Часть 10
4 сентября 2022 г., 04:21
Примечания:
Было бы чудесно закончить на этом фанфик, но кто будет реализовывать стекольные планы? Посему продолжаем.
Товарищи, у нас новый бета. Прошу любить и жаловать этого чудесного человека.
Володя много не спит, открывает глаза часов в восемь, в растерянности оглядываясь. Виделся ему странный, мучительный сон.
Как белоголовый часовой поднимает винтовку, и Маяковский уже не слышит выстрела. Его кто-то как бы негромко окликает, и Володя видит Серёжины глаза, улыбку совсем близко. И он — впервые — Володю целует в губы. Но конца поцелуя Маяковский уже не чувствует, Есенин подносит револьвер к его груди. Громовой раскат ещё долго вместо сердца грохочет у него внутри.
Голова тяжела с ночи. Садясь на кровати, Володя хватается за пульсирующие виски. Пил всю ночь Есенин, а похмелье будто у него. Ещё и нос закладывает. Ночные прогулки сказываются. Шепча нецензурщину, Маяковский оборачивается к стене. Рядом с ним, отбросивши одеяло в ноги, спит Сергей. Руки заброшены за голову, лицо как-то по-особенному трогательно и печально. Бровки вздёрнуты вверх, рот приоткрыт. Кажется, он и во сне плачет. Что же Володя натворил…
Укрывает Есенина одеялом, опускает руки вдоль туловища. Они у Сергея тёплые, мягкие, как пыль. Волосы пахнут водкой и пивом. Это совсем не идёт им на пользу, но Володе, кажется, и такое по душе. Как минимум, этот запах какой-то сносный, родной. Не утерпев, волос касается, распутывая пальцами колтуны. Смешной мужичок этот Есенин, и как будто бы даже необычайно милый. Волосы только, как солома — сухие и жёсткие. Нет, у его Лилички волосы лучше, мягче, длиннее. Ещё и рыжие, мистические. А тут рожь да спиртовой аромат.
Ладонь скользит по лицу, очерчивая выступы. Щёчки большие, мягкие, скулы прячут. Кожа от выпивки пообвисла и стала сера, как лист бумаги. Проходит ладонью к шее и плечу. Льняная рубаха с коротким рукавом задралась, приходится оправлять. Сонный он совсем беззащитен. Словно вот, дотянись и делай всё, что хочешь. А хочется Маяковскому много, бешено, сильно.
— Слишком много лишних действий, — сквозь сон сипит Сергей, и Маяковский вздрагивает, испуганный, застуканный за чем-то откровенным. Отдёргивает руку, выдыхает нервно.
— Слишком, — задумчиво кивает Володя, хмурясь.
Ночь, проведённая рядом с Есениным бок о бок, утро. Касания, пресечённые чеканным «много». Это всё, на что пали запреты, — теперь общее. И после этого Володя смеет утверждать, что всё нормально? Нет, это болезнь. Следует перестать без дела Сергея трогать. Оно ему без надобности, вообще, только бы с Бриками примириться. Но сонные глазёнки василькового цвета, напротив, едва открывающиеся после тяжёлой ночи, манят назад.
Сергей отворачивается, укрывается одеялом с головой. Видно, хворает детина.
Володя лезть не решается. Поднимается, меняет пижаму на домашнюю рубаху и штаны, направляется в ванну. Тщательно чистит зубы, бреется начисто, причёсывается. Свежий и лощёный, обращает внимание на грязную одежду Серёжи. Стирать её — та ещё работа. Ничего, замочит пока что, а вечером выстирает.
На кухне ставит размораживаться фарш, включает чайник, Серёже наводит чая с вареньем из шишек. Говорят, лечебное самое. Относит в комнату кружку, придвигая журнальный столик к дивану. Стягивает с Сергея одеяло. Не спит, только смотрит в стену и молчит.
— Сергей Саныч, я вам чаю сделал. Повернитесь, горло хоть прогрейте. Пожалуйста. Вам надо, — шмыгая носом, тянет его Володя за руку, поворачивая к себе. Есенин горячий, как печка, берёт в руки чай, делает пару глотков, закашливается.
— Приторный, — хрипит, поджимая губы. Горло болит не особо сильно, но голос не в силе. Вчера он накричался вволю и наплакался, горло деря. Плохо то, что он всё это на утро помнит.
— Знаю, но так надо. Пейте, — не выдерживая тишины, Володя возвращается на кухню, оставляя Есенина разбираться с горлом. Температура если и есть, то небольшая. Ничего, оклемается. Он ему ещё лекарств купит, доктора, если надо, приведёт. Только вот тишина между ними перестаёт быть спокойной. Теперь в ней неуютно. Так напряжённо, что пора лампочку Ильича зажигать.
Скуривая сигарету в форточку на кухне, смотрит на часы. Полдевятого, надо собираться, а то в ЛЕФ опоздает. Это Есенин может шляться, где ему хочется, у Володи такой свободы нет. У него сначала весь мир, а потом он. Проверяя фарш, принимается замешивать котлеты. Сыплет макароны в кастрюлю, котлеты опускает на сковородку, и вскоре по всей квартире раздаётся запах вкусной, домашней еды. Люда и Оля учили его готовить с детства. Он сидел на стульчике, болтая ногами, и лепил то котлеты, то пирожки. Выходили они кривенькими, иногда совсем не правильными. Сёстрам приходилось переделывать, но постепенно и Володя научился готовке, подходя к делу с особой ответственностью. Когда же отец умер, всё стало совсем бедно. Пришлось перебиваться худой едой, а временами и голодом сидеть, потому переехали в Москву.
Как давно прошли его нищенские, голодные годы? Когда-то Есенин в лаптях прыгал, а Володя носил этот чёртов яркий бант и худейшие блузы. Это сейчас пачка сигарет рубь девяносто, для него копейки, но когда-то, приходилось выживать на пятьдесят копеек в сутки. Да и те давал Бурлюк. А Володя был совсем худым, постоянно голодным и всё чего-то ждал. А сейчас вон, брюшко какое отрастил, да зажирели запросы. Котлеты лепит, чай делает, пижаму с лёгкостью сработает.
Сергей, допивая чай, ложится обратно, ненадолго закрывая глаза. Горло дерёт, словно гальку проглотил, и эти мелкие кусочки застревают. Пролежать так долго не удаётся: сон не идёт, нос забит, надо встать, походить.
