ID работы: 11117117

Инструкция по применению антидепрессантов

Слэш
NC-17
Заморожен
259
автор
Размер:
151 страница, 25 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
259 Нравится 160 Отзывы 48 В сборник Скачать

Глава 19

Настройки текста
Примечания:
      Если честно, то Федор не сказал бы, что любил его. Он вообще не был уверен точно, что любил хоть раз в жизни. Да, конечно, он любил и любит свою семью, свои стихи и чай с бергамотом, но разве это можно отнести к той самой любви? Что такое любовь? Откуда она возникает? Как это устроено?       Он думал над этим всю свою осознанную часть жизни, а если быть точнее — лет с двенадцати. По сей день его голову терзают размышления на эту и все связующие темы, но приходил он во всех случаях к целому ничему, что первое время расстраивало. Потом было все равно. Очень сильно все равно, прямо похуй. Сейчас уже не похуй, но и не расстраивает. Эм… Настораживает? Пугает? Сама мысль, что такое скверное чувство начинает поднимать настоящую бурю в разуме, доводила до состояния отчаяния. Хотелось опустить голову на колени, посмотреть на вид из окна и подумать о насущном, но прежняя шарманка вновь и вновь заводилась и отвлекала даже от безделья. Не было места на этой планете, куда можно было бы засунуть самого себя и скрыться от всего этого ужаса. Он же взрослый, а не сопливый подросток, и обязан понимать все, что с ним происходит, происходит вокруг. А он не понимает. Федор периодически теряет связь с миром, и эти секунды кажутся Раем на Земле.       Мысль о Петербурге грозила перетечь в маниакальность, помешательство и дальнейшее сумасшествие с желтым домом и белой рубахой впридачу. Снова это чувство. Чересчур много воспоминаний о событиях в пределах этого города всплывали перед закрытыми глазами обрывками и вперемешку. Это нельзя было остановить. От ненависти к себе немного воротило, но пока что ещё терпимо. Ходить по тонкой грани между срывом и ещё более страшным срывом — невероятно. В том плане, что такого язык не повернется аж врагу пожелать, потому как никто не заслуживает этого.       Никто не должен просыпаться и засыпать с мыслью о том, где бы взять еще.       С мыслью о том, что мать просто откажется открывать родному ребенку дверь, потому что тот пугает ее.       Так не должно быть. Так нельзя.       Но он смотрел десятый сон, совсем не понимая нереальности тревожных мыслей. Позволил себе выпить горсть таблеток и лечь спать впервые за неделю, до конца которой осталось чуть больше суток. Ибо не выдерживал больше. Не справлялся с мыслями, чувствами, эмоциями и долгами по учебе. Достоевский пошел по очевидной для себя дорожке: заболел, ничего не сделал, нахватал долгов и уже просрочил большинство из них, выздоровел, забыл про долги и вспомнил о них только после сообщения от куратора, заварил чай и лег спать. Утром этот круг снова замкнется и продолжит обвивать несчастного русского, уже сотни раз обвинившего в своих проблемах всех вокруг, но не себя любимого.

