***
А, ну да, сейчас утро. То время суток, которое Достоевский любит куда больше всего остального, что последует за звоном будильника. Рассветное солнце выплывет из-за горизонта, но через тучу многоэтажек не будет заметным до первых наиболее ярких лучей, что стремительно ворвутся на кухню через открытое окно. Ещё сейчас конец лета — какой-то там август, и уж его Достоевский терпеть не может, как и само лето в целом. Открыл окно? Лови кучу комаров, мотыльков, жуков и прочих-прочих-прочих обитателей этой планеты. Не нравится ор алкашей под окном? Даже ментов не вызовешь, потому что «Ну у них же не поножовщина». Такие вот суровые реалии, ага. Мальборо красный, однозначно, причина любви именно к утренним часам, потому что спящий в спальне Гоголь терпеть это все не может. Серьезно, его выворачивает при виде пачки сигарет, что уж там. Ещё одна причина — тишина. Да, от Гоголя в любое другое время слишком много шума, а суета так и вовсе давит на мозг, поэтому Достоевский предпочитает набраться сил для очередного бурного дня, чтобы хотя бы не свалиться по приезде домой сразу же на пороге квартиры. И такое бывает. Мысли о жизни, о ее смысле и о смысле окружающего бытия действуют лучше длительной медитации. Федор медленно вдыхает, медленно выдыхает, прикрывает глаза и втягивает носом утреннюю свежесть, а позже пытается зачем-то рассмотреть магазинчик сквозь лёгкую пелену тумана. Убедившись, что никуда он не делся за ночь, переводит взгляд к ало-рыжим разводам на небе и делает последнюю затяжку. Затем, что логично, тушит сигарету о пепельницу, заботливо оставленную Николаем на подоконнике, подаётся чуть вперёд — к окну, и закрывает его. Все циклично, периодичность зашкаливает, предсказуемость приводит к унынию. Но Федор никогда не остаётся один на один со своим состоянием, потому что Николай профессионально улавливает моменты особой его задумчивости и отстраненности от этого мира. Гоголь бесшумно подходит со спины, слегка морщится от табачной дымки, исходящей от Достоевского, и его тонкие бледные руки не спеша опускаются на талию, обнимая и прижимая в некие «нашатырные объятия». Именно после этого жеста со стороны Гоголя Федор словно возвращается из своих глубоких раздумий, аккуратно подставляя шею, и Николай ведёт носом, слегка касаясь щекой, к надплечью. Каким-то чудным образом он всегда умудряется прихватить зубами воротник широкой футболки на три размера больше размера Достоевского и оттянуть ее, подаваясь вперёд и целуя ключицу. Руки все ещё прижимают, сцепляются в замок под ребрами и не торопятся опускать. Федор дышит размеренно, спокойно, все ещё не открывает глаза в попытках уловить образовавшуюся между ними теплоту. Через какое-то время перехватывает кисти Гоголя и поворачивается к нему, замечая, что тот уже успел умыться и привести себя в более-менее порядочное состояние. Целует его, ощущая слабый привкус клубничной зубной пасты в уголках чужих губ, закатывает глаза и пытается прошептать «Какой же ребенок», но получается лишь что-то сдавленное и неразборчивое. Николай бы ответил на это, что вкусная паста с блёстками куда лучше какой-то там мятной, что он терпеть не может попытки Федора перебить табак мятной жвачкой в связи с их тщетностью, но оба сохраняют какое-никакое молчание. Обнаженные ноги прижимаются к холодной батарее под напором Гоголя, и Федор, шипя от резкого недовольства, пальцами впивается в футболку своего сожителя и пытается отойти хоть на какое-то безопасное расстояние от этой бесполезной холодной фиговины. Немного неприятно. А ещё неприятно сидеть на подоконнике, но уж лучше так, чем эдак. Пепельница почти слетает с подоконника, грозясь разбиться и рассыпать все в себе содержимое, но Федор интуитивно хватает ее за сантиметр до падения. Его руки не касаются Гоголя, впиваясь в поскрипывающий от веса подоконник. И не потому, что ему неприятно. Он просто никогда его не касается в такие моменты, всяко старается занять руки чем угодно, но не прикасаться к Николаю, а тот (кажется, делает вид) не обижается на это. У всех свои тараканы в голове, а уж у Достоевского их пруд пруди, так что претензий на этот счёт у Гоголя не имеется. Он же может хоть прощупать всего худощавого Федора с головы до пяток, и ничего ему за это не будет. В чем смысл возникать и заставлять действовать против своей воли? Захочет — сделает. Ничего лишнего. Ещё одна причина любить утро кроется в самом Гоголе. Когда этот шумный проказник ластится без лишних слов и подколов, не отпускает свои и без того опущенные шутки, не набрасывается подобно загульному кобелю, просто невозможно не любить часы рассвета. После завтрака Николай снова раззадорится и начнет творить несусветную дичь, поэтому нужно успеть как следует насладиться этими драгоценными минутами. Федор старается, правда, он прикладывает всевозможные усилия, чтобы Гоголь получил от него максимальную отдачу. Они оба прекрасно знают о сложностях с доверием молодого писателя. У них есть прекрасное взаимопонимание, но доверие… С этим все очень сложно.***