Весь взлохмаченный, с тяжёлой головой, пробуждённый запахом котлет, Есенин садится на кровать и ставит на пол ноги. Всё совершенно так же, как он тогда поставил. Похозяйничать слегка разрешили и не вернули к порядку. Вероятно, Маяковский тоже здесь не появлялся. Отодвигает чашку, неспешно встаёт с дивана, подходит к книгам. Ноги болят, словно он бегал по ступеням всю ночь. Или бухал весь месяц.
Ступни холодит деревянный пол, штаны сползают… Маяковский! Напасть какая, куда он его вещи утянул? Спасибо, что штаны не снял. На душе от этого странно. И тошно, и чуждо. Не было желания после вчерашнего срыва говорить с Маяковским. Лучше бы им вообще не видеться, идти дальше своими путями.
При всей своей решительности разорвать все связи, Сергею необычайно спокойно. Он тихо радуется пребыванию в квартире. Ночные посиделки на кухне, тишина, изолированность от общества. А главное, здесь нет чёрных зеркал, радио не шумит и отражение его.
Ремень находит на стуле рядом с саквояжем. Развешать бы одежду, хотя она и так за месяц измялась в ком. Зевая, неспешно идёт на кухню. Там всё шкварчит, гремит, и запах мяса сам ведёт. У Володи в руках всё кипит. Стоит у плиты в старенькой пожелтелой рубахе, с лопаткой в левой руке, и кажется, котлеты взглядом мрачным жарит. Рядом кипит лапша, брызгая на плиту. Есенин молча опирается о косяк, скрещивает руки на груди, недовольно смотрит на Маяковского. Слов найти не может, чтоб начать разговор. Володя его видит, уж точно, но продолжает молчать, упорно смотря на котлеты. Что ему сказать, а главное зачем? Ссора зимой была ими забыта, хотя и извиниться б Есенину стоило, но тут и вчерашний вечер, кажется, душу обнажил. Настолько сильно, что теперь и говорить стыдно.
Сергей тихо проходит к столу, садится на табурет рядом, заглядывая в окошко. На улице светло, жизнь кипит, а он здесь. В ушах звенит низкий звук волнения. Спина. Широкая.
— А рубашонка-то ветха, — и дальше, словно подбирая мысль, перебирая её пальцами, цитирует, — Стихи сами ищут меня, и в таком изобилии, что прямо не знаю — что писать, что бросать. Можно к столу не присесть — и вдруг — всё четверостишие готово, во время выжимки последней в стирке рубашки, или лихорадочно роясь в сумке, набирая ровно пятьдесят копеек.
— Это Марины, — отзывается Маяковский.
— Да. Пять лет её уже не видел.
— И не увидите. Она в эмиграции. Решила, что без роду ей всяко лучше. Писала мне пару раз нечто дружественное даже, после того как была судьёй на литературном вечере, но я не ответил, — почёсывая нос, Маяковский снова берётся за лопатку. К Серёже поворачиваться лицом не спешит. Брызжущее масло обжигает руки, долетает до красных щёк, пытается залить собой огонь на конфорке.
— Вы слишком строги. У Марины были на то свои причины. Да и муж её… он ведь из белых был.
— Мало ли белых перебежало на сторону красных?
— Мало ли белых было расстреляно красными? Вы Гумилёва вспомните. Его за что расстреляли? Он не был причастен к антисоветскому движению! Он великий поэт! Великий акмеист!
— Был.
У Есенина холодок пробегает по загривку. Какая жестокая расправа была проведена над поэтом, и как холодно об этом отзывается Маяковский. Словно муху прихлопнули, которая мешала обсуждать покупку склянки чернил.
— Помню, — глухо продолжает Маяковский. — В первые дни революции проходил я мимо худой, согнутой, солдатской фигуры, греющейся у разложенного перед ней зимнего костра. Меня окликнули. Это был, оказывается, Блок. Мы дошли с ним до Детского подъезда. Спрашиваю у него: «Нравится?». Он отвечает: «Хорошо», — а потом прибавляет: «У меня в деревне библиотеку сожгли», — Володя глухо смеётся, стучит лопаткой по сковородке. — Вот это «хорошо» и это «библиотеку сожгли» было два ощущения революции.
— Вы совсем не так чёрствы, как хотите казаться, Владимир Владимирович.
— Выдумки всё, Сергей Саныч. Если бы у меня была одна сторона, как у лужи, то как бы я отражал весь свет? Вы ведь тоже не просто пьяница. И не просто крестьянский поэт.
— То, что было… — хрипит Серёжа, держась за горло. — Я вам наговорил много дерзостей, простите. Я не должен был так себя вести, но и мы не должны были встретиться боле. Но я почему-то здесь. Почему вы привели меня сюда, мы ведь всё выяснили тогда? И опять меня раздели. Что за странные у вас предпочтения?
Володя с ухмылкой поворачивается к болезненному, сдаваясь. В глазах какое-то безбрежное тепло, Серёже даже неловко становится. Он отклоняется на табурете, спиной упирается в стенку холодильника, пытается насупиться, как ребёнок. Этот грубый паршивец… он ведь давно вырос, но почему-то Маяковский упорно видит в нём маленького мальчика из деревни, которого надо покрывать. Обижается на его взбалмошные речи, но никак не может отстранить от себя. Лицо Сергея вовсе поменялось. Опухло, пошло красными пятнами, глаза слезятся то ли от простуды, то ли от запоя. Если б можно было всё вернуть назад, он бы нашёл слов больше, чтоб спасти Сергея из болота.
— Да будет вам, — качает головой Володя. — Мы, может, и выяснили, только мне Асеев звонил. Просил вас забрать, — серьёзно отвечает, упуская, что договаривался с Николаем о подобном сообщать. — Просил вас забрать, потому что ваши друзья вас бросили, а он к жене торопился. Пришлось ехать за вами. Жаловался, что вы про чёрного чёрта всем байки травите. Уж не знаю, что с вами происходит, но бросайте вы водку, — наказывает недовольно, сервируя блюда. — Вон, под глазами круги какие. Не глаза, а бездна синеватая. Хватит Сергей Саныч, кому вы что этой водкой докажете?
Володя усаживается напротив. Котлет немного, по размеру невелики, но мясо и без того в дефиците. Чудо, что Володя может иногда его купить и что-то вкусное приготовить. Война истощает все резервы, а три года шаткого мира не приносят успеха.