***

      — А ты себе не изменяешь, да? — с нескрываемым раздражением спрашивает Федор, неожиданно оказавшийся в дверном проёме, — Можно же было не шуметь на всю квартиру, не включать музыку так громко, не…       — Доброе утро, — Гоголь аж вздрагивает — настолько неожиданно Федор замаячил на горизонте, — Я разбудил тебя? — как-то нервно стало за считанные секунды. Николай выдавил улыбку, — Прости, пожалуйста. Я…       — Мне все равно.       Достоевский смотрит самым тяжёлым взглядом, каким только приходилось ему смотреть за всю жизнь, и Николай неосознанно цепляется пальцами за подол футболки, и Богу слава, что Федор этого не видел — он просто вытащил сигарету и закурил, при этом не открыв форточку. С ним бывало такое, что он просто забывал об этом, потому что многим вещам никакого значения не придавал, и гоголевская непереносимость дыма не просто входила в этот список, но и возглавляла его. Федору, черт возьми, всегда было все равно, а Николай прощал, хоть и понимал в полной мере весь идиотизм и ощущал бетонную стену между ними собственным лбом, которым о нее бился в попытках достучаться или размозжить череп в случае неудачи.       — Открой окно, пожалуйста, — протянул медленно и невероятно аккуратно, однако вот-вот зайдется диким кашлем — заранее прикрыл рот ладонью.       И все равно улыбается.       До последнего.       Он устал.       — Заткнись хоть на минуту, — Гоголь ненавидел эти вспышки агрессии, — Как же ты заебал.       У Достоевского есть одна проблема, и связана она напрямую с ещё несколькими проблемами, которые он когда-то давно обещал решить и почти клялся на крови, что все исправил. Нихера. Ни-хе-ра. Если у него что-то не получалось — виноваты все автоматически, но точно не он. Ему либо помешали, либо отвлекли, либо ещё что. Так было всегда, но Гоголь не решался сознаваться ему в таких мнениях, потому что тот все равно не послушает и пропустит мимо ушей. Эти отношения нельзя было считать чем-то из ряда адекватных. Они гнили, разлагались и пробивали дно у дна не по дням, а по часам. Такое обычно сложно терпеть долго, и можно примерно понять весь масштаб бардака в голове Гоголя, раз он несёт все через годы на своих собственных плечах и делает вид, будто не сломался.       Это сложно. Ему очень нужен отдых.       Он не может. Не справляется.       Лучи рассвета просачиваются через жалюзи и остаются яркими полосами на стене напротив, на измазанных графитом руках Гоголя, на кухонных шкафах, и второе бросается Достоевскому в глаза больше всего остального. Агрессия и холодность медленно и плавно испаряются, веки тяжелеют, а голова будто наполняется пропитанной нашатырным спиртом ватой. Николай всегда ассоциировался именно с нашатыркой, но Федор не ведал о причинах сего. Должно быть, этот человек оказался тем самым единственным, кто способен лишь своим видом напомнить о том, что другие — тоже люди, и что на них нельзя вымещать свое плохое настроение, как это делал Федор изо дня в день. Гоголь послан ему в качестве Совести.       Он не виноват, что ты ничего не испытываешь, Федь.       Он не виноват в своих чувствах; в том, что цепляется за человека до последнего.       Это ты виноват, раз позволяешь ему находиться рядом.       Получается, в этом все дело? В тебе?       Бред. Это он во всем виноват.       Так и есть.       Очень хотелось тишины и спокойствия, одиночества и вдохновения, а не всего этого (Гоголя, то бишь), но Достоевский не мог долго злиться на него, потому как верх над ним всегда брало резкое успокоение, а за ним уже следовали лёгкость и умиротворение. Федор думал о балансе; думал о том, что надо сделать хотя бы самый мизерный шаг навстречу равновесию, да вот только дальше мыслей это не заходило. Как известно, мозгами шевелить способен почти каждый, а вот собраться и пойти к цели — единицы. Достоевский осуждал себя, возможно, в самой глубине сознания, попутно отрицая все выдвинутые собой же предъявы, ведь ему никогда не будет подвластно все, чего бы он только захотел.       И чего не захотел — тоже.       Достоевский открывает все-таки окно и краем уха улавливает довольно шумный вдох, опирается на подоконник и смотрит вдаль, в который раз за одно только утро убеждаясь в собственном идиотизме. Он всю жизнь только в этом и убеждается не без иронии и насмешек. Давненько за ним было замечено, что он, кажись, из тех самых любителей обесценивания всего с собой связанного. Из-за него и у Гоголя вошло в привычку в шуточной форме измываться над самим собой. Смешно, конечно же, было.       Но точно не Николаю.       — Ладно, извини, — после внушительной паузы, которая уже грозила растянуться на весь день, произнес Федор с такой интонацией, будто это Гоголь срывается на всех с утра пораньше, — Мне иногда совсем не до тебя.       Это…       Прозвучало как-то обидно. Но он же извинился, хоть и криво-косо.       Видишь, Николай? Ты зря бьешь тревогу.       — Будет ли тебе до меня, когда я уйду? — сказал тихо и в надежде, что останется неуслышанным.       Вот только надежда всегда умирает последней.       — Что?       И она уже умерла.

