Воззвание к народу и кусочек совести
15 июля 2021 г., 00:41
Первое слово – самое главное.
Когда влюблённый школьник в парке, вдали от всевидящих статуй Богоизбранного, поймает за руку свою детскую и, как ему хочется верить, единственную любовь, у него первое слово перед предстоящим поцелуем – самое главное.
Когда прилежный гражданин Державы начинает читать молитву с утра пораньше, у него от первого произнесённого слова зависит то, как день пройдёт.
Когда писатель несёт свою книгу в Комитет Нравственности, уже по первому слову становится ясно, распнут его или нет.
Когда лидер подпольного кружка произносит первое слово своей речи, толпа либо разворачивается к нему лицом, либо начинает бояться.
– Горим!
У Эла это счастливое не то предупреждение о пожаре, не то констатация факта, выходит весёлым и звонким. Даже без микрофона. Какой уж микрофон в подвале, и так акустика сносная. Толпа-толпусечка гудит и начинает переглядываться. Непонятно, лицом развернулась или боится, но останавливаться Эл не думает, так, выдерживает паузу, переглянувшись с встревоженным Вовой.
Вова вообще на себя похож становится впервые за несколько дней. Потому что он обычно так на Эла и смотрит – встревоженными, обожающими сверх всякой меры глазами восхищённого щенка. Но не дай бог ему об этом ляпнуть. Обидится.
– Горим, – Эл улыбается и кивает, махнув рукой, – мы тут все горим, потому что, считай, на пороховом складе сидим. И у каждого в руке спички, да, не отворачиваемся! У каждого. И у тех, кто здесь впервые, и у тех, кого я хорошо знаю. И не потому, что шутки огонь, а потому, господа хорошие, что мы сегодня прямо под Миннравом. Если кто не знал.
Судя по шепоткам, кто-то явно не знает. Или не верит. Эл этот страх ловит пальцами, улыбается, облизывает губы и слегка прихрипывает.
– Далеко, блять, забрались, – пальцы, трясущиеся от возбуждения, указывают на потолок, – а они там, представляете, сидят и мало о чём знают! Пишут проектики, думают, как бы запретить слово «мандат» и не забрать у себя же мандаты или как весь Большой Детский хор заманить ноты почитать к себе в спальни. Ну или чем ещё занимаются наши доблестные работники цензуры?
– Хуйнёй, – слышится весёлый и уставший голос Лёши Шамутило, – они на днях чуть не запретили какую-то икону, потому что Сын Божий на ней, видите ли, напоминал гомосексуалиста. То есть то, что и на всех других иконах он в платье и венке, вопросов не вызывает.
– Вот! – Эл смеётся, и шепотки-смешочки слышатся из углов следом, – вот и я о том же! Или то, что у серафимов при причастии расцеловываться предлагается. Я бы вообще не удивился, если бы они в конце дня все коллективно ебались. Гусеничкой. Для сплочения коллектива. Ну да шутки оставлю всем, кто за этим сегодня здесь, а вам напоследок лишь скажу – мы уже далеко зашли. Так далеко, как никто не предполагал. Под Миннравом. Под Державой. Это они так думают, мол, мы под ними и их стариком на облачке ебучем ходим. Но это уже мы начинаем ими вертеть. Они боятся, а мы смеёмся, мы берём в руки бомбы, мы показываем, что есть только один Бог – и это мы. Тем, кому не всё равно. Они могут молиться сколько угодно, но истина-то единственная, она у нас в руках, в ногах, в огне, во взглядах, в шёпоте, которым нами детей пугают. Мы доживём до времени, когда кого-то из нас поставят в пример тем же самым детям. И не будет церквей на каждом углу, и не будет милосердного боженьки, который за каждый проёб ссылает вас в ад, а будет что-то иное. Каждый, кто останется в стороне, поддерживает обратное и таким здесь не место. Я не пророк, не святой, чтоб мне верить, но поверьте сами себе. Сами в себя. Вы, только вы скоро будете вершить судьбу страны. Ни с кем не посчитаетесь. Приходите к нам, стойте за нами, и мы обещаем, на всех хватит покойников и преобразований.
Идрак смотрит на то, как Эл сходит со сцены, как рукоплещут пришедшие, как у кого-то даже краснеют щёки от надежды, как Вова хлопает Эла по плечу и улыбается влюблённо. Идиот.
Эл, не Вова – Вову Идраку по-человечески и по-дружески жаль.
– Красиво, – Вова шепчет это Элу на ухо, рассеянно проводя по напряжённой чужой спине пальцами, – только слов много, ты обычно меньше выдаёшь. Но те, кто тут впервые, в восторге. И даже придут к нам, наверное. Но ты правда как пророк выглядишь.
