Часть 16
25 октября 2022 г., 03:11
Примечания:
Ставьте лайки, пишите комментарии, приятного прочтения.
Дни заверчиваются с невероятной скоростью, но интереснее не становятся. Маяковский после краткого периода болезни возвращается к работе. Больше сидит за документацией, проверкой и редактурой лефовских статей.
Домой всё так же приходит в шесть, садится за работу и до глубокой ночи шелестит бумагами, письмами, плакатами. Его трудоголизм нервирует Есенина с каждым днём всё больше. Невольный узник дома он превращается в домохозяйку. Готовка, уборка, стирка, всё ложится на его, мужские, совершенно неподготовленные к подобным делам, плечи. Он и не заметил, как встал в роль женщины, которую всем существом презирал. Володя падает на постель без сил и даже не пытается ластиться. Откатывается к краю и храпит. Деньги в дом приносит, продукты тоже, но бытовуха, прогрызающая Серёже мозги, ломает последнюю веру в жизнь.
Пьянство его затихает, но приступы депрессии учащаются. Состояние бывает такое, что Есенин даже срывается поговорить с отставным от дел священником, но он, к его удивлению, оказывается как раз счастливым, весёлым, но абсолютно неверующим человеком.
Маяковский то обрывает телефон звонками к чекистам, то бегает от почтамта до стола и обратно. Всё время уделяет подготовке к поездке за рубеж. Остаётся, может, полторы недели до поезда. Есенин остаётся не у дел. Книги его больше не интересуют, стихи не идут. Молчит лира, струны сколько не щипай.
Пытается обратить на себя внимание Володи хоть бы и упрёком. Ссоры затевает по мелочам, не чураясь упрекнуть его знакомством с чекистами. Грязью их дел. Маяковский всё молча сносит, только сильнее обижается, уходит курить на кухню, а потом, так же молча, возвращается к делам.
У Серёжи формально дел нет. Номинально по горло. На кухне снова хлеба нет. Ещё бы и кофе купить, иначе на утро нечего будет пить.
Собирается, надевает рубашку, брюки, плащ. Хоть в магазин, но выйти надо красивым. В Моссельпромском можно попытать счастье и попытаться купить шоколадных конфет.
На улице тепло, снег давно стёк в Неву, да там и растворился. В лужах отражаются деревья, набухающие почками листвы. Всё вокруг зеленеет, оживает. А Есенин, кажется, вместе со снегом в реку стёк наледью с крыш, да так и остался на дне. Выпить бы сейчас, да высказаться. Нажаловаться на бесчувственного трудоголика, наплакаться на бездейственность таланта, вытереть нос скатертью, руку пожать, да пойти. Почему человек так болезненно нуждается в раскрытии кому-то своего внутреннего содержания?
Жаркий апрель, семнадцатое число. В такую погоду надо вместе ходить. Требовательно стучать тростью рядом и сочинять на ходу стишки. Останавливаться, записывать в блокнот строчки и нравоучительно бубнеть: «Видите, как просто бывает, если собраться с мыслями? Организовывать вдохновение надо!»
Да, как-то так бы и сказал Володя. Есенин с ним за это время очень близко вызнакомился. Характер не сладкий, не меньший истерик, чем сам Серёжа, трудоголик только страшный. Может, умей он расслабляться, нервы были бы крепче. А так, всё возит и возит эти проклятые пролетарские саночки, забывая, что надо кататься, хотя бы изредка.
Магазин у реки-Фонтанки встречает Есенина знакомыми вычурными плакатами. Он здесь не объявлялся с того раза, как Маяковского из обезьянника вытащил. Сколько времени прошло? Зима отмела, лето на носу. Стоит перед продавщицей извиниться за произошедшее, пусть срок всякому порядочному извинению истёк, но можно ещё ссору урегулировать.
Серёжа прибавляет шаг, открывает дверь, заходит внутрь, в магазине пусто по счастью. Только на кассе полная женщина в голубом фартучке, руки сложила под грудью, уперлась ими о столешницу и в газету глаза впялила. Рукава несвежей рубашки закатаны по локти. Нехотя отрываясь от газеты, она с вызовом смотрит на Есенина, словно он ей денег не доплатил.
— Здравствуйте, простите, а Вера Павловна здесь?
Лицо продавщицы вытягивается неестественно, она, с вызовом сдувая рыжую чёлку, выплёвывает.
— Я за неё. Вам зачем?
