«Уведомление на имя В. В. Маяковский»
Настоящим уведомляется тов. Маяковский о решении комиссии ГКЧП выдать заграничную визу. За сим тов. Маяковский обязывается прийти в ГКЧП для получения разрешения на выезд за границу в мае сего года. Дополнительное освидетельствование необходимо пройти до 12.05.1925г. Забрать визу из отдела ГКЧП следует не позднее 01.06.1925г. Виза на посещение Германии выдаётся на срок до трёх месяцев, дальнейшее её продление возможно по заранее представленному ряду причин в письменном виде в таможенном отделении или отделении органов правопорядка.При себе иметь:
Заявления-ходатайства с указанием причины продления визы, заполненного на английском или русском языке; Удостоверения личности и визы; Миграционную карту; Две фотографии; Квитанцию об оплате государственной пошлины.Тов. Председатель: Дзержинский Ф. Э. Секретарь: Горожанин В.М.
Володя отрывает взгляд от листа. — Это получается, что? ЛЕФу быть всемирным вновь? — глаза у Маяковского искрятся, плечи расправляются, и он чуть ли не кричит. — Вся планета наша, товарищи! Мы не только в Германию, мы во Францию и Америку этим же летом наведаемся! Все страны объедем, все люди дрогнут от нашей мощи! Конечно, Маяковский едет один, но коллективное сознание мешает ему в ответственность поставить «я», когда над этой визой трудились все. Смотрит на Есенина, подмигивает совсем весело и шагает к столу, бросая письмо. — Это нам времени до отъезда дали в полтора месяца? Ничего, сработаем. На сегодня планы у нас такие: расписываем скелет предстоящего журнала, потом разбираемся с моим отъездом. Товарищи худ. коллегии, — обращается Володя к трём неизвестным Есенину мужчинам. — Вы должны мне помочь с афишами. Пару десятков возьму с собой. Пока нарисуем без дат. За границей я сам их впишу, как всё решим. Сделаем всё в красном цвете. Ради этого я вам гуашь сработаю красную. Нечего остатками рисовать. Чем ярче будут плакаты — тем лучше. «В. В. Маяковский» напишем крышей, сделаем так, чтоб ни один американец мимо не прошёл, не заинтересовавшись. А пока… — Володь, подожди, не гони. Есть ещё кое-что, — вступает в диалог Борис, спокойно до этого читавший «Известия». Кладёт газету на середину стола. Разворачивает. Маяковский вскакивает: — Как могли напечатать такую дрянь? Возмущается и Асеев. Статья за подписью Полонского называется «Леф или блеф?». Всей редакцией начинают читать, перечитывают, снова возвращаются к отдельным местам. Отшвыривают газету и вновь хватаются за неё, в пылу раздражения намечая план разгрома автора. Статья вышла и впрямь обидная для Маяковского. Малообоснованная, с обвинениями в халтуре и вреде коммунистическим идеалам. А главное, обвинение в том, что сам Маяковский Маркса никогда не читал! Конечно, подобное обвинение не далеко от правды уходит, и Володя это понимает, потому и оскорбляется серьёзно. Нет, он неоднократно предпринимал попытки читать труды Маркса, году в восьмом, а то и раньше, может в пятом, когда стал интересоваться партийным движением РСДРП. Тогда у студентов, арендующих у его матушки комнату, стал вызнавать, кто такой Маркс, Энгельс, плотнее узнавал идеологию коммунизма. С уроков сбегал, помогая студентам в подпольных делах. Почему-то доверяли они двенадцатилетнему Володе больше ровесников. От студентов начитался оппозиционной литературой. Уверовал в революцию. Буквально заболел ей. А в восьмом году вступил в партию большевиков, в так обожаемый РСДРП. Назвали «товарищем Константином». Под этим именем не один год передавал, переписывал прокламации. Продолжил читать какие-то очерки Маркса, пряча под рубахой, проносил памфлеты в литературные кружки, тайные салоны. А когда в марте того же года попал под первый арест, то уже было не до чтения запрещённой литературы. После Бутырки его уже не интересовали ни труды Маркса, ни Энгельса, но Маяковский продолжил