***
В машине нестерпимо холодно. Как не старается Володя держать беспристрастное лицо, зубы стучат. Серёжа отсевший на другое сиденье и отвернувшийся к окну, поджимает губы. Это при водителе ему необходимо иметь вид отчуждённый и скучающий, но в отражении окна он следит за Володей, что в одном тонком пиджаке сильнее сжимает зубы. По приезде домой, они тихо поднимаются в квартиру. Холодная, тихая, она встречает их совсем враждебно, словно тёмные углы надолго затаили обиду за бесхозность. — Холодно тут, — шепчет Серёжа, смотря на стучащего зубами Маяковского. Снимает куртку, возвращает ему. Тут всё равно висит его зимнее пальто, так что Есенин не замёрзнет. — Диван я бы почистил прежде чем лечь на нём. И нагрел, — кутаясь в куртку, Володя в обуви проходит в зал, ведя Серёжу за собой. — Не сомкнём мы тут глаз, воробушек. Холод, хоть пингвинов заселяй. — Есть у меня один вариант, но ванную комнату надо вымыть. Маяковский согласно кивает, ещё не понимая, что задумал Серёжа. Берутся за тряпки, не снимая зимних вещей. Вода из-под крана ледяная, матерятся, но моют. Протирают и вычищают ванную комнату, целуются в перерывах. Есенин сам тянется к губам постоянно, требуя восполнить всю ласку разом. — Теперь принеси в ванную диванные подушки, одеяла и что-нибудь для растопки бы взять. Командует Серёжа, шагая по зале. Маяковский для растопки предлагает книгу, которую он так кощунственно раздербанил в период болезни. — Можно, но мало, надо ещё что-то взять. Только не классическую литературу, пожалуйста. Ты мне её подарил, и я запрещаю ею комнаты топить. Володя задумчиво осматривается, подходит к шифоньеру, тянет на себя коробку с письмами Лили, показывает Серёже. — Этого хватит? Есенин нервно пялится на коробку, кивает, неуверенно сглатывая. Неужели он победил? Было бы хорошо. Ванную застилают диванными подушками, набрасывая сверху одеяло, делают ложе. В самой ванной ставят колонку для согревания воды, поджигают письма, растапливая её. В полной темноте от всего мира запираются в тёплой комнате. Серёжа ещё суетится, ходит босиком по одеялу, в пижаму переодевается, гребнем размахивает, не зная, как подступиться к буйным волосам. Маяковский, завёрнутый во второе, более тёплое, пуховое одеяло, сидит у огонька и наблюдает за мужчиной. — Завязывай весь этот шурум-бурум, разве ты не устал? — наконец не вытерпливает Володя, хватает за руку утягивая вниз, заставляет упасть к себе на колени. Обнимает со спины, заворачивая в одеяло, зарывается носом в спутанные кудри. Тепло от колонки вдохновляет на лирику, и Серёжа читает тихо. — Я учусь, я учусь моим сердцем Цвет черемух в глазах беречь, Только в скупости чувства греются, Когда ребра ломает течь. Молча ухает звездная звонница, Что ни лист, то свеча заре. Никого не впущу я в горницу, Никому не открою дверь. Володя улыбается, целует его в затылок, забирая гребень. — Любит? Не любит? Я руки ломаю и пальцы разбрасываю разломавши так рвут загадав и пускают по маю венчики встречных ромашек Впускает гребень в спутанные кудри, осторожно расчёсывая и разбирая колтуны. — Пускай седины обнаруживает стрижка и бритье Пусть серебро годов вызванивает уймою надеюсь верую вовеки не придет ко мне позорное благоразумие. Серёжа улыбается, сидит спокойно, в руках концы одеяла держит, тихий, безмятежный. Откидывается на плечо Маяковского, улыбается, щурится, смотря на гладковыбритого Володю. Седина ему определённо пойдёт, станет старым, премудрым грузином с шашкой. — Я знаю силу слов я знаю слов набат Они не те которым рукоплещут ложи От слов таких срываются гроба шагать четверкою своих дубовых ножек Бывает выбросят не напечатав не издав Но слово мчится подтянув подпруги звенит века и подползают поезда лизать поэзии мозолистые руки Я знаю силу слов глядится пустяком Опавшим лепестком под каблуками танца Но человек душой губами костяком… Обхватывая руками шею, Серёжа заглушает панихидный марш любовью. Поцелуй, долгий, неразрывный, такой, чтоб навсегда насытиться. Володя прижимает его теснее, согревает в объятиях, гладит по плечам, ладоням, пока не отстраняется, делая вдох. — Я завтра пойду к Брикам, заберу все вещи, заодно на рынок зайду, куплю нам еловые лапы. Я же обещал встретить