— Да поговорить бы нам.
— Это можете. Большеохтинское кладбище, около дуба на три ряда вперёд. Там они все.
— Кладбище? Я же видел её недавно… зимой, — конфузится Есенин, на что женщина только неопределённо рукой ведёт.
— Не все могут зиму пережить. Вот вы, Есенин, верно?
— Да…
— Поэт значит? Русский поэт, денежки вам в рублях давать должны, а вы и в долярах что-нибудь, да имеете. Разве не так? И еду вы кушаете, и живёте в тепле, и одеты, вон, франтом. Воротничок белый разложили. А есть и обычные люди, про которых вы всё время сочиняете. Они могут умирать.
Серёжа от такой наглости отступает, переминается с ноги на ногу, но отвечает в тон.
— Вы мои деньги не считайте! Я сам им учёт сведу. Не морочьте мне голову. Мне нужно видеть Веру Павловну.
Продавщица голос повышает. Лицо её от злобы пятнами идёт, у губ пена собирается от крика:
— Я же сказала, Большеохтинское кладбище тем адрес всей семье! Нет их больше! Гробики только вынесли, даже не отпели, так закопали.
— От чего же?..
— А я вам скажу от чего! Это пожалуйста! Напишите потом об этом, если рука поднимется! С голоду у неё детишки пухли. На кусок хлеба не хватало иной раз. Даром, что в магазине работала. Уж как она и объедки чужие таскала с помойки, и варила на несколько раз кости и ремни кожаные, а ничего. Заболела младшенькая Анютка… С каждым днём всё хуже, и мальчишкам тоже не легче. Одежонка на всех висит старая, продувается. Вещи сначала продавала она, чтоб дочурку вылечить, а когда кроме кровати да исподнего не осталось ничего, взяла подушку и младшенькую во сне придавила, и мальчишек верёвкой по одному передавила. А как дело сделала, так сама к крючку от люстры верёвку кинула, вокруг шеи обмотала и вниз шагнула. Так и вынесли четыре гроба. Сами оплачивали, всем магазином кто-что мог давал. А теперь, оказывается, у неё с поэтами дружба была.
Человеческая жизнь до смешного хрупкая, крушит за собой и судьбы других. Есенин отступает, не в силах ответить вылетает из магазина. Понятное дело, горе и голод. И он не в вакууме живёт. Слышит то здесь, то там о смертях и мучениях, но это кажется далёким до последнего. Когда сталкиваешься вот так, нос к носу с этой болью, то и равнодушным оставаться не получается.
Живут ведь в опасно-странные времена. Умным людям только и остаётся, что пожимать плечами и признавать, что они ни хрена не понимают. Обречённость — вот действующий моральный кодекс. Единственные, кто сохраняет уверенность и спокойствие — это новые тупые. Которые о смертях громко, во всеуслышание с пренебрежительной насмешкой, с упоением. И эти люди революцию делали? От Бога отвернули, чтоб Сатана заговорил.
Есенин прибавляет шагу, но не домой бежит. Эти стены его раздавят окончательно. Надо прогуляться. Пусть до другого продуктового, но можно же через парк и в самый дальний. Закуривает. Ноги несут быстрее, будто от мыслей убежать можно.
— Сергій Єсенін! Та це ж Сергій Єсенін, Друже, не визнаєте чи що?!
Серёжа оборачивается на крик. У трамвайной развилки стоит Поклёп Поклёпыч. Одной рукой на трость опирается, вторую в кармане безразмерного пальто держит. Рукав умещается полностью, крепко там держится. Может, со старческой мнительностью кошелёк зажимает от кражи? Бородёнка серебрится на солнце, пенсне на большом носу как проволока на заборе опёрто.
Останавливаясь, Серёжа колеблется, стоит ли, но всё равно подходит, снимая приветственно шляпу.
— Поклёп Поклёпыч, здравствуйте, а я вас сразу и не приметил. Как вы? Как поживаете?
— Та, так бігти, так це і слона не помітити можна, не те що мене, — смеётся старик, на трость сильнее опираясь. Радость его деланная какая-то, смех есть, а глаза всё по путям трамвайным бегают, решимостью пышут. — Відмінні у мене справи. Хочете пройдемся? Я з самого ранку не їв. В шинку б і випили. Що скажіть?
— Не пью я, Поклёп Поклёпыч. Обещание дал не пить.