твёрдо стоять на том, что это «люди деятельные» и сама идея коммунизма более чем понятна и нужна России. Если уж об этом говорил Ленин, то Володя не имел права сомневаться. — Так что решаем, товарищ Маяковский? — отвлекает его от мыслей Каменский, пытаясь осадить Асеева, с его криками: «Давить надо гадину! Ногой! У нас же литературный вечер будет! Вот там её давить надо!» — На литературном вечере мы ничего давить не будем. Программа уже согласована Корнеем Ивановичем. Вряд ли он позволит превратить нашу встречу в балаган. А балаган будет, — Маяковский вытаскивает из-за пазухи сигареты, зажимает одну в зубах. — Корней больше не даст мне спуску, как, скажем, лет десять назад. Нет. Постарел он… Колька, прикурить дай, а? Асеев тянется за спичечным коробком, подкатывает его к Маяковскому. Смотря на Серёжу, и ему сигарету достаёт. Прикуривает, затягивается, становится куда легче. — Лиля Юрьевна, — вступает до этого молчащий Осип. — выдвинула предложение к твоему выступлению, Володь. Она хочет увеличить время Корнея Ивановича с пяти минут на пятнадцать. Так вами заинтересуется и старший контингент — Что за глупости! Люди придут туда Маяковского послушать, зачем им терпеть Чуковского дольше, чем положено терпеть конферансье? — от раздражения Асеев подпрыгивает со стула. — В этом есть смысл. Корней Иванович — человек весьма обаятельный, пусть разогреет публику, а там уже Маяковский всех их поразит, — не уступает Осип. — Но… — Не спорьте с Лилей. Лиля всегда права, — убеждённо обрывает Асеева Маяковский. Серёжа смотрит на того с задумчивостью. Вот и приехали. — Даже если она скажет, что шкаф стоит на потолке? — не унимается Коля. — Конечно. — Но ведь шкаф стоит на полу! — Это с вашей точки зрения. А что бы сказал ваш сосед снизу? — Так что делать будем? — подаёт голос Каменский, прерывая балаган, не относящийся к делу. — Что-что, Вась, предлагаю начать планёрку. Колька, ты со мной. Мне срочно надо тебя обыграть. Сейчас. Сию минуту. Сергей Саныч, вы можете пойти с нами, а можете остаться здесь. Я попрошу вам подать чаю. Сегодня вы легко одеты, а тут, на удивление очень холодно. Асеев немедленно откликается на зов Маяковского и, быстро пройдя в соседнюю дверь, по-видимому кабинет Володи, садится играть. Осип поднимается из-за стола. — Я в буфет, возьму чего пожевать и вернусь. Холод, не могу сообразить ни черта. — Это конечно. Это хорошо, — одобрительно кивает Володя. Есенин, грея ладонь о сигарету, только головой мотает и садится рядом с Пастернаком. Вероятно, им есть, о чём поговорить. Володя, благодарно улыбаясь, удаляется в след за Асеевым и закрывает дверь. Играть садятся в «тысячу». Маяковский выдвигает из письменного стола доску, вроде как из буфета для резки хлеба, достаёт карты, и начинает играть, азартно и с каким-то упоением несколько партий подряд, параллельно обсуждая темы для журнала и записывая их в блокнот. Какая тема выигрывает, ту и ставит. С Маяковским страшно играть в подобные игры. Он не представляет себе возможности проигрыша как естественного, равного возможности выигрыша, результата игры. Нет, проигрыш он воспринимает как личную обиду, как нечто непоправимое. Это действительно похоже на какой-то бескулачный бокс, где отдельные схватки — лишь подготовка к главному удару. Ну, а в картах темперамент и сила уравниваются с темпераментом и терпеливостью партнёра. Маяковский же чувствует, насколько он сильнее. И потому проигрыш для него всегда становятся обидой, несчастьем, несправедливостью слепой судьбы. Володя шумен и весел за игрой, острит, увеличивая ставки, убеждает Асеева: «Лучше сдайся мне живьём», — или: «Не родился ещё богатырь такой, чтобы меня обыграть», — или: «Но на седины старика не подымается рука», — в случае более сильной партии и интересной темы. Всё это доносится из-за закрытых дверей его кабинета. Вероятно, и дела