалось как желтоватый полумрак, где жили существа каждый в своей клетке, поставленной в полшаге друг от друга. Они выли, стонали и рычали как правило во сне. Иногда наяву. И тогда надзиратель стучал по клетке, пока ее житель не забьется в угол и не затихнет. Иногда их уводили, а возвращали побитыми и окровавленными или не возвращали вовсе. Лампы горели вечно, день с ночью исчезли а сними время. Однако трижды разносили еду, жирную вкусную и обильную, за какую не приходилось драться. По ней можно было определять утро, день, вечер и ставить чёрточки. Когда чёрточек стало семь. Еды не принесли. Не принесли и когда чёрточек стало девять. Вместо этого носили только странный на вкус бульон, который давал бодрость но голода не утолял. Когда чёрточек стало двенадцать, силы не покидали, но скулы сводило даже от вида голой руки или ноги у обитателя соседней клетки. Когда прошло десять и ещё пять дней , на завтрак принесли кувшин пойла, приятного на вкус, от какого сделалось особенно зло и бодро. Мышцы свело от жажды напряжения. Хотелось разогнуть прутья, добраться к надзирателю и рвать его одними пальцами, давить глаза и вырывать куски плоти. Казалось костенеющие пальцы вполне смогут это сделать. Надзиратели вошли сами, в колличестве аж пятерых. Скрутили так, что было не шелохнуться и повели осталось только переставлять ноги. За спиной остался зал с клетками, длинный коридор тянулся некоторое время и закончился небольшой комнатой с большими воротами. Когда остановились, тот надзиратель что держал правую руку, почти вывернутой из плеча, ослабил хватку и потянул за волосы. Перед лицом возникла бритая, ухоженная рожа со стекляшками на глазах. С узким подбородком и длинным носом, какой немедля захотелось вырвать зубами из этой лоснящейся физии. Рожа стала говорить: — Слушай, звереныш, ты слышишь? Ты слышишь?! Надо говорить : Да. Когда я спрашиваю. Он сразмаха отвесил оплеуху, звонкую, от которой сверкнуло в глазах и захотелось рвать ещё больше. Руки заломил так, что казалось вырвут но боли ещё не было. — Ты хочешь жрать? Жрать. Вон там, вон там, звереныш. Ворота стали медленно открываться. За ними было много места, а в углу тоже в клетке но с узорами сидели Большие. Мужчины и женщины. Одетые... Как Она. Но живые. А где много места ходил тоже большой. Уже с одной стекляшкой в глазу на блестящей цепочке и в белом костюме. С тех пор люди в белых костюмах вызывали желание убить. То, что он говорил, в первый раз было непонятно, в речи было много длинных слов и хотелось жрать. После, от раза к разу, его речь въелась в память навсегда. Он переставлял местами одни и те же слова и смысл был один и тот же. — Дамы и господа! — Говорил он и, приветственно раскидывал руки. — Рад приветствовать вас в нашем научном клубе. Как вам известно, ваш скромный слуга занимается изысканиями на ниве изучения анатомии социальных отношений. В своем труде, я задался целью, выявить зависимость качества человека от его сословного происхождения. Воимя истинного знания! — С этими словами большой неизменно кивал куда то в угол, на статую ввиде женщины с книгой. Только после удалось понять кого именно эта статуя изображала — Воимя просвещения, господа. Я взял на себя смелость провести серию практических изысканий, одно из которых вы увидите совсем скоро... Знание, наука. То были знакомые из приютских уроков слова. Однако дамы и господа явно приходили не за этим. Их глаза горели, рты облизывались, нервно улыбались, кусали губы. Дамы и господа хотели крови. Даже одна, совсем молоденькая, с большими черными глазами и огоньками в них нервно облизывала стройные белые зубки как будто это ей сейчас дадут мяса. А Большой все упивался их вниманием и говорил без остановки, купаясь в нетерпеливых взглядах дам и господ. Суть в следующем — продолжал Большой, наслаждаясь вниманием: — Как я уже говорил в моем труде " О людях и инстинктах" Мы - это наши предки, мы — это наша кровная память господа. Веками человек шел и продолжает идти к совершенству, человеческого духа! Но труден этот путь, для многих, очень многих — непосилен. Природа человека порочна, как