Придвигает ближе к Есенину тарелку с двумя котлетками и макаронами, огурцов парочку кладёт. На первые слова про дружков и выпивку Сергей лишь хмыкает, перебирая вилкой макароны. Есть вроде бы и хотелось, но только примечает еду, как тошнить начинает от её вида и запаха. Так что с тарелки исчезает лишь один огурчик, что с тихим хрустом оказывается во рту.
На вопрос он не отвечает, только молча хмыкает отворачиваясь от Маяковского. Сергей знает, к чему это приводят эти вопросы. Опять или в ЛЕФ попробует затянуть, или лечение предложит. Зина так же делала в своё время.
— Пока вы у меня на руках почивали, вам всё было нипочём. Хоть раздевай, хоть одевай. Снял я с вас только пряжку, чтоб спать вам удобнее было, да носки, потому что рвань сплошная. Такие было уже не починить. Выбросил. А пришли вы сюда вообще, как чумной: вся рубашка в пиве, брюки в пятнах. Вы, конечно, извините, но я бы вас и на порог в подобной одежде спать не пустил бы, не то что на диван. Оно сейчас всё вон, в ванной отмокает.
Сергей упорствует, взгляд его бегает с окна на пол, задерживаются на ножках стола, переходит на Маяковского. Ему никак не идёт стоять у плиты. Слишком уж не присуще грозному певцу революции хлопотать по дому. Но по-своему это даже восхищает. В прошлый раз он его прямо назвал хозяюшкой, даже, припоминает, фартук обещал купить. С рюшечками такими беленькими. Сергей улыбается своим мыслям, забывая обо всём негативе. Полно беситься им обоим. По сути своей, Сергей сильнее в тот раз задел Володю за живое. Он знал, куда давить точно, чтобы ранить Маяковского, заставить расплакаться перед ним, может даже и ударить его. Сергей ведёт себя слишком эгоистично. Но ничего, по существу своему, не может сделать.
— Мы с вами сколько не виделись? Месяц? Полтора? Поболее месяца, но это я к чему. Вы за месяц сами на себя не похожи стали. Останьтесь здесь. Если не со мной, то просто останьтесь. Ну разве я вам плохого желаю? Мне не нужно от вас ничего, ну помрёте же где-нибудь. Сергей Саныч… — тише зовёт его Володя.
— Ну не виделись, и хорошо было. Не находите? Жили вы спокойно, как видно и слышно по вестям, — не выдерживает Сергей, не думая и смотреть на собеседника, предпочитая отдать своё внимание окну. — Визу получаете, срабатываете выступления. Что мне-то здесь быть? Успехи ваши видеть? Я, может, и большего мог бы добиться, люби меня ЧК.
— А вы не только пили, ещё и газеты читали? Думаете ОНИ меня так любят?
— Ваша «жёнушка» в литературный свой салон только ИХ и зовёт.
— А кого бы ей ещё звать?
— Людей литературы. Актёров. Вон, Катаев же приглашает актёров, поэтов и цветёт его салон.
— Да они, может, под час подлее любого чекиста. Актёры не способны даже застрелиться. Это слишком благородный жест. Только языками треплют. А чекист может. Ему, может, всех плоше, что, вместо суицида, его другие уберут.
Доедая порцию, Володя моет за собой посуду, убирает её в шкаф и быстрым шагом уносится в залу. Через пять минут возвращается с пустой кружкой Сергея, моет и её. Снова скрывается в коридоре. Стремительности этого великана можно позавидовать. Пока он бегает, скрипя половицами, Сергей спокойно водит вилкой по котлетам, потом поднимается, ставит чайник. Наливает чаю, когда в кухне появляется Володя. В строгом чёрном костюме, в белой рубахе, сверху незастёгнутой.
Смотрит на чай, проходит к холодильнику, достаёт варенье и щедро набирает Сергею в кружку, вылавливая шишек побольше.
— Мне в ЛЕФ надо, вы сегодня отлежитесь. Книги в вашем распоряжении, бумаги тоже, если нужны. В нижнем ящике стола тушь и краски. Дом в вашем распоряжении, — наказывает Есенину, придвигая чай. Подняв руку, поправляет придирчиво кучерявые волосы, спадавшие на глаза Серёже, и уже поспокойнее замечает. — Терпеть не могу беспорядок. Я не приказываю вам вступать в ЛЕФ сейчас или как-то манипулировать вами, нет. Не смотрите на меня волком, я все ваши мысли наперёд знаю. Однако, подумайте над моим предложением. В нём нет ничего дурного. Общее дело помогает.
Володя не улыбается, только надвигает картуз на глаза, направляясь на выход.
— К обеду вернусь, — прибавляет у двери глухо, совсем смущаясь. Как-то глупо говорить такое. Будто Маяковский подразумевает, что его обязательно будут ждать. Обязательно ходить к часам и смотреть в окно, ожидая возвращения. Тогда бы он, непременно, пришёл пораньше, лишь бы оправдать мучительное ожидание. Но в ответ с кухни не доносится ни слова, и Володя тихо уходит.
Закрывается дверь, Есенин остаётся один. Откладывает вилку, отодвигая еду. Берёт кружку чая, делает глоток, не сводя глаз с окна. Маяковский ему отсюда хорошо виден. Спешит по подтаявшему снегу, снимает картуз перед какой-то бродячей собакой и снова добавляет шаг, пока не скрывается в Екатерининском сквере.
Кружка выскальзывает из рук и разбивается о деревянный пол. Сергей смотрит потеряно вниз, на дрожащие руки. Неужели люди так слепы, чтоб не видеть взаправду простых вещей: сколько не отрицай, что внутри у него раскол, он не перестанет существовать вообще.
Поднимается, перешагивает осколки, обнимая себя поперёк. Как же тут спасёшься от Питерского бурана, если он внутри?
Убирает тряпкой шишки, осколки кружки, вытирает сладкий чай с пола, кашляет, раздирая горло, и неспешно идёт в залу. Диван оказывается собран, постель убрана, только вязанный плед заботливо лежит на подлокотнике, как намёк. Есенин качает головой, подходит к книжному шкафу, в поисках книги на день. Наверху стоят какие-то зарубежные авторы, ранее им невиданные. Сергей до них не дотягивается. Пытается, но Маяковский ставит всё под свой рост.
