Про пешеходов и разинь, вонзивших глазки небу в синь

NC-17
Завершён
590
12
автор
Размер:
234 страницы, 117 393 слова, 23 части
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено с указанием автора и ссылки на оригинал
590 Нравится 248 Отзывы 138 В сборник

Часть 13

Настройки
Примечания:
До дома добраться непросто. В предрассветной мгле, на холоде, машину поймать — та ещё задача. Общественный транспорт начинает свою работу только часам к семи, а пока, излавливая попутку, Маяковский выбегает на дорогу, под колёса автомобиля. С визгом шин машина останавливается. Володя уговаривает разгневанного водителя подвезти их до Екатерининского сквера. Суёт пятак в ладонь и тянет Есенина на заднее сиденье. Закутанный в шарф по самые глаза, Серёжа не возражает ничему. Обнимает себя поперёк, пряча ладони в подмышки, и закрывает глаза. Дома они оказываются перед рассветом. Раздеваются в тишине, разбирают диван и уставшие валятся на него. Есенин, часть игры клевавший носом и подрёмывающий дорогой, тонет головой в подушке. Впервые он отдыхает без алкоголя и так опустошает голову простым азартом, что ничего уже не видит. Ясно теперь, чем Маяковский заменяет алкоголь. — Серёж? Есенин недовольно мычит, не желая открывать глаза. — Я могу вашей руки коснуться ночью, всей? — продолжает Володя шёпотом, стараясь как можно меньше нарушать идиллию. Тянет руку из-под одеяла на середину дивана ладонью вверх. Серёжа улыбается такой глупости, поворачивается на бок, берёт Маяковского за руку, сжимая крепко в ответ. И впрямь, слухи врали. Какой же Володя бабник с его-то галантностью? И где только понабрался подобной романтичной дряни? Охаживает его как женщину, всё мелкой монетой ему крупную любовь сдаёт. Пора бы повышать чеканку. — Холодно. Володя понимает сразу. Распахивает одеяло, обнимая Серёжу, притягивает его к себе, пряча под своим. Нагретая простынь, горячий как печка Маяковский и одно одеяло на двоих. — Весна, Серёженька, скоро оттаете, — шепчет Володя, прижимая к себе и поглаживая Есенина по голове. Эти златые кудри… сколько рук их перебирало так же, как перебирает сейчас он? Не позволит никому больше. Возымеет больше прав и обязанностей. Серёжа засыпает, а Маяковскому и сон теперь не идёт. Слушает тихое сопение у груди, водит пальцами по плечам, шее, волосам. Родинки считает, отодвигая воротник рубашонки. Смешанное чувство безопасности и страха. Володя совершенно обнажён перед ним душой. Все маски треснуты, он облачён в одеяние честности и истинности, это пугает. Когда стрелка часов подползает к восьми, Володя нехотя отрывается от Есенина, целуя в лоб, собирается и тихонько уходит из квартиры. Руки прячет в карманы пальто. Они ещё хранят жар прикосновений к вожделенному телу. Просыпается Есенин один на большом диване, на подушке Маяковского, укрытый одеялом по нос. Оглядывается, бросает взгляд на часы — полпервого. Ни шума на кухне, ни записки. Ушёл. Куда? К своей этой женщине? Осип вчера сказал всё, чтоб Володя забылся и побежал под подол своей любимой. Джентльмен! До дома довёл, убаюкал и побежал! А Серёжа что? Что ему остаётся после ночи? Подушка и одеяло, вот оно — приданное! Свешивает с дивана ноги, оглядывает комнату. И куда ему теперь? Можно написать Мариенгофу, можно пойти в квартиру к Брикам и всё рассказать, чтоб окончательно порвать с Маяковским, устыдив его перед любовью. Одиночество закругляет углы комнатушки. Может так даже лучше. Почему он до истерики боится быть одиноким? Потому что оказывается лицом к лицу с самим собой, какой есть, и убеждается, в своей пустоте, глупости. Тупой человек, исполненный чувства вины и тревоги. Мелкое, дрянное, несостоятельное существо, живущее из вторых рук. Снова взгляд натыкается на рабочий стол. Вот уйдёт и «его» с собой заберёт. Застрелится, как хотел этого романтик. Заберёт его славу. На зло всем сделает свой выход на сцену жизни последним, ярким, красивым. В скважине входной двери звякает ключ, скрипят петли, стучат набойки ботинок. На пороге появляется Маяковский с большим свёртком газет в руке. — Сергей Саныч, доброе утро! Проснулись уже? Я думал успею к вашему пробуждению, но ничего, — весело громыхает Володя, разуваясь. Свешивает пальто, убирает картуз и спешит в залу. — Я, как и обещал, сработал вам сюда… в общем, откройте, сами увидите. Кладёт на колени Есенину свёрток, отходит от дивана, снимает пиджак, свешивает на плечики, стягивает жилетку и в рубашке садится рядом с Серёжей, наблюдая реакцию. Тот молча ковыряет ногтем нитку, которой перевязан свёрток. Рвёт её, раскручивая газеты. В них завёрнуты шёлковая пижама, полотенчико, халат и лаечные перчатки. — Я подумал, что раз вы бросили пить, стоит начинать приобретать вещи, обживать квартиру. Серёжа смотрит потерянно на куль с купленными вещами, перебирает ткани, поглядывая потерянно на Володю. Это он ему купил в извинение? Потому что был у этой Брик? Маяковский его за идиота держит? Зачем ему эти подарки? Он не кисейная барышня, чтоб подарками заваливать. Ему стыдно такое принимать. — Вы только за вещами мне ходили? — Ходил, не только. Ещё спичек нам купил и свечек, если пробки выбьет снова. Володя тянется за поцелуем, но Серёжа подскакивает с дивана, спиной повернувшись, горячо благодарит и вещи в саквояж укладывает. — Зачем