я уже говорил в своем труде. Насилие, убийство себе подобных, полное отсутствие каких бы то ни было моральных ограничений — вот что есть человек в его первоначальном виде! А тот, что с узким подбородком и стекляшками время от времени бил по щеке чтобы привлечь внимание: — Смотри туда, зверёк. Вот там, дадут жрать, много, вкусно! Ты хочешь? — Спрашивал он и бил снова. Хотелось схватить его руку зубами, отгрызть пальцы. — Жрать, звереныш, жрать — твердил он. А большой в белом все распинался: — Однако! Через века человек разумный шел к состраданию, милосердию и к торжеству духа над плотью — нелегкий путь, который дался далеко не всем! И этот опыт, опыт нашей крови, в каждом из здесь сидящих, господа! Ценнейший опыт, который проведение дало не всем. Но только избранным. То легко проверить и каждый это проверял, помимо собственной воли: ведь стоит выйти за пределы общества с благородной кровью что мы увидим? Вопрос, дамы и господа — риторический. Какое мы увидим окружение, что за людей? Грязь, сквернословие, пьянство, распутство, животный образ существования, полное отсутствие мысли в глазах, далёких от высоких помыслов существ. Вот что мы сможем видеть. Жалкое зрелище. Свидетелем оному был к сожалению каждый. Но что виной подобной мерзости? Быть может бедность? Но позвольте, вы или я в силу природной, кровной ( он выделял особо это слово) щедрости, в силу врождённой заботе о ближнем не раз перечисляли суммы, не раз участвовали в благотворительности. Им есть что есть, но что мы видим? Они обдирают друг друга и снова нищета, господа! Быть может голод толкает их на преступления и мерзкие поступки? Но каждому из нас случалось голодать. Здесь дамы меня поймут, да и мужчинам случалось пропускать приемы пищи в силу службы и других обязательств. Но разве мы... Но разве нам, господа, случалось воровать у друга в такую пору? Быть может её величество — он указал на статую с книгой когда произносил эти два слова — не заботится о них? Вы знаете ответ, господа. Защитные механизмы, заложенные нашими предками останавливают нас. Механизмы, не данные по крови широкой людской массе, чьи предки не способны оказались сломить в себе животное. И то животное, жадное, порочное, ограниченное, дремлет в каждом из них. И слетает по первому же требованию их животного духа! И обнажает то кем они являются, господа. Самую их сущность! Он говорил все об одном. Они хорошие потому что не хотят жрать, а другие — плохие, потому что хотят. И поднимал руку. В центр зала выносили огромное блюдо с колпаком, колпак снимали и под ним было мясо. Жаренное от запаха какого заворачивало кишки. А тот Белый с одной стекляшкой в глазу все верещал как будто тоже говорил всем этим дамам с господами: "Жрать!": — Я представляю вам в некотором роде анатомический театр, с той разницей что здесь, перед вами предстанет не картина человеческих органов, но картина животного духа. Картина страшная и жалкая но истинная. Вы увидите как легко слетает скорлупа благочестивость с этих полулюдей, ведомых одними лишь животными инстинктами и страстями! Дамы и господа, ваше внимание! — Жрать! — командовал треугольный подбородок со стекляшками и руки отпускали. С другой стороны выпускали такого же, мелкого, он тоже бросался к мясу. За мясо выходило биться насмерть. Рвать волосы, давить глаза и рвать кадык зубами. Пока другой, такой же, рвет тебя. Бить до тех пор пока не сможет встать и не затихнет, а после жрать, под рев толпы. От мяса неизменно отрывали, пинками и дубинками и уводили, заломив руки. А после, уже в комнате у зала, треугольный подбородок колол жидкость в плечо ноги подкашивались, сил хватало только дойти до клетки и наступало забытье. В которое потом являлось красное — видения где все что было после кувшина со вкусным пойлом являлось вспышками, подробными и страшными. Кривляния Большого в белом, жадные глаза дам и господ, мало отличающиеся от глаз того, кого выпускали с другой стороны. Его рваные щеки, большие пальцы у него в глазах, его оскаленная пасть с кровавой слюной... От раза к разу, с каждым новым выходом видений добавлялось: выбитые зубы, торчащие