***

      Он проснулся от грохота и сразу соскочил с дивана, будто кипятком ошпаренный. Выяснилось после пары мгновений вот что: Мармелад прыгнул на полку прямо со стопки учебников на столе, листы с конспектами тоже оказались в этой стопке и упали вместе с учебниками, часы семь минут назад пробили восемь утра, Федор опаздывает. Последнее только как следствие всего остального, а из-за конспектов все усугубится еще сильнее, и тогда можно будет смело выходить не через дверь, а через окно. Дрожь в коленях не унималась вот совсем никак. Сон сразу забылся, но Достоевский был уверен в том, что это был кошмар. Очередной кошмар из разряда тех самых, от которых зачастую тяжело отойти и окончательно проснуться. Так что Достоевский в какой-то степени даже рад — он забылся, ушел навсегда из памяти и не будет возникать перед ним в любую свободную минуту, когда голова не занята никакими мыслями. Это бесценно.       Настолько же бесценно, как и завтрак по утрам в непринужденной обстановке, а не после третьей пары в послеобеденное время, да еще и в компании знакомого идиота, которого недавно принято было считать другом. И идиот он не из-за настроения Достоевского, а из-за проваленного теста, к которому он упорно готовился (вообще нет, как выяснилось прямо во время тестирования). Федор пытался помочь, предлагал сделать тест за него, но Дазай оказался упертым бараном с твердым убеждением в безнаказанности. У Федора глаз задергался с флэшбеков, как их в школе шпыняли за невыполненное домашнее задание, и как девятилетний он с температурой под сорок и ветрянкой с ангиной сидел в темноте за столом и переписывал русский язык с вырванного матерью из тетради листа, по другую сторону которого стояла оценка за проверочную работу. Осаму на это подбадривающе похлопал однокурсника по плечу и искренне (нет) пособолезновал несчастному и лишенному детства ребенку.       — Теперь начинаю понимать, почему ты свалил оттуда, — он, как и всегда, пил крепкий кофе, — Не система, а каторга!       А сколько сарказма, сколько сарказма в его голосе! Уши в трубочку сворачиваются.       Федор еще несколько раз пытался правильно взять палочки и съесть, черт бы их, свои заслуженные честным трудом суши, потому что самый высокий балл за тест по тропам и фигурам — это вам не картошку у бабушки в деревне под конец лета копать. Мало кто из их группы вообще отличил тропы от фигур, а это считалось самым простым заданием, с которым, кстати, Дазай тоже не справился и заслужил звание «Позорник всея универа» ровно в тот момент, когда даже его друг-технарь во время посиделок в курилке объяснил всю разницу. Так что Достоевский теперь считался самым умным на районе, за что в родных кругах его могли знатно отпиздить, а здесь неожиданно уважать начали и почти в студсовет затащили, но из-за дазаевского «Звезда на лоб упала?» он отказался. За спиной своего друга все равно скрысит и возглавит не то что студенческий совет, а все правительство, только бы утереть позорнику нос, но это уже в другой раз. Поэтому он заслужил суши.       И заслужил вилку, которая как раз лежала в рюкзаке для таких случаев.       Вот только нужно было куда-то деть Осаму, чтобы его кличка не перешла другому человеку тоже весьма заслуженно.       Сколько ты в этой стране уже топчешься? Неужели палочки держать так и не научился?       Позорник.       — Вот про каторгу в точку, — Федор сам не замечал, как становился русофобом. Ох уж это дурное влияние, — У нас почти все писатели отирались хоть раз либо в Сибири, либо на Кавказе. Считалось, что таким образом они начнут писать «правильные» произведения — агитацию власти, то есть, — Осаму уже начинал что-то подозревать, если судить по его взглядам на нетронутую до сих пор тарелку, — Русофобия передается воздушно-капельным путем?       Миссию по озадачиванию человека можно считать выполненной. Теперь Дазай включит мозг в целях сообразить и выпалить что-нибудь дохуя оригинальное, так что Федор посчитал это время самым удобным для незаметного поедания своего послеобеденного завтрака вилкой. Может себе позволить. Осаму, так и быть, позволено оставить свое мнение при себе.       Дверной колокольчик звякнул, оповещая хозяина почти что пустого заведения о прибытии нового посетителя, так что теперь довольно громко звучали голоса доброжелательного пожилого владельца-кофевара и еще чей-то — посетителя. Федор крутил вилку под столом и мечтал клюнуть в тарелку.       — Не, только половым.       Секунда. Две, три, пять, десять.       — А… — раздается из-за спины Достоевского, и тот вздрагивает, почти воткнув себе вилку в ногу, — Дазай. Заебал, съебись с глаз моих!       Голос такой знакомый, что Достоевскому и поворачиваться особо не нужно — никакой необходимости нет. Вот только он поворачивается, и сразу же подмечает рыжие волосы и названную Осаму ублюдской шляпу.       Какая у русского интересная жизнь нынче, однако.       — Блять, — русский мат такой грубый.       — Только после тебя, Чуя, — такую отвратительную лыбу давит, Господь, — Я устал собирать рыжую волосню по всей квартире, а отец пообещал застрелить тебя, если не заберешь «Введение в психоанализ» Фрейда со стола на кухне, потому что у него вытекли глаза и поднялось давление при виде этой книги.       