Придвигает стул к шкафу, взбирается и замирает. Взгляд его приковывается к полу. Чистый, крашеный, на него опирается ногами вся мебель квартиры, и чьи-то чужие ноги в лакированных туфлях. Их много — подряд десятки, сотни. И чудится Сергею, что он уже давно не один и всё ещё ребёнок. Что на стул он взбирается не просто так, а для чтения стихов. Смотрит на застывшие улыбающиеся лица. Безмолвные гримасы счастья, руки на коленях, мужчины и женщины. Все ждут его. Он их должен порадовать, они похлопают, шоколадку подарят. Но горло болит непозволительно, а вместо трибуны петля. Качается, поскрипывает. И делать нечего, и гости редеют, стареют, скучнеют, но всё ещё ждут.
Есенин закрывает глаза, хватаясь за голову, жмурится. В квартире тихо, молчаливые гости со впалыми глазами больше не улыбаются; разинув решётчатые радио-рты, они готовы заговорить в любой момент.
В окно врезается птица, Сергей открывает рот в немом крике, взмокший, смотрит на пустой диван с так учтиво положенным пледом. Кажется, никого вообще нет.
Тянет книжку с полки, устало садится на диван, укутывается в плед. Смотрит на радио на журнальном столике, с замиранием разглядывает динамики, но они молчат. Отвернув его от себя, возвращается к чтению поглядывая на часы. Где же Володя? Ему срочно нужен здесь кто-то, и пусть это будет Маяковский.
Книга его совсем не отвлекает от тяжёлых мыслей. Какой-то низкосортный детектив с лёгкостью забирает всё внимание на себя и так же быстро забывается. Прочитав до половины, Сергей откладывает книгу, делает круг по комнате, садится за письменный стол. Берёт в руки стило Маяковского. Чёрный корпус с золотой гравюрой, марка не советская. Видимо, из Германии привёз её, пижон. Берёт лист бумаги, раскрывает стило и делает пару набросков, чтоб проверить, как хорошо работает оно. Ведёт, конечно, перо бесподобно, и вот, уже на листочке чирикают птицы около кустов, а меж ними знакомый очерк фигуры Маяковского со спины, что куда-то идёт и дымит.
Он, может, никогда не поймёт притязаний Есенина, его ужаса и слёз, но не оставит ведь — так же потащит на себе, за собой. Может, пока Сергей хватается за этого оптимиста, тот будет устойчивей держаться на ногах?
К обеду Володя не возвращается. К полднику и ужину тоже. Есенин ходит нервно из угла в угол, укутавшись в плед. Весь дом пропах хозяином, а его нет. И в окне темень такая, хоть глаз выколи. Пропал, и нет от него ни ответа, ни привета. Может, решил, что, дотащив Есенина до квартирки, он теперь свободен, и ушёл к Брикам? Но к чему тогда обещания?
Что-то случилось, точно случилось, а он тут прохлаждается.
Телефонный звонок заставляет Есенина испуганно дёрнуться, прижать к себе книгу. Отвечать он не рискует. Всё же, не у себя дома, а значит звонят Маяковскому. Телефон трезвонит долго, настойчиво требуя немедленного ответа. Сергей подходит к трубке, снимает её и шёпотом отзывается писку.
— Да?..
— Алло? Сергей Саныч? Я так рад, что вы не ушли. Вы не могли бы меня забрать? Я тут это… — доносится безгранично счастливый голос и нервный смех Маяковского. — Меня в обезьянник забрали товарищи милиционеры. Залог нужен. У меня деньги там, дома, в среднем ящике стола. Не могли бы мне подсобить? Я тут, на Невском. Возьмите такси, если хотите, но мне не хочется здесь пятнадцать суток торчать. Я ещё и лекарства вам купленные потерял. Вы меня простите, и я вас прошу, Сергей Саныч, поторопитесь… И ещё, на втором этаже поселился недавно венеролог, вы за перила там не беритесь.
Есенин и слова не вставляет, как соединение прерывается и телефон замолкает.
Володе явно весело даже в обезьяннике. Его душа ликует, как никогда. Ему сегодня на глаза попался любовник Лилички — Жак. Маяковский сразу заметил, кто это. Подошёл и просто с кулака вмял его в стену. Конечно, последовала драка, в которой Володя и лекарства потерял, и картуз чуть не порвал. Вот тогда, когда Израилевич упал без памяти, Маяковского и забрали за хулиганство.
Есенину он звонит не первому. Сначала набирает Брикам, но Лиленок уже знает, по какой причине сидит Володя, и, обругивая его последними словами, бросает трубку с грубым: «Посиди подумай, всё равно извиняться перед ним будешь! Заставлю!»
Потому затею он оставляет и набирает Сергею. Тот, на сегодня, его последняя надежда, и сейчас, когда враг повержен, а Маяковскому за хулиганство, кроме пятнадцати суток — и то выпуска под залог, — ничего не дают, он готов простить все грубости Есенину и Лиле. Расцеловать их бы, если б вместе собрать, в краснеющие щёки и чуть ли не плясать. Радостный, что примял врага, Володя читает на всю камеру сидевшим рядом стихи и посмеивается, сочиняя новое произведение.
Есенин вешает трубку, чтоб не задерживать линию, тяжело вздыхает, потирая устало глаза. Идти куда-то даже с минимальной температурой не хочется, но ничего не поделаешь. Спешно надевает мятые вещи, выбранные из саквояжа. Гладить их времени нет, а под зимним пальто может и не заметят. Застёгивая брюки, подходит к столу Маяковского. Стандартные выдвижные ящички стола, в верхний врезан замочек. Нижний с красками, средний с деньгами. Что же он хранит под замком, если не деньги?
Открывает средний ящичек, вытаскивает тетрадь, в которую вложены крупные купюры и выписан план расходов. Буквально всё до последней вещички имеет номер и цену. Всё-то у него по порядку, даже копейки по алфавиту тратит.
Сергей вытаскивает пару купюр, под тетрадью замечая ключ. Верно, Маяковский совсем не изобретателен в хранении секретов. Хотя прятать в тайне тайну уже попахивает паранойей.
Ключ легко вставляется в пазы замка, проворачивается, и ящик поддаётся вперёд, за рукой. Маленький маузер четырнадцатого года, золотой перстень и блокнот с какими-то записями — вот, что таил в себе третий ящичек.
За окном начинают зажигать фонари и тусклая белобокая луна, неуклюже вваливаясь на землю, вступает в свои права. Она попадает в витражи, играет в стёклышках углами и просит показать себя всему миру. Она и освещает пистолет мертвенно-холодным светом.