из руки, затухающие глаза покуда собственные пальцы сжимают горло. Кровь, что заливает глаза, своя и чужая. Буквально все, что между драками, слилось в безсмысленное, как чёрточки на полу и страшное, как кровавые видения, стоявшие в глазах. Чтобы избавиться от ужаса хотелось снова рвать. Рвать, когда руки и лицо заливает чужая кровь. А сам живёшь и не боишься потому что исход предрешён, потому что ты — сильнее сильного... Сидящих в соседних клетках становилось все меньше, те что остались вызывали страх и ненависть, и что то глубоко внутри от одного их вида уже без всякого кувшина сводило руки в кулаки. На соседей хотелось броситься пока того не сделали они, но приходили надзиратели и били. От них и от всего вокруг хотелось скрыться в угол клетки, упасть, свернуться клубком, закрыть голову руками и умереть. Но стоило закрыть глаза и снова приходили видения. И разум заполнял сначала страх а после ярость. Они всегда ходили рядом. Страх и ярость, ярость и страх... А среди этого явилась статуя, на какую все указывал Большой белый когда говорил "её величество" и надпись что на постаменте: Ка-три-о-на. Наверное это была другая, та белая, не стала бы читать пока вокруг — красное. А эта была блестящая желтоватым, и с книгой, и ей не было никакого дела до того, что творит Большой белый, что указывал на нее. Однажды по соседней клетке постучали. Но стоило кинуться в ответ, к прутьям, перед глазами встал знакомый силуэт. Он сидел как ни в чем не бывало, будто за обедом в шахтах. И произнес единственное что умел: " Нгух" Ему хотелось многое сказать, впервые за всю жизнь в клетке захотелось говорить, но будто все слова повылетали из головы, и захотелось просто сесть как он. А после засмеяться, и заплакать и завыть потому что слова бессмысленны и существо бессмысленно. Но только стало спокойнее лежать и смотреть как он сидит. Его тоже уводили, но вот держался Гук куда лучше. После драки в забытьи он сперва стонал как все, но после поднимался и садился в угол клетки, не думая кидаться на других. Первые раз или два это восхищало, но после, тоже стало бесить. Болели сломанные ребра и ссадины, порванные губы и ухо, прихваченное нитками. Боль, страх ненависть... Неясно было сколько времени и сколько драк прошло, пять или три по десять? Хотелось умереть а Гук однажды постучал по клетке, просунул руку между прутьев и принялся царапать камнем на полу квадраты для своей игры. И кинул камешки поменьше серые и белые. И в той игре случилось снова проиграть. А после на четвертый раз все же выиграть и обрадоваться. Обрадоваться. По настоящему, и слезы потекли сами собой. А Гук все ухмылялся, наверное увидев эту радость на лице. Та радость что-то сделала с головой. Вспомнилась шахта, рассказы Больших, тех, что работали, даже приют и имя: Винсент. То как они жили вместе с Гуком в шахте... На долгие минуты это стало ближе, а клетка где то далеко. И тем больнее было в эту клетку возвращаться. Когда снова принесли кувшин. А другой принесли Гуку. Кусаться и бить — не вышло. Надзиратели скрутили руки и ноги, положили на спину, вставили воронку в рот и влили через нее. Надзирателей хотелось рвать, они вчетвером скрутили не сразу, и получилось одному прокусить руку, другому едва не выбить глаз и только после они вывернули руки. И снова повели. И как всегда хотелось убивать но к пойлу видимо была уже привычка, и по пути, все больше удавалось смотреть на себя со стороны. — Вам предстоит прискорбный опыт, господа. — Все распинался Белый — Психический театр порочных существ. Здесь вы увидите как тонка грань какая отделяет подавляющее большинство с позволения сказать людей, от Человека. Он поднял руку, запах жареного мяса опять сводил с ума. — Ты хочешь жрать? — твердил треугольный подбородок какого звали врач. Чтоб ярость не забирала разум, помогло закрыть глаза, не видеть мяса и дышать поглубже. — Смотреть, смотреть! — Талдычил врач. И помогло себя представить мертвым, как в клетке. Мертвым не хочется ни спать ни жрать ни убивать. А руки отпустили. Кровь забурлила, но мертвым злая радость никчему ее удалось унять и выйти в зал