— Ваша правда, Ходімо тоді перекусимо. Уважте старого спілкуванням, — настаивает старик и, постукивая тростью, направляется в какой-то кабак. Вид у него отвратный. Засаленный, со ржавыми металлическими столами и лавками, запах чего-то кислого. Но Поклёпа Поклёпыча и это не смущает. Он забирается на лавку у бара, подаёт Серёже трость, чтоб он повесил её рядом. Себе заказывает водки, мочёного чёрного хлеба с чесноком. Есенин вежливо отказывается от трапезы, обещая просто посидеть рядом.
Поклёп Поклёпыч пьёт, не морщась, пятую стопку залпом, левой рукой стопку держит, ей же и хлеб до рта доносит. Правой не пользуется совсем. С улицы из кармана не доставал. Что он там держит? За что цепляется так резво?
Лампочки в помещении дрянные. Мигают, тухнут. Серёжа вцепляется в железную лавочку, а сам по сторонам смотреть боится. Зачем он только сюда пошёл? А если это не старик рядом сидит, а чёрный? И рука у него — лапа когтистая. Не может же демон стать просто человеком. Что-то дьявольское останется в нём обязательно. Дьявол в деталях.
Серёжа проверять не хочет. Спрыгивает с железной лавочки, отговариваясь.
— Поклёп Поклёпыч, вы извините, я тороплюсь. Мне в магазин, да домой. Меня ждут.
— А, ну це Я розумію. Допоможіть мені спуститися, я вас проводжу. Тільки оплачу рахунок, — старик тянется в правый карман пальто, вытаскивает кошелёк, кладет деньги на стойку и, не дожидаясь помощи от Есенина, мнущегося где-то в отдалении, по-молодецки спрыгивает с лавочки. Пошатываясь, выпрямляется, рукав выскальзывает из кармана пальто. Но вместо предполагаемой лапы там нет ничего. Свивает плетью пониже локтя.
— Ваша рука, — тихо говорит Серёжа, глаз не спуская с рукава.
— Так, всяке трапляється при роботі. Уявіть, виходжу рано вранці за матеріалом для ручок, а мене якісь бандити ножиком чик! А в лікарні сказали, що крові багато втратив, сухожилля перерізали, тільки відрізати залишилося. Ось вони і… — Поклёп Поклёпыч задирает культю вверх, рукав с неё ползёт, оголяя бинты.
— А как же вы теперь без неё?..
— Ніяк, Сергій. Викинув всі інструменти, іграшки продаю поступово. А сам п’ю. Шкода бачити те, що вже не зможеш відтворити. Але, що мені старому? Тільки дожити. Це у вас ще все попереду. — спокойно отвечает Поклёп направляясь к выходу. Есенин плетётся следом, прощается у кабака. Сил нет смотреть на этот рукав. Воробей, которого сделал старик, стал началом новой жизни для Серёжи. И у него эта жизнь есть, а у мастера — нет.
Держится до последнего, чтоб не отвернуть стыдливо взгляд от ущербности Поклёпа, а потом, словно толкает его кто, пошатнувшись, неровной поступью, домой торопится. Какой уж тут магазин после всего увиденного. Хотя, стоило бы хоть водки купить, да дома выпить.
— Ещё…
Останавливается у моста, сигаретку достаёт, а его за плечо чужая лапища хватает. Серёжа вздрагивает, сигарету роняет в реку, а рядом, улыбаясь в усы, стоит Николай, держит его и блаженно, едва не плача, произносит.
— Сергунька, соколёнок мой. Тебя не узнать, как похорошел, — Клюев притягивает его в объятия, говорит о радости встречи, о долгих поисках. За сигарету извиняется, свои самокрутки предлагает.
Клюев сильно изменился с их последней встречи. Заключение сделало с ним страшные вещи. Он поседел, залысины оголили розовую кожу на голове, щёки посерели и впали после тюремной баланды. Косоглазие развилось. Взгляд стал пустым, будто на тысячу ярдов вперёд смотрит. Безумный весь, больной, держит крепко. Боже, только бы до дома добраться. Там его Володя, тихий, смирный, с документами в руках, лишь бы до него добраться.
— Ты сейчас один живёшь или с супругой? Я слышал, ты очень сильно с Толстой поссорился, но это ничего. Я же знаю, ты хороший мальчик. Тебе не девушки нужны, они тебя не поймут.