с тобой новый год. — Не надо завтра никуда идти, давай после праздников. — Нет, хочу в новый год ступить только с тобой, оборвав все лобзанья с другими. Подождёшь меня в квартире. Часа два-три, и я вернусь, не больше. Я же выбрал тебя, так что слово поэта, что вернусь. Куплю вина, продукты достану. Накроем на стол, хочешь, позовём маму и сестёр? Твои же сёстры тоже в Ленинграде? Пригласи и их. Устроим небольшую семейную ночь. — оглаживая плечи, уговаривает Володя и снова возвращается к непослушным кудрям. — А как объясним то, что мы стали так дружны? — Скажем, что вместе работаем над пьесой. — Это которая «Клоп»? — Серёжа зевает, закрывая рот ладонью, тело согревается, в полутьме огня его нестерпимо разморило. — А пусть и она. Когда бы были они гениальны, как, скажем, ты да я, они бы вообще не спрашивали о таком. — И всё-таки, надо будет и общество знакомить медленно с нашей дружбой. — Я всегда не против этого. Можем устроить вечер совместной поэзии. Почитаем схожие стихи и познакомим публику с другими нами. Знаешь, здорово было бы написать что-то вместе. — У нас слишком разные стили. — Я даже ямбом подсюсюкну, чтоб быть поинтересней вам, — прижимая к себе теснее, улыбается Володя, целуя небритую щёку. — Не подлизывайся, Маяковский! — смеётся Серёжа, мотая головой. Причёсанные волосы пушатся, стоят торчком, но выглядят много живее. Замолкают ненадолго, слушая дыхание друг друга. Руки крепко обнимают Серёжу поперёк живота, сам Володя греет лучше любого одеяла, у него и в ногах сидеть совсем не стыдно. — Порвите все связи с Мариенгофом. Он вас предаст однажды, если не уже. — Толя мой друг, он меня на прощание поцеловал. — И губы его отдавали поцелуем Иуды? Серёжа мотает головой с лёгкой улыбкой. — Он же гений. Как ты, да я. А гений и злодейство две вещи несовместные. Неправда ль? Володя только щелбан ему ставит. — Я не принесу тебе смерти и огражу от беды. Есенин головой качает, зевает устало и пожимает легко плечами. — Как знаешь, но с Мариенгофом я не порву. Даже если он Иуда. — Почему? — Иуда был лучшим популяризатором Христа, сделав его тем, кем мы привыкли видеть. Без Иуды нет Христа. Близкий человек, которого ты простил заранее за все грехи просто потому, что любишь, даже если у тебя в спине тысяча ножей. — Серёжа потягивается, ложится на подушки, маня Маяковского с собой. — Я думаю, отношения Иуды и Христа обнажают ту самую безусловность любви. Это самые чистые отношения людей, не связанных кровью. Легко простить брата, сестру, мать, отца. Но простить соратника — важнее этого. Вы друг другу обязаны не кровью, а лишь призрачными обещаниями быть верным и преданным другом. — Ты романтик. Это тебя и погубит, — кривится Володя, ложась рядом. Обнимает Есенина со спины, укрывает одеялом, целует в плечо. Сдавшись, Серёжа разворачивается к нему лицом, целует в шею, утыкается холодным носом в ключицу, комкая в руке ткань его рубашки. — Какой будет наша жизнь? — Полной, — вздыхает Володя, поглаживая по плечу. — А вот чего, хрен знает.Часть 21
25 ноября 2022 г., 08:38
— Как бежал?! Вы за одним пациентом не уследили?! — взрывается Маяковский, грохая по столу тростью.
Девушка за стойкой выдерживает взгляд и даже громовой бас, но от трости дёргается, отстраняясь, и боязливо быстро оправдывается:
— Он вышел вместе с посетителями, его никто бы не приметил среди них. Сергей Александрович был одет в обычную одежду, мы бы не догадались даже…
— Что ты мне зубы заговариваешь, стерва?! Охранники Есенина узнать бы не смогли?! — Распаляется Маяковский, чувствуя, как ненависть клокочет в гортани, норовя вырваться бранным словом. — Менегела мне сюда! Уж я-то ему покажу побег! Охранников ему покажу!
— Прошу вас, Владимир Владимирович, вы же взрослый человек. Разве вам к лицу это?
— К лицу мне справедливость! А этика твоя сейчас не ближе чем к яйцу! — Володя шибает по столу так, что по дереву трещены ползут. — Менегела мне сейчас же!
— Да нет его здесь! Нет! Уехал! Всё, чем я могу вам сейчас помочь, это предложить написать жалобу, но большего мы сделать не можем! Вещи его забрал гражданин Эрлих, под расписку. Вот. — изломанным голосом стараясь перекричать мужчину, начинает сестричка, тыкая пальцем в журнал.