они с Николаем в равной степени обсуждают, потому что никто из присутствующих не возмущается, но крики слышатся только азартные. — Не ожидал вас здесь увидеть Сергей Саныч, ещё и с Маяковским, — первым заговаривает Борис, закуривая. — Да, в подобное я ещё не лез. Но я должен Маяковскому. Есенин отвечает спокойно, курит, пряча свободную руку греться в карман. ЛЕФовцы напрягаются. Отношения Есенина и Пастернака всегда проходят очень бурно. Два поэта регулярно плачут друг у друга на плече и обмениваются клятвами в вечной дружбе и верном служении музам. Но столь возвышенные беседы быстро переходят в драку. И собратьям по перу, а то и вовсе случайным людям, приходится спешно разводить их по углам. И ведь никаких особенных причин для этих разборок ни Есенин, ни Пастернак припомнить не могут. — Что же он для вас сделал? Из тюрьмы вытащил или, может, в драке от шальной пули спас? — не унимается Пастернак. Есенин недобро сверкает глазами, затягивается. Смотрит на лист, что составляют невовлечённые в обмен любезностями Каменский и Третьяков. — Вам в этом же журнале было бы не плохо дать ответ «Леф или блеф?». А ещё лучше устроить диспут. Конечно, лучше дать слово Маяковскому. Его стихи хоть народу понятны… — Хотите сказать наши стихи им не понятны? — вскинулся Каменский. — И ваши понятны, товарищ Василий, — со спокойным высокомерием обращается Сергей. Ему здесь тесно, волнительно. Что-то не то с этим зданием и с этими людьми. Сидят тут в пальто, воротнички рубашек, накрахмаленные, торчат. Курят, пишут. Ручки звенят, царапают бумагу слишком громко, словно разорвать хотят. Ещё и этот Брик. Володя всегда так слушает Лилю? Подхалимаж не достойный мужчины, если только это не сильная любовь. Такая, что даже в ЛЕФе радио фонить начнёт. Оглядывается. Радио нигде не стоит. Но откуда помехи? — Ваши доводы о моих стихах надуманы, — парирует Борис. — Нисколько. Ваши стихи косноязычны. Их никто не понимает. Народ Вас не признает никогда. Пастернак не остаётся в долгу: — Если бы Вы были немного более образованны, то Вы бы знали о том, как опасно играть со словом «народ». Был такой писатель — Кукольник, — о котором Вы, может быть, и не слышали. Ему тоже казалось, что он — знаменитость, признанная народом. И что же оказалось? Следует незамедлительный ответ: — Не волнуйтесь. О Кукольнике я знаю не меньше, чем Вы. Но я знаю так же и то, что наши потомки будут говорить: «Пастернак? Поэт? Не знаем, а вот траву «пастернак» — знаем и очень любим». — Зато вас запомнят. Очень хорошо запомнят. Чего только стоят ваши выходки на людях, — Пастернак говорит громко, голос его начинает двоиться, рябить. Допускает какие-то помехи, утихает, и Есенин слышит новые скрипучие слова за речью Пастернака: «Редко кому, как ему, в жизни везёт. Не по заслугам везёт. Дарованьице у него маленькое, на грош, на полушку, а он всероссийскую славу, как жар-птицу, за хвост поймал, женился, пусть на старой, но всё-таки мировой знаменитости и отправился в турне по Европе и Америкам» — Что? — хрипло переспрашивает Есенин хватаясь за стул, чтоб не упасть. — Бездарь вы, говорю, Есенин. Без-дарь! — членораздельно продолжает Пастернак. Каменский вскидывает голову, обращается к Борису с каким-то замечанием. Глаза его неодобрительно блестят, вместо голубых радужек чёрные дыры, они углубляются кратерами, он качает головой, открывает радио-рот для восклицания: «Не поэт тот, чья поэзия не волнует». Но ведь одного волнует Девятая симфония, а другого «Очи чёрные»! Надо различать качество волнения, иначе нет мерила. Не всякое волнение ценно. Но охотно я причислю себя к людям «безнадёжно равнодушным и невосприимчивым»: поэзия Есенина не волнует меня нисколько и не волновала никогда». Есенин подскакивает, подхватывая стул. Раскрывая радио-рты, на него смотрят и шевелят антеннами Пастернак, Каменский и Третьяков. Кожа