Нехотя выпуская любимого Серёжу из объятий, Николай берёт его за руку. Пальцы переплетаются с его. Ладонь Клюева шершавая, шрамы на ней будто везде. А на мизинце фаланги одной не досчитывается.
— Пойдём поговорим да погуляем, Серёженька. Я по тебе всё это время скучал. Ты мне везде виделся. И в ручейке умывальном глаза твои на меня влюблённо глядели, и в соломенной подстилке волосы твои мне расплетались. Я от того даже крепче спал, что представлял, как у тебя в мыслях, на пуховых волосах дремлю. Не уж то ты не скучал совсем, соловушка мой?
— Скучал, — кивает Серёжа, не понимая куда его ведут. Ноги путаются, он спотыкается, Клюев ловит, пальто расправляет, шляпу, на лоб сползшую поправляет, любуется. — Ты мне, Коля, всегда друг хороший.
— Да, друг, но не такой, как твои нынешние. Я слышал, ты пил много, слышал, что с Маяковским и прочей дрянью заобщался. Не глупи, Сергунька, этакий сброд погубит душу твою нежную. Брось ты и водку и лефовских. Не приближайся к ним, к дворянчикам. Они тебя, как и природу, закатают в латы и посадят в камеру такую же железную. Не будет тебе больше ни воли, ни любви.
— Я встречался с Маяковским по делу. Издательство нашими стихами орудует как плетью. Приходилось вдвоём разбираться.
— Это правильно, что разобрался, я видел твои последние стихи, я их все храню в библии, на страничках рядом с богом.
— Куда мы идём? — отдёргивая рукав останавливается Серёжа.
— В гостиницу. Я с неделю может в Ленинграде. Твои деньги мне правда очень помогли, Сергунька, только вот критика ещё бушует, прости Господи их души грешные, а так я почти вернулся к прошлой жизни. Обосновался в Англетере. Знаешь, хорошо там. Праздно. В таком месте хочется либо писать, либо умереть. Пойдём, я тебе из нового своего почитаю что-нибудь. Полюбуюсь на тебя. Красивый ты, Серёжка, смотришь на тебя, и сердце заходится.
Клюев останавливается, чтоб осмотреть Есенина ещё раз. Поглаживая холодные пальцы, Николай улыбается, зубы его потемневшие, сгнившие, некоторых и нет вовсе. Многое у него забрало нищенство тюремного заключения. Серёжа знает, как там. Он однажды на восемь дней в Бутырку загремел, и все эти восемь дней его морили голодом. Еле ноги унёс самостоятельно. А если и за Клюевым, тоже ведётся слежка? Тогда Серёжу возьмут на карандаш ещё и по связям с контрреволюционерами.
— Нет, Коля, я не могу с вами, мне домой надо. Прошу.
— Домой? У вас он появился наконец-то?
— Да.
— Осталось семьёй обзавестись в пятый раз. Может теперь наверняка будет? Оставили бы вы все эти попытки. Поедемте в село с вами на пару деньков? В поле, в речку? Помните, как я вам стих писал… Этот… ну же… Ах, да!
Что стыдиться, что жалеть?
Раз ведь в жизни умереть.
Скидавай кафтан, Серёжа.
Помогай нам, святый Боже!
Братья все дивуются,
Сестры все красуются,
И стоим мы посреди,
Как два отрока в печи,
Хороши и горячи.
Держись удобней — никому уж не отдам.
За этот грех ответим пополам!
Есенин вздрагивает, рот ему зажимает ладонью, в подворотню утягивает от глаз подальше. Как же ему вдарить хочется, но кулаки свинцом наливаются. Что же с его телом творится? В злобе отталкивает Клюева, руки потирает брезгливо.
— Перестань сейчас же чушь пороть, Коля! Иди в гостиницу свою, не трави мне душу. Вид один твой меня убивает. День сегодня страшный такой. Я словно в кошмаре, ты словно Брут. Ожидаем, но всё ещё в спину. Оставь, Николай! Домой сам пойду.
— Знаю я куда ты пойдёшь, Сергунька, видел, откуда выходил! Брось эту жизнь, молю тебя. Собакой у твоего порога лягу. Ветру не дам на тебя дохнуть. Рабом твоим буду…
Клюев его ладонь к губам тянет, вжимается, сухими, колючими губами. Есенин дёргается, руку вырывает и пощечину отвешивает не вытерпливая.
— Не надоело ещё унижаться?
Коля глаза поднимает на Серёжу, выпрямляется, щёку ноющую ладонью прижимает.