Маяковский молчит озлобленный, смотрит на поля, где стоит росчерк Вольфа, думает о чём-то. Нижняя челюсть плотоядно выдвигается вперёд и желваки ходят быстро, яростно, как маятник часов.
— Владимир Владимирович…
— Ты ещё здесь? Дуй за формуляром, хотя к чёрту! Менегелу передай, что я его ищу.
Как бы не ненавидел Маяковский безобразие, но приходится и ему зубы показывать.
Подхватив чемоданы, возвращается к арендованной машине. Решает сначала съездить к Эрлиху. Заберёт у него Серёжу, объяснится и потом поедет домой. Он столько обновок купил, Есенин будет в них херувимом. Этот нарцисс не сможет не оценить американские рубашки и французскую обувь.
Сжимая в кармане пиджака маленькую бархатную коробочку, Володя нервно посматривает в окно.
— Куда едем, Владимир Владимирович? — выдерживая уважительную паузу, осведомляется водитель.
— К Вольфу Эрлиху — отвечает он невнимательно водителю.
— Это куда?
Маяковский сжимает коробку в руке сильнее. И правда, куда? Адреса-то он не знает. В единую справочную звонить бесполезно. Там без особого документа никто не назовёт ему адрес. Примут за хулигана, а то и за бандита. Судорожно вспоминая, кто вечно тёрся с Есениным, Маяковский называет старый адрес Мариенгофа. Этот жид точно должен знать, где Эрлих и куда тот увёз Серёжу. Он явно не просто так забрал все вещи Есенина из больницы.
Однако на квартире, которую Маяковский знал, как постоянное жилье Анатолия, оказалась другая хозяйка, коротко и ясно пояснившая, что семейство Мариенгофа недавно съехало.
Худая женщина с вытянутым лицом, обрамлённым бигуди, недолго мнётся, проводит языком по верхней губе, смачивая слюной светлые волоски хорошо заметных под лампой усиков, и тихо шепчет:
— Секунду, — вытаскивает бумажку, что-то чиркает и передаёт Володе. Может, разбитый вид Маяковского, а, может, врождённая болтливость, но хозяйка, потеребив в руках фартук, пишет новый адрес Анатолия, а на обороте свой номер.
— Он просил меня зайти, не с кем сына оставить, а мне обещал приличную сумму. Но, если пожелаете, заходите и вы ко мне. Я за любым мальчуганом услежу.
Володя вымученно улыбается её флирту, благодарит и спешит, едва ли не бежит вниз по лестнице. Водителю называет новый адрес и, сжимая крепче трость в руке, прислоняется лбом к холодному окну. Будет с боем прорываться, если не пустят. У него Серёжу никто больше не заберёт. Он уже дал это обещание в мае.
Маяковский не помнит, как долго они едут, как он бежит на четвёртый этаж, стучится в дверь ручкой трости, создавая страшный грохот. Видит заспанное, ничего не понимающие лицо Анатолия.
— Есенин у вас? — тут же, без приветствия, выпаливает Маяковский, на что Анатолий только бровь насмешливо вскидывает.
— Не у нас, а если бы и был у нас, то я бы вам его не выдал. — Мариенгоф кривит рот, опасливо поглядывая на трость, зажатую в кулаке и выдвинутую немного вперёд. День за днём никакого продыху! Только от Серёжиного общества отстранились, футурист пришёл.
— Он ведь у Эрлиха, да? Скажите адрес его! Требую от вас точной информации, Анатолий Борисович!
— Владимир Владимирович, я призываю вас успокоиться и отпустить наконец-то мою входную дверь, это хулиганство! Я вправе позвать милиционера, швейцара, всех!
Маяковский только сейчас замечает, как крепко его пальцы держат деревянную дверь, а правая рука с тростью угрожающе поднимается выше. Мариенгофу сил не хватает захлопнуть дверь и спрятаться в квартире, потому он, видимо, и продолжает этот диалог.
— Вы дверь захлопнете, а мне этого не надо. Мне ответ нужен. Где Есенин? Он ведь с Эрлихом уехал?
— Да не знаю я, где он! Что вам так дался Сергей Александрович? Если он снова пьёт и дебоширит, то я его уже три дня не видел, не знаю где он! — Анатолий дёргает дверь, снова повышая голос.
Володя разжимает пальцы и тут же подпирает дверь крепким носком ботинка. Отражение своё видит в лакированной поверхности, растрёпанный, запыхавшийся, с горящими глазами, выглядит он действительно внушительно, устрашающе.
— Анатолий Борисович, мы не с того начали, — выдыхает Маяковский, приглаживая волосы, — послушайте, у меня срочное дело к Сергею Александровичу. Я знаю, что он сейчас с Эрлихом, мне необходимо его в срочном порядке навестить. Я не собираюсь делать из этого скандал или шоу.