Достоевский всегда поражался тому, как эти двое друг с другом общаются, смешивая иронию, сарказм, серьезность и в редких случаях адекватность. Они считают себя практически лучшими друзьями, но оскорбляют и гнобят при встрече вместо рукопожатий. Это все трогательно и мило, конечно, но Федор слишком хочет есть, так что грамотно использует подвернувшуюся в качестве дарования Божьего минуту переговорок своих приятелей и начинает в невероятной спешке есть самые лучшие в мире суши своей самой лучшей в мире вилкой. Он так сильно увлекся, что ни разу не заметил прикованных к себе взглядов.       — Ты ешь суши вилкой? — у Чуи такой вид, словно увидел призрака или умалишенного.       — Ты читаешь Фрейда? — Федор, этакий молодец, не растерялся.       — Можем ли мы считаться компанией позорников?       Дружный посыл Осаму куда подальше, и всех троих накрыло волной смеха, а из-за этого шума на них стали оборачиваться немногочисленные посетители. Когда у тебя в расписании три пары с двенадцати дня, о чем ты забыл и принесся галопом к девяти, тебе уже как-то совершенно все равно на косые взгляды и вилку в руке вместо палочек — хочется простого и заслуженного отдыха.       — Мы похожи, не спорю, — с усмешкой протянул Достоевский, когда спешки более-менее поутихли, — Но ты можешь считать это званием и достоинством. Оно тебе к лицу.       — Ой, да вы мне льстите!       Есть вероятность, что Дазай считает это реальным комплиментом. А впрочем, раз уж на то пошло, последние две недели их общение можно уверенно назвать странным и нетипичным, потому как вечные тупые шуточки начинали казаться Чуе (а он частенько с ними зависал) не просто шутками, а чем-то граничащим с, блять, флиртом, и он никак не мог отделаться от этого ощущения, а теперь ещё и начинал считать себя лишним в такой компании, но все равно не уходил. И дело вовсе не в том, что ему как-то противно или же мерзко находиться в таком обществе — он и сам много что по лихой молодости творил, здесь уже ничего нового нет, просто русский не внушал доверия, а в очередной раз слезы и сопли своему другу он вытирать не собирался. Хотелось послать этого Федора гулять своей дорогой. Очень хотелось. Это даже дружеской ревностью не назвать — слишком глупо звучит. Накахара просто опасается, окей? Это нормально, если учесть, что ему прекрасно известны мельчайшие факты дазаевской биографии. Больше всего его настораживает вся эта ситуация из-за того, что при малейшем сдвиге планов Осаму следует одному и тому же сценарию, завершением которого служит больничная койка этажом выше кабинета его отчима. Так что Чуя считал своим долгом увериться в том, что этот русский не окажется кидаловом и, если уж они и вправду начнут близко общаться, не свалит без повода в неизвестном направлении. Пока что именно такое мнение о нем и складывалось. Может быть, Чуя просто чересчур придирчив.       — Кстати, Дазай, — решился прервать их слащаво-отвратительную беседу, — Наш селебрити получил золото на соревнованиях и решил это отметить. Придёшь?       Федор просто растворился, ибо ничего не ведает и расспрашивать приличным не считает. Чуя мысленно вписал это в список его плюсов.       — Да ладно? — Осаму сложил руки на груди и откинулся на спинку стула, — Я думал, что этот лох и отборочный не пройдет. Растет на глазах.       — Знаешь, ему было бы не очень приятно слышать это от тебя, — Дазай махнул рукой, — Напомню, что именно из-за тебя он ушел оттуда на несколько месяцев.       Федор все ещё молча слушал с поддельным равнодушием — так и хотелось поинтересоваться, о чем и о ком идёт речь.       — Ну не на несколько лет же! — херовая попытка оправдать себя.       — Кэндо — сложный спорт. Даже несколько месяцев равносильны катастрофе! Когда же ты поймёшь, а? Ему важны твои слова, он тебя во всем всегда слушается!       Федор провел параллель между ними и своими родителями после развода. Тогда ещё мелкий Достоевский ужасно переживал перед школьной сценкой, в которой случайно согласился принимать участие, и отец наговорил огроменное количество слов, которые дети в свой адрес слышать не должны. От родителей — тем более. А через месяц мать упрекала отца просто во всем и заставляла идти смотреть на сына, оказывать ему поддержку и аплодировать после каждой реплики. Отец послал её тогда, наговорил ещё с тонну гадостей и несколько лет вообще никак в жизни Федора не фигурировал. Достоевский не знал всей ситуации и ориентировался на диалог Осаму и Чуи, когда понял, что вообще мало знает о своем одногруппнике.       Дазай должен был согласиться.       Он же не настолько моральный урод.       — Слушай, давай обсудим это позже, да? — Накахара нехотя кивнул, — Передай ему, что я приду только ради халявного сакэ.       Понятно.       Федь, не суди по ситуации, если не знаешь всего.       Сам не святоша.       — Извините, — русский подскочил и быстро засобирался, — У меня дела, я почти опаздываю.       Как Чуя и думал — кидалово. Ему плевать на, вероятно, действительно какие-то дела у русского, потому что выглядит это все так, будто он и впрямь сбегает.       — Все нормально?       — Все в порядке, — Федор накинул сумку на плечо, — Дела и вправду неотложные, но ничего особенного. Обычная работа.       Молодец, что хоть придумал что-то, но убедительно это не звучало.       В особенности для Чуи.