Чудак этот Маяковский! Обвинял столько раз Есенина в хулиганстве, распутности и кутеже, а сам сидит в обезьяннике, ещё и смеётся как ненормальный да в ящике маузер держит. Возможно, с той самой пулей на чёрный день.
Все распри отходят на второй план: их задвигает за себя луна и пистолетик, лёгший в ладонь, как родной.
Сергей застывает перед ней, наслаждаясь невольными судорогами по всему телу, которые заставляют понять, что даже его оболочка ему не подвластна, что уж говорить об окружающем мире, который априори является лишь плодом преломления света через хрусталик твоего глаза. Он чувствует себя как никогда близким к смерти и, кажется, перестаёт перед ней трястись.
Размышления о смерти приводят его к мыслям о свободе. Кто научится умирать, тот разучится быть рабом. Готовность умереть избавит его от всякого подчинения и принуждения. И не будет в жизни зла для него, если он постигнет, что потерять жизнь — это не зло.
Маузер снимается с предохранителя, приставляется к виску. Палец скользит по курку. Нажать на него тяжело, почти невозможно. Мир так хорош за секунду до взрыва. Но разве эта красота из-за смерти? Из-за её возможности? Нет, не смерти он боится. Он боится жизни, которая напоминает ему серую комнату ожидания в отделении реанимации.
Палец делает усилие, слышится щелчок, пистолет дёргается и замирает, плотно прижатый к виску. Есенин тяжело дышит. Руки его дрожат, ноги подгибаются, дула пистолета касается капелька пота.
Пустой.
Сергей улыбается, постепенно приходит осознание. Его дебоширство, безрезультативное пьянство — результат бессвязной скуки. Он понимает, какого человека ему не хватает в жизни. Со всей ясностью Есенин сознает, по кому так невыносимо тоскует, тоскует давно, и кого так недостаёт каждый прожитый им день. Это конкретный человек. Ему он необходим, и он по нему скучает. Этот человек — он сам.
А Маяковский? Кажется, даже в памяти Есенина он перестаёт улыбаться. Как часто он вообще улыбается? Сергей точно слышал и этот грубый, рокочущий, прерывающийся смех на выдохе и улыбку видел. Зачастую грустную, но вряд ли вынужденную. Ему он улыбался искренне, а иначе и быть не могло. Ведь так?
Сергей достаточно быстро добирается до места. Всё необходимое распихивает по карманам. Из верхней одежды у него остаётся только пальто. Шляпу и шарф он где-то потерял. Спускаясь с квартиры забывает про перила. Маузер его совершенно поразил. Не примечает он только косого взгляда поздоровавшейся с ним Аиды Плаховны.
В участке он оправляет деловито пальто. Каждый раз попадая сюда, чувствует чужесть и какой-то страх маленьких, тесных комнат. Желание спрятаться у него становится только больше, но теперь он здесь не по вине, а по делу. Из глубины участка слышится деловитый бас Маяковского. Он нараспев что-то декларирует, вероятно, стихи. Есенин сам так делал, когда попадал сюда. А теперь, его встречают офицеры, здороваются по форме, рук не крутят.
— Доброй ночи, Сергей Саныч. Снова за хулиганство поймали? Хотя, подождите, право, вы трезвы? — принюхивается один из офицеров милиции. Невысокого роста плешивый мужчина лет сорока пяти. Он Сергея постоянно тут оформляет, задавая один и тот же вопрос: «Фамилия, имя, отчество…»
— Вы сегодня товарища Маяковского за хулиганство поймали. Я пришёл внести за него залог, — с трудом сипит Сергей, горделиво дёргая подбородком, и спешно направляется в кабинет за знакомым ему сотрудником милиции.
Старший офицер лениво садится за стол, подготавливая бумаги. Есенин садится на против, нервно мнёт ткань пальто, теребит пуговицы.
— Да-а, Владимир Владимирович Маяковский. Седьмого июля тысяча восемьсот девяносто третьего года рождения?
— Вероятно, он такой один здесь — кивает Сергей, придерживая рукой горло.
— Под залог-с его конечно можно, но послушайте, он чуть голову не проломил гражданину Израилевичу. Его пришлось увезти в скорую.
— Он заложник любовных перипетий. Это не грешно. Более того, он, верно, уже сильно раскаивается, — шепчет убеждённо Есенин, когда стены содрогаются от очередного стиха Маяковского: «Ешь ананасы, рябчиков жуй, день твой последний приходит, буржуй!»
— Раскаивается значит-с? — смеётся офицер, заправляя чернила в перо.
— Так, могу я внести залог? — повторяет свой вопрос Сергей.
— Конечно, вот, заполните формуляр, — протягивает офицер стило и бумагу. Есенин принимается за заполнение. Следом его отправляют к стойке регистрации для оплаты и получения чека. Это занимает не более пяти минут. И вот, офицер уже ведёт Сергея между клеток с людьми. Есенин здесь бывал нередко. Имея тринадцать уголовных дел и ещё больше ночей, проведённых в обезьянниках, он успел побывать в различных участках. Бас Маяковского звучит всё громче, торжественный тон его не говорит ни о каком раскаянии. Он словно торжествует, декламируя перед заключёнными свои стихи.
Володя, зная, что его обещаются забрать, весело и хорошо проводит время в камере. Забираясь на лавку, обращая на себя внимание пьяных, весёлых сокамерников и некоторых офицеров милиции, читает свои — и не только — стихи. В какой-то момент в его устах проскакивают и иные кроткие строки
" Я уж готов… Я робкий…
Глянь на бутылок рать!
Я собираю пробки —
Душу мою затыкать!"
Ему всё веселее, особенно когда сокамерники, узнавая в нём поэта, просят читать его стихи. Их не интересует ни Блок, ни Хлебников и даже Есенин. Только Маяковского! Вот его публика улиц!
«Тише ораторы:
Ваше слово, товарищ маузер!
Довольно жить законом, данным Адамом и Евой.
Клячу историю загоним.
ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ! "
Скандирует Володя, взметая левый кулак в воздух, и каждый, кто находится рядом с ним подбавляет шума, эхом горланя: «ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ! ЛЕВОЙ!». Участок весь гудит, от концертной паствы Маяковского. А ему и не в тягость, потому, пока Есенин добирается до него, голос уже слегка подсаживается. Глаза светятся счастьем, на лоб налипает взмокшая прядь волос. Его читают, слушают и знают, он уже согласен провести тут пятнадцать суток. Публика есть, кормят. Однако завидев Сергея, Маяковский обрывает строфу, спускаясь со скамьи и прилипает к решётке. Не бросил-таки товарища в беде!