спокойно. Но белый был уверен что все будет как обычно и даже не смотрел. Он повернулся к господам и дамам. — Два маленьких простолюдина, какие кажутся детьми. Но вот их сущность! Смотрите! Стоит не кормить их день и вот их истинный оскал! Их истинная сущность! Звери! Звери, господа. Он по реакции господ стал понимать что что-то пошло не так. Вместо вскриков ужаса последовало молчание а после нервный смешок. Тогда он оглянулся и попятился. Большой боялся! Стоило сделать шаг к нему, он делал два назад, все пятясь к двери. И Белый побежал. С другого конца зала, зло рыча бросился Гук, но тоже вслед за Белым. Тот жалобно визжал, стучался в дверь, спиной почуяв приближение сполз на землю и обоссался под хохот публики. И не хотелось даже бить его. Только смотреть как он рыдает и скулит. То было удовольствие какое не сравнить ни с чем. Какое оборвали только надзиратели. Вот уже с ними пришлось биться, насмерть, с предсказуемым итогом, но в тот миг думать было некогда, хотелось рвать на то оно и пойло из кувшина. Их было больше. Они стащили в коридор уже почти безпамятных. Последнее что помнилось — это крики доктора, пытающегося их остановить... . *** — Тебе, звереныш, повезло — говорил он днём позже, накладывая стежки, на бровь, старательно но без наркоза, иногда неуклюже продевая иглу, как он любил это делать: — С другими мы найдем как поступить. А вот тебя просил некий господин. Сначала он прочистил раны, затем отмыли, остригли вечно ломанные ногти и, по особому, волосы. Несколько дней не трогали и хорошо кормили. Чувство гадливости от их лживой заботы, на пару с тревогой, нарастало. Только пойло на удивление вкусное и веселящее, ненадолго притупляло ожидание. Гук по-прежнему сидел рядом в своей клетке все в тех же лохмотьях, и стыдно становилось перед ним за собственную чистоту. Конечно с ним, когда не видят надзиратели делилась жирная кормёжка и пойло. Но и это не могло унять тревоги. Надзиратели пришли ночью сразу пять. Наверное чтобы не получилось улизнуть. Они обступили со всех сторон, на Гука удалось только взглянуть, навсегда выходя из клетки. Он улыбнулся как тогда, когда на четвертый раз поддался в свою дурацкую игру. От этого где-то в груди только крепче свернулся узел. — Прямо смотреть! Рявкнул надзиратель. Тот самый, с ухом. О каком сразу захотелось спросить. Не заживает ли? А он только промолчал в ответ. Даже на подзатыльник не решился. И в том ощущалась некая сила. Сила над людьми, когда ты кому то нужен. План созрел немедля. — От зала с клетками вывели в другой коридор, в котором ещё не случалось побывать. Он кончился лестницей наверх и дверью, за которой тоже был коридор но со стенами, полом и потолком такими, что зарябило в глазах, от обилия цветов, узоров и фигурных завитушек. Потом заперли в комнате, такой же. И велели ждать. Неизвестно сколько длилось ожидание. Глаза разбегались, цепляясь то за одно то за другое. То за узор на стенах, обитых чем то шероховатым, приятным на ощупь, то за стульями в узорчатой обивке то за стол, с гладким и с разводами. То за потолок с завитушками... А потом в дверь зашёл ещё один Большой. Статный, аккуратный в повадках, с цепкими, ухоженными пальцами, и с тонкими усиками, длинными как крысиные хвосты, торчащие в стороны, при взгляде на которые та мерзость что копилась в клетке ещё более усилилась. — Я рад приветствовать героя. Как тебя зовут? — поинтересовался он — Не молчи. Имя удалось вспомнить не сразу. Потом от чего-то не хотелось говорить. — Я - Кирс. А ты? У тебя нет имени? Тебе не дали его твои родители? — сказал он и нервно потёр ухоженные ладошки одна об другую. Но говорить было нужно. — Винсент. — Хм. Неожиданно... Я думал у тебя другое имя. Какое-нибудь. Попроще? — Тебе нравится эта комната, мальчик? Он пообещал что отвезёт в такую же красивую и поставил на стол блестящую коробку, внутри которой были гладкие и темные комки цвета дерьма. — Угощайся — проворковал он. Дерьмо хоть и гладкое есть не хотелось. — Я никуда отсюда не поеду. — Это как же так? — и он, изображая умиление, поставил бровки домиком. — Здесь ещё Гук. Я поеду с ним. Забери