Невольно оглядывается на коридор, из которого уже торчат любопытные головы соседей.
— Я только подпишу с ним пару документов, и мы забудем обо всём. Прошу вас, Анатолий Борисович, вы должны понимать, что, если бы дело не было срочным, я бы не счёл важным разыскивать вас.
Мариенгоф задумывается на секунду, качает головой, а Маяковский снова, закусывая губу, убеждается, что жид, он и есть жид.
— Ничем не могу помочь, Владимир Владимирович. Я знаю, что Эрлих проживает на Бассейновой двадцать девять, но я его там уже третий день застать не могу. Он пропал, как и Серёжа.
— Но вы же видели Есенина?
— Три дня назад Сергун ушёл от меня.
— И вы не спросили куда и зачем? Что вы за друг такой?! — вскипает Маяковский с пол-оборота.
— Не вам судить о моей дружбе! Сами вы кому друг хороший, а? — отвечает тем же Мариенгоф, сжимая руки в кулаки. — Я был хорошим ему другом, я и сейчас ему друг хороший, ясно вам? Он сам от меня ушёл полусбрендивший. Я обязан был отпустить, но не обязан был осведомляться у безумца, зачем он идёт в ад со сковородкой!
Маяковский отступает от двери, хмурый, головой качает.
— Правда, с такими друзьями и врагов никаких не надо.
Анатолий, обиженный такой репликой, набирает в грудь больше воздуха для возмущения, но Володи и след простыл, только топот ног слышится с нижних пролётов.
Сердце у Маяковского зудит, словно что-то должно непременно произойти. И поезд задержался, и Есенин убежал так нежданно, хотя обещал ждать. Всего пару дней не выждал. Хрупко терпение человека, восемь месяцев медленно сходить с ума, чтоб сорока восьми часов не вытерпеть, а, может, и того меньше.
Запрыгивает в машину, называя свой адрес. Завезёт вещи и попытает счастье по кабакам. Пройдёт привычный круг от «Стойла», до последнего захудалого публичного дома.
Отстегнуть за подобную поездку приходится последние деньги. Приехавший без копейки Маяковский с таким стрессом и вовсе скребёт ногтями пустой карман купленной в Америке зимней брезентовой куртки. Пришлось раскошелиться на неё из-за собственной глупости. Не рассчитав толком время путешествия и климатические условия чужих стран, Володя остался на улице стучать зубами в морозы. С его здоровьем южанина, чутким ко всем перепадам температур, он не мог себе позволить свалиться от простуды в незнакомой стране.
Перехватывая поудобнее два чемодана, Маяковский ступает в парадную родного дома. Как же давно его тут не было. Мурашки идут по загривку.
Опускает чемоданы на каменный пол, заглядывает в консьержную будку, улыбается и громко здоровается.
— Аида Плаховна, вечер вам добрый!
Старушка неспешно поднимает на него голову, платок спадает, обнажая седые тонкие волосюшки.
— Володька! Вернулся проказник! А куртка-то на тебе какая ненашенская! Ну подожди, дай я к тебе выйду, полюбуюсь…
Володя отступает назад. Небольшая дверка консьержной будки открывается, из неё выходит бойкая не по годам Мамзелькина. Обнимает Маяковского, положив голову ему на живот. Сохраняющиеся в ней сгорбленные метр пятьдесят нисколько не смущают Аиду Плаховну и резвости не убавляют.
Отступает, оглядывает Володю, едва ли не заставляя вертеться перед ней щегольски.
— Ну красавец, красавец мужчина. Жены из Америки не привёз? Ну и не надо нам чужих. Я тебе из этого подъезда красавиц подберу. Сама лично каждый раз на девчушку с третьей квартиры любуюсь. Молоденькая, в университете учится. Умница, красавица, ещё и вежливая. Здоровается со мной всегда, помогает мне пол мыть… Зовут её как-то,. Вот тебе и память… Ах, Наденька!
— Есть у меня жена уже, Аида Плаховна. Вы мне лучше скажите, грузчики тут были?
— Были. С коробками. Сказали, что к тебе, но я их не пустила выше. Молодые больно, вдруг набедокурят. Коробки они ко мне в каморку занесли. Я у них крестик поставила, где роспись требовали, приняла твои посылки и села тебя ждать. Знала, что скоро заявишься.
— Аида Плаховна, — Маяковский нагибается, целует её в морщинистую щёку. — Вы лучшая консьержушка из всех.
Старушка, улыбается смущённо, показывает на коробки, торчащие из-под стола в будке.
— Распаковывайся, Володь, да забирай их. Сейчас ключик твой принесу.
