Нет ничего равного терпению. Оно – царица добродетелей. Иоанн Златоуст
С ранья позёмный туман устлал каменную кладь дорог и тропинок вокруг собора, чьи стены промёрзли и отсырели, впитывая в себя последы приближающегося конца осени, по окончании которого воздух станет холоднее. Роса на тонких зелёных листьях и мясистых стеблях появляться перестала – сезон тёплых месяцев прекратил плакать пресными слезами конденсата. Каждая травинка и одревесневшая ветвь были плотно покрыты белизной колючего инея. Воздух с самых предрассветных часов брал за горло крепкой хваткой, оседая в лёгкие покалывающей прохладой. Проснувшись поутру, аббат чувствовал себя немногим лучше, чем после ночи самобичевания. Юнги сел на жалкое подобие постельного места в своей келье и, игнорируя усерднее чем обычно темнеющие пятна перед глазами в мерцаниях нескольких свечей, сразу же сполз с него, больно ударяясь коленями о натертый до гладкости камень напольного покрытия прямо перед стеной с образами. Сложив руки в молитвенном жесте, настоятель чувствовал тревогу и некое удушение от тяжести наперсного креста. Организм монаха был слабее прогнившей худой льняной верёвки в колокольне, которая была на грани истончения до толщины волоска. Каждый из звонарей знал, что рано или поздно, когда трос совсем прохудится из-за верёвочных механизмов колокол громко ударит чугунным языком по звуковому кольцу вне трезвона, управляемого умелыми монашескими руками. Юнги понимал – рано или поздно он сорвётся. Как бы не старался смертный человек терпеть и ждать, рано или поздно «Это» случается. Это – истошный вопль разума, который либо вырывается наружу посредством и голосовых связок тоже, либо в смертельном молчании терпящего даёт ему велий удар по сердцу. Второе выдержать сложнее, но, как мы знаем, Юнги не привык предаваться глаголу и издавать лишних звуков, даже если это крики при ударах плети по спине, рваные раны на которой расскажут всё сами, без слов. Стоять на коленях было больнее, чем когда-либо. В дверь раздался тройной стук и в узкую щель дверного проема просунулась лохматая голова послушника. — Ваше Преподобие, почему Вы встали?! — воскликнул малец. — Вас обследовал чумной лекарь, вы не заражены, но ослаблены. — Бог послал мне наказание за тёмные думы, сын мой, я здоров, но дал слабину и позволил бесам заглянуть в храм сердечный, — Юнги не шевельнулся, продолжая стоять перед иконами. — Мне следует позвать приора? — в самом деле, послушникам было положено докладывать помощнику настоятеля о его состоянии здоровья. — Кто приволок меня сюда, без опаски заразиться? — аббат тяжело встал с колен, не прибегая к помощи в дверях стоящего. — Кто сей храбрец? Монах прекрасно понимал, что лекарь мог осмотреть и развеять всеобщие опасения только в его келье. Пред алтарём, да и вообще в церковной части никто не должен оголять участков тела, являя лику святых обнажённые кожи. Кто-то не побоялся взвалить тяжёлую ношу бессознательного тела на свои плечи, борясь с неизвестностью. Прикасаться к чумным в стенах собора кроме лекарей строго запрещено, дабы не разнести мор по всему монастырю. — Этот юноша сам очень слаб, его тоже осмотрели, — послушник забегал глазами по стене позади Юнги. — Ему никто не решился помочь донести Вас сюда. Когда послушники прибыли к алтарю и всё увидели, он пал на колени перед Вами и плакал, вознося молитвы. — Зови. — Он прибудет к вечеру. Вы должны оставаться в покое по совету лекаря до заката, — мальчишка исчез за дверями. Если бы Бога и Чимина не существовало, их стоило бы выдумать. Юнги, казалось, выдумал обоих.***