же вы, помнётся! — Маяковский подскакивает, перехватывает за руку Есенина. — Ну зачем же так с вещами, я вам полок освобожу. Как же я сразу о них не подумал! Подождите, я… Володя торопится, Серёжа стоит с вещами у саквояжа как истукан и губы нервно кусает. Маяковский вытаскивает свои вещи с серединных полок, откладывает на кресло, вытягивает за одеждой коробку. Осторожно, как маленького ребёнка берёт на руки, переносит на рабочий стол кивая на освободившиеся места. — Разложите здесь вещи, пижаму, а полотенце к моим. Халат же я повешу в ванной. Отопление, когда отключат, околеете. Будет плохо, если простудитесь после ванны. — Не стоит хлопот на подобное, — отмахивается Есенин, не сводя взгляда с коробки. Что там? Почему так нежно носится? Маленькая, картонная, для документов не пошла бы. А что там — поди узнай. Серёжа идёт к шкафу, подаёт Володе саквояж и отшатывается от шифоньера, прытко отпрыгивает к рабочему столу, прямо к коробке, хватает двумя руками крышку, отбрасывает, заглядывая жадно внутрь. Больше половины коробки забито письмами. Отправитель один «Л.Ю. Брик». На них, как на подложке лежит помада морковного цвета без колпачка и надтреснутые духи с горьким запахом. Такой он иногда чувствует от одежды Маяковского. Нет, он от неё отрекаться не собирается. С любыми подачками носится. Всё сберегает. Помада засохла давно, а он её к письмам уложил. Духи эти — выбросить только. Нет, и их сохранил. Идиот! Они оба идиоты! Володя потому, что цепляется за эту женщину, как за последнюю соломинку, а Серёжа потому, что цепляется за него. Нет, уходит, сегодня. Сейчас. Маяковский оказывается рядом, закрывает коробку, прижимает её к себе, бросая саквояж на пол. — Не троньте, это не ваше, — ощетинивается он, вцепляясь крепче в коробчонку. — Вестимо чьё, — хмыкает Есенин, поднимая саквояж. — Я сегодня прогуляюсь до дома Зины, заберу вещи, какие есть. — Я могу вас сопроводить, — подрывается Володя, отставляя коробку на стол и снова, как бы чего испугавшись, хватаясь за неё. — Не глупите Маяковский, у вас ЛЕФ, выступление, я сам дойду. Нечего мне в няньки набиваться. Сами за это Клюева осуждали. Вздрагивая, Володя бросает короткий взгляд на его лицо. Неужто с Клюевым было тоже? Потому Николай так за Есениным бегал? А кому не понравится мальчик-херувимчик? Серёжа больше не похож на себя прежнего. Давно из-за водки растерял всю свою лёгкость, небесность, померкла божья дудка. Даже золото медью выцвело. — Я просто хочу убедиться, что вы… — Не буду пить? Не тушуйтесь, Маяковский, знаю я ваши мысли, — Есенин смеётся истерично. — Не стоит за мной след лизать, я не она. По лицу Володи проходит страшная судорога. На короткое мгновение он словно сам себя оттаскивает от Серёжи, чтоб не ударить за слова. Отступает, достаёт сигареты и уходит на кухню, прихватывая коробочку, чтобы зализывать раны. Есенин срывается с места, спешно собирается в путь. Одевается тепло, волосы зачёсывает назад. Он даже такой лучше Лили. Намного лучше. Зачем снова и снова выбирать замужнюю женщину с несвежим лицом? Надевает купленные Маяковским перчатки, по руке приходятся, поразительно. Сдёргивает тут же в злобе. Он и ей ведь подарки дарит. Какие-нибудь чулочки телесные и карандашики для глаз. А теперь перед ним так же грехи отпускает. Не примет. Ничего не примет. Уходит, забыв пустой саквояж на полу прихожей, хлопает дверью и летит вниз по лестнице. Володя только из окна кухни видит, как удаляется маленькая тень распахнутого пальто. «Пить пошёл», — определяет Володя, окурок ногтем затушая. Долго дома не остаётся. Работы в ЛЕФе много. Как бы ночевать там не пришлось. Только вещи за Серёжей прибирает, отглаживает да раскладывает по полочкам. Везде должен быть порядок. Коробку с письмами решает перепрятать, но для начала вытаскивает из неё наугад одно из них, написанное любимой рукой, разворачивает, пробегая строчки глазами. «Володенька, как ни глупо писать, но разговаривать с тобой мы пока не умеем: жить нам с тобой так, как жили до сих пор — нельзя. Ни за что не буду! Жить надо вместе; ездить — вместе. Или же — расстаться — в последний раз и навсегда. Чего же я хочу. Мы должны остаться сейчас в Москве; заняться квартирой. Неужели не хочешь пожить по-человечески и со мной?! А уже, исходя из общей жизни — все остальное. Если что-нибудь останется от денег можно поехать летом вместе, на месяц; визу как-нибудь получим; тогда и об Америке похлопочешь. Начинать делать все это нужно немедленно, если, конечно, хочешь. Мне — очень хочется. Кажется — и весело и интересно. Ты мог бы мне сейчас нравиться, могла бы любить тебя, если бы был со мной и для меня. Если бы, независимо от того, где были и что делали днём, мы могли бы вечером или ночью вместе рядом полежать в чистой удобной постели; в комнате с чистым воздухом; после тёплой ванны! Разве не верно? Тебе кажется — опять мудрю, капризничаю. Обдумай серьёзно, по-взрослому. Я долго думала и для себя — решила. Хотелось бы чтобы ты моему желанию и решению был рад, а не просто подчинился! Целую. Твоя Лиля» Складывает бережно, прячет обратно в коробку, откладывает её наверх шифоньера. В тихом доме в последний час раздаётся болезненный вздох, граничащий с горем, и быстрые шаги прочь. ЛЕФ не ждёт. Любовных перипетий он не терпит.