— Сергей Саныч, здравствуйте! — голосит Маяковский, лбом налегая на клетку и пошатывая прутья. Офицер открывает дверь, приглашая заключённого на выход.
Пригибаясь, чтоб не зацепить головой прутья решётки, Володя победоносно хмыкает. Всё же, высоковат он для того, чтоб его сажали в камерку.
Улыбаясь во все тридцать два зуба и светя темнеющей ссадиной на скуле, Маяковский разводит руки в широком приветственном жесте. Челюсть, конечно, побаливает, да казанки саднят, но вот любовничку всяко больнее. Пусть потом только сунется к его женщине!
Сергей отшатывается от Маяковского с его широкими жестами. Смотрит в неудовольствии, пожимает руку и направляется на выход. Объясняться в чём-либо — горло болит.
Служивые особливо весело проводят их взглядом, создавая анекдоты, про случившееся, пересказывая друг другу, перевирая — кто на что горазд.
Выйдя из участка, Сергей останавливается, оборачивается на Маяковского осуждающе насупливается, брови на переносицу сдвигает, того и гляди сорвется, что, кажется, только сильнее раззадоривает его. Такой маленький, а злой.
— Ну серьёзно, Володь, вы-то куда полезли? Ладно если б я там оказался, но вы! Ай к чёрту, домой шуруйте, пока я вас не научил уму-разуму. Я там всё с плиты убрал и пол подтёр.
Маяковский не отвечает, улыбается глупой широкой улыбкой, чувствуя в себе такую сумасшедшую любовь ко всему миру, что и высказать не может. Сейчас бы за бумагу! Он бы написал… написал о солнце! О том, как ходит оно кругами. Как закат в сто сорок солнц сияет, когда он, кулаком, Жака на части разбивает!
— Куда я? Вам показать куда? — в миг сокращает расстояние Володя, подхватывая Есенина на руки. Кружит его радостный, счастливый, не отрывая глаз от испуганного лица Есенина. Лиленок не зря жалуется, что Маяковский человек-настроение. Человек-эмоция, самая настоящая буря, что пугает своим счастьем, своим горем. Каждый раз, лавина чувств, накрывающая его, накрывает и других.
— Владимир, блять, отпустите меня сейчас же!
На повышенном тоне вскрикивает Сергей, слабо ударяя его по плечу. Вот будет шуму, если их сейчас увидят. Но эмоциям Маяковского, его адской лавине чувств Есенин противиться не в силах. Возмущается, конечно, даже грозится пнуть того, но не противится. Недовольно хмурясь, смотрит на улыбку Володи, который всё никак не может сдержать свою дурную радость. Чтобы не свалиться, обхватывает руками шею Володи, вцепляясь в ворот пальто. Матерится под громовой смех Маяковского.
И этот-то человек держит на изготовке маленький маузер? Но пока дуло его холодно, может и хорошо, что Володя теперь смеётся? Может, это правильно? И если бы Маяковский так бурно не веселился, так горько никогда не плакал, то и забыл бы, что такое его душа?
Эта мысль примиряет Сергея с вспыльчивой радостью — он улыбается уголками губ. Ему невдомёк, чему радуется этот здоровяк Маяковский, но, пожалуй, порадуется вместе с ним. Редко Есенин видит его таким. На сцене Володя грузный и звучный, дома ласковый и тихий, на улице же слегка хмурый, но всё же, если ткнуть того в бок или запустить снежком, то тоже может посмеяться тихо, с надрывом, будто через силу.
Окна полицейского участка сюда не выходят; только фонарь наблюдает, как Володя в руках нежит своего самого лучшего врага, и толпа снежинок-свидетельниц быстро тает в их дыхании. Они цепляются за ресницы Сергея, застывают в волосах. Кажется, Володя никогда не забудет эту картину.
— Да я так счастлив, что вас расцеловать готов! Чтоб вы знали, насколько я сегодня победитель! Хотите? — опуская Есенина на землю, он по-грузински, с той же непосредственностью, чмокает его в обе щеки. — Пойдёмте домой Сергей Саныч. Что нам здесь быть? Брики меня к себе не пустят, а там, на квартире, одному совсем плохо. Я вам за свободу свою хоть соку куплю, вы попросите только! Обещаю. Слово поэта как-никак даю!
Володя впервые за долгое время так счастлив. Безоговорочно, в долгосрочной перспективе. Сейчас Есенин может хоть звезду с неба просить. Маяковский ему и её достанет. Что угодно. Хотя, чем дольше он пребывает на улице, тем легче становится. Безумная радость выветривается вместе с холодом. Буря внутри успокаивается, и потому он только делится с Сергеем «с глазу на глаз» кратким:
— Я любовничка Лилёнка чуть не зашиб. Толстенький такой, маленький. И что она в нём нашла? Всё очки поправлял, гражданином меня звал и говорил, что, если я не прекращу, ответит, — демонстрируя разбитые казанки, снова сияет счастьем, пусть и с помятым лицом. — Теперь на километр к ней не подойдёт. Буржуй хренов.
— Ну точно с ума сошли, Володь. А если бы пришибли его? Тут бы я уже не вытащил простыми деньгами.
Сергей нервозно поджимает губы, теряясь в словах. Прикрывает щёки воротом, что начинают гореть неболезненным жаром. Хорошо, что из-за мороза было не различить точно румянец это от холода или же от крайнего смущения. Только сердце бьётся быстрее, и кончики пальцев холодеют от предвесенней стужи.
Володя снимает с себя шарф, повязывает на шею Есенину, закрывая уши, чтоб тот отит не заработал. Шарф ему когда-то давно связала Лиличка, и теперь Маяковский с ним не расстаётся, но Сергей со своей пьяной непосредственностью, кажется, околевает в одном только пальто.
Затихает, особливо отстраняясь, Есенин и прижимает руки к шарфу. Даже на нём её духи. Какие глупости творит этот Маяковский, и так счастлив. Может, даже потому и счастлив, что глуп? Аж зависть берёт. Вместо грусти и тоски Сергей радостно хлопает Володю по плечу, натянуто улыбаясь.
— Пойдёмте домой, Владимир Владимирович. Я правда не откажусь от кофе.