Пока две пары ног в потертых кожаных сапогах мягко ступали по каменной кладке коридоров, Юнги, сидящего по велению врачевателя на своей постели, сковало в кандалы отчаяния. По мере того, как огонёк на фитиле свечи проплавлял лунку в центре, заставляя воск стекать вниз прозрачными слезами, что, застывая превращались в грязно-жёлтые оборки по краю канделябра, знаменуя прохождение отрезков времени каждым новым своим потоком, аббат склонялся к тому, что он ошибается. В тонкую шею когтистой хваткой вцепилось сомнение, но пересохшие губы, в красных саднящих трещинах на мгновение будто бы уловили некое воспоминание прикосновения маленьких холодных пальчиков с отросшими ноготками, под которыми забилась грязь, а кожа на подушечках огрубела мозолью. Почему они были холодными, если они принадлежат Чимину? Глупый разум всё противился ясной мысли и мутил её грязной жижей ядовитого противоречия. Ладошки Чимина всегда были тёплыми, как и нос с кончиками ушей. Последние нередко краснели, когда Юнги любил сжимать в своей большой, но худой руке чужие пальчики в краске. Чимин ведь тоже очень любил его, однако, значительно меньше, чем свободу. Вероятно, даже меньше, чем Бога. Тишина начала утомлять. Настоятель встал в нетерпении, потому как заныли от нервного ожидания колени. Взяв со стола шерстяную нитку с можжевеловыми зёрнами, что именовали духовным мечом или чётками, Юнги подумал заменить бугристый огарок на новую свечу. Покуда рука монашеская была протянута к подсвечнику, в двери трижды постучали. Нахождение в полоборота ко входу позволило монаху увидеть, что вошел вовсе не тот, кого так сильно он жаждал увидеть. Рука дрогнула, свеча упала наземь вместе с медной подставкой, до горького противно звеня об пол и нарушая душевный покой сжимавшего до побеления пальцев чётки Юнги. Последний огонёк надежды потух вместе с фитилём свечи, валявшейся теперь на холодном камне. Шерстяная нить едва не трещала от натяга, готовясь разбрызгать по полу деревянные бусины. — Ваше Преподобие, было велено привесть, — незнакомый новый послушник откланялся и отошёл, открывая чудесный обзор на стоящего ранее за его спиной худого юношу в сюртуке и капюшоне. Того самого, что накануне нарушал монастырские правила и без зазрения совести украдкой набивал желудок прямо в спальной комнате при речах аббата. Во тьме царящей из-за павшей свечи силуэт, освещённый лишь маленькими огоньками с настенных пламенников в коридоре, казался фигуркой маленького чуть сгорбленного ребёнка. — Ступай, — Юнги, сам того не примечая прошипел сие одними губами. Сопроводитель вышел, прикрыв дверь. Келья погрузилась в кромешную тьму в синеватом цвету, который давал лунный свет, любопытно влезавший в щель неплотно затворённой арки оконца. Вошедший поднял с пола подсвечник и вытянул руку вперед. Свеча оказалась прямо меж двумя людьми, чьи мысли роились как два пчелиных роя в дыму, когда их хотят приселить один к другому. Они словно боролись, хотя сами мужчины молчали. Юнги перенял канделябр, не касаясь пальцами чужой руки. Всё, что было, то миновало, но умерло не полностью. Чем дольше тянулось молчание, тем ярче разгорался этот огонь, душу охватывала неутомимая жажда заглянуть в чёрные глаза напротив, сокрытые завесой ткани. Покой стоящего напротив претил ей безмерно. Сердце было обречено трепетать, покуда смерть тишины, пронзаемая насквозь голосом, не прервёт его мучений. Однако, пришедший юноша молчал. Он также молча вынул кресало из пояска и выдал искру. Свеча в центре вспыхнула пропитанным фитилем и заплясала огоньком от дыхания. Напротив Юнги стоял Чимин и тут до смерти понятно, что это был именно он и никто другой на него похожий. Монах беззвучно поставил источник света на стол из толстого дерева. Послушник в миг скинул осточертевшее покрывало головы и будто ведомый бесами бросился к ногам аббата. Он прильнул к подогнувшимся в слабости коленям и обнял монаха за пояс, моля о прощении. Сил у Юнги хватило лишь схватить в горсть светлые волосы на чужой макушке и прикоснуться к отчаянно мокрой впалой щеке, поднимая взор юношеский на себя и свой крест, что ютился на крепкой груди. — Молю Тебя, пойми мой вздор, — меньший беспощадно вгрызался в припухшую нижнюю губу в волнении. — Господу видимо, что я ни за что не оставил бы тебя иначе. Его трясло. — Свершённого не воротишь, оставь, — аббат был совершенно потерян, но нисколько не зол. Чимин продолжил взывать Господа, смотря Юнги в глаза так, будто бы он и есть его Бог. Юнги им не был, он чересчур по-человечески смертельно влюблён и верен не только Заветам и Библии. То, во что ты веришь, становится твоим миром. Юнги верил в Бога больше, чем в себя, но его миром был Чимин.