***

Есенин первым делом и впрямь идёт домой на Литейный проспект. В их с Зиной квартиру. Хотя у Серёжи никогда не было своего дома, он часто задумывался о нём. Сначала откладывал на квартирку все деньги до копейки, экономил страшно. Даже накопил большую сумму, но крестьянские волнения, прошедшие стихией, развалили его дом в Константиново. Написала ему матушка, указав, как тяжело им с сестрицами ютиться в каком-то сарайчике. Есенин приехал немедля. Оплатил все расходы на постройку нового, побыл там с месяцок, да уехал. А потом и совсем запил. Компании стал собирать в стойле, платил за всех, деньгам счёт не вёл. Сжимает в кармане маленький ключик от дома Маяковского. Вот он как на больное давит. Сам того не зная, даёт и кров, и почти мечту. Если бы Володя пил, хоть день попробовал бы прожить так, как живёт Серёжа, он бы всё понял. Всё потерял. И никакая баба ему бы не была нужна. Пусть Есенин и уславливает для себя позицию любовника, но внутренне с ней не имеет права согласиться. Он, воспитывающийся по домострою, не допускает измен от близкого человека. Конечно, себе разрешает гулять направо и налево, но для всех его женщин правила неизменны. Если они их нарушают — наказание более чем красноречиво. Маяковский не женщина, но уже его, а значит и правила те же. За ворохом мучительных мыслей он доходит до дому. Ключ достаёт, открывает дверь, прислушивается — тишина. Не разуваясь, быстро проскакивает в свой кабинет, щёлкает лампу — света нет. Дёргает занавеси, стараясь сбить их с гвоздей — ничего. Роста не хватает. Надо успеть забрать чемоданы, пока снова радио не включилось. Пинает пустые бутылки, поджигает свечку и, бешено рыская глазами, начинает проверять, не украдено ли чего? После путешествия с Айседорой, он привёз столько костюмов, что и до конца жизни не сносить. Запрятал все их в американские чемоданчики и утаил в этой комнате. Потому что больше негде. Наученная кулаками Зина только из страха бы не сунулась сюда, и других бы не пустила. Ставит стул рядом со шкафом, забирается, свечку держит пред собой. В темноте и тишине тянется за одним из чемоданов. Ближе свечу подносит к красному брюшку, а на нём, громоздясь, угловатый и изломанный, с длинными костлявыми конечностями, лежит сам Есенин. Молчит, шею неспешно сворачивает, хрустит позвоночником и улыбается. Безобразный рот выпирает вперёд, решетится. Глаза голубые-голубые, весёлые смотрят на уровне шеи. Проворачивает голову, разрывая кожу, осколки позвонка торчат, вместо крови что-то чёрное льёт изо рта, сквозь решётки. Слышится хрип, переходящий в стон и фон радио. Есенин обмирает от страха, свеча в его руках тухнет, комната погружается в темноту, он вскрикивает, не удерживаясь на стуле и хватаясь за чемодан, летит вниз. Больно ударяется затылком об одну из бутылок, слышит звон. Хватается за голову, чемодан к себе притягивает, пытаясь встать, он несколько раз оступается, рукой налетает на стекло, вспарывая ладонь. В ушах только усиливается треск. Скользит по стёклам бутылок, собственной крови, бежит к выходу из комнаты, не выпуская чемодана, хлопает дверью. Спешит на выход, захлопывает и запирает дверь квартиры. Это никогда не останавливало чёрного, никогда не убавляло шум. Ничего не спасёт от этого кошмара. Бежит по ступеням вниз, чемодан с грохотом за ним обивает бока. Соседи выглядывают из-за дверей, кто проклятия шлёт вслед, кто молча смотрит с жалостью. Есенин бежит, зажимая ладонь, полную крови, капает на брюки, лестничную площадку. Ступени кривятся, кажется каждая жаждет уронить его головою вниз. Размозжить по бетонному телу и оборвать бред. Тяжёлая дверь, заполошное дыхание, кровь и весенний воздух. Всюду люди, и он, с чемоданом вещей, в шуме народа замирает на пороге спасения, и выбирает кабак. Руку там оборачивает в платок, одолженный у бармена. Заказывает бутылку водки, встаёт, запрокидывая голову делает глоток за глотком. Водка всё льётся, Серёжа пьёт, давится, водка течёт по лицу, рукам, затекает в свитер, но он не отрывается. Морщится, на глазах выступают слёзы, бутылка опустошается и бьётся об пол, привлекая внимание выпивох. — Есенин! Да это же Есенин! — проносятся восклицания. — Сергей Есенин, выпейте с нами, друже, почитайте что-нибудь! — Пива ему! — Водки бутылку, ну же! — Вина! Налейте же вина поэту! Серёжа выходит в середину кабака. Ему тянут пинту пива, он не отказываясь пьёт залпом. В ногах появляется слабость, в голове лёгкость. Оглядывается по сторонам. Всюду мужики бородатые, все грязные как черти, усы мочат в стопках. Публика не нравится Есенину, взбешённый, он в своём хамстве превосходит даже молодого Маяковского. Становится