Не смотри, ребенок
16 сентября 2022 г., 21:50
Сатору шутит. Сатору смеется. Сатору улыбается так много, как никогда в своей жизни.
Кто-то в ответ фыркает. Кто-то раздражается. Кто-то бросает возмущенный взгляд и пытается отвесить ему подзатыльник – Сатору делает вид, что им это удается.
Долбоебские шутки срабатывают так же, как и раньше. Никто не замечает подвоха.
Искусственные улыбки и фальшивый смех срабатывают так же, как и раньше. Никто не замечает подвоха.
Маска срабатывает как никогда хорошо.
Никто.
Не замечает.
Подвоха.
И только острый, внимательный взгляд одной пары глаз продолжает жечь Сатору лопатки.
Он старательно игнорирует. Старательно не замечает. Старательно делает вид, что он в порядке, в порядке, в порядке – старательно пытается убедить в этом себя.
Лучший актер – тот, который сам начинает верить в собственную роль.
Цитата Годжо Сатору.
Поговаривают, он охуенно гениальный тип.
И только когда рядом никого не остается.
И только когда тишина и одиночество наваливаются, льются в глотку, вскрывают вены.
И только когда Сатору остается с целым миром тет-а-тет.
Его накрывает.
Погребает.
И все вымученные шутки, вся фальшь смеха, вся искусственность улыбок – они догоняют Сатору в тишине и в одиночестве, въебывают ему по макушке всей мощью, вмазывают его лицом в собственную внутреннюю гниль так, что маска по швам расходится.
Ну вот, опять ее заново к следующему выступлению сшивать.
И только жжение между лопаток – оно никуда не исчезает. Оно остается всегда, и в тишине-одиночестве, и посреди не замечающей подвоха толпы. Оно остается даже тогда, когда внимательный острый взгляд не прослеживает каждое движение Сатору.
Оно остается, даже когда Мегуми нет рядом.
Чертов слишком внимательный, слишком взрослый, слишком умный дурацкий ребенок, которого провести сложнее, чем весь мир.
– Ну же, перестань хмуриться, Мегуми-и-и! – тянет нараспев Сатору в один из дней, когда жжение между лопаток становится настолько сильным, что кажется, скоро выжжет даже оставшуюся у него внутри пустоту. – У тебя так морщинки появятся уже к двадцати. Разве можно допустить такую трагедию?
И тянется к Мегуми, чтобы взъерошить ему волосы, чтобы похлопать по плечу, чтобы отпугнуть, чтобы заставить отвернуться, чтобы не смотрел, не смотрел, не смотрел.
Не смотри на меня, Мегуми.
Не смотри, ребенок.
Я жалкий и сломанный.
Я не хочу, чтобы кто-то видел.
Я не хочу, чтобы видел ты.
Мегуми ведь всегда от касаний уходит, бросает этот свой невозмутимо-невпечатленный «серьезно, что ли?» взгляд. Вокруг Мегуми стена такая, что она могла бы посоперничать со стеной самого Сатору – и сейчас это могло бы сыграть ему на руку.
Пусть лучше так.
Пусть лучше стена, чем жжение между лопатками – чем понимание, что кто-то понимает.
Ебучая тавтология.
Но в этот раз Мегуми не отстраняется.
В этот раз Мегуми бросает на Сатору тот самый взгляд – но теперь невозмутимость-невпечатленность в радужках размывается легким намеком на раздражение. В этот раз привычный молчаливый вопрос «серьезно, что ли?» дополняется раздраженным «совсем идиотом меня считаешь?»
И Сатору от этого взгляда, от этого каменного упрямства сам уже не дергается. Чуть не отшатывается.
И Сатору вдруг кажется – эти внимательные взрослые глаза сканируют его насквозь и видят даже больше, чем Сатору готов признать хотя бы перед самим собой.
И этого не может быть.
Этого не может...
Вот только на самом деле – может.
Вот только на самом деле проблема не в одном лишь Мегуми, который слишком-внимательный-слишком-взрослый-слишком-умный – проблема в самом Сатору, который слишком идиот.
В самом Сатору, который показал Мегуми слишком много и ведь добровольно же, блядь. Никто его, еблана, не заставлял.
Никто его, еблана, не тащил за руку в квартиру Фушигуро после того, как он убил...
После того, что произошло той ночью.
Никто его, еблана, не заставлял показывать слишком многое и все разы, случившиеся до – за прошедшие годы эти самые разы уже и не пересчитаешь.
Никто его, еблана, не заставлял к этому ребенку привязываться.
Никто, блядь.
И Сатору вдруг осознает, что Мегуми не отшатывается по одной простой причине – Мегуми попросту знает, что на самом деле Сатору не прикасается.
Мегуми знает.
Мегуми видел его в ту ночь, сломленного и жалкого, с кровью на руках, тащащей под землю, с голосом Сугуру в голове – только в голове этот голос теперь и остался, – с одиночеством и тишиной, которые Сатору пытался вытравить.
И Сатору ведь ничего ему не рассказывал – а Мегуми ничего не спрашивал.
Он никогда не спрашивает.