его тоже. И человек с крысиными хвостами скривился. — Это ещё кто? Собака? Крыса? — Он мой друг — Я приехал за тобой а не за крысами. — Он мой друг. — Разве тебе не говорили: не перечить? — Он мой друг. — Я верну тебя обратно, щенок. И тебя забьют до смерти. Охрана! — Он мой друг. — Заберите. В комнату вошли уже другие надзиратели. В яркой одинаковой одежде, новой и ни разу не стиранной. Куда крепче чем те, что охраняли клетки. Эти скрутили споро. Связали руки за спиной, накинув петлю на шею, стоило чуть дернуться и петля душила. В рот сунули тряпку а на голову одели мешок. — Осторожней, дуболомы — проворковал Крыс и они потащили в какую-то телегу, бросили на что то мягкое и телега понесла. Потом они вывели на улицу где был свежий ветер, и шелест деревьев. Недолго, потому что не снимая мешка они куда-то завели и снова повели вниз, под землю а уже там прогрохотали ключами в железной двери, толкнули на мягкое, развязали, сняли мешок и вышли, закрыв тяжёлую дверь. В комнате был мягкий диван, не яркий мягкий свет от лампы с узорной крышкой. И большой стол с кучей еды, красивой даже на вид. Кусок не лез в горло, перед глазами стояли прутья клетки, а за ними — Гук. Прошла вечность, а потом ещё вечность. А на часах большая стрелка сдвинулась всего на одно деление. Они висели на стене и противно щелкали. Потом из них что-то выскочило и само собой вышло схватить со стола железный поднос и запустить в них. Часы остановились, а железная птичка что вылетала из них, теперь повисла как дохлая. Плевать. На столе стояло пойло в двух тонких бутылках и прозрачная изогнутая кружка. С ними время пошло чуть быстрее. А потом и вовсе полетело, когда вокруг все стало ярче, веселей и вместе с тем бессмысленней. А потом сами собой закрылись глаза и не хотелось больше подниматься. — Ты ничего не съел? Слащавый голос крыса врезался в сон. Не сразу стало ясно что за место и что за человек, но стоило вспомнить, почти все опьянение прошло и только голову ещё немного кружило. Он явился в гладком лоснящемся длинном плаще и в таких же брючках. — Напрасно... Винсент. Угощайся, мальчик. Оставьте нас, я надолго — сказал он за дверь наверняка дуболомам, и с этими словами закрыл её, снял плащ и остался голым по пояс, открыв жилистые руки и крепкие на вид, бугристые плечи. — Тебе нравится? — он словно почувствовал взгляд. — Ты привез Гука? — Да кто же это? — проворковал он сел в кресло напротив, нога на ногу, сложив руки — Тот звереныш который был с тобою в клетке? Зачем он мне, скажи на милость? Ну разве он также хорошо сложен? Разве также он хорош собой как ты? — Он мой друг. — Мой мальчик, мир принадлежит лучшим — проворковал Крыс — я люблю только лучших, победителей. Таких как ты. Это всегда неповторимый опыт — пролепетал он мечтательно, сощурив маленькие глазки. — Каждый, каждый... — и он нервно облизнулся. Глядя на него пойло запросилось из желудка. Из каждого движения становилось ясно чего он хочет. Того же, чего хотелось от той молоденькой с блестящими глазками и белыми острыми зубками, которые она нервно лизала в ожидании крови. — Ну посмотри на себя — ворковал Крыс, обходя стол, ступая мягко будто крался. Он был сильнее, и чувствуя это играл в осторожность. Сел рядом так же как шел, чуть придавив обивку — Знаешь, главное — не твои плечи и осанка но взгляд, и тот огонек, что горит вот здесь. Он коснулся пальцами груди. Притворно мягкими, и тело бросило от них. Рывком. — Не бойся — ворковал Крыс — тебя толкает этот огонек. Я обожаю эти огоньки, мой мальчик. Я обожаю жар от этих огоньков, их вкус. Он мягко пододвинулся поближе. Все воркуя о красивых мальчиках и огоньках, пришлось позволить положить руку на плечо чтобы прямо сейчас подарить ему самый необычный опыт в его жизни, пресыщенной от разных удовольствий. И он узнал как это, когда бьют пальцем в глаз, когда под кадык суют столовый нож. И каково лежать, свернувшись на полу в луже собственной крови, удерживать кишки что прут из живота, вспоротого тем же ножом, пока на рёбрах прыгают и от того они прут наружу, не мочь позвать на помощь, а только клокотать, изрыгая