читать, как всегда, в пальто, без шапки, ведь кабаки отапливаются плохо. Улыбается, но вдруг — что-то ему в лицах видится чернеющее, угрожающее — он бледнеет и кричит: — Вы думаете, что я пришёл читать вам стихи? Нет, я вышел за тем, чтобы послать вас к ебене матери! Спекулянты и шарлатаны! Публика вскакивает с мест. Кричат, стучат, вызывают «чеку», но никто не приходит, только Есенин стоит в позе дерущегося деревенского парня, оттопыривая губу и, кажется, доволен этим. Публика волнуется и от того, как Серёжа ставит себя перед обществом. Все они здесь опустившиеся, пьяные, несчастные, а он свою волю им поперёк ставит, смеётся, душу рвёт. Есенин к барной стойке возвращается, когда понимает, что драки не будет. Водку заказывает. — Не нашей ты породы что-ль? — не выдерживает один из пьянствующих мужиков, поддевая Есенина. — Не вашей! — А тебе хорошие денюжки за стишки платют? — подхватывает кто-то из толпы. — Платють! — насмехается Есенин, а сам стопку водки в себя вливает, хлебом мочёным занюхивает и добавки жестом требует. — Во жизнь! Пиши себе эти… частушки. И денюжки вот они! А тут горбатишься-горбатишься и хоть бы хрен! — беснуется кабак. — Это вы-то горбатитесь?! — вспыхивает Серёжа и швыряет стопку в толпу, желая расшибить кому-нибудь башку. — Над бутылкою? Живёте промеж себя волками… Эх, вы… Дубьё вы беспросветное! Помочь друг дружке не можете. Только и знаете чужое добро по своим норам растаскивать! Так и будете аршин свой хапать?! Моё-моё! Себе-себе! Правильно про вас Некрасов сказал — варвары вы! Скопище пьяниц! Не создавать — разрушать мастера! — Слышь, а кто это, Некрасов? — проходит ропот. — Да это кажись председатель райисполкома? — перешёптывают в такт. — Читать бы научились, Ленинградцы ведь! Пушкин промеж площадей здешних гулял! Блок тут умирал! А под этими вот стенами сколько наших поэтов полегло? Читали ли вы хоть кого-то?! — Вас читали, — доносится из глубины столов и стоек. Есенин пытается увидеть кто это, жмурится, но всё плывёт. То ли зрение слабнет, то ли разум хмелён. — Бездарны вы! Манифест имажинизма — это глупо и непонятно. Есенин выпивает очередную стопку, совсем собою не владея, возделывает руки кверху, потом протягивает вперёд и со злым выражением на лице, с нехорошим огоньком в глазах говорит: — А вот если я вашу жену здесь, на этой стойке, при всей публике — это будет понятно? Задетая гордость и честь даёт полноправный повод для драки. Есенину прилетает бутылкой в грудь, в солнечное сплетение, перекрывая возможность вдохнуть. Серёжа падает на колени, хватаясь за рубаху, судорожно пытается набрать воздуха в лёгкие, но не выходит. Кто-то бьёт его ботинком в спину, кто-то за волосы хватает выплёскивая водку в лицо. Еле растаскивают граждан, предотвращая драку. Есенина вышвыривают из кабака и следом чемодан ему в лицо. Шатающемуся, больному, всё ещё едва дышащему с платком пропитанным кровью прилетают в голову американские пожитки. Серёжа падает лицом в серый снег. Холод не даёт возможности лишиться чувств, боль приходится переживать наяву. — К ебене матери вас всех! — сипит он, дёргая чемодан за ручку, пытается подняться. Выходит не сразу, под общий хохот Есенин ещё несколько раз падает в грязь. И только опираясь на чемодан, наконец овладевает собой. Вскидывается, направляясь в другой кабак. Желание выпить, подогретое водкой, не даёт ему отступиться от идеи уйти от Маяковского, ото всех, и издохнуть под забором. В следующем кабаке ведёт себя тише. Заказывает водку бутылками, мешает с пивом. Сначала по правилу ерша, потом бессильно, бессвязно наполняя то стопки, то пинты, то деревянные скамейки спиртным. Пьёт до глубокой ночи один, ноги уже не держат, голова кружится, желудок сжимают спазмы. Роняет голову на стойку сшибая стакан. Лежит неподвижно, едва дышит, но состояние становится тяжелее, его качает даже сидя. Пытается встать, дойти до нужника, выблевать всё, чтоб залить по новой, но падает. На полу корчится от подступающей тошноты, пока не отключается в бессильной никчёмности. Среди грязных сапог, нанесённой слякоти, пролитого спирта, ему просто надо отдохнуть. Даже на поле боя, среди раненых и умерших, полежать хочется спокойно. Бредится Серёже под стук кружек и хохот пьяниц, что он не в кабаке, а в квартире у Якулова. Время близится к часу ночи и на пороге студии возникает Дункан. Красный хитон, льющийся мягкими складками; красные, с отблеском меди, волосы; большое тело. Ступает легко и мягко. Обводит комнату глазами, похожими на блюдца из синего фаянса, и останавливает их на Есенине. Маленький, нежный рот ему улыбается. Айседора ложится на диван, а Серёжа у её ног очарованный