— Я не прошу тебя любить меня, я только предлагаю остаться, жить вместе, как друзья. Разве ты один справляешься? Ты бредишь, соловушка, ты уже смертельно пьян. А сколько ещё сможет твой организм с отравою бороться? Сердечко остановится твоё!
Серёжа вздрагивает, отступает от Клюева, головой мотает, кашляет. Во рту так горько, что, кажется, стошнит, ноги слабеют, он оступается, утыкается спиной в кирпичную стену.
— Справляюсь! Я больше не один! Меня спасут! — Есенина качает, стоит сесть хотя бы на землю. Голова совсем в круг идёт, а Клюев нависает, урывает в миг его беспомощности шанс, целует в губы. Привкус коньяка трезвит Серёжу, он откашливается, отталкивает Колю, утираясь рукавом, бежит прочь. Ленинград плывёт перед глазами, ноги в лужах мокнут, он сбивает на бегу какую-то женщину, расталкивает прохожих локтями, слышит проклятия в свой адрес. Заворачивает за угол. Ещё квартал и Екатерининский сквер. Ещё чуть-чуть и он дома.
— Порядок нарушаете, гражданин Есенин, где ваши документики? — Серёжу хватают за руки, он кричит, пытаясь вырваться. Перед ним стоят два офицера, те, что брали у него документы при освобождении Володи.
— Не с собой! Я только в магазин вышел, отпустите! Я просто шёл домой!
— От вас пахнет алкоголем. Дебоширите, правоохранительные органы обманываете.
— Я не пил, Клюев пил коньяк, а меня поцеловал! — Выдёргивая руки из хватки, Есенин понимает, что сболтнул лишнего. Рот рукой зажимает, отступает. Только сейчас он примечает на их форме значок ВЧК.
— Значит, непотребствами смеете на улице заниматься? В магазине продавщицу довели, старика бросили у стрелочного перевода, трость его выкинули, доброе имя Клюева порочите. Пройдёмте с нами, гражданин, сейчас мы всё выясним. А пока выяснять будем, посидите немного в карцере.
— Откуда вы знаете?.. Нет! Живьём не дамся! Исчезнете! Уйдите! Чёрный вас подослал! Я трезвый! Я не пил! Я позвоню! Мне нужно сделать один звонок и меня спасут!
Серёжа отступает, пытается убежать, но ему заламывают руки. Пытаются нацепить наручники. Есенин кричит, вырывается, люди проходят мимо, никто не обращает внимание на происходящие, его словно не существует для них.
— Не знаю, не помню,
В одном селе,
Может, в Калуге,
А может, в Рязани,
Жил мальчик
В простой крестьянской семье,
Желтоволосый,
С голубыми глазами…
Серёжа поднимает взгляд на чёрного, хрипит с пеной у рта.
— Помоги…
— Допишешь?
Есенин кивает, дёргается, вырываясь из хватки чекистов, бежит со временем на перегонки, за спиной слышит топот, свистки. Он оторвётся, от чего-то Серёжа в этом уверен.
Людей в проулках почти нет, туда он и ныряет. Курсист с курсисткой, видно сбежавшие с учёбы, на скамейке во дворе примощаются, он её за ручки держит, гладит перчатки покрасневшими пальцами.
— Я люблю вас, Софья Павловна.
— Весной-то? Если б вы сделали признание в любви зимой, — я бы вам поверила, а весной… Весной все признаются в любви…
— Как прыщавой курсистке
Длинноволосый урод
Говорит о мирах,
Половой истекая истомою.
Чёрный не умолкает, урчит, ему нравится. Есенин задыхается, но не останавливается. Где-то там должно быть спасение, выход из кошмара. Только на языке снова горечь, будто насильно ему водку льют.
— Счастье, — говорил он, —
Есть ловкость ума и рук.
Все неловкие души
За несчастных всегда известны.
Это ничего,
Что много мук
Приносят изломанные
И лживые жесты.
Есенин хохочет, в тон сам, с отдышкой, чёрному указывает:
— «Черный человек!
Ты не смеешь этого!
Ты ведь не на службе
Живешь водолазовой.
Что мне до жизни
Скандального поэта.
Пожалуйста, другим
Читай и рассказывай».
На горизонте видится кабак «Бродячая собака», Серёжа юркает туда и вниз по ступеням. Опираясь о косяк, пытается отдышаться. Люди плотной группой сомкнуты у барной стойки обсуждают что-то.