– Вов, я не пророк, у меня плохо получится, – Эл улыбается, но здесь, не в центре зала, видно, как у него напрягается бледное лицо. Головная боль так и не прошла. Видимо, никогда не пройдёт, разве что гильотиной лечиться. Эшафоты нынче в моде. – И не мессия, если только палёный.
Идрак кривится, глядя на то, как Вова смеётся и бережно проводит пальцем по чужому виску.
Не из ревности, ревность это вон, удел всяких там Малых. Просто Эл когда-то сказал, что в любую минуту умереть готов, потому что его ничего, кроме свободы, в мире не держит. Вова на "ничего" не смахивает. Он живой, любящий, трепетно дрожащий и хочет наслаждаться обычной жизнью. Такие лидерам не нужны. Размякают эти пресловутые лидеры, превращаются в поэтов.
На кой хуй революции поэты? Ей хлёсткие, злые слова нужны, не любовь.
И если любовь, то не такая. Вова просто никогда не поймёт. Пока смотрит так опрометчиво ласково.
Лёша никогда не стрелял в друзей.
У него правило внутреннее было такое – даже для прикрытия нельзя. В конце концов, кровь, даже малая, на руках остаётся всегда. Нет, Лёша убивал, не ханжа. Не раз, не два. Потом тихо говорил Ксюше в колени, что глаза забыть не может. Ксюша зажигала свечи, гладила его по волосам, тихонько произносила, что мёртвые и раненые обид не держат – становилось легче. До следующего убийства.
Вот и теперь, когда он стоит у одного из заветных проходов и видит маленькую фигурку Малого – во повторы, или как это там по-умному называется, даже к кобуре не тянется. Для виду надо бы, он же в форме, спугнул бы и проверил, но не может. Просто голос повышает.
– Гражданин смиренный, – Лёха делает шаг вперёд, – а чего вы тут делаете так поздно?
Малой весь вздрагивает, но, узнав Лёшу, улыбается и по струнке пародийно вытягивается. Ребёнок ребёнком. Хоть деревянную лошадку дай и пусти играть в поле.
– Да мимо проходил, господин серафим, – Саша понижает голос и обиженно косится на Лёшу, – отпусти, а, ну не задерживать же ты меня будешь. Подумаешь, опоздал. Зайти всё равно можно.
– Хуй тебе, Саш, – таким же шёпотом отвечает Лёша, – во-первых, в подвалы до определённого времени можно, во-вторых, Миннрав и окрестности каждые два часа патрулируют, вот как раз скоро. Тебя убьют, если поймут, куда идёшь.
Малой вздрагивает и раздосадованно шмыгает кончиком покрасневшего от духоты носа. Опоздал, видимо, потому, что плакаты развешивал. Вон, руки в побелке и краске. Растрёпанный, уставший. Лёха качает головой и отворачивается.
– Ну хоть один проход!
– Нет проходов, – Лёша качает головой, а после цапает Сашу за плечо, ведя в противоположную сторону, – а ты иди в штаб, если тебе на жопе не сидится.
Малой хочет было возмутиться, но останавливается, с ужасом распахнув глаза. Глядит куда-то Лёше за спину.
– Что такое?
– Там.
Лёша нехотя оборачивается и замирает следом, потому что поодаль со спокойной улыбкой стоит его непосредственное начальство. Главу серафимов можно узнать по кровавому подбою фирменной тужурки и по особенно огромному кресту.
Артемия Артуровича, брата Артёма, главу Святым Именем Меченых и бессердечного служителя закона, узнавали ещё и по тёмным, лишённым сочувствия, глазам.
– Что у тебя тут, брат Алексей?
Спрашивает совершенно спокойно, будто ничего не произошло, но у Лёхи мурашки по хребту. Он крепче вцепляется Малому в плечо. Придумать легенду, придумать. Они, сука, в паре десятков метров от входа в подвал, и можно на подвальщиков тех самых внимание перевести, но рисковать кучей людей для отведения внимания от Малого нельзя. И самим Малым нельзя.
– Нарушителя поймал, – хрипло рапортует Лёша, подтолкнув Сашу вперёд. Тайком пальцев касается, мол, не бойся.
– Нарушителя, – тянет лениво чужой голос, – похвально, брат мой. А что сделал?
– Воровал, – первое, что приходит в голову, вылетает с языка само собой. Воровство не рисование на заборах, за это и отмолить можно. – Вот веду на дознание. Украсть ничего не успел, но наказать надо для проформы, высечь можно, или пара суток молебнов?