собственную кровь от того, что она льется из раны на шее и заполняет горло. А руки все слабеют и не могут удерживать собственное нутро. И так до тех пор, пока не прыгнут на шею... Комнату заполняла вонь от крови и дерьма. Крыс замер на полу, мерзко сощурившись, как будто получил последнюю порцию удовольствий. Может от того, что все удалось сделать без единого крика. А может от того, что тяжёлая дверь не пускала шума, так никто и не прибежал. Но крепкие ручищи дуболмов помнились до сих пор. Руки, что увидев не полезут обниматься но полезут убивать. И убьют. Однако, отдавать им жизнь запросто — не хотелось. На опрокинутом столе не было ничего полезного кроме коротких тупых ножей. Самому не верилось что таким удалось вспороть брюхо. На стене висели подсвечники. С нанизанными на них свечами. Такие помнились ещё по приюту. Тяжёлые, с длинной иглой на которую насаживалась свечка. Оторвать их от стены никак не выходило. Даже повиснув, даже если упереться ногами в стену и дёрнуть на себя всем телом. Они не сдвинулись. Только один из трёх, стоило потянуть, повернулся набок и замер. А вот стена — зашевелилась. Она была словно загорожена тремя темными досками, с узорчатыми тряпками посередине. Вот эти доски и стали уползать куда то вверх. За той, что была в середине блестнуло. И она ползла все выше открывая ряд длиннющих ножей. Какими можно было и рубить и резать. Их было много, целых три, и два ещё поменьше, покороче. Стоило вцепиться в первый же из них, самый длинный стало спокойно. Таким любую руку можно отрубить одним махом. И захотелось прямо сейчас. Вот только спрятать остальные, чтоб не достались дуболомам. Первая радость быстро утихла, стоило только вздохнуть поглубже. Только тогда стало ясно что висит за другими деревяшками. За левой тоже блестело. Но там были какие то мелкие но острые ножи, изогнутые стальные прихваты, тоже блестящие, маленькая ножовка, вроде той, какими в шахтах пилили дерево но гораздо меньше. И ещё непонятные штуки, тоже из блестящего железа. Им было не тягаться с длинными ножами. За третьей доской были прозрачные банки как для компота, с зеленоватой жижей, в которой плавало... Из которой смотрели мертвые головы. Наверное тех самых огоньков, про которые говорил крыс. Смотрели пустыми красными дырками вместо глаз. Все пойло вылезло обратно, на пол. В других банках плавали их руки, пальцы, ступни, куски кожи со спины. И захотелось убежать но дверь остановила. Ключа нигде не было. На полу, в штанах у крыса, в его халате, какой он скинул заходя. Но там тоже ничего не оказалось. На двери не было ни скважин ни ручек. Там была бесполезная крутилка, с цифрами и она щелкала если повернуть. Но дверь не открывалась как не крути. Осталось ждать когда откроют и зайдут убивать. Убрать все длинные ножи от двери и ждать. Спрятаться в угол и ждать. Потушить лампу в темной комнате и ждать, сидя в углу. С той стороны ударили. Сильнее. Потом опять. И ручка завертелась. Какой то миг казалось, что нету ничего кроме этой дурацкой ручки, что вертелась и щелкала. Щелк - щелк. Дверь медленно открылась запуская свет и оставалось только вжаться в угол, и ухватить покрепче длинный нож. — Открылась? — Да. — Ну всё. Снаружи послышался утробный клекот, как будто кто то захлебнулся, удар тяжёлого об пол. В дверь вошёл высокий черный силуэт. В одно движение он развернулся, отбив удар большим ножом да так, что вслед за отбитым ножом понесло все тело. Осталось лишь вскочить, не чувствуя удара об пол и снова броситься. — Свет! — Рявкнул Большой, опять отвёл удар и чуть не ткнул в грудь лезвием. Свет брызнул в глаза а острие его ножа замерло у горла. — Ха! — задорно хохотнул он, опустил длинный нож. Но тут же вскинул отводя удар, играючи и опять вытянул свой длинный нож перед собой. А за спиной была стена. — Ты погляди какой! — веселился черный и Большой: — Один ко мне! Со светом. И в комнате появились ещё двое, с платками на лице. — Ты кто, звереныш? — Большой внезапно посерьезнел и поднял вторую руку, растопырив пальцы. И проговорил уже странно но приятно. Так говорили большие рабочие, когда делились хлебом: — Все. Победил, победил. Смотри: — он медленно опустил свой длинный тонкий нож. Но не убрал. — Ничего не будет. Тише. Никто тебя не тронет. Ты только положи палаш. " Ну тварь!" — все тело напряглось. — Ш-ш. — зашипел большой — Твоё. Никто не отнимает. Мы идём, мы всех плохих убили. Ты, давай за нами, и смотри по сторонам. Погоди. Свети сюда. Те двое осветили комнату и зажгли лампу. И большой с тонким мечом увидел крыса, замер. Само собой не выходило отпускать длинный нож и держаться от всей троицы подальше. — Это ты его? — он наклонился к крысу и осторожно коснулся — Ещё теплый. — Большой прошел по комнате, взглянул на банки, и замер возле них, вглядываясь в мертвые головы в одну, другую: — Это они. Не запускайте сюда Ка́ро и... — он осекся и посмотрел. Стараясь не называть имён. Вы поняли. Пошли отсюда. И ты давай. Само собой вышло пойти за ними, прочь из комнаты с мертвыми головами. В коридоре лежал мертвый дуболом, из под которого растекалась лужа крови и стояло несколько человек в черных масках и плащах. Один из них дорисовывал кровью дуболома на стене изогнутую "К" — буква, какая запомнилась лучше всего. Потому что была первой в Её имени. Но Большой, увидев, разозлился. — Хочешь твоей кровью сотру? — недобро и глухо прорычал он, приближаясь — Ты это кровью своей семьи пишешь. Ты хочешь карательную экспедицию? Тот что рисовал, замотал головой. И принялся замазывать, макая всю руку в красную лужу из под дуболома. — Сжечь все. Я каждому на выходе выверну карманы. Хоть что нибудь увижу — пристрелю. Потом он развернулся и в одно движение выбил длинный нож. Осталось бежать, в один рывок мимо плащей, и в коридор... Кто то поставил ногу, и пол ударил в грудь. Две, после третья пара рук сгоебли в охапку. Ноги оставались ещё свободными. И зубы. — Держи. — Он руку жрёт. — Крути — Брыкается! — Зараза! Они ещё орали что то, но не били. Хватали крепко. За руки и за ноги. — Вот рвется, гад. Потом они несли, пока не вытащили на улицу и не закинули в крытую телегу, куда залезли и сами. — Все, сиди не дергайся — велел один из плащей — Не дергайся и ничего не будет, понял? Они сидели втроём и не давали убежать. Потом запахло палёным, залезло ещё четыре человека, вслед за ними Большой. И телега покатилась. Один из черных плащей все рассматривал прокушенную руку, другой сидел, уронив голову, сосед молча утешал его. Укушенный закурил трубку. — Малец, ты куришь? На затянись. Смысл слов дошел не сразу. Ответить ничего не вышло и тогда стал спрашивать Большой: — Откуда ты? Смотри на меня. Откуда? Но получилось только посмотреть сказать — не получилось. — Ты из Массилии? Стало ещё непонятнее, вышло только покачать головой. Большой перестал спрашивать и велел везти к себе. Телега долго ехала в гору а потом поворачивала и снова ехала в гору. А потом остановилась возле дома... *** Неро с трудом решился поднять глаза на обветшалый особняк. Тут же спрятал глаза обратно в землю, и чтобы деть их хоть куда-то взглянул на часы. Оставалось ещё предательски много времени. Но сюда нужно было явиться, прежде чем идти к старшим отцам. События той ночи помнились до мелочей. Как и следующее утро. Большой закрыл в комнате. Но тут же явился без маски. И оказался рослым, крепким и плечистым, мужчиной хоть и в годах, с закатанными по локоть рукавами что открывали предплечья, перетянутые узором мышц и крепкие пальцы. Запомнились его волосы белые седые с ещё серыми прожилками, вечно стянутые в хвост так тщательно и гладко, как будто он пытался стянуть этот хвост, чтобы разгладить кожу на лице уже с рубцами морщин. И запомнилась борода с бакенбардами, аккуратно выбритыми в узор с острыми углами. Он пришел с перекинутым через плечо белым полотенцем, тазом теплой воды и мылом в руках, поставил их у зеркала и велел отмыться. Лицо было перемазано кровью и грязью. Потом накормил, угостил молодым вином и стал расспрашивать. И как то вышло рассказать ему буквально все. Про шахту про приют а главное — про клетки и про Гука. И немного про белого. Тогда его имя было не известно, он никогда не назывался. За то прекрасно помнилось название труда: " О