***

      Солнце сегодня светило ярче, чем обычно, но немного уже начинало холодать. Порой поднимался легкий ветерок, но растрепанные волосы беспокоили Достоевского в самую последнюю очередь (или же вообще плевать ему было). Людей поглотила вечерняя суета — рабочий день подошел к концу. Перед Федором стремительно возрастало здание больницы, ставшее уже привычным за весьма короткий срок. Мысли спутывались, как и ноги, как и все вокруг, впрочем. Ничего кроме заветного «Добраться бы уже!» не волновало его при подъеме по лестнице на крыльцо. Курящие на лавочке интерны посмотрели на него таким уставшим взглядом, что аж сердце защемило от жалости. Коридоры сегодня были поразительно пусты, а из кабинета нужного ему врача доносился его смех.       — Откуда я знаю? Ты все везде раскидал! — Федор трижды постучался и зашёл в кабинет, — Какой же вы бешеный, молодой человек! Ко мне пришел пациент, так что сам ищи свою полосатую рубашку, недотёпа, — надо же, а Федор думал, что его упорно не замечали все это время, — Извините, просто сын умом поехал.       При этом его отец — психолог.       Федя. Федь, задумайся над этим.       Быть может, ты вообще не там помощь ищешь, а?       Лампа сегодня горела не привычным теплым светом, а белым и режущим от этого глаза. Федор это заметил еще, казалось, из коридора. Ну, конечно, на деле же он начал уделять этой мелочи внимание только последние минут десять назад — как раз тогда психолог начал активно развивать тему, затронутую Достоевским вскользь, ненароком. Но именно из-за этого он сейчас здесь.       — Вы сказали, что кошмары снова появились, — уже серьезный врач посматривал на него исподлобья и привычно щёлкал ручкой, — Какого они характера?       На этом можно и закончить столь поздний визит и не менее поздний разговор. Федор не знал, как именно рассказать об этом. Не знал, как делиться этим — мыслями и переживаниями. Ему всегда нужно было что-то, что могло бы дать пинка для скорости, но в стенах этого кабинета никто не смел торопить его, хоть на сеанс и отводился ровно час.       — Они пугают, — да ладно, блять? Это же кошмары — логично, — Обычно я стараюсь ложиться спать до часа ночи, либо не ложусь совсем, чтобы не видеть их. После пробуждения почти ничего не помню, но все равно хочу выколоть глаза.       — А что Вы запоминаете?       Достоевский выдохнул. Это оказалось слишком сложным действием — просто рассказать. Вспоминать и ворошить что-то в памяти совсем не хотелось, но приходится, ибо какой тогда смысл у этого всего?       — Силуэты.       — Они говорят?       Вдох.       Выдох.       — Они почти всегда молчат, — пальцы нервно елозили по коленям, — Но они напряжены.       — Кого они напоминают?       Достоевский был бы очень даже рад, если б прямо сейчас его забрал на тот свет инфаркт миокарда, но ничего не произошло — тишина окутала помещение, впиталась в стены и высосала весь запас кислорода. Вакуум.       — Неудачников, — врач хмыкнул, — Меня и… Одного умершего человека?       — Вы считаете себя виновным в его смерти?       Почему мозгоправы так мастерски давят на людей? Федор осекся, задумался и опустил взгляд на кроссовки.       — Скорее нет, чем да, — уверенно отвечает Достоевский, все ещё незаметно (ага, утаишь что-нибудь от врача) постукивая указательным пальцем по коленке.       Он нервничал, но вряд ли когда-нибудь это признает.       Он, блять, очень нервничал.       — Почему же? Человек, с которым у Вас были тесные взаимодействия несколько лет назад, умер, и…       — Это должно напрягать, Вы хотите сказать? — догадывается Достоевский, теперь уже никак не проявляя нелепого страха перед… чем? — Мне все равно.       