– А я думаю, брат Алексей, – брат Артём ловит Малого за подбородок и вверх медленно тянет, – что не зря он здесь ошивается, вор твой замечательный. Сколько ему, лет семнадцать? Семь? Впрочем, неважно.
Малой что-то хрипит, но его уже и не слушает никто. Лёша толкает локтём его тёплый бок, призывая замолчать.
– Мне кажется, типичная рожа подпольщика, – брат Артём брезгливо оглядывает насупленное Сашино лицо, – уж поверь профессиональному нюху многолетнего серафима. Знаете, что мы сделаем?
– Что? – Лёша нервно кусает губу и отгрызает с неё лоскуток кожи. Неужели слышал разговор? Или предположил? Сука, в игру играет с ними обоими.
– Застрелите его.
– Кого?
– Задержанного, Алексей. Здесь. Нечего возиться.
Лёша думает, что ослышался.
Косится на начальника, потом на Малого, который так же недоумённо смотрит на него, вспоминает за секунду какой-то дурацкий и жаркий летний день из школьных времён, когда они с Сашей нашли на заднем дворе настоящий боевой патрон и думали, куда его зарядить, как у Малого тогда алели разбитые коленки и светились веснушки на носу. Потом сглатывает, вопросительно прокашливается и находит силы посмотреть брату Артёму в глаза.
– Зачем же сразу стрелять?
– Потому что я сказал тебе выстрелить.
У Артёма – скучающее выражение лица. Будто уборщице приказал мусор вымести. А та копается. Мудак – Лёше из-за него страшно до дрожи.
– Послушайте, ну на дознание же сначала надо, может, он бы нам остальных верооступников выдал, потом уже сожгли бы или повесили, как полагается.
– Нет, брат Алексей, – брат Артём качает головой, цокнув языком, – я хочу, чтобы ты застрелил его сейчас. Это для того, чтобы развеять гнусные слухи о тебе, мол, подпольщикам сочувствуешь. А то дошла до меня парочка. От братьев других. Я, конечно, не верю, но ты им, не мне, обратное докажи. Или ты этого непонятного субъекта знаешь? Ну какая в нём ценность?
– Понятия не имею, кто он такой, – с ужасом цедит Лёха, резким движением опуская Малого на колени. Господи, лишь бы выбить разрешение не стрелять. Он же скорее сам застрелится, чем убьёт это маленькое, трясущееся, скулящее себе под нос, птенца этого ебаного.
– А что он на тебя тогда с надеждой смотрит? Или куда он там смотрит? Может, товарищи его тут?
– Откуда ж мне знать, – Лёша давится словами и достаёт пистолет из кобуры. Нет. Так нельзя. Но в подвале Ксюша, в подвале Саша, и их надо защитить. Отвлечь симов от Миннрава. Сука, как же сложно, и как больно понимать, что времени на дополнительный план нет.
Под дулом пистолета Саша кажется ещё меньше.
У него на глазах слёзы, и Лёша думает, думает краешком сознания о той найденной пульке, о детстве, оставшемся где-то внутри. Не стрелять – смертный приговор. Ослушаться начальство нельзя. Были же случаи, что кто-то из серафимов и свою семью по приказу резал. Господь простит.
А простит ли Саша?
– Может, хотя бы отходную?
– Стреляй, – брат Артём всё так же скучающе отворачивается, – ещё всякие гниды отходной не получали. У него же руки в краске. А двумя улицами выше только плакаты сняли. Его культяпок дело.
Малой ёжится и хватает воздух. Ему страшно. Вон, бедный, уже почти взахлёб плачет. Шепчет чего-то, иприслушавшись, Лёха понимает, что.
– Стреляй, – Саша жмурится и перебирает бледными губами, – стреляй, а то он на наших выйдет.
Лёша не может.
Не может, потому что это же – Малой, его Малой, без него и жизнь-то хуй представишь. Крёстный будущей ляльки, друг жениха на свадьбе, стоявший рядом первоклашка на школьной линейке, смеющийся невпопад соратник.
Лёша не может.
Лёша взводит курок.
– Мы доживём, – обещает со сцены Эл.
Выстрел сменяется удивлённым всхлипом Малого.
Лёша открывает глаза и картина предстаёт странная – Саша держится за простреленное плечо и воет, а его собственную руку держит брат Артём. Сбил прицел. Пуля мимо прошла.
– Ну, ну, – даже смеётся, падла, сука ебаная, чтоб ему в аду гореть, мрази, – вы ж не думали, что я тебя заставлю без суда и следствия стрелять. Отведи этого на дознание. Зато никто теперь не скажет, что ты неверен. Взял и выстрелил. Молодец.