Никогда в личное не лезет.
И кто-нибудь другой уже забыл бы. Из головы выбросил бы, как несущественное. Повелся бы на идиотские шутки, на фальшивый смех, на искусственные улыбки – и поверил бы в отыгранное «я в порядке», которые Сатору всему миру навязывает, даже если этому миру насрать.
Кто-нибудь другой.
Вот только Мегуми – не кто-нибудь другой.
Мегуми ничего не забывает.
Мегуми не ведется так просто на даже самые заебатые актерские способности.
Блядь.
В этот раз отшатывается не Мегуми.
В этот раз отшатывается сам Сатору – от собственного же касания, к Мегуми протянутого.
И Сатору опять отпускает какую-то идиотскую шутку – и игнорирует то, как от нее горчит. И Сатору опять фальшивит смехом – и игнорирует то, как он оседает тяжестью где-то в желудке. И Сатору опять ярко искрит искусственным светом улыбки – и не может, не может, блядь, проигнорировать то, как Мегуми от его улыбки морщится, явно в нее не веря.
И Сатору убегает.
Убегает.
Убегает.
Убегает от внимательных острых глаз.
От жжения в лопатках.
От самого себя.
А поздним вечером, когда мир укутывается в черноту ночи – Сатору слоняется безлюдными улицами; и играть больше не для кого; и тишина забивается ему в легкие; и одиночество горько оседает где-то в трахее – не сглотнуть.
Не вдохнуть.
Сатору слоняется безлюдными улицами – и маска опять по швам расходится, и опять сшивать же, и где для этого силы найти-то, где, сука, где.
И ту маску, которая глаза Сатору от мира скрывает физически – он тоже с себя стягивает. Смотрит на нее пару секунд. Осторожно кладет в карман.
Он помнит резкие, но осторожные руки Мегуми, которые эту маску ему впервые повязали.
Помнит, что не развалился той ночью только потому, что этот дурацкий ребенок был рядом – даже если не хотел. Даже если ему это не нужно. Но все-таки был.
Все-таки не прогнал.
Все-таки, пусть и неосознанно – не дал тому, что Сатору сделал, в землю окончательно его закопать.
И, возможно, не дает до сих пор.
Между лопаток жжет.
И Сатору вдруг на секунду завидует Сугуру. Вдруг на секунду жалеет, что именно он, Сатору, вышел из переулка тем вечером победителем.
А победителем ли?
Быть мертвым – это, кажется, гораздо проще.
Мертвых вряд ли преследуют призраки тех, кого они убили.
Кого они любили.
Сатору ощущает это раньше, чем видит. Раньше, чем срабатывает его техника.
Это – чистые инстинкты, которые Сатору привиты еще в тот день, когда они встретились впервые. Когда впервые посмотрели друг на друга – взрослый и ребенок, и пойди пойми, кто из них кто.
И лишь секунду спустя жжение становится сильнее. И лишь секунду спустя Сатору видит силуэт позади себя.
Сначала приходит понимание – после приходит знание.
Хуевый бы из Сатору вышел философ.
Он делает глубокий, шумный вдох – не может удержаться, – а потом нараспев и не оборачиваясь выдает фальшиво-веселым голосом:
– Разве детишкам не пора давно уже спать, а, Мегуми-и-и?
Шаги Мегуми почти неслышны – Сатору уверен, что большинство их отзвук и не уловило бы. Сатору не уверен, слышит ли сам – или ощущает все теми же инстинктами, на этого ребенка настроенными.
Мегуми ничего не отвечает – конечно же, – и только когда он останавливается, Сатору понимает, что остановился и сам. Когда успел?
Какое-то время они продолжают молчать.
Тишина рвет легкие.
Жжение между лопатками жрет пустоту.
– Ты меня бесишь, – в конце концов, говорит Мегуми, и Сатору тихо болезненно фыркает.
И это не типично-подростковое, инфантильное и максималистское «бесишь» – это вполне осознанное, это очень взрослое. Это такое, которое в шаге от острого и мрачного «презираю»; в двух – от чистого и алого – «ненавижу».
Это не эмоциональное и взрывное.
Это обдуманное и последовательное.
И от того оно грызет внутренности гораздо сильнее.
– Я польщен. Значит, мои труды не прошли зря, – все тем же фальшиво-веселым голосом отвечает Сатору, и за этим не следует подросткового взрыва, подростковых эмоций, подросткового потока ненависти.
Конечно же, нет.
Если кто из них двоих и умеет вести себя, как подросток – то это определенно Сатору.
Тишины становится так много, что еще чуть-чуть – его легкие взорвутся мыльными пузырями.
Бах.
И кровавый океан в подреберье.
И Сатору может продолжить говорить. Сатору может продолжить сыпать шутками, фальшивить смехом. Может начать соревноваться своими улыбками с фонарными столбами – у кого свет искусственней?
Но это не сработает.
Это не прогонит тишину.
Это не даст обмануться даже на сотые доли секунд – только не с Мегуми.
Поэтому Сатору молчит.