— Можем купить. Тут недалеко есть магазинчик «Моссельпрома». Кофе там препаршивейший, если не знать, сколько и какого брать. Вам понравится, обещаю. Ещё лекарств вам купим. Пойдёмте скорее, как бы вы не застудились.
Володя тянет руку к Есенину в неясном движении, желая взять его не то за руку, не то придержать за локоток, но тут же, передумав, отдёргивает, решая не заканчивать вечер чем-то совсем откровенным и наивным.
Проходя по мосту, Сергей чуть кривит улыбку. Он же тут Маяковского когда-то и повстречал. Тёплое чувство возникает в груди от того, что тогда по этому мосту проходил именно Володя. Взял его к себе домой, да ещё и терпит теперь, что бы Есенин не выкинул по своей вспыльчивой и горделивой натуре. А ведь кому он скажет из незнающих, что Маяковский добродушный ребёнок, так не поверит никто.
— Что ж улыбка у вас посерела? Не волнуйтесь, я и вас в обиду никому не дам. Вам ли теперь не знать, раз уже вытащили из такой щепетильной ситуации. Вон, посмотрите на меня. Сделал гадость и на душе радость, — улыбается ему ободряюще Володя, проходя по насыпи песка на мостовой. Останавливается у фонаря в поиске сигарет и спичек, шарит по карманам. Поджигает, закуривает, выдыхая дым. Взгляд его блуждает от лица Есенина к незастывающей реке и обратно. Эти новые переливы и оттенки дают успокоение. Собирая свой мир по крупицам, вытаскивая то одну деталь из собственных грёз, то другую, Маяковский кропотливо создаёт витраж из чудесных осколков своей прошлой реальности, и свет играет совсем иначе через призму новых узоров. Успокоение и решимость не оплакивать невозвратимо разрушенное теперь утверждается в нём окончательно.
— Привязала она меня к себе чем-то, чего не видно, а порвать — нельзя, и отдаю ей всю свою душу. Я ведь всё ещё очень сильно люблю того человека, которого в ней больше не вижу. Разве такое возможно? Но, думаю, я посвободнее буду теперь. Вы только мне помогите. Не уходите пока что, а я сам… сам к ней не пойду, я правда не поползу, — обращается к Сергею смотря как на сигарете остаются влажные пятна от снега. — Простите, день какой-то сегодня… — выдыхает Володя, и в этих словах слышится что-то одинокое. Маяковский не является просто любовником, он являет собой отверженное одиночество. Сама тоска, сама печаль. Каждый стих его — крик безнадёжного одиночества. Он может бить кулаком по столу, требовать любви, но на все его: «Хочу», — всегда доносится мерзлявое: «Щеник, нет».
Качает головой, улыбка пропадает совсем. Счастье с правосудия испаряется. Хорошо отомстить и выйти, а ведь, если подумать, то идти ему некуда. Семьи-то нет. Хорошо, конечно, купить квартиру, поселить туда собеседника, чтоб скучно не было, на юбки ходить оглядываться, да только дальше куда? И правосудие это никуда ему не падает. Так, ухает где-то в сердце и забывается. Ни Есенин не спешит счастье выказывать, ни, будто издохший, Маяковский.
— Слишком жалко для того, кто преисполнился местью, Володь, — сам не зная отчего, ободряет Есенин, дружески похлопывая товарища по плечу. — Поспешим уже. Нечего нам тут грустить обоим.
Сигарета заканчивается, выпадая остатками табака на серый снег. Даже скула вдруг начинает ныть. Сколько ни разглаживает он себя — вечно скомкан. Стёк бы как наледь весною с крыш, но идёт, заражая своей тоскою всех, с кем заговорит.
— Может ещё конфет шоколадных купим? Они к кофею хороши, — вторит Володя и, подмигивая, направляется в магазин, что закрывался.
— Вера Павловна, у нас ещё есть хоть минутка? — окликает он продавщицу. Женщина лет сорока в плюгавом полушубке, подпирая дверь бедром, разбирается с замком. У ног её стоят пакеты с чем-то грязным и зловонным. От крика она вздрагивает, едва не выронив ключ, и зло насупливается.
— Владимир Владимирович, вы с ума сошли так поздно являться? Нет, конечно.
— Ну Вера Павловна. Ну пожалуйста. Ну товарищ-девушка! Не оставляйте двух прекрасных поэтов на произвол судьбы!
— Да хоть гражданка! — выдыхает она зло, но магазин открывает. — Чего хотели вы? — обращается к Сергею Санычу, подходя к прилавку и игнорируя Маяковского.
— Нам бы вашего лучшего зернового кофе! — не унимается Володя, доставая кошелёк, чтоб расплатиться.
— Вы же знаете, что всё под счёт?
— Едва ли вплоть до зерна.
— Сколько вам? — поджимая губы, спрашивает она, отставляя пакеты и сбрасывая полушубок.
— Сколько дадите.
— Да нисколько давать не хочу. Бессовестный вы, футурист.
— Это почему же? — оскорбляется Володя.
— Сколько вы меня так дёргаете нощами? То Осипу Максимовичу что-то надо, то Лиле Юрьевне, то вообще Асееву. Тьфу, — Вера Павловна, сердясь, грозит ему пальцем, но две горсти кофе отсыпает в газету.
— Ну, моё счастье, что вы зарабатываетесь. А вам прибыль от меня. Конфет ещё, пожалуй, грамм двести.
— Прибыль? В пару рублей. А то, что я зарабатываюсь, так мне детей кормить надо. Четыре рта, а мужа на войне убили. Упокой Бог его душу, — она перекрещивается, Маяковский только плечом в неудовольствии ведёт. — И кто их, думаете, обеспечивать будет? Государство? Может, вы? На чьи вы деньги эти конфеты жрёте? Кофе этот пьёте? Плакатов понаразвешивали по всему магазину «Нигде, кроме как в Моссельпроме», а и тут ничего нет. А если есть, то у иных денег нет. Голодают! Вон, — указывает на пакеты красным от мозолей пальцем. — Объедки с барского стола. Это и едим, что вы не доели!
На весы падает добротная горсть конфет и заворачивается в очередную бумажку.
— Пять рублей семьдесят копеек, — чеканит Вера Павловна.
Володя раскрывает кошелёк, из него на Сергея смотрит его портрет Маяковского. Сохранил и, более того, у сердца носит, к деньгам поближе, как иконку. Вот тебе шутка.