их сера, костюмы черны, они сливаются друг с другом. Голос никто больше не подаёт. Есенин только чувствует писк, шипение радиоканалов, а потом, словно хором из трёх дырок доносится оглушающее замечание: «И какая символическая фигура этот советский хулиган, и сколь многим теперешним «болванам», возвещающим России «новую эру», он именно чета». Есенин кричит им, не своим от страха голосом, заткнуться. Одна из теней поднимается к нему на встречу, занося кулак. Серёжа отступает, замахивается стулом, как его перехватывают за плечи. Ловят стул, выдёргивая из рук. Вовремя подоспевшие Асеев и Маяковский только потеряно смотрят на Есенина. Серёжа ещё пытается отбиваться от чёрных цепей, что тянутся к нему от стола, пока Володя трясёт его за плечи. — Сергей Саныч, ну чего же вы? Придите в себя наконец-то, — слова не помогают, приходится применить затрещину. Вот она приводит Серёжу в чувства. Он жалобно хватает воздух ртом. Маяковский отворачивает его от любопытных взглядов, к себе. — Не знаю, что ты сделал, но чтоб принёс свои извинения! Немедленно! — обращается он к Пастернаку с такой яростью во взгляде, что Борис впервые чувствует страх и не решает возразить. Маяковский уводит Есенина в свой кабинет. Просит Колю подать кружку горячего чая, да послаще. Сажает Серёжу в своё кресло, наматывает шарф ему на шею, закрывая и непутёвую головёшку. Касается ладоней — ледяные. — Серёжа, — шепчет, становясь рядом на колени. — Чего же вы? Всё хорошо. Как вы дрожите, — прячет обе ладошки в своих руках, греет дыханием. — Простите меня, я зря вас вывел гулять. Вы в лихорадке. Всё ещё в лихорадке. Есенин тяжело дышит, сердце заходится от страха в бешеном ритме, глазами бегает по кабинету, но ничего чёрного. Никаких помех и шипения радио. А рядом Маяковский, стоя на коленях, на ладони дышит. — Володя, я… да, в лихорадке, — врёт Есенин, желая сокрыть настоящую болезнь. — Давайте я вам машину поймаю, домой поедете. Вечером и я приеду к вам. Вкусного привезу… — Нет! — подскакивает Серёжа со стула схватив Маяковского за руку. — Не надо. Я с вами буду. С вами я лечусь. Встаньте с колен… вас же увидят. Что скажут? Что подумают? Володя поднимается, прижимает его к себе, кутая в полах пальто. — Пошли они к дьяволу все. Серёжа, вы так меня напугали. Холодные ладони ложатся на белую рубаху, а под ней чувствуется огненный жар от тела, бьющегося сердца. — Вы совсем измёрзли. Простите мне мою неосмотрительность. Я ведь обещал вам завтрак и согреть вас, а сам… Ручка двери дёргается, Маяковский отшатывается от Серёжи. Асеев осторожно носком сапога толкает дверь от себя. В руках у него поднос с двумя кружками чая и пирожками. Всё дымится от жара, Володя облегчённо улыбается. — Спасибо, Коль, я как раз позавтракать не успел. Всё так вовремя. — Не за что. Сергей Саныч, как вы себя чувствуете? — спокойно отмахивается Коля, ставя поднос на стол рядом с ватманом. — Намного лучше, спасибо. — Я его в лихорадке вытащил на прогулку. Вот-с, не ожидал, что всё так случится. Простите меня, Сергей Саныч, — не терпит Володя, нервно прохаживаясь по кабинету. — Это к лекарю надо! — Не надо, — мотает головой Есенин, грея ладони о кружку. — Николай Николаевич, вы простите меня за то, что я к вам тогда пьяный завалился. Право, я совсем не хотел так пугать вашу супругу. — Ничего, Есенин, ничего. Это сейчас не к спеху. Может, полотенца вам с уксусом? — Не надо, мне легче. Спасибо, Николай Николаевич. Коля улыбается. На Серёжку злиться невозможно. Столько пили, что теперь и грешно обиду держать. Жене передаст его извинения, а после, как Есенин поправится, пригласит его обмыть выздоровление. Долго в кабинете не остаётся, возвращается к ЛЕФовцам за стол: разбирать план, который Маяковский набросал за игрою. Темы — одна актуальнее другой, и завершающий жест, который кинет вызов всем критикам: «ЛЕФ или