Маяковский, довольный тёплой встречей, забирает ключ, подхватывает чемоданы и спешит наверх. Открывает дверь и ступает в квартиру. В ней холоднее, чем в подъезде. Темно и пыльно. Неудивительно. Восемь месяцев не было никого. Серёжка в больнице, Володя по заграницам. Он даже маме ключ свой не догадался отдать, чтоб она приходила иногда. А ещё лучше бы отдал Оле. Пожила б самостоятельно, попривыкла.
Разувается, проходит в залу, ставит чемоданы у шифоньера, включает свет. Холодно и пусто. Почему Серёжа не вернулся сюда? Володя обещал дать ему дом, в который тот всегда сможет прийти. Но он выбрал Эрлиха и кабаки.
В ванной берёт машинально тряпку, стирает пыль со стола. Маяковский ещё в поезде представлял, как вернётся, обнимет Серёжу, подхватит на руки и тот попросится домой. Обязательно сюда, и они вместе будут прибирать комнаты, целуясь в перерывах между разговорами.
Они столько раз меняли квартиры, круги общения в поисках дома. Случайность забрасывала их в тот или иной край, и всю жизнь мучаясь тоской по неведомой отчизне, они нашли её здесь. Чужие в родных местах, и тенистые аллеи, знакомые им с детства, равно как и людные улицы, на которых они играли, остаются лишь станцией на пути.
Есенин, живший чужаком среди родичей, чужаком оставался в родных краях. Может быть, эта отчуждённость и толкнула его вдаль, на поиски чего-то постоянного, чего-то, что сможет привязать его к кому-то. Отсюда свадьбы, переезды, Америка и Дункан. Может быть, какой-то глубоко скрытый атавизм гнал этого вечного странника в края, оставленные предками давно-давно, в доисторические времена. Случается, ведь так, что человек вдруг ступает на ту землю, к которой он привязан таинственными узами.
Володя твердолобо убеждён, что дал Есенину тот дом, который он искал, потому что здесь его самого тянет осесть среди природы, ранее им не виданной, среди людей, ранее не знаемых, с такой силой, точно это и есть его отчизна. Здесь, и только здесь, под небосводом Ленинграда, под колоннами Петербурга, он находит покой. Потому что даёт его Серёжа.
Стол блестит, тряпка черна от пыли. Володя убирает её от себя. Никогда так поверхности не полировались в этом доме.
Лучше отнести коробки и пойти искать Серёжу по всем публичным домам. Медленно наступающая ночь увеличивает шансы найти Есенина в одном из гадюшников. Выходить по зиме в ночь пьяным шататься по Ленинграду — самоубийство.
Спускается вниз несколько раз, перенося тяжёлые коробки с безделушками для сестёр и Серёжи. Посылки для Лили он прямиком направил в дом Бриков ещё будучи в Кёнигсберге, так что должны были уже доехать.
Вытаскивает ключ из кармана, чтоб дверь затворить, но останавливается. Ржавый, маленький, не его. Это есенинский. Его ключ был новее. Значит, он изначально не пытался сюда вернуться? А почему?
Захлопывает дверь, сбегая по ступеням вниз.
— Аида Плаховна! Аида Плаховна! Вам Есенин ключ же сдавал? Это же его? Он был здесь? Заходил чтоб вернуть его?
Мамзелькина щурится, разглядывая ключ на свету лампы.
— Ну, так, это, перед твоим отъездом оставил у меня на столешнице и ушёл. Я думала, ты знаешь, Володенька.
— Как перед отъездом? Я думал, я дал ему дом. — бормочет растерянно Маяковский мрачнея на глазах.
— Ты меня извини, Володь, насчёт дома я не знаю, но то, что он вновь взялся за старое и сынка моего тиранит, это я уверена. Хулиган он всё-таки, бандит и есть бандит. То, что ушёл, может к лучшему. Домоуправление с опаской смотрит на таких жильцов.
Володя меняется в лице, подходит к сторожке, упираясь лбом в стекло, заглядывает вниз.
— Аида Плаховна, миленькая, вы знаете, где он?!
— А как не знать? У меня сын недавно пить бросил, уборщиком в гостинице устроился, а тут снова хулиган этот. Подошёл, дал ему пятак, попросил телеграмму отправить. У Витальки деньги остались, он взял, купил бутылочку и напился. Ко мне пришёл, пьянющий, на ногах не стоит, говорит: «Мама, я теперь счастлив, мне сам Есенин на водку денег дал, да "товарищем" назвал».
— Что же за гостиница-то?
— Да не в названии суть. Само то обидно, что Виталька у меня умный парень, толковый. Электрик, пятого разряда, фальцовщик. Руки же золотые, всё починить может. А как Есенина увидит, так всё, за бутылку и стихи его хулиганьи читать. Москва эта Кабацкая, провались она пропадом, — Мамзелькина морщится недовольно, больно ей об этом думать, но Володя почти не слушает, топчется и повторяет.