Маяковский тянет десять рублей Вере Павловне, убирая газетки по широким карманам. Она открывает кассу отсчитывая сдачу, но Володя спешит уйти, не взяв ни копейки назад.
— Нет, Маяковский, куда вы?! Заберите сдачу, иначе я вас на порог этого магазина не пущу! И хоть чекистам своим доносы пишите, а я ни подачек не возьму, ни вас больше не впущу!
Есенин протягивает руки, забирая деньги и оставляя женщину одну в магазине. Володя, не выдерживая, вылетает оттуда пулей. Тут же закуривает, дрожащими пальцами затушая спичку. Сергей спешит следом, с мелочью в руке.
— Владимир Владимирович, пойдёмте домой, — шепчет, протягивая сдачу к нему.
— Я ведь тоже работаю! И труд мой должен быть оплачен! Как и ваш! Труд любого поэта! А если я не их поэт, то к чему мне эти копейки? Я ведь душу им выворачиваю, несу как знамя, они идут! Идут ведь! А потом плюют. Уберите их, Есенин, что за глупость! — легко ударяя по руке Сергея, он выбивает мелочь и растерянно, почти напугано смотрит на разлетевшиеся копейки. Нижняя губа дрожит, сигарета скачет во рту, тлея. Весь он представляет собою страшную картину. Вот он. Весь боль и ушиб.
Сергей, желая приободрить, тянет руки к нему, но Володя падает на колени и начинает собирать разлетевшиеся копейки с асфальта бормоча извинения.
— Я ведь ничего подобного не хотел. Может вас порадовать да помочь, но не этого. Нет.
Есенин присаживается рядом, помогает собрать деньги, положить в кошелёк.
— Давайте присядем, Владимир Владимирович. Вы тоже, верно, очень больны. Разве можно так напрягаться, прошу вас, — тянет он за локоть Володю. — Вам нужно передохнуть.
Помогая Маяковскому подняться, Сергей быстро идёт до скамьи в Екатерининском сквере. Усаживает Володю, небрежно смахивая снег рукой с сидения, опускается рядом. Он и сам испуган, чего греха таить. Если Маяковский в счастье такая буря, то в горе вполне может дотянуться до маузера. С опаской наблюдая, как Володя закладывает очередную папиросу в рот и сминает пустую пачку в кулаке, Есенин передвигается ближе.
— Есенин, почему всё так складывается? Почему у нас ничего не выходит? Что теперь с нашими ценностями? Что такое «наши» ценности? К примеру, сегодня меня собьёт трамвай, завтра кто-то убьёт муху. Разницы в этом никакой нет. Я сам придумал, что стою дороже этой мухи, а в итоге моя суть сводится к одному — меня просто не станет, и это ничего не меняет.
— Владимир Владимирович, да как вы можете? — тихо шепчет Сергей, сглатывая болезненно слюну. Ещё вчера Маяковский, от чего-то жизнерадостный, утверждал в Есенине жизнь, а сегодня задаёт вопросы, которые тот и сам вымучивал годами ранее. Но вопрос задан, а значит, надо держать ответ.
Сергей забирает у Володи из пальцев сигарету, затягивается, возвращает и, выдыхая, морщится. Речь о смысле жизни среди бессмысленности мира, о взаимоотношении личности и массы, о лирическом «я» и вездесущем «ничто». Постоянная для их века тема самоубийства, добровольного ухода из жизни. Считается хорошим тоном размышлять об этом вслух с сигаретой во рту. Вот Есенин и не отказывает себе в этом удовольствии.
— Я не знаю. Может, вы и правы, но чем дольше я на этом свете живу, тем сильнее понимаю: главная моя задача на этой земле — человеком остаться до конца дней моих, не расплескать на пути к другим целям свою человечность, — забирает сигарету изо рта Маяковского, затягивается, продолжая. — Вот, коммунистом стал. Уверовал в догматы Энгельса и Маркса. Взял молоток, стал человека нового строить. Из каждого утюга слышно, что мы строим прекрасный мир, наши цели благородны, мы опираемся на лучшие человеческие качества, — но почему же вокруг голод, репрессии, доносы, самоубийства, тюрьмы и расстрелы? Думаете, с нами не так что? Система ведь безупречна. Земли — крестьянам. Фабрики — рабочим. От чего же всё так неверно? Может, люди не те? А почему? Воспитание? «Жуйте как следует», — говорил каждому отец. И жевали хорошо, и гуляли по два часа в сутки, и умывались холодной водой, а всё же вышли несчастные, бездарные люди. И не серп и молот в их руках, а автомат и бумага с доносом.
— Но, подождите, революция молодила и зажигала сердца. Это всё войны. Войны и распри в правительстве. Разве нет? Грызня всех со всеми людям не к лицу. А теперь нет ни юношей, ни молодых девушек; двадцатилетние старики и старухи устало бродят по свету, обдумывая пользу жизни, расследуя порок и насмехаясь над чувствами, — затягивается, наблюдая, как быстро истлевает сигарета. — А мы с вами, поэты, и подавно ничего не стоим. Возложили стило на услугу родине, а об нас ноги. Пишите про то, пишите про это. Редактура, цензура, законы. Жизни теперь у поэта быть не должно. Должна быть работа. Иногда секс. Если хочется. А душа?
— А толку в вашей душе? Вы её видели? Ваша душа и не душа вовсе, а сплошная реклама себя. Налетай — подешевело.
Есенин обрывает Володю грубо, забирая сигарету и затягиваясь последний раз, до горечи, до фильтра. Маяковский смотрит на него со злобой, хватает за грудки притягивая нос к носу. Окурок летит в снег.
— Да как вы смеете мне такое говорить?! Да я вас…
Сергей неспешно выдыхает дым ему в губы, медленно проворачивая языком его же фразу.
— Иногда секс. И то, если очень хочется.
Хватает прытко Маяковского за волосы и силой прижимает искривлённые от злобы губы к своим. Хватка на пальто ослабевает, чтоб усилиться, прижав Сергея теснее. Губы в губы, не то поцелуй, не то противостояние, слепой тычок в нежность. Грубый, неотёсанный, первородный.
Секунда — вторая, Володя отстраняет от себя Есенина, тот в отместку зло рычит.
— Губы у вас большие, точно бабьи.
— Глазёнки у вас большие, точно женские, — не остаётся в долгу Маяковский.
Примечания:
Вот такой необычной вышла глава. Ставьте лайки, пишите комментарии. Мне очень приятно держать связь с вами.