людях и инстинктах". Уж слишком часто он его талдычил, когда выступал перед господами. Большой ухмыльнулся и сказал что понял о ком речь. Подумал немного, походил по комнате и сказал что вернётся. Принес много еды, горшок — справлять нужду, и закрыл так в комнате с единственным окном. Пообещал что будет вечером, ушел. А потом вернулся. С Гуком вместе. Впервые за всю жизнь захотелось обнять Большого. Обнять целый мир и конечно Гука. Сразу все стало на места. Сразу тёмная комната стала целым миром. В живот не крутит, Гук рядом а чего же ещё надо? Казалось: больше ничего, кроме этой комнатушки, куда еще один Большой, вместе с седым приволокли вторую кровать а потом опять заперли снаружи. Только под утро, в предрассветных сумерках удалось разглядеть её: небольшая но светлая. Две койки на ножках, пара стульев, большой стол и деревянный ящик для одежды. А больше ничего. Свобода! Тогда она и вовсе казалось огромной. А утреннее солнце заливало потолок золотистым светом, светом самой жизни. Вот только ниже не могли они добраться. Окошко было узкое под самым потолком. Так просто не допрыгнуть. Но если пододвинуть стол, а сверху стулья... А за окном открылась бездна...В близи - пустырь, подальше - большие и пустые каменные дома. А вот за ними земля как будто обрывалась и где то очень глубоко и далеко пестрело целое море цветных крыш, на крышах блестели золотые иглы, и украшения, сидели невиданные звери. Это море крыш уходило вдаль и звало, как может звать темнота в глубине отвала. Вот только отвал звал в забвение, глухое и вечное. А море разноцветных крыш под бирюзовым небом звало жить. Жить в этой просторной бесконечной красоте, под золотым и ласковым солнцем. Тонкое стекло не могло удержать этот зов. А седой? — вытащил и ладно. Все одно опять закрыл. Большой, он и есть большой. За оградой стало невозможно много места открытого оно пугало и звало одновременно, по узким улочкам где пахло дохлой рыбой, мимо людей, похожих на Больших - рабочих, вниз, ноги несли сами. Уже бегом. Через деревянные квадратные бараке, с бесконечным весельем. В одном прямо на улице стоял стол, сидели разодетые мужчина и женщина вокруг все поясали, в другом дворе - дрались. Потом был пестрый рынок где от всякой всячины на прилавках, от пестрой толпы рябило в глазах. А потом длинная улица с двумя красивыми домами. Возле которых ходили женщины в разноцветных тряпках, с блестящими кудельками в волосах и забавно и кривлялись. А после — ниже были дома, увитые цветами, с такими красками, такие огромные, такие красивые. Из под земли задорными струями била вода, вокруг ходили люди в красивой одежде и все это под ярким солнцем, какое казалось уже больше не увидеть. Стоило встать на месте, становилось страшно от обилия всего вокруг. И приходилось прятаться, смотреть по сторонам, чтобы глаза привыкли к этим краскам под жёлтым радостным солнцем. Хотелось плакать, и смеяться. И идти дальше, пока не встретились Большие. Как дуболомы крыса в яркой но одинаковой одежде только другого цвета. А на поясе у них висели черные железки и дубинки как у Больших в шахте, которые смотрели за другими а сами ничего не делали. Их было двое. Они тоже сами ничего не делали, но смотрели как другие ходят. Один из них увидел, и посмотрел недобро из под шлема, указал другому и они пошли. Стоило побежать, они тоже побежали. Бежалось очень быстро, под топот их ботинок за спиной и окрики, через хрип, через боль в боку и ногах, виляя между переулков, через заборы, и сады с цветами... Они отстали. Пришлось спрятаться и ждать пока стемнеет, а после осторожно возвращаться. Куда идти было не совсем ясно. Но помнилось одно — все время вверх. Покуда не запахнет дохлой рыбой. И запах этот успокоил. А улочки были на радость узкими и почти без фонарей. А главное — там не было больших. И дом нашелся а в нем, разозленный Седой. Седого звали Рикардо Даррада ( с двумя эр) или папа Рико. Хотя он никогда не требовал его так называть. И даже наоборот. Ворчал когда так звали. В его доме закончилось Красное. А началось... Наверное Золотое?
77 Нравится 168 Отзывы 35 В сборник
Отзывы (2)