Что не случится — всё во власти Бога. Хафиз Ширази
В тёплый, солнечный весенний день тысяча четыреста семьдесят первого года, после Те дэума, Чимин покинул монастырь, пока послушники и аббаты пребывали на полуденном перерыве. Вслед за ним при следующей молитве устремились прочь и горячие слёзы из глаз верного службе монаха с острыми чертами лица. Юнги впервые плакал прямо на мессе. Когда слёзы высохли, а в сознание пробрались отголоски смирения с судьбой, юноша вспоминал счастливые моменты его жизни, которые неизменно происходили лишь когда рядом был возлюбленный. Юнги в тот час понял, что теперь ему предстоит молиться за Чимина в разы усерднее. Он принял единственное верное решение в своём нелёгком положении – постриг. Пока монахи проводили обряд, в рое мыслей страждущего по необъяснимому поступку друга Юнги прояснились воспоминания некогда состоявшегося с ним диалога. — Моя мама была простолюдинкой и не немкой, поэтому в нашем поместье её многие презирали, — Чимин присел у холодного влажного камня перед источником питьевой воды в подвальных помещениях собора, куда они оба сбежали после занятий. — Перед отцом преклонялись ей, а за спиной болтали всякое нарочито громко, но, чтобы слышала только она. Она благотворительностью занималась, так и заразилась чумой от первых пострадавших в одном из госпиталей. Уже от нее заразился отец, потому дедушка так её и ненавидел и всегда винил в смерти своего единственного сына и наследника. Папа маму очень сильно любил, поэтому ей все и завидовали. Он всегда слушался только дедушку и её, хотя дедушка всегда бранился на него за это – мол, негоже настоящему мужчине подчиняться женщине. Я с ним не согласен. А с твоими что случилось? — Не знаю, — Юнги опустился вплотную к другу, утыкаясь облачёнными в грязно-коричневые узкие брюки коленями в холодный пол. — Я не помню их сам, мне только аббат рассказывал, что отец был монахом, но обет безбрачия нарушил. Так я и родился, однако даже не знаю из чьей утробы. Отца изгнали из монастыря за проступок, но он поступил на службу в другом месте близ Вормского собора и отпевал умерших от заражения ещё тогда, когда люди не знали про смертельную опасность чумы. — Я очень желаю обязательно найти могилу матери и помолиться на ней. — Считаешь, что молитв из святого места, как этот собор – недостаточно? — старший послушник уложил руки на колени и привычно выпрямил спину. — Я хочу покинуть Петер-дом в ближайшее время, и ты прекрасно знаешь, что не сумеешь на это повлиять! — юнец вспыхнул, как порох от факела. Всякий раз, как Чимин повествовал Юнги о своих планах отречься от службы, он становился внезапно куда более заносчив, чем обычно, и необоснованно гневался на всякого и каждого (в большинстве своём на Юнги за прилежное послушание монастырю). Как бы Юнги ни старался понять причины смены настроения Чимина, воз неопознанных проблем был и ныне там. Ах, если бы только будущий аббат мог знать, какова чернь таилась за ложно сердитым поведением, которое в самом деле было таковым из-за огромного страха, о котором знали лишь двое. К бедам и горю Юнги не был тем вторым.***
После пострига и отсутствия рядом Чимина больше двух неполных циклов молитв (что равно двум световым дням) Юнги поймал себя на мысли, что всё чаще рука зудит при взгляде на кнуты в конюшне при монастыре, однако осознавал, что наличие скверных мыслей в голове всё время бодрствования и так вредит ему не хуже бичевания. Помимо тоски в груди, на которой возлежал (пока ещё нательный) крест, он ощущал очень большую недосказанность из уст Чимина. Ему спешный уход младшего монаха не позволял даже нормально вдохнуть вечерний воздух, наполненный благоуханным ароматом полевых цветов и трав, и принять к сведению тот самый факт, что для нынешнего аббата их монастыря пропажа послушника была сущим