Федор открывает глаза. Сердце грозит вылететь из грудной клетки, а сам Достоевский рискует задохнуться, если прямо сейчас не поднимется, кстати, с пола. В который раз он падает во сне, в который раз сон все один и тот же. Эта предсказуемость настолько жестока, так болезненна, что однажды Федор уже пробовал вообще не спать. После нескольких суток без сна он сваливался надолго, и «кошмары» набрасывались с новой силой. Он пил успокоительное, снотворное, ещё что-то, но это мало чем помогало. Походы в больницу закончились пару месяцев назад из-за якобы ненадобности, которую Федор выдумал, а врач поверил, доказав свой непрофессионализм. Тяжкие времена. Он снова кормит всех своих животных, собирается и уходит, оставив Мармелада в ожидании под дверью, как и всегда, а кот с глуповатой мордочкой через пару минут после его ухода идёт наводить свои порядки. Было глупо надеяться, что сегодняшний день пройдет хотя бы нормально. Ой, как глупо. Потому что доза русофобии от однокурсника увеличилась, словно тот всю ночь размышлял над новыми шутейками и придумал их ещё вагон и маленькую тележку. Он не замолкал ни на секунду. И когда Федору надоело слушать его краем уха, он просто встал и вышел в коридор без лишних слов. Можно было попросить заткнуться, принизить в ответ, но Федор не из таких людей. Он, если в простонародье, обычный терпила. Не зашуганный, не забитый, а просто неконфликтный человек с оставленным при себе мнением. Полная противоположность Осаму, как выяснилось за последние три дня. В жизни Федора ничего не меняется от того, как часто его обсуждают, ибо против он ничего не имеет. Просто иногда, честно, немного надоедает. Федор же не тварь какая. Имеет право ведь? В коридоре людей мало, даже почти нет никого. Федор открывает окно и с неизмеримым удовольствием вдыхает прохладный воздух. На улице сегодня намного холоднее, чем вчера, и он даже пришел в куртке, так что сейчас есть вероятность заболеть. Он все равно стоит, рассматривает проезжающие машины, высотные дома, и понимает, что здесь из окон виды совсем другие. Здесь все яркое, красивое, позитивное, да и люди приветливые (за исключением одного бесящего русофоба). Все совсем по-другому. Отличия от Санкт-Петербурга сразу бросаются в глаза, и здесь, вроде, намного лучше. Иногда Федор думает о том, что было бы, не решись он уехать из своей страны, но быстро отметает эти мысли как можно дальше, считая жизнь здесь наградой за потраченные нервы. — Эй, Федор! — громкий и звонкий голос доносится до уха, которое уже готово вот-вот свернуться в трубочку, — Да неужели тебя это так задевает? Достоевский берет себя в руки очень вовремя, поворачивается с расслабленным выражением лица и смотрит напротив. Мотает головой, мол, ничего его не задевает и все хорошо, на что Осаму мгновенно расцветает и подходит ближе, в момент устроившись у подоконника. — Русские все такие задумчивые? Боже, ну заткнись ты уже, а! Сколько можно? — Не знаю, — тихо отвечает Достоевский, опираясь локтями на подоконник, — Ещё какие-то вопросы? От чувствует себя долбаным интервьюируемым. Или допрашиваемым. Одно не лучше другого, вот правда. — Хм, — задумывается, вот же… — Не-а. Федор и на этом благодарен, хотя по хитрому выражению лица однокурсника понятно, что он сейчас точно сморозит что-то ещё; что-то не менее бессмысленное и глупое. Спрятать лицо в ладони — единственное пришедшее в голову, чтобы хоть как-то скрыться от всего этого. Но с ощущением темноты приходят воспоминания о жизни в панельных домах. В ушах поднимается шум, и Достоевскому снова плохо. Его мелко колотит, и окно через пару секунд «само по себе» закрывается. Наступает тишина. Он, кажется, один. Самое время открыть глаза и проверить — да, он действительно один. Через пару дней шутки от Осаму прекратили звучать на всю аудиторию, он все больше молчал или разговаривал по делу, чему удивлялись первые две пары, а потом просто забили на это, ибо у всех бывает плохое настроение. Только здесь дело было не в настроении уж точно, что чувствовалось с расстояния вытянутой руки, потому что Осаму все ещё сидел довольно близко и, вроде бы, даже не думал снова задевать тему русских. Зато он активно записывал лекции и много молчал, а тишину и внимание здесь явно любят. Кстати, Достоевский с ним больше не разговаривал, но один раз пытался, и на банальное «Доброе утро!» Дазай ответил тем же и с лёгкой улыбкой, затем снова утыкаясь в тетрадь. Это подталкивало на размышления. У него случилось что-то? — Что-то случилось? — таки спрашивает Федор, не сдержавшись. — Нет, ничего, — голос расстроенный, сам Осаму как в воду опущенный, — А что? — Да просто ты такой обиженный и горбатый, словно на тебе ночами воду возят, — шепотом отвечает Достоевский, припоминая одну недавнюю фразу однокурсника. Осаму усмехается, но ничего на это не отвечает. Допустим, он просто встал не с той ноги. Ага.