«— Похоже на бегемота с ветками ромашек, который почтительно снимает перед нами шляпу! Правда же? Смеётся. Какая же она у него выдумщица. — Моя дорогая Л…, я вижу здесь лишь четыре облака, столкнувшихся друг с другом, и ничего больше. — Зануда!»
Опомнившись, юноша зеркалит усмешку с непривычным торможением — она выходит блёклой и вымученной — и делает пару глотков из полной до краёв чашки. Дружелюбно протягивает, представляясь в ответ: — Лал. Травяной отвар вкусный, хоть и горячий — от него невозможно сильно хочется спать, и Лал не имеет возможности бороться с моментально накрывшей его дымкой сновидений. Во снах проще забыться. Проще простить самого себя за то, что кроме своего имени он едва ли помнит что-то ещё. «Моя Л… Где же, в каком из уголков этого необъятного мира ты прячешься?..» — Спи, — Ванда, словно словившая за хвост его мысли, расправляет самое большое одеяло и встревоженно касается шеи юноши, ощущая его не спадающий жар: согрелся и, кажется, перегрелся. Всё внутри переворачивается от того, как широко распахиваются её глаза, и где-то на задворках сознания вспыхивает светлый, нечеткий образ. Когда-то на него смотрели точно так же, с такой же лаской и заботой, трепали по голове и аккуратно, нежно обнимали. Но кто? Кто? Кто? Кто был этим ведущим лучом света, за которым он готов был последовать хоть на край света? «Моя милая Л… была ли это ты?». Вопрос утопает, не выплыв на поверхность, и Лал отключается под воздействием смертельной усталости и исходящего от мягких покрывал ощущения безопасности. Сейчас беспамятство приходится как нельзя кстати — пустота по-своему лечит и обезболивает рану внутри, что по привычке продолжает болеть. Фантомно. Он и не подозревает, что сегодня ему приснятся облака, прячущиеся за жёлтым-жёлтым солнцем.☆☆☆
«Золушку привезли во дворец. Увидев её, принц подумал, что она стала прекраснее с их последней встречи. Он упал перед девушкой на колени, умоляя выйти за него замуж. Через несколько дней они сыграли свадьбу, а потом жили долго и счастливо». С негромким шелестом Ванда закрывает книгу с лоснящимися страницами и яркими, красочными рисунками, которые приковывают по-детски восторженный взор Лала. Он, как зачарованный, старается отмахнуться от наваждения под приветливо-насмешливую улыбку Ванды — её забавляет его заинтересованность в приукрашенных розовой ватой сказках, как будто он мальчик-мечтатель, желающий покорять города и страны. Она ни на мгновение не задумывается о том, почему известная каждому бродяге «Золушка» настолько сильно впечатляет Лала и бередит его душу — а он плывёт по течению жизни и наблюдает за собой со стороны. Перед ним проносятся годы воздушного, не тронутого печалью детства, прикосновение мягчайших, увлажнённых маслом ладоней матери, её светящийся искренностью и уязвимостью взгляд. Книга в твёрдом переплёте с выгравированными золотыми буквами, лежащая на коленях у Ванды, испепеляется, превращаясь в истрёпанную, местами помятую обложку фамильного сборника сказок и преданий. С которого и началась любовь Лала к выдуманным историям, образам принцев и принцесс. В его голове они не требовали никаких иллюстраций: картина, нарисованная переливающимся голосом мамы, была в сто крат яснее и ближе — она вилась в самом сердце, путалась в светлых кудрях и дарила воспоминания. Которые нехотя, осторожно восстанавливаются, безгранично обнадёживая: ведь если он помнит маму, то обязательно вспомнит и остальных. Найдёт то пламя, не дающее ему покоя. Его Л… — Почитай ещё что-нибудь, — наивно требует Лал и устраивается у изголовья кровати поудобнее, подобно капризному ребёнку. Неуклюже заворачивается в одеяло и готовится слушать про очередной подвиг заморского рыцаря, внимать каждому слову, звуку, шороху и движению губ. Надежда растёт. О многом ли ему напомнят сказки? — Пожалуйста. Ванда смеётся, так заливисто и в то же время почти не слышно, что тишина в комнате кажется ничем и никем не потревоженной. Она унимает трепет в груди при одной лишь мысли о своём «питомце», которого старательно выхаживает, и принимается листать книгу дальше. Специально скользит кончиками пальцев по ровным уголкам страниц и задерживает момент настолько, насколько может, ухватываясь за текущее время ногтями. Бесполезно. Счастливые часы ускользают, но Ванда об этом не думает. Порой мысли превращаются не просто в материю — в веревку на шее, затянутую наполовину, к которой боязно прикоснуться. «Давным-давно жили-были муж с женой, и должен был у них родиться ребёнок. Одно из окошек их дома выходило на чудесный сад. Сад был обнесён высоким забором, и никто не смел войти туда. Хозяйкой сада была злая и могущественная ведьма». Вместо гладкой стены на просторах фантазии появляется зеленеющий дворик с вычурной витиеватой калиткой. Выглядывает сквозь деревья лицо ведьмы в черном сарафане, прижимающей к груди пышные розы. Лал окунается в изрисованную буквами сказочную Вселенную под аккомпанемент голоса Ванды и мчит вперёд, ощущая руки матери в своих кудрях. Совсем как раньше. Тогда, когда существовали прогулки по воскресеньям и стрельба из лука вместе с отцом, любящим ворошить ему волосы в приливе нежности.« — Далеко пойдёшь, парень, с такой-то стрельбой! От девчонок никакого отбоя не будет! — звучит гордый мужской голос. В ответ на это Лал только снисходительно улыбается. Не нужны ему другие, когда под облюбованной яблоней ждёт та, ради которой и учится стрелять из лука. Чтобы защитить.