пустяком, недостойным его примечаний. Всего лишь через три дня причина тому стала ясна, как безоблачное небо в момент свершения Лауды. Юнги впервые опаздывал на мессу, поэтому крайне тихо ступал по узкому тёмному коридору меж дормиториев. Мягкая поступь широкой стопы была вовсе не слышна в переливах призывного колокольного звона. Заслышав тихий плач, переходящий будто бы в скулёж, он не сразу понял, что тот исходит из массивной двери кельи аббата. Подивиться тому, что настоятель не просто опаздывает, но ещё и что-то свершает прямо в спальной комнате (даже по резким звукам и всхлипам было предельно ясно, что их издает вовсе не сам монах), Юнги просто не успел, так как услышал звонкий шлепок пощёчины и неразборчивый зловещий шёпот. Разум истошно вопил спешить на молитву, но ноги словно приросли к полу. Пытаясь в краткий срок понять, что за сумбур царит за стеной, он затаил даже прерывистое от спешки дыхание. Щелчок засова отрезвил пуще ледяной воды в умывальнях по росе. Юнги в миг порхнул за угол, упав в объятия мозаичных колонн, перемежающихся со свечными настенными канделябрами. — Будешь молчать, — будничным и практически добродушным тоном вещал аббат тому, кто слёзы лил у его постели. Тень неизвестного для Юнги послушника скользнула в освещение пламенников из дверного проёма, а настоятель захлопнул дверь, оставшись в келье. Плачущий юноша скрылся в лабиринте коридоров, а сам Юнги тихо прошмыгнул в сторону библиотеки, потому как заявляться на мессу епископа уже было стыдно даже перед самим собой. Он впервые пропустил молитву, к тому же сам того ещё не ведая стал невольным свидетелем насильственных действий настоятеля. Определить, кто же пребывал третьим лицом сей приключившейся истории, труда ему не составило, так как после пребывания в библиотечном корпусе он спустился обратно в спальные и обнаружил там одного лишь совсем юного монаха, забившегося на циновке в самый угол. Свора остальных ребят ещё не подоспела с церковной апсиды. — Чего дрожишь, словно осина? — Юнги, притворившись вернувшимся с обедни, подскочил к послушнику. — Я не дрожу, Вам так кажется, — не откидывая капюшона, просипел юнец, в котором Юнги узнал Хельмута Штайнера. Юноша был младше Юнги на добрых лет шесть-семь и часто примыкал к группе послушников, в которой состоял Чимин на учениях псалмам, где сам Юнги уже порой выступал в роли помощника наставника. Хельмут вел себя на учёбе достаточно спокойно и сдержанно, в отличии от множества взбалмошных сверстников. — Да ты что, я ведь всё вижу, — он вовсе не хотел звучать так гадко и упрёчно. — Я прошу Вас, не надо — Штайнер покосился на Юнги, мелькнув припухшими глазами. — Только, пожалуйста, не уведомляйте аббата. Со мной всё в порядке. — Почему я не должен осведомить его, может тебя здесь обижают подрастающие и им положено наказание, — старший послушник желал добиться хоть какого-либо результата. — Я должен это сделать. — Я очень прошу Вас, — малец развернулся, более не скрывая лицо окромя левой щеки, что прикрывал будто бы незаметно, водя у линии подбородка костяшками пальцев. — Вам не о чем беспокоиться, и тем более волновать настоятеля по сущему пустяку. — Я согласен, однако только сотри с лица замогильную гримасу, потому что ежели не я, то другой такой же на тебя найдётся, — Юнги отсел на циновку второго ряда. — Расскажешь мне, как будешь готов. Хельмут, занятый самим собой, ходил мимо Юнги около двух недель, не смея поднимать свой взор и глядя лишь перед ногами. На вид он стал спокойнее и значительно здоровее, и даже щека перестала быть скрытой отворотом капюшона. После очередной мессы, на коей вопреки ожиданиям Юнги присутствовал аббат, молодого послушника нашли мёртвым прямо возле аббатской кельи и с развороченными кинжалом запястьями. Младшие пребывали в ужасе, а те, что постарше, шикали и плевались на