блеф?», — диспут. С Есениным он думает одинаково. Володя двигает ближе к Серёже тарелку с пирожками. — Кушайте, болезненный мой. Есенин разламывает пирожок. Тесто мягкое, начинка капустная, ему такие дядья делали в деревне, пока бабушка ходила в храм на молитву, и Серёжу с собой забирала. Вдыхает запах, улыбается и приступает к трапезе. Володя стоит рядом, опираясь о стол и смотрит на Есенина нежно. У глаз собирается паутинка морщинок, губы разулыбливает. Счастлив, что с такого возьмёшь? — Чего это вы, Маяковский, так смотрите на меня? — У вас глаза как вода в луже, отражающей небо. — Почти имажинизм. — Почти поэзия. — Нахал! — Есенин смеётся, делает глоток чая, расслабленно закрывая глаза. — Вы себе уютное место выбили. — Я работаю здесь днями и ночами. Имею право улучшить условия труда. Володя обходит стол, заходит за спину Серёжи, умещая руки на его плечах. — С вами не расслабишься. — Конечно нет, — обнимает, утыкаясь лбом в золотые кудри. — Деревенщина вы. Даже пахнете так. Солнцем, — улыбается Володя, целуя Есенина в затылок. — Вы и вправду лысеете, Серёж. Но это не требует волнений. Я всегда могу вместе с вами добровольно отказаться от волос. — Бросьте, Маяковский, эти глупости, — одёргивает его Серёжа, а сам рукой по волосам ходит, ищет, где же лысо. — Приятного аппетита, Серёж, я пойду делами займусь. Сами понимаете: без главного редактора журнал не сработать. Володя выходит из кабинета, а Есенин выдыхает. Как поразительно похож его кабинет на дом. Дивана только нет и выхода на кухню. Стол такой же, шкафы, а в них подшитые папки с журналами прошлых месяцев и рисунки. Допивая чай, Серёжа двигает к себе кружку Маяковского, смотрит на неё долгим взглядом. Берет стило Володи, и пока никто не видит, от ребяческого интереса начинает изображать певца революции. Плечи опускает, кружку устанавливает идеально на край стола, декламирует шёпотом его стихи, изображая, словно перед толпой вещает, как делал это Маяковский. Разворачивается к окну, распахивая руки демонстративно перед солнцем, и добавляет голоса: — Светить всегда, светить везде, До дней последних донца, Светить — и никаких гвоздей, Вот лозунг мой — и солнца! — Мягче надо, Сергей Саныч. А вы всё их как свои хрипите, — насмехается Маяковский, голову в дверной проём просунув. — Идёмте, помощь ваша нужна, как поэта. Есенин только стыдливо краснеет и, прихватив с собой пирожки, спешит к ЛЕФовцам. Без поэта разобраться ведь не могут.***
Планёрка завершается к обеду. Соглашаются пойти поесть в столовую, находившуюся за углом. Там недорого и осетрина первого сорта подаётся. Маяковский следит как нянька за Серёжей, чтоб крепче чая ему ничего не налили. Хватит алкоголя на душу населения. ЛЕФовским всем объяснил, что Есенин в горячке, и Володя просто перестарался с прогулкой. Пастернака среди ЛЕФовцев уже нет. Третьяков тихо поясняет: «Ушёл, но обещал вернуться». Себе Маяковский заказывает компоту три стакана: «Мне и моему гению», — добродушно хохочет, закладывая в рот сигарету, берет ещё и супу. Есть особо нечего, но суп тут готовят наваристый, с сальцем. Подкуривает, забирая у Асеева окончательно коробок спичек. Хороший тон переросший в дурную привычку чрезмерно напрягает Есенина. Можно ли столько выкуривать за день? Что ж эти грузины, совсем богатыри? Принимает с рук буфетчицы суп и чай с пирожком. На Маяковского не смотрит, не объясняется ни с кем. Ему и так в этом кружке неуютно. Нет смысла делать некомфортно другим. Смотрит в окно, на мёртвых жуков, застрявших по осени между оконных рам. И он где-то в этих рамках сидит, полумёртвый, и ждёт чего-то. Может, того, что ставни откроют в лето, а может, бесславной кончины во время наблюдения за миром. Всё одна маята и отсутствие смысла. Четыре часа сна. Растрата своего времени впустую, наблюдение за мёртвыми жуками… Есенин уже не понимает, кто он и