Серёжа садится на незанятый стул, заказывает стопку водки, ему подают коньяк. Пустые две бутылки, с развороченной этикеткой.
Есенин смотрит на неё, запах такой же, как от Клюева, и вкус.
— Я просил водки!
Ставят три пустых бутылки рядом с коньяком.
— Ты издеваешься надо мной?! — Есенин подскакивает со стула. — Налей мне уже чёртового алкоголя! Иначе в морду получишь!
Бармен поднимает лицо, а вместо человека стоит чёрный, оскаливаясь. Люди ничего не замечают. Говорят о скорой, о докторе. Чёрный тоже туда смотрит. Есенин, дрожа, расталкивает толпу локтями, пролезая вперёд. У барной стойки лежит он сам, с теми бутылками водки и коньяка, которые подал ему чёрный. У губ пена белая застывает. Лежит замертво, но вокруг ничего не делается. Перешёпот становится тихим обсуждением пороков Серёжи. Он поворачивается к чёрному. Почему он здесь? Почему лежит? Почему видит себя со стороны?
Припоминает, как поссорился с Володей и пошёл в магазин, да, магазин был, но он не купил в нём ничего. В кабак спустился и пил. Сколько же он тут валяется. Бросает взгляд на календарь за спиной чёрного. Тридцатое апреля. Он почти две недели пропил? Володе на поезд надо. Серёжа помнит дату. Отъезд его первого мая состоится. Поэтому его никто не нашёл?
Нет, надо найти телефон, Маяковский его спасёт. Это очередная галлюцинация, он придёт и вытащит его из лап смерти.
Откуда пена у рта? Он бы не употребил ничего незнакомого в незнакомом кругу, без особого повода. Бутылка зелёная. Её ему чёрный не предлагал. Подбирает, проверчивает. Этикетки нет, по запаху чистый спирт. Серёжа вспоминает, что на втором этаже, в комнате хозяев был телефон. Он даже звонил по нему. Прежде чем принять эту бутылку, он звонил Володе!
Делает шаг в сторону от лежащего тела, отбрасывает бутылку в стену. Туфля хлюпает по полу. Вокруг вода, она льётся из щелей в потолке и поле, стекает по деревянным стенам. Не вода, нет, — спирт!
Серёжа распихивает толпу быстрее, пробирается по колено в воде, бежит на второй этаж, пока подвал наполняется алкоголем, смывая гостей. На втором этаже в маленькой комнатке с окошком на площадь он замечает телефон, подхватывает трубку, набирает номер.
— Двадцать-Девяносто, Переулок Крылова Семь! Соедините с Маяковским, скажите, что срочно! — кричит Есенин в трубку, ком подступает к горлу. Он за все ссоры извинится, за всё прощение попросит, только пусть его спасёт Володя!
Спирт заполняет и эту комнату, Серёжа дверь закрывает, а всё равно из всех щелей льёт. Гудки прекращаются, он отходит от двери как можно дальше, крича в трубку загнанно:
— Маяковский! Ты меня слышишь?!
— Серёжа? — доносится хриплый, булькающий, безэмоциональный голос.
— Слава богу, ты меня слышишь! Ты же спасёшь меня? Я в «Бродячей собаке», меня преследуют они и чёрный, но ты же вытащишь меня? Володя, пожалуйста!
— Серёжа, почему ты позвонил мне? Я же в ЛЕФе, я не могу тебя спасти.
Есенин замирает в руке с трубкой. До него наконец-то доходит. Стоя по пояс в алкоголе, он понимает всю неизбежность кончины. Отходит к окну, провода хватает, чтоб выглянуть. Но вместо улицы он видит себя, лежащего на полу, эта чёртова пена у губ.
— Ты не взял трубку…
— Да.
— Мне ответили гудки, и приёмщик.
— Да.
— Тогда, я вернулся к стопке и открыл предложенную мне бутылку… Я хотел всё изменить.
— Слишком поздно, ничего уже не изменить.
— Знаю…
— Я ничего не могу поделать. Меня не существует, как и всего остального.
— Что же мне делать?
— Серёжа, это не имеет значения.
— Ну, раз так получилось, ты можешь хотя бы не вешать трубку?
— Хорошо.
— Как прошёл твой день?
— Хорошо.
— Да?
— Да. Чудесный был день.
— Володь…
— Да?
— Я люблю тебя.
Примечания:
Нет, это ещё не конец.