греховного, что посмел свершить убийство прямо на священной территории храма. Кто бы о чем ни судачил, Юнги старался не заслушиваться, однако, когда некие завели говор, будто бы перед самой смертью Штайнера видели и даже слышали, как он кричит, что никогда не сможет быть тем самым, потому что он другой, юноша стал внимательнее. И ведь тот действительно плакал и гласил: — «Я не могу стать им для Вас, аббат! Я не виновен в этом. Я всего лишь другой человек». Всё было бы смиренно, ибо после смерти оного монастырь утих, однако рано или поздно всё сокрытое становится достоянием общественности, особенно в сырых толстых стенах одного собора. Незнамо как, но братия вызнала, что аббат был нечист и действительно причастен к предсмертным мучениям почившего. Он был виновен в проявлении физического и самого греховного насилия в отношении данного послушника – прелюбодеяний. К печали данное осознавших, сие отнюдь не всё, потому как выяснили, что ранее в ночь со вторника на среду каждой новой недели, аббат не совершал вечерний молебен, пребывая в келье с одним из послушников. В глазах Юнги моментально потемнело – каждый вторник Чимин вечерами убегал со сворой ребят в город к трактирам, дабы рисовать для них девушек. А так ли это в самом деле? Ступал ли Чимин дальше сырых полов коридора, ведущего от аббатской кельи? Постепенно мысли, ранее бывшее мутнее зеркал в купальнях, стали раскрываться в разуме, как бутоны пышных садовых пионов. Юнги вспомнил всё и сложил дважды два, получив даже больше, чем просто четыре. Чимин не всегда возвращался с вылазок одновременно с братией, к тому же рисунки его часто не были закончены, и он продолжал их поутру, рисуя, словно даже и не по памяти, а по собственной фантазии. На данное Юнги из доверия Чимину толком не обращал должного внимания. Странное: местами нервное, порой агрессивное или даже истеричное поведение Чимина пред его отходом из монастыря будто бы заставляло сказать себе: — «Да, именно он пал жертвой набожного, но извращённого аббата, коему не доставало любви и ласки, потому настоятель поступил словно существо, ведомое одним лишь грехом». Юнги охватило всеобъемлющее чувство вины и собственной греховности. Он лил в ночь слёзы по Чимину, желая его так же, как ублюдок настоятель. За скверными думами он выловил одного из юнцов, что не чурались до побегов к трактирам в ночь вторника и выспросил, с какой частотой Чимин посещал с ними окрестности города вне предсоборных улиц. А тот, как и было ожидаемо, поведал, что оный послушник вовсе харчевен за крайний месяц не посещал, рисуя портреты дам только поутру перед Лаудой со слов – по одним лишь описаниям. Юнги к горлу подкатил тошнотный ком, а пальцы в сей же момент сжались в кулак, зудя в желании избить изверженного из сана аббата, запертого в сырой тюремной камере с плесенью и паутиной в углах вместо икон на стенах душной кельи. Постриженному в монахи, ему ничего не оставалось, как сдержаться от греха свершения самосуда над другим человеком и уйти в низы собора, прихватив с собой давно желанную плеть с короткими кожаными жгутами и кисточками на их концах. Развернув из голубой, как небо над утренним Вормсом, шёлковой тряпицы, окроплённой святой водой перед алтарём, вышеупомянутую плеть, Юнги разрыдался. Удары жёстких ремешков рассекали гладкую, светлую кожу сгорбившейся спины, рисуя кроваво-красным полосы, как предзакатные лучи солнца на небесном полотне. Свечи в одиночной келье Юнги погасли сами, растопив воск в канделябре до основания, покуда монах продолжал предаваться самобичеванию до первых ледяных капель росы на травинках. Кровавые разводы по бледному телесному полотну ниже лопаток легли, словно краска по липовой дощечке при писании непорочного сердца девы Марии. В ушах его звучал единственный, родной голос из целого хора мальчишек на клиросе.