зачем здесь так долго. Только непрерывное, смутное чувство тревоги скребёт. Видно не способен он переносить её и, вероятно, для того и создан, чтобы погибнуть от тревог. После обеда возвращаются в дом искусств, продолжая расписывать уже программу выступления Маяковского. Состояться выступление должно через полторы недели. С Троицким театром договорились, с Корнеем тоже. Плакаты развесили. Шоу-программа была обыденной: Разогрев публики конферансье, стихи и проза Маяковского, а потом ответ на записки. Володя только со стихами припозднился. Решается точно читать «Летающий пролетарий», отрывок из поэмы «Владимир Ильич Ленин», берёт и небольшие стишки, их разбавляет кусками из поэмы «150000000». Зачитывает свои работы по памяти и всё интересуется у товарищей: «Это же понятный стих? Они же его поймут? А это? Это расслышат?» — нервничает Маяковский, подкуривая от одной папироски другую. Курит много. Быстро. Сигарета ходит во рту из угла в угол. Желваки движутся отрывисто, изломанно. За такой работой Володя забывает обо всём. Нет ни лиц, ни имён любимых людей, себя не памятует и только стихи — сотни отрывков наизусть. Список множится. Сидят так до семи вечера. Исписывают не один лист, пока не составляют чистовой вариант. — Ну вот, а теперь, поедемте в бильярдную! — басит Володя, поднимаясь со стула. Он ещё полон энергии и сил. Зачем тратить их на дом, когда можно бесконечно долго находиться в толпе? — Есть желающие? Кроме Асеева никто не изъявляет большого рвения до поздней ночи гонять шары. Даже Ося, и тот, кутаясь сильнее в синий шарф, только спрашивает: — Тебя к ночи ждать? Лиля переживает. Маяковский содрогается, сглатывает нервно. Смотрит на Брика жалобным взглядом и, не веря себе, тихо переспрашивает: — Переживает? — со стула от страха и радости встать не в силах, только шею вытягивает. — Правда? Она меня ждёт? — Конечно, она же любит тебя. — Любит, — шепчет Володя одними губами. Кажется, он готов лететь на край света, ведь там его любит Лиля. Забывает уже и про бильярд, и про Асеева, и Серёжа, кажется, не интересен больше. По существу, он несчастный, изнурённый, живущий на грани во всех смыслах человек, который просто старается помочь хотя бы себе. В первую очередь, себе. И это «любит» играет на его нервах болезненно долго. Заставляет, омертвев, бросаться из города в город за этим «любит». Бросать всех, лишь бы из её уст это «любит» стало «люблю» На тыльную сторону ладони падает что-то жгучее, горячее. Маяковский одёргивает руку, смотрит на рядом сидящего Есенина. Сучёнок стряхивает ему на руку пепел с сигареты. Дым в потолок выдыхает, на Володю совсем не смотрит, собой довольничая, улыбается побелке. Может, нет ничего святее и желаннее запретного плода? — Возможно, не знаю… скорее всего… нет… дела, — качает головой устало. — Но я заеду. Позже заеду. Сергей тушит сигарету и спокойно вторит Осипу: — Раз она вас любит, то надо ехать. Вы же любите её? — Маяковский поднимается резко, едва не роняя стул. — Не сомневайтесь, Сергей Саныч, в моём умении любить. Оно, может, здесь самое живучее. Есенин не отвечает. Куда ему тягаться с Лилей? Она — петля, окутывающая шею, и Маяковский знает, куда лезет. Пусть играется со своими любовями и любятками. А как устанет, вернётся для утешения в его руки и начнёт спасать опять. Это нормально для Маяковского, у которого жизнь катится в тартарары. Он машинально помогает другим, когда не знает, как помочь себе. Однако самая большая ошибка его заключается в том, что никак он не может понять, что Есенин не будет затыкать собой громадную дыру в его сердце. Вызывают машину и втроём едут в бильярдную. Асеев оговаривается, что поедет ненадолго. Ещё к жене надо. Ждёт, волнуется, может. Заодно и извинения Есенина ей передаст. Володя на всё только рукой машет. Подъезжают к дому Грибоедова. Вот уж где лучший бильярдный