Лёша дальше не помнит ничего. Помнит, что честь отдаёт, кажется, целует крест, провожает взглядом медленно уходящую фигуру, тупо смотрит на капающую на мостовую кровь.
А потом сам на колени падает, с хриплым воем прижав Сашу к себе. Кажется, задев плечо. Ладонь в крови пачкая. Руки в крови. В крови. Он ведь почти убил. Сука.
– Сука, – Лёха закашливается, на шёпот срываясь, – с–сука, Саша, Сашенька, Саш, Саш, ты держись, ты посмотри на меня, маленький, ну посмотри, ну я же не выстрелил бы, у меня палец дрогнул, я не смог бы, он ведь меня проверял, моя вина, не твоя, Саш, Сашунь, ну в глаза смотри, ну…
Крышу рвёт капитально. Малой молчит, только с ужасом хрипит и жмётся. Котёнок. Бездомный. Убитый. Смелый.
У него ведь хватило духу попросить убить.
А у Лёхи отказать – не хватило.
– Маленький, – Лёша продолжает шептать, закрыв глаза, – сейчас мы тебя к твоему Пушкину отведём, слышишь? Он пулю достанет, рану зашьёт, будешь бегать, только не рядом со мной бегай, я тебя прошу, я же тебя убью вот так, Малой.
Саша сдавленно хрипит и здоровой рукой вцепляется в ворот чужой рубашки. Лёха жмётся губами к его виску, макушке, вспотевшему лбу, и не поймёт, плачет или улыбается, но контролировать себя не хочет. Кажется, в потоке поцелуев пару раз попадает в губы. Плевать.
Малой его часть, он себе, считай, сейчас руку сначала резал, а потом целует. Или ногу. Или ещё что-то важное, потому что сердце занято, но других мест полно осталось.
– Ты не злишься?
– Лёш, – Малой задыхается, но силы рассмеяться истерично находит, – я тебя люблю, хоть ты и животное. Пёс цепной. Я же понимаю. Ты б не выстрелил, он бы понял, что наши рядом. Что я правда подпольщик и что ты наш, но всё хорошо, Лёш, ты только больше так не делай.
Лёша целует его в волосы, похожие на спутанный ореол, всю дорогу до Пушкина, зажимает ладонью чужую рану и думает, что себе самому распятие хочет приготовить.
Костя вопросов не задаёт, сразу Сашу сажает на пол, за аптечкой идёт, Лёху выгоняет на улицу. Тот выходит, спиной на стену облокачивается и позволяет себе последнюю секундную слабость – орёт в ночное небо. Коротко и зло.
На кого злиться, неясно, и приходится на Господа.
Вова закуривает и смотрит на расходящуюся толпу уставшим взглядом. Рядом Эл, сжимающий в дрожащих руках лист бумаги, и Идрак, холодно провожающий всех присутствующих, уходящих по очереди. Снова втроём. Как и всегда.
– Записался кто-то новый? – спрашивает тихо Идрак, спрятав руки в карманы куртки. На дворе сейчас полшестого утра. Единственный безопасный час для выхода наружу.
– Пара студентов, – устало шевеля губами, произносит Эл, – связными быть хотят. Пригодятся. Ещё комики новые есть. Материал посмотрю, скажу, подходят ли.
– Поспи сначала, – тихо просит Вова, касаясь губами чужого лба. – Ты горячий.
Эл отмахивается и усаживается на полу, поджав под себя ноги. Вова тут же рядом, льнёт, обеспокоенно гладит тёплыми ладонями горячее лицо.
Идраку с его холодными пальцами можно даже и не лезть. Он и не садится. Вова переглядывается с ним и начинает осторожный расспрос.
– Тебе не кажется, что ты слишком смело программу ведёшь? Сначала под Миннравом, а дальше куда? На площадях?
– Вов, не рассусоливай, – мрачно перебивает Идрак, скрестив руки на груди, – я понимаю, что у вас любовь, но говори ему в лоб. Он же, идиот, по-другому не понимает. Ты заигрался в мессию, Эл. Мы все из-за тебя пострадаем.
– Не нравится – иди и говори сам, – тихо произносит Эл, глядя куда-то перед собой и будто бы вообще их обоих не слыша, – а я знаю, что у меня есть план. Нахальный. Но рабочий. Не будешь меня перебивать – ты, Вов, тоже – я его окончательно расскажу. Мне для него нужны все. Хватит ножкой шаркать, пора всё к хуям перевернуть.