припадает. Она окунает руку в его кудри и говорит, округляя «О»: — Solotaya golova! Неожиданно, что она, знающая не больше десятка русских слов, знает именно эти два. Потом приникает к его губам, и вторично её рот, маленький и красный, как ранка от пули, приятно изламывает русские буквы: — Anguel! Целует ещё раз, говорит смеясь и восторгаясь: — Tschort! В четвёртом часу утра Айседора Дункан уводит Серёжу из привычной компании, а он уже в неё влюблён ребячески. Она для него экзотика, богиня, любовь, которую он никогда не мечтал. Живёт в её покоях, спит в одной кровати, она его обласкивает, излюбливает и не требует секса. Ему, запойному алкашу это больше всего нравится. Он здесь бог без обязательств. Она пьёт с ним вместе до потери сознания, спирта у них много. Зашедший в гости Мариенгоф нервно ищет воду. Из крана не течёт, еды нет, кроме палки колбасы, сыра да хлебу. Даже в чайнике коньяк налит. Но Серёжа счастлив. От постоянного пьянства ум за разум заходит. Он чаще поднимает на любимую Айседору руку, бьёт её, а она этот же кулак как собака на коленях целует. Лижется. Материт её беспрестанно, называет «старухой», подхватывает стопку и с яростью швыряет в стену. Звон разбитого стекла. Айседора по-детски хлопает в ладоши и смеётся: — It’s for a good luck! Есенин вторит ей лающим смехом: — Правильно! В рот тебе гудлака с горохом! Серёжа мнит себя как никогда способным совершить необычайное, и в то же время, в другие часы, забывает всё на свете, с какой-то неведомой ранее нежностью и самоотдачей погружается в мечты, слушает дождь и ветер, пишет стихи, не отрываясь, смотрит на бегущие воды реки или разглядывает завядший цветок на подоконнике, ничего не понимая, всё угадывая, охваченный любопытством, волей к пониманию, влекомый от собственного «я» — к ближнему, к миру, к тайне и таинству, к мучительно прекрасной игре явлений. — Есенин, если вы сейчас не подниметесь, я вызову милицию, — слышит сквозь шум Невы Серёжа. Разлепляет с трудом глаза, жмурясь от яркого света в кабаке. Людей ощутимо меньше, шумные компании ушли, остались молчаливые одиночки, как тараканы, расползающиеся по углам. Тормошит его шваброй техничка. Видно, убираться ей мешает тело. — И милицию…к ебене матери, — хрипит Серёжа. В горле горечь, рот чем-то перемазан, влажность и слабость по телу, морозит. Оглядывается, на место где лежал — грязь да блювотина и чемодан в уголке. Как не спёрли? В таком-то месте и утащить можно без зазрения совести. Все фраки его продать, так хватит на квартирку в этом доме наверху. Стирает кровавым платком с лица последствия выпивки, поднимается на ноги. — Который час? — Полпятого утра, — недовольно отвечает уборщица, вымывая пол за Есениным. — Вчера или сегодня? Старушка смотрит на него как на идиота, Серёжа только морщится, голову придерживая. Стойкое ощущение, что мозг у него влетел-таки пару раз в черепную коробку не покидает. Берёт чемодан, оглядываясь. Стоит на перепутье двух дорог. И даже дьяволу его не надо, куда же он теперь пойдёт? Заказывает с собой ещё бутылочку сидра, обнимая её правой рукой как родную, похрамывает на выход. Идёт, куда ноги ведут. Улица пуста. Мало какой забулдыга по ночи шляться будет. В такую слякоть все дома сидят, у жён под грудью градус повышают. А он? Юридически женат, и даже на двух. Что Толстая, что Дункан, они всё ещё его жёны по документам. Только бежал он давно и от первой, и от второй. Даже с Галей переписываться бросил. А что толку в этих женщинах? Его никто не любит, никто не выбирает. Гале в последний раз отказал так резко, что гордость не позволит вернуться. Софье Толстой кулаком перешиб переносицу и сбежал, а Айседора в Америке. Всё же, как же грязно на улице, столько песка и снега под ногами! А раньше он смотрел на небо… искал среди звёзд своё место… Теперь же всё под ноги, только бы выжить в этой грязи. Есенин и сам — грязь на чистом ковре в прихожей, телефонный номер, недопитый литр. Смотрит в витрину. Это он? Нет. Кто-то похожий, просто такой же свитер. Из века незнающего надежд, родился век незнающий страха. Серёжа долго ничего не боялся, а теперь, кажется его везде преследуют, то радио, то ЧК и всё хотят его упечь в Бутырку, посадить в подвал и долго пытать. Изломать ему пальцы, кастрировать писательский дар и выпустить обычного человека, который будет вечно молчать. А разве он может просто молчать? Пустые диалоги, немая печаль, пустая улица. Нужно это остановить, сделать шум. Немного так, он сам всё сделает. Только перед этим попросит горстку тепла, тоскливых объятий, немного… Кого? Немного Маяковского? Он у своей Брик. А если нет? Если ищет его повсюду? Или по дому