Их родные образы — единственная дорога, ведущая из забытья. За них он хватается обеими руками и кладёт на колени, пытаясь разглядеть в смутно знакомых чертах извилистый маршрут, который натолкнёт на правильный путь — прошлую, полную красок жизнь. И верит. Верит, что найдётся и найдёт. Бесконечно верит. «Пожалуйста, приведи меня туда, где я был любим. Я так скучаю по чьим-то рукам, треплющим меня за ворот рубашки, и по чьим-то губам, хранящим на себе миллион невысказанных признаний. По тому, где я был на месте. Был самим собой и не метался в надежде отыскать однажды проложенную тропинку заново. Приведи меня к моей Л…. Прошу, приведи».☆☆☆
Оконная рама пропускает игру солнечных лучей, которые отображаются на кухонном деревянном столе. Ставшая привычной настойка из целого вороха трав покоится рядом, и Лал изредка, скучающе посматривает в её сторону — вкус этих специй он знает уже наизусть. Утренняя безмолвная мелодия рассыпается на слуху, пока за окном рассветает и в такт ветру покачиваются ветки деревьев. Затишье. Вовсю хозяйствующая и чересчур бодрая Ванда гремит посудой и ложками, проворно бегает от одного сундука к другому и что-то помешивает, перчит, подслащивает, толчёт — мельтешит-мельтешит перед глазами неброским серым цветом домашнего хлопкового платья. Серый пролетает на обочине подсознания быстро, метко, неожиданно, и увлекает покорного Лала вслед за прояснившимся рассветом — он напрочь забывает про остальную палитру: гаснет голубой, потухает зелёный, надоедает красный, раздражает белый. Серый, серый, серый — единственное, что продолжает волновать и подталкивает пододвинуться ближе к Ванде, словно в этом сочетании находится дверца, ведущая в другое измерение. Внезапная, едкая одержимость этим цветом пугает обыкновенно спокойного Лала, но он понимает — что-то не так. Что-то выпало из цельной композиции, и к ногам подобрался шанс найти недостающее звено. Серый — это разгадка. Ключ к тайне. Спрятанное за семью замками нечто, когда-то бывшее невосполнимой потерей и приобретением. Лал это чувствует, не имея возможности объяснить и доказать даже самому себе. Серый — он рядом. В крови и сердце. Но почему? Откуда? И тут, при очередном покачивании ветки дерева за окном, его почти пришибает к стене, как будто ударяет молния: он находит воспоминание. Ещё одно. Серые глаза впиваются внутрь и вытягивают душу постепенно, струна за струной. Так много любви, преданности, доверия мелькает в этом мраморном море, что не сразу принимаешь его за взгляд — отрезвляют большие зрачки и чёрные длинные ресницы. Она стоит рядом и льнёт к его плечу, ищет защиты, стремится обаять и очаровать, не понимая, что Лал давно по уши влюблен. Пропал. Утонул. Захлебнулся. И вынырнул, стоило ей подойти ближе. Она его пятый листочек в клевере, долгожданная монета под ногами бедняка, островок блистающего песка посреди сибирской хвои, и когда она рядом, то Лал забывает, что умеет чувствовать не только машущих тонкими крылышками бабочек — а они порхают и порхают около лица, стремясь толпой влиться в сердце, уже занятое ей. Серый — это любовь, грозящая развернуться штормом, и Лал неожиданно заново влюбляется в бабочек с тёмными, пыльными крыльями. Будто по щелчку он влетает в другую, уже ставшую обыденной реальность, по кусочкам пазла склеивает первую серьёзную находку и лихорадочно хватается за детали, подавляя зарождающееся отчаяние. Его Л... всегда будто летала над землёй и радостно-радостно щебетала о чём-то отстранённом, сама напоминая окружающим миниатюрную бабочку. Лал помнит её пушистые косы и доверчивые речи, помнит, как оживал от её присутствия, помнит, как ждал её в заброшенном саду. Не помнит одного — как же