— Название скажите, Аида Плаховна, умоляю вас, скажите название гостиницы. Мне срочно туда надо!
Старушка вздыхает, задумывается, поправляя платочек.
— Слушай, не помню. Название такое иностранное ещё, не нашенское…
Маяковский нервно постукивает носком ботинка по бетонному полу, Мамзелькина только раздражительно цыкает:
— Не оббивай мне пороги А-Англетера… вот-с как!
Володя оживленно вздрагивает, с жаром благодарит старушку, бежит наверх за курткой и назад. Выскакивает на мороз. Сердце бешено заходится. Денег на проезд у него нет. Всё, что привёз — на книжке, а кассы уже закрыты. Поздно, денег не снять. Всё неправильно. С бега переходит на шаг, останавливается, закуривает. Ничего, придёт поздно ночью, перебудит всю гостиницу, даст затрещину Есенину, а потом заберёт домой.
Шагая по заледенелым мостовым, пожимаясь от холода, Маяковский задумывается о том, что точно такой же ветер, наверное, дул и при Рюрике, и при Иоанне Грозном, и при Петре, и что при них была точно такая же лютая бедность, голод, усталые, обиженные, опустившиеся до грабежа люди, такие же дырявые крыши, невежество, тоска, такая же пустыня кругом, мрак, чувство гнёта, — все эти ужасы были, есть и будут, и оттого, что пройдёт ещё тысяча лет, жизнь не станет лучше.
Он может её лишь на самую малость облегчить своей любовью, но обязательно взаимной.
Идёт Володя долго. Ноги вязнут в снегу, несколько раз приходится зайти в кабак погреться. Выпить не берёт, прячется у самого тёплого места в кабаке — буржуйки или камина, вытягивает руки, чтоб отогреться.
Уже поздно ночью доходит до Англетера. Теперь это путешествие не кажется ему таким уж и нужным. Руки красные от мороза, пальцы совсем не гнутся. Подштанники и брюки тоже не спасают от холода. Ноги горят, каждый шаг ощущается, как сброс корки льда с ляшки.
Обругивая себя за нетерпеливость, Маяковский ступает на порог гостиницы. Охрана ему отпирает, сразу узнав.
«Хорошо, » — думается Володе. — «Не знали бы, никогда б так поздно не пропустили.»
За стойкой администрации дремлет какой-то юноша, видно оставленный на ночную смену. Грузные шаги по паркету заставляют его подскочить, сонно шатаясь.
— Здравствуйте, добро пожаловать в гостиницу «Англетер», меня зовут Юлий, чем могу помочь?
— Доброй ночи, простите, что я так поздно, товарищ, мне бы к Есенину попасть. В какой он комнате?
— Сергей Александрович просил никого не впускать.
— Хорошо, а есть ли рядом с его номером свободный? — пускается на хитрость Маяковский, пока сонный администратор не совсем понимает, что к чему. Соловелый, он долго смотрит в журнал, бормоча.
— Да, один, к сожалению, забронирован, а другой занят уже недели две.
Володя хмурится, досадуя, что провести не удаётся. Но остаётся последняя уловка.
— Хорошо, тогда дайте мне любой номер, я завтра его оплачу, а пока в залог, — Володя вытаскивает паспорт из внутреннего кармана. — Возьмите, пусть он будет залогом.
Администратор кивает, подаёт ключ от девятого номера и журнал для росписи. Володя, ссылаясь на слепоту в полутьме, ведёт пальцем по подписям других клиентов, наконец-то находит знакомую закорючку. Вот! Напротив пятого номера.
Расписывается, возвращает книжонку и спешит наверх. С каждым шагом ступает всё осторожнее. Страшно идти, страшно стучаться. Может, его тут совсем не ждут? Поднимаясь, он изо всех сил старается улыбнуться, но чувствует это как какую-то трещину на лице. Улыбается, и края трещины разлетаются всё шире, и от этого всё больнее.
Не может он быть ненужным Серёже. Володя имеет право быть рядом, гладить его колени, целовать синяки, прозрачные вены, ощущая, как стеклянные пальцы касаются его души.
Отсчитывает шаги от лестницы до номера. Восемь, ровно восемь и страх, скребущийся внутри.
Не стучит, приникает ухом к двери, слушает долго, есть ли возня? Может, Есенин не спит, и тогда Маяковский покоя не нарушит. Только заберёт и его, и паспорт.
Наконец-то до уха доносится возня, несмелый голос. Володя выдыхает, стучит, но никто не отвечает. Стучит снова настойчивее, нервничая. Из-за двери доносится звон разбитого стекла.