И Сатору почти надеется, что легкие все же лопнут – может, если дышать будет некуда, то он наконец сдохнет. Наконец – туда, под землю, за зовом фантомной крови на руках.
К Сугуру.
А потом Сатору ощущает это.
И бесконечность расступается так же, как тем вечером, когда Мегуми повязал ему новую маску.
И бесконечность опять оказывается беспомощна перед этим ребенком.
И Сатору сжимает зубы крепче, когда ощущает это – ровно в том месте, где между лопатками жжется. И даже сквозь одежду Сатору может ощутить размеренное дыхание, оседающее на точку жжения.
Сатору замирает.
Сатору сам на секунду дышать забывает, пока Мегуми упирается ему лбом между лопаток.
Пока Мегуми хрипит ему в позвонки.
– Ты когда-нибудь перестанешь?
И голос его, всегда спокойный и ровный, звучит непривычно сбито, надломленно. И это неправильно. И так не должно быть. И Сатору мог бы отшутиться, мог бы сделать вид, что не понял; мог бы талантливо притвориться, что он в порядке, в порядке, в порядке – и это сработало бы с кем угодно другим.
Но это не сработает с Мегуми.
И Мегуми не нужно продолжать, чтобы Сатору понимал, о чем он.
Чтобы слышал продолжение.
Чтобы в ушах у него звучало:
...перестанешь быть идиотом?
...перестанешь улыбаться, если не хочешь?
...перестанешь шутить дурацкие шутки, которые тебя душат?
Жжение между лопаток чуть слабнет, но вместо этого почему-то начинает жечь в глазах.
Сатору запрокидывает голову, впивается взглядом в игольные точки на черной ткани неба.
– А ты? – спрашивает, уже не пытаясь отыграть веселье.
Вместо ответа Мегуми сильнее вжимается лбом между лопаток Сатору – этот вопрос тоже не нужно продолжать.
Потому что у Мегуми, может быть, совсем другие маски, отличные от масок Сатору.
Мегуми, может быть, не частит идиотскими шутками, не фальшивит смехом, не искрит искусственными улыбками – но он умеет не хуже Сатору отгораживаться от людей. Не хуже Сатору умеет заталкивать все, что ломает, в себя поглубже, рассчитывая разгрести и разобраться позже – но по итогу так и не разгребая, пока оно не разрастется до масштабов локальной атомной войны.
Способы – разные.
Суть – одна.
На какое-то время они замирают так, и Сатору хочет обернуться. Хочет обнять Мегуми; прижать его к себе. Хочет сказать ему, хочет умолять его.
...не повторяй моих ошибок.
...не запирай себя в тишине и одиночестве.
...не ломай себя, Мегуми. Пожалуйста.
Пожалуйста.
Но Сатору боится – он же шестиглазый, всесильный, он же ничего не боится, блядь, – и он все же боится, что если обернется, это сломает момент. Разрушит что-то важное. Что-то ценное. Боится, что этот дурацкий ребенок опять отпрыгнет от него так же, как сам Сатору отпрыгивает от этого дурацкого ребенка – и они по итогу проведут всю свою жизнь, прыгая, прыгая.
Было бы смешно, если бы не было так паршиво.
Мегуми слишком редко показывает свое, внутреннее, слишком редко показывает ему важное – а сейчас... Сатору кажется, что сейчас – очень, очень важное.
А Сатору же великовозрастной идиот.
Он совершенно не умеет важное беречь.
Он важное умеет только рушить.
Сугуру в его голове согласно хмыкает.
Когда Мегуми наконец отходит от него – место жжения сковывает холодом, – Сатору ждет, что он тут же уйдет. И Сатору заставляет себя не использовать технику, чтобы этого не видеть; заставляет себя не шевелиться, чтобы не останавливать – какое у него право останавливать?
Но потом он вдруг ощущает, как его чуть тянут назад, за футболку – и неверяще оборачивается.
– Пошли уже. Если заболеешь – нытье твое терпеть придется мне, – ворчит Мегуми, встречая его взгляд совершенно невозмутимо, спокойно.
И тишина в легких уступает место воздуху.
И горечь в районе трахеи становится слабее.
Между лопатками все еще жжет – но теперь это жжение почему-то напоминает Сатору, что он все еще здесь, а не под землей. Что он все еще жив, а не там, рядом с Сугуру.
Сатору медленно расплывается в улыбке – и эта улыбка куда более тусклая, чем его привычная, искусственная. Зато впервые за очень-очень долгое время она ощущается пусть изломанной – но настоящей.
Кажется, что в глазах Мегуми что-то смягчается – хотя, может быть, это только свет фонарных столбов создает иллюзию.
Но Мегуми уже отворачивается, ведя Сатору за собой.
И Сатору послушно идет, на секунду позволяя себе мысль о том, что, может быть, это не так уж и плохо.
Может быть, не так уж и плохо, что в этом мире есть один человек, который не ведется на его идиотские шутки.
На его фальшивый смех.
На его искусственные улыбки.
Может быть.
Примечания:
сборник-джена-который-никому-не-нужен и в который я все равно продолжаю что-то тащить
ну потому что