Звучало из его уст так, словно бы он пытается убедить себя в первую очередь, а не просто дал ответ на интересующий психолога вопрос. Тот кивнул, записал что-то себе в блокнот с противной серой пружинкой, взглянул на пациента исподлобья и снова что-то записал. Он всегда записывал едва ли не каждое слово, вылетевшее из уст русского, но Достоевский только-только заметил это. Почему-то…       — Хотите сказать, что Вас действительно никак это не задело?       … сегодня слишком много деталей приобретают огромный смысл, какую-то нереальную значимость. И это странно. В том смысле, что до жути непривычно, но Федор лишь кивает и не помнит через несколько секунд уже, мысленно это сделал или в действительности так и было.       — Да, именно это я и хочу сказать, — в глазах только стальная уверенность. Врач снова что-то пишет, — У нас… У нас была общая история, да. Нас много что объединяло, разъединяло, и у нас все еще могло бы быть что-то общее. Знаете, — теперь пальцы вцепились в штанину, — Он был клоуном. Последним, мать его, в этом мире клоуном, и я ненавидел это в нем. Люто. Он… Он порой так раздражал, что я думал, что нам не по пути. Однозначно не по пути.       Он начинал говорить менее уверенно, местами мямлил не очень внятно и в целом все больше погружался в задумчивость, в прошлое. Психолог записывал, не останавливаясь ни на секунду.       — Если, как Вы выразились, Вам все равно, то почему он снова Вам снится? — такой простой вопрос, казалось бы, — Вы чувствуете вину?       — Я был огорчен, — ответил честно, хоть и не до конца, — Это удивляет даже сейчас, когда столько времени прошло, казалось бы.       — Удивляет? — врач перестал записывать и несколько раз щелкнул ручкой, — Вы сказали, что Вам все равно, а теперь говорите, что были огорчены и…       Ну вот! Теперь он думает, что у тебя биполярка, Федь.       — Я просто хочу забыть это! — как-то слишком резко перебил Достоевский, — Разве Вы не должны помочь мне с этим?       Он казался одичавшей псиной ровно до тех пор, пока телефон в кармане противно не завибрировал, и Федор сразу же (привычки не умирают) достал его, наплевав на присутствие врача. _lovecrabs_ помнишь, я говорил, что познакомлю тебя с друзьями? вооооооот повод и шанс появились не хочешь с нами затусить сегодня?))))))       — Вам никто не поможет, — удивительная стойкость, — Кроме Вас самих. Моя задача — выслушать Вас, дать рецепт и парочку напутствий. Или как Вы думали, мы работаем?       Поразительное спокойствие.       Дай Бог всем такую устойчивость.       Федора бы уже давно разорвало, а этот человек столько людей ежедневно терпит!       — Я думал, что вы помогаете избавиться от плохих воспоминаний, — Федор поднялся с кресла, — Думал, что вас действительно заботят чужие проблемы. Для вас это — лёгкие деньги, да?       Ему стоило заткнуться; стоило повести себя адекватно и просто не брать во внимание высказывание врача, который, на минуточку, действительно помогал своими разговорами. Но Достоевский слишком сильно разошелся. Бездействие и хладнокровие мужчины только сильнее выводило из себя.       Это, блять, психиатр, Федь. Если ты не заметил ещё.       Вполне естественно, что он не начнет срываться на пациента в ответ, идиот.       — Я больше не хочу лечиться у вас, — шаг — дверь прямо перед носом, — И ничего общего иметь с вами.       И ушел без «До свидания!» и иных прощаний, а врач просто пожал плечами и включил электрический чайник, потому что ни один его пациент ещё не уходил безвозвратно.       Они все обычно возвращаются.

_dostoevsky Хочу.

      Зачастую в ещё более херовом состоянии, но возвращаются. И этот трус не станет исключением.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.