Не на шутку пугаясь, Маяковский делает два шага назад и влетает в дверь плечом. Та слетает с верхних петель, отворяясь и повисая на нижних. Замок выбивает с куском дерева. Тот падает под ноги и случайным пинком отлетает под батарею.
Три спасительных шага в комнату, и Володя на секунду замирает. Есенин висит под потолком на ремне, повёрнутый спиной, цепляется судорожно за удавку и горячую трубу, обжигая руку. Отпускает и снова пытается ухватиться, бесплодно царапая краску и отталкиваясь. Волосы страшным нимбом вокруг головы развиваются, родня со спасителем.
Если в мире и есть что-то страшнее смерти, то, пожалуй, это наблюдение за чужой, медленно приходящей кончиной. С мерзким скрипом, судорожными попытками соскочить с петли в последний момент. Надрывный хрип, с жалкими потугами выбраться из капкана, в который сам же уверенно ступил.
Маяковский срывается с места, подбегает к Серёже, обхватывает его за ноги и поднимает вверх. Есенин двумя руками хватается за затянувшийся на шее кожаный ремешок, ослабляя его делает первый вдох, мешающийся с каркающим кашлем, предвестником тошноты. Кашляет долго, надрывно, хрипло вдыхая обжигающий воздух. На глаза накатывают слёзы, не сразу, но удаётся сдёрнуть с себя удавку. Колени подгибаются, и Маяковский еле успевает перехватить обмякшего Есенина за плечи, чтоб он головой не ударился о стол.
Серёжа дышит тяжело, надрывно, грудь ходит судорожно, а Володя стоит истуканом, смотрит испуганно на багровеющий след от удавки, да рук не разжимает. Кажется, он и сам не до конца понимает, что произошло.
Есенин удивлён его появлению не меньше. Постепенно приходит в себя, осознанно смотрит на Маяковского красными глазами, улыбается, надрывно шепча.
— Ты пришёл.
Сгребая в медвежьи объятия, ломающие все предрассудки, Володя не находит слов для ответа. Только утыкается лбом в тщедушную грудную клетку, всем существом ощущая, как колотится маленькая мышца.
— Серёжа, Серёженька, зачем же ты… Что же ты… Проказник мой… Головушка моя бедовая… Что же ты сделать пытался…
Бормочет как заведённый Маяковский. Слова глухо перекатываются на губах, любимое имя отбивает с болезненной дрожью язык. Вжимается, вдыхает родной и терпкий запах тела, душит в себе не человеческий рёв, по тому, что чуть не призошло. Повторяет себе «дышит, дышит», и кажется, вместе с Есениным начинают дышать весь номер и сам Володя. Неожиданно остро и ясно видит жизнь, ощущает затхлый воздух, как живительный поток, успокаиваясь, отстраняется, смаргивая влагу с глаз.
Есенин в ответ судорожно за него хватается, утыкаясь носом во впадинку ниже кадыка, дышит тихо и молчит.
— Серёженька…
— У меня не было больше мужества продолжать жизнь, которая уже ничего не может предложить мне. Идея самоубийства не покидала меня, я должен был попробовать.
Володя опускает Есенина на пол, продолжая держать за руку. Серёжа тоже хватается за него. Холодная с мороза куртка, Маяковский, совсем её не замечающий, держится близко, страшится разорвать и зрительный, и телесный контакт, но молчит.
В глазах его вслед за осознанностью приходит и страх. Серёжа неузнаваемо изменился физически: похудел, как-то посерел, и голубые глаза, прежде такие ясные, поблекли и воспалились. На лицо легли тени, и оно кажется «стертым». Голос утратил свою звонкость и свежесть, после петли звучит хрипло и приглушенно. Золотые волосы потускнели и свалялись. И лишь улыбка была всё та же — «чистая, как у ребенка». Обычно «с иголочки» одетый, он стоит в мятой одежде, небрежный, потерянный. Шатается, едва на ногах держась, дрожит от холода, и только рубашонка пузырём.
Оконная рама стучит о проём, и Володя окончательно берёт себя в руки, слушая как скребутся ветви тополей о железный подоконник. Закрывает окно, и тихо просит.
— Пойдём домой, Серёжа?
Есенин кивает, бросает взгляд на ремешок чемодана. Было б неплохо снять его, да чемодан застегнуть, но Маяковский точно не пустит под потолок снова. Он до сих пор находится в страшном волнении, пытается у куртки невидимые пуговицы расстегнуть зачем-то.
Закрывает чемодан, надевает весеннее пальто, подходит ближе к Володе.
— Ты в этом сюда пришёл?
Есенин кивает.