стол. Маяковский не идёт — летит. Мимо пропускного пункта по лестницам вниз, в подвал где ждал его бильярдный стол. Людей необычайно много. Булгакова ещё нет. Во всяком случае, среди этих «тёмных» рож Володя его не примечает. Впрочем, стоит только появиться Маяковскому здесь, как по залу прокатывается шепоток. И все чего-то неуёмное высказать боятся. Расступились, пропускают Есенина и Асеева к столу. Володя подходит к стеллажу с киями, изучает каждый. Начинается своеобразное священнодействие. Первая проблема — выбрать хороший кий: тяжёлый, длинный, прямой. Он проверяет их в вытянутой левой руке, взвешивает один за другим и прищуренным глазом уточняет прямизну. Потом, отбирая кусок хорошего мела, деловито смазывает кий и смежные суставы пальцев обеих рук. — Ну что, Сергей Саныч, может партийку? На желание, а? Взгляд его спотыкается о стоящего за спиной Есенина, самовлюблённого критика Полонского, неодобрительно высказывавшегося в «Известиях». Асеев по взгляду Маяковского понимает — бою быть! Статья «Леф или блеф?» задела их всех, и хищно улыбающийся Володя тут же подтверждает его мысли, решая «отыграться» за бильярдным столом, и с подчёркнутой любезностью приглашает своего недоброжелателя в качестве партнёра. — Играть? Это бы я с удовольствием, но не с вами! — задирает нос Вячеслав Павлович, свято веря, что в нём признают ровню и невзначай спрашивает. — Но, верно, высоко ценимый я, раз вы меня просите. Какого же вы мнения обо мне? — О, не сомневайтесь, невысокого, — парирует Маяковский, двигаясь вокруг бильярдного стола. Двигается трусливо и Полонский, обходя так круг за кругом. — Вы и раньше писали ерунду, а теперь пишете гадости. У вас куриные мозги. Вячеслав Павлович белеет, по бильярдной разносится хохот зевак. — Вы всегда можете ответить мне достойным пиететом. Сыграйте со мной, — продолжает Маяковский. — Ну уж, дудки. Вы жульничать будете, это я широко вижу. — Вы меня за руку не ловили, не вам меня в такой низости обвинять! — Володю это сильно задевает, кий ходит ходуном в руке. Словно копьё, которое он вот-вот метнёт. — Мы говорим о Маяковском. Ваше творчество отвергается буржуазией… Но не признают поэзию вашу также многие коммунисты. Я-то уж это знаю. У меня кругозор широкий! — Широкий говорите? Да у меня зрачок шире вашего кругозора. Снова гогот по бильярдной. Полонский пришёл сюда раньше и уже успел всем досадить. Даже в бильярдной он разговаривает со всеми свысока, несмотря на свой низкий рост. Недаром старый клубный маркер Захар Иванович, что без документов пропустил Маяковского и его компанию в дом Грибоедова, склонный пофилософствовать, говорит по поводу этого «мастера пера», что он страдает «мантией» величия. Полонский считается приличным игроком, но Маяковскому в противники себя не даёт. Володя злится, берёт хитростью. — Я дам вам фору при условии, что проигравший должен будет трижды пролезть под бильярдным столом! — достаёт последний козырь, сжимая кулаки. Полонский вначале не соглашался, но явное преимущество в шарах и соблазн видеть Маяковского в смешном положении поколебали его обычную чопорность. — Хочется вам быть посмешищем — будьте! — сдаётся Вячеслав Павлович, победно улыбаясь. Подхватывает свой кий, берёт треугольник. Володя ничем не отвечает на колкость. Кажется, впервые Серёжа видит Маяковского за игрой в напряжённо-серьёзном состоянии. Только шары любя он ставит сам с улыбкой — это как бы часть его игры. Слух о партии мгновенно разносится по клубу и собирает в бильярдной массу болельщиков. Зрители, утомлённые заносчивостью Полонского, целиком стоят на стороне Маяковского и подбадривают его сочувственными репликами. Вскоре самоуверенный Вячеслав Павлович вынужден лезть под стол, сопровождаемый рёвом всех присутствующих. — Рождённый ползать — писать не может! — изрекает Маяковский, отступая от стола и насмешливо поглядывая