ходит, книжки рвёт и дрожит, обзванивая милиции. Тоскливые объятия. Ему хватит, он воздержится, в глазах его только дешёвая грусть. Человек не может терпеть столько горя. Ноги доводят до дома Маяковского, и Серёжа покорно, как на эшафот взбирается по ступеням на пятый этаж. Его поругают, помоют, полюбят. Но квартира пуста. Ни обуви у порога, ни мельтешащего Володи, ни ватмана. Ушёл. Явно к своей Лиле. Подарил надежду и скрылся. Пёс трусливый! Верно, что счен! Большего имени недостоин. Молодое сердце, сказали б Серёже, а разве от этого меньше больно? Разувается, проходит в квартиру, сбрасывая на пол грязную одежду. Моется, чистит зубы, зачёсывает волосы, надевает пижаму. Думается ему даже диван застелить. Расправляет его, достаёт постельное бельё. Подушку Володи прижимает к себе. Твёрдая, перьевая, пахнет табаком и мылом. Вжимаясь в неё, злится. Эта квартира, эта подушка, даже пижама! Шёлковая ткань прилегает к телу как родная, тютелька в тютельку пришлась. И как Маяковский выбрал на глаз? Точно бильярдист. Чтоб ему этим кием глаз выбили! Садится за его стол, не выпуская подушки, открывает бутылку привычным ударом о ляжку, заливает пол, пьёт из горла. Взгляд падает на верхний ящичек. Самоуничтожиться хочет. Может и правильно, может им обоим срок. Серёжа вот, всё ждёт начала новой жизни, знака судьбы, смены координат, но одинаковые дни составляют одинаковые недели, и он теряет счёт времени, забывая, когда спал в последний раз, и о чём мечтает. Берёт чужое стило в руки, заправляет и на первой же бумажке пишет то, что так болит. «Есть одна хорошая песня у соловушки — Песня панихидная по моей головушке. Цвела — забубённая, росла — ножевая, А теперь вдруг свесилась, словно неживая. Думы мои, думы! Боль в висках и темени. Промотал я молодость без поры, без времени. Как случилось-сталось, сам не понимаю. Ночью жесткую подушку к сердцу прижимаю.» Стило само скользит и капли на бумагу падают. Чернила клякс не терпят, это всё пьяные слёзы с подбородка льют. «Я отцвел, не знаю где. В пьянстве, что ли? В славе ли? В молодости нравился, а теперь оставили. Потому хорошая песня у соловушки, Песня панихидная по моей головушке.» Утирается, запивает сидром горе, в ушах звенит. Смотрит на журнальный столик, где стоит радио у Маяковского. Оно снова фонит. Но теперь уже и бежать некуда и не хочется. Пусть садится, он и этому гостю нальёт. Через решётчатые динамики чернила льются. Серёжа стило откладывает, подушку сильнее прижимая. «Неужели пришла пора?» — думается ему напоследок. Из чернил шевелятся лапки, они вытягиваются рубленными конечностями, сначала о шести руках фигура, потом до двух срастается. Садится напротив Есенина, ногу на ногу закидывает, поправляет цилиндр, отбрасывает небрежно сюртук и смотрит на него. Чёрные глазницы не пугают, пусть смотрят, уже не осталось души, чтоб её туда утянуть. А чёрный, трогая мизинцем бровь, придвигает к нему флакон. Есенин спрашивает у него: — Это кровь? — Чернила, — отвечает он. Серёжа заправляет пипеткой стило, закручивая обратно механизм. Берёт новую бумажку, смотря на белизну и невинность дрожит. — Пиши, — шипит собеседник, не давая спуску. «Чёрный человек Водит пальцем по мерзкой книге И, гнусавя надо мной, Как над усопшим монах, Читает мне жизнь Какого-то прохвоста и забулдыги, Нагоняя на душу тоску и страх. Чёрный человек Чёрный, чёрный…»

***

Володя появляется в квартире к шести утра, совсем не ожидая встретить Есенина. Спотыкается о туфли в коридоре, свет включает. Обувь ребром утыкается в ламинат, стекая лужей талого снега. Пальто рядом валяется, брюки, свитер. Всё грязное, пахнет дурно. Маяковский и рад бы чувствовать праведный гнев, но от чего-то сердце щемится горькой радостью. Разувается, снимает пальто, проходит в залу. На полу у журнального столика, обнимая подушку спит Серёжа. В кулаке сжимая листки. Володя подходит ближе, неосмотрительно сбивая ногой пустую бутылку из-под сидра. С грохотом она катится по полу, будя Есенина. Ворочаясь, он смотрит на Володю, щурясь. Голова болит, глаза режет свет из коридора. — Снова пьёте? — Пью, — хрипит Есенин. — И буду, если вы продолжите ночами шляться. И сопьюсь у вас. — Я работал, — спокойно отвечает Володя, раздеваясь. — Врёте. Вы у неё были. Потому что предпочитаете ей всех. Даже меня обменяли, — злится Серёжа, поднимаясь на ноги. Смотрит на измятые стихи, откладывает на столик, пересаживается на не заправленный диван. — Я не был в доме Лили с тех пор, как забрал вас из кабака. — Вы врёте! Ночью никто не работает! Это глупость несусветная! Вы не только изменяете мне, но и обманываете. Чем я заслужил вашу ложь? Скажите прямо, что