— Нет, так дело не пойдёт. — Володя стягивает лёгкое пальтишко, помогая надеть свою куртку. Большая, объёмная, с отворотом из бараньей шерсти, он кропотливо застёгивает молнию, закрывая грудь и шею с багровой отметиной, уговаривает тихо и ласково, застёгивая ворот. — Чтобы в твоё сердце не надуло другой случайной любви.
Серёжа грустно улыбается, мотает головой.
— Ты променял меня на Бриков.
— Я?
— Мариенгоф видел тебя с семьёй и Мейерхольдом недавно.
Маяковский в непонимании склоняет голову. Может померещилось чего в петле, или ум за разум зашёл у Серёжи? Но признаков сумасшествия не наблюдает.
— Я ещё не был у Бриков. Стоило мне сойти с поезда я побежал к тебе, желая скорейшей встречи, но в больнице мне сказали, что ты бежал. Я весь день бегал по Ленинграду в поисках тебя.
— Врёшь, Толя тебя видел, он мне рассказал об этом.
— Какого чёрта он мог видеть?! Вот! — Маяковский вспыхивает, притягивает Есенина к себе, вытаскивает из кармана куртки смятый билет на поезд «Кёнингсберг — Ленинград» — Смотри, какое число отправления?
— Двадцать четвёртое декабря.
— Сколько поезд едет?
Серёжа упорно молчит, и Володя в нетерпении повышает голос.
— Ну же, ответьте мне, сколько едет поезд? Вы ж катались? Вспоминайте!
— Двое суток, пара часов от третьих.
— Какое сегодня число?
— Двадцать восьмое… Но Толя…
— Нахер Толю, Есенин! Был я у него сегодня пока тебя искал. Раньше жил своим домишком, теперь целым домкомом. Спутал может кого. У нас с Борисом одинаковые каракулевые шапки. Я в поезде был, а потом прямиком к тебе. Потому что тебя, дурака, люблю. Потому я так бежал, так долго тешил себя мыслью, как встречу тебя, а ты чуть не ускользнул от меня навсегда. — Володя понижает голос совсем до шёпота. — Я люблю тебя, Серёж, отчаянно, беспощадно и горько. Люблю тебя, любовью матери к мертворождённому ребёнку, и ты это знаешь.
Есенин головой мотает, взгляда не отводит. Эти изысканные слова совсем не нужны. Его горло нестерпимо болит, удавка ещё фантомно ощущается, и сглатывает он через силу и говорит, заставляя себя:
— Я живой, Володь. Живой и сумасшедший. Меня не вылечили, кажется, только усугубили болезнь. Я могу быть опасен.
— Я слишком люблю звёзды, чтобы бояться ночи. — хмыкает Маяковский, но тут же тушуется, понимая, какую романтизированную глупость сказанул, добавляет. — И хочешь ты или нет, я тебя уже взял туда внутрь, куда беру любимое, не успев рассмотреть.
Есенин смеётся, шепчет одними губами «дурак», обнимает Володю, целует по-хозяйски, наскучавшийся за теплом и лаской. Ведёт себя уверенно, а у самого внизу живота узел завязывается, коленки дрожат. Кажется это предсмертным бредом, просто видение, что обязательно расстает, стоит Серёже выпустить последний воздух из лёгких. Открывает глаза, видит, как дрожат у Володи влажные реснички, и улыбается в поцелуй.
— У тебя остались деньги? Закажем машину. На улице слишком холодно. Я и в машине-то не утерплю, а по улице того хуже. — отстраняясь, тихо спрашивает Маяковский, проводя в задумчивости пальцем по губам.
Серёжа задумчиво кивает, наклоняется, вытаскивает из носка ещё сто рублей, подаёт, без задней мысли командуя.
— Иди договаривайся, я пока вещи соберу.
Маяковский задумчиво смотрит на ремешок чемодана, висящий под потолком, и головой мотает.
— Я больше не сделаю глупости, ты же рядом. А теперь давай, дуй. — Улыбается Есенин, выталкивая Володю за сломанную дверь номера. Столько шума и ласк, а они её закрыть забыли. Отвисшая на нижней петле, она печально поскрипывает, шатаясь от сквозняка. За неё тоже платить придётся. Ничего, той купюры хватит точно.
Из гостиницы выезжают в начале шестого утра. Пришлось долго ждать машину и осмотр номера. За дверь затребовали пятьдесят рублей. Маяковский стал ругаться, что это грабёж и такая фанера не стоит и двадцати пяти. Пока он вёл перебранку с администратором, Серёжа уснул в кресле недалеко от ресепшна, пригретый в куртке не по размеру. Носом зарываясь в овечью шерсть, он полностью утонул в куртке и спокойном сне.
Расплатившись честь по чести, Маяковский подхватил чемодан, разбудил Есенина и покинул «Англетер».
Примечания:
Финишная прямая. Главы две-три и я закончу. К сессии уложимся, товарищи.