за Полонским. — Может быть, вы хотите отыграться? — спрашивает интеллигентно, без тени иронии, когда голова Полонского в третий раз показывается из-под бильярдного стола. Но тот, кажется, теряет всякий аппетит к игре и незамедлительно удаляется прочь из клуба. — Пива будьте так добры, на мою победу, — заказывает пинту себе Маяковский, под всеобщий хохот и свист болельщиков. Поднимает пинту, смотря на Есенина и как бы отдавая ему честь. Есенин тоже пробует заказать себе выпивки, но Володя останавливает его внимательным, негодующим взглядом. Серёже, может, и хочется, как приличному хулигану, забунтовать и напиться в три раза сильнее, но его увлекает Николай, рука его вздрагивает, и Есенин отступает от выпивки. Азартный, разогретый, Маяковский зовёт за стол других людей, Асеева в противники пока не берёт, каких-то мелких писак мучает. Булгаков сегодня не появляется, но Володя и без того торжествует, подбирая игры. Больше всего по душе ему «американка»: самая простая из игр — бей любым любого. На другие игры не хватает терпения. Нравится быстрая смена положений, движение и азарт. Такая игра частично заменяет ему физическую работу — ведь он почти не присаживается, шагая вокруг стола. Бильярд служит разрядкой в непрерывной и напряжённой работе мозга. Но выключиться совершенно он не может — то, прерывая игру, он что-то заносит в записную книжку, вытаскивая её из кармана брюк, то, как бы по инерции, читает или, вернее, нашёптывает готовые или строящиеся строчки, найденные рифмы. Скажем, мне бильярд — отращиваю глаз… В углу рта Маяковский мнёт одну за другой папиросы. Не докурив, прикуривает от неё следующую — за вечер опустошается целая коробка. Подолгу молчит, сосредоточен. А то вдруг начинает сыпать остротами, сохраняя при этом серьёзное выражение лица. Лишь изредка появляется улыбка — так постепенно настроение меняется: идут стихотворные цитаты, перевёрнутые, комбинированные слога. Людей в комнате остаётся всё меньше и вот Есенин в противниках. Играет хорошо, но с игрой Маяковского незнаком. Когда тот нашёптывает рифмы, Серёжа тормозится, озадаченно поглядывая на него и, конечно, отвлекаясь от своих «прямых обязанностей», проигрывает. Сначала лазит под стол трижды. А когда выигрывает, заставляет Маяковского, не колеблясь, делать тоже самое. Володя ползёт под столом серьёзен и громосток. Пригибается ниже, чтоб ни спиной, ни головой не задеть стола. — Погодите, — протестует Маяковский, отряхивая брюки, азарт в глазах блестит у обоих на часах далеко за полночь, — давайте следующую партию играть на что-нибудь, а то так неинтересно. Хотите так: я вам — плитку шоколада, а вы мне — целую неделю мыть бритву и кисточку? Есенин конечно соглашается, уверовав в свои силы и тут же проигрывает. Маяковский торжествует. Будучи искусным игроком, он обладает ещё и тем преимуществом, что играть умеет обеими руками, с одинаковой силой и ловкостью владея кием. Помогает ему и рост: он достаёт любой шар на самом большом столе. Но, пожалуй, основные качества его, как игрока, — настойчивость и выносливость. Часам к четырём утра, когда никого кроме них не остаётся, а Серёжа уже, стоя, засыпает, Володя подбадривает его, напевая густым басом: «Ещё одно последнее сказанье…» Эту арию он, кажется, очень любит. — Серьёзно, ещё одну последнюю партиозу. Я покажу класс! Кладу восемь шаров с кия. Я ведь только разошёлся… «Последних сказаний» набирается штук пять, когда Есенин, засыпая, валится с ног. Володя едва успевает его поймать и совсем умиляясь, целует в щёку. — Вы поедете к Лиле Юрьевне сегодня? — сонно интересуется Серёжа, отрываясь от груди Маяковского. — Нет, Серёж, я останусь с вами. Пойдёмте домой. Я вас слишком долго веселил, пора бы и честь знать. В единении он прижимает Серёжку снова к себе, целует в лоб, тянется к губам, уличая хороший момент крепко поцеловаться.