вы сегодня были у неё, любили её. Писали ей… — Не был! Не порите чушь, Есенин! — вскипает Володя, начиная расхаживать по комнате быстрее, хвататься за разбросанные вещи, наводя неосознанно порядок. — Вы продолжаете оскорблять меня с самого утра, накладывать на меня вину, которой нет. Что с вами не так? — Всё так! Я вас ещё и побью, ясно?! Вы меня, может, ростом превосходите, но я свою силу знаю, я вас, как и других… всех на кулак навдёвываю! Маяковский замирает с пустой бутылкой в руке. Смотрит на Серёжу тяжело. Долго что-то обдумывает и тихо спрашивает. — И вы? Тоже? Есенин не ожидает, это «тоже» остужает пыл. Поднимается, падает на колени, подползает к Володе, обнимает за колени, прижимаясь к бедру взмокшим лбом. — Да, я тоже. Владимир… Володя, знали бы вы как я болен. Я давно сошёл с ума. Всё что я говорю и делаю — болезненные бредни агонии. Я мучаюсь, я страдаю в безумии. Я хочу услышать от вас одну только фразу. Мне не нужны признания в чувствах, извинения, сожаления, мольбы и плевки в лицо. Просто скажите, что всё было так, как должно было быть. Что я ничего не мог поделать. Мне будет этого достаточно. Володя молчит, касается пальцами кудрей, отцепляет Серёжу от себя и ведёт к дивану. Он точно в горячке. Всё его водка игры с ним затевает. Если б не она, могли бы поговорить. А сейчас что с ним обсуждать? Вон как голову клонит. Едва руками держит, чтоб не упала буйная головёшка. Оба сидят рядом, грустные и убитые, как после бури выброшенные на пустой берег. Маяковский смотрит на Есенина и чувствует, как много в нём любви, и странно… ему вдруг становится тяжело и больно, что к нему так теплятся. — Всё было так, как должно было быть. Я выбрал вас, а потому не был у Бриков. Я был в ЛЕФе и заработался там. Знал, что вы пить пойдёте, но не знал, что вернётесь. Думал снова сбежите, а потому побежал и я. — Правда? — Да. Знаете, иногда, глядя на вас, я думаю, что всегда буду держать за вас свечу — даже, будь я совсем атеистом, даже когда она обожжёт мою руку. И когда свет погаснет, я буду там, во тьме, держать в руках то, что останется, потому что не смогу отпустить. Внезапные потрясения, внутренние взрывы Маяковского, которые в пересказе звучат сентиментально, слова, которые он может искренне произнести только раз в жизни, с глазу на глаз, в минуту неожиданного смятения чувств. Володя, совсем запутавшись, выдаёт всё своё чувство с потрохами. Серёжа глухо смеётся. Смех его больше похож на скрип, лающий, переходящий в всхлипывание и рыдания. Он падает на колени Маяковского лицом, сжимая в руках брючную ткань до боли. Может ему эта клятва была нужна больше глупых слов о любви. Володя гладит его по волосам, тихо просит успокоиться, но Есенин не слышит. — Вы не понимаете Володя, я ведь умру скоро. Я сам это знаю лучше других. Меня убьют. Я видел, как следят за мной. ЧК следит, а может и частные сыщики, ещё чёрный. Я знаю, он всегда рядом. Они все смерти моей хотят, и я умру. А лучше сбегу. Я знаю, они скоро придут сюда. Вы только канат мне раздобудьте. В дверь позвонят, я вылезу в окно и сбегу. Пусть этаж пятый, хоть сто десятый. Вы главное канат мне длинный найдите. Я обязательно сбегу от них. Они не убьют меня. — Да за что вас убивать? — Я в молодые годы был эсером левым. Я знаю, на них сейчас охота. Они и меня порешат. Им чужда жалость. Я уже попадал на восемь дней в Бутырку. Они меня голодом там изморили. А теперь и вовсе заморят. Только вы меня не защищайте пожалуйста. Володенька, я вас в обиду не дам. Я знаю, если за мной придут, я не защищу вас. Я сам себя убью. Я видел пистолет в вашем столе. Я застрелюсь, как когда-то сделал это Кириллов. Я стану человекобогом для людей. Поэтом первой величины. Но сначала застрелюсь. Я уже стрелялся… вот из вашего… В Америку уеду. Володя замирает, Есенин уж совсем бессмыслицу порет. Как бы он мог стреляться из заряженного маузера, не оставив ни дыр, ни трупа? Он был заряжен. — Серёженька, он был заряжен. Вы не могли из него стреляться без последствий, — шепчет Володя. — Нет, мог! Я стрелялся, говорю вам! — Есенин подскакивает. — Не верите мне? Да я при вас могу повторить! Подрывается к столу, но Маяковский перехватывает его за руку, усаживая на колени. — Что вы, прекратите Есенин! Вы правда не здоровы! Как же вы так, — касается влажных от пота висков губами, обнимает крепче. — Неужто допились совсем? Серёженька, успокойтесь, перестаньте сходить с ума. Вам надо поспать. — Вы мне не верите, да? — трусится Есенин, стараясь вырваться. — Чёрный… он заставляет меня писать страшные вещи, он превращает мою жизнь в кошмар. Пожалуйста, спасите меня от него. А с ЧК я сам. Я сам уеду в Америку… Володя продолжает держать Серёжу, покачивая на коленках, успокаивать. Никакое ЧК за Есениным не гоняется. Маяковский это знает точно, ведь в противном случае, до него дошли бы слухи через Лилю или Осипа. Всё бред, пьяный или трезвый, но Серёжа бредит наяву. Его непременно надо показать врачу. — Он меня покалечил, — шепчет Есенин, успокаиваясь в объятиях. Вытягивает руку вперёд и в свете с коридора демонстрирует порез на ладони. Покрытый корочкой крови, он стягивает воспалённую кожу, не давая полностью руку разжать. Володя тут же ссаживает с себя Серёжу и спешно идёт за марлей и спиртом. Свет выключает в коридоре, чтоб пробки снова не выбило, ждёт немного и включает в зале. — Держите руку на весу, дайте обработать. Как же вы могли так? — Чёрный столкнул меня со стула в груду бутылок. Я напоролся на стекло, — продолжает утверждать свою правду Есенин. — Уши вашему чёрному надрать надо, — Володя совсем не воспринимает эти глюки за правду. Коля его уже предупреждал про какого-то чёрного беса. Видимо этот самый алкогольный бред и был бесом. Но сейчас есть дела поважнее. Маяковский быстро обрабатывает рану, забинтовывает её, и вздыхает. — Что ж вы у меня такой бедовый, Серёж? Дайте мне обещание, что больше не будете пить. А я никогда не покину вас ночью. Никогда никуда не уйду. А ещё чёрному вашему уши надеру. Только не пейте, — настаивает на своём, протягивая мизинчик левой руки. — Обещаю, — клянётся Есенин, вверяя свой мизинец. Конечно, обещание глупое, но его и выполнять никто не собирается. Как бы серьёзно Серёжа не пытался бросить, всегда находился повод, чтоб сорваться. Володя же такой клятве верит. Улыбается, выключает свет и садится рядом. Серёжа продолжает языком, развязанным, мести: — Знаете, Володь. Вот я вам обещания даю, лгу вам в лучших формах. А сам умираю. Я почему-то умираю. Они все допрашивают меня, что со мной, почему я молчу и от чего я умираю — и эти вопросы сейчас самое трудное для меня и тяжёлое; я знаю, что они спрашивают от любви и хотят помочь мне, но я этих вопросов ужасно боюсь. Разве всегда знают люди, от чего они умирают? Мне нечего ответить, а они всё спрашивают и мучают меня ужасно… — Вам надо отдохнуть, Серёжа. Нам обоим надо отдохнуть, вы в бреду. Есенин кивает, но не даёт расстелить диван. Только продолжает под давлением алкоголя говорить: — Я ведь весь искалечен, Володенька. Я весь сплошная грязь. Я приезжал в Ленинград чистым юношей, но богема запятнала меня. Убила душу. Никто меня не жалел. Даже Клюев. Он ведь любил меня, и я обязан был платить той же монетой, пока он покровительствовал мне. Тот, кого я хотел бы видеть старшим другом, учителем и наставником, с первой же встречи «впился» в меня, отнюдь не только как в поэта. Я стал объектом его вожделений. Но я не хотел, я испытывал к содомии самое глубокое отвращение. Я год за годом был одолеваем ухаживаньем Клюева, но и они не были бесплодными, я сдался, и Клюев повёл меня по салонам, мы жили вместе. На вечерах он садился рядом, склонял мою голову к себе на плечо, и ласково поглаживал по волосам, — Серёжа притихает ненадолго, чтоб перевести дыхание, собраться с силами и продолжить. — Такая любовь была мне не только не нужна, но и ощущалась как тяжёлая ноша, которую приходится носить. Он стал требовать не только совместной жизни, но и поцелуев, а потом и большего. Я вынужден был припугнуть его разрывом. А однажды Клюев «употребил» меня, сонного. Ходил за мной хвостом, ревновал страшно. Во время поездки в Москву, когда я хотел отправиться навестить Аню и сына, Клюев устроил мне настоящую истерику. Как только я за шапку, он — на пол, посреди номера, сидит и воет во весь голос по-бабьи; не ходи, не смей к ней ходить! Маяковский смотрит на него во все глаза, руку только тянет, чтоб коснуться Серёжи. Успокоить. Есенин и сам не выдерживает. Падает к нему в объятия, валит на диван, на ту единственную подушку Маяковского, отброшенную во время ссоры. — Вы ведь не думали, что я так бедов и беден? Когда я стал известен, я покинул его общество. Теснее сблизился с Мариенгофом. Мы только жили вместе, но никогда не давали прав более дружеских лобзаний. А теперь вот вы меня спасли, и вам я дамся полноправно. Вы не содомны, вы сбережёте моё тело. Пожалуйста, Володя, сберегите, что есть. — Сберегу, Серёженька. Больше никого к вам не подпущу. Зубами вгрызаться буду, всё за вас отдам. Маяковский гладит его по влажным щекам, волосам, прижимает к груди и целует в лоб, макушку, ресницы. В конце концов, они просто люди, пьяные от мысли, что любовь может исцелить их сломленность.
Примечания:
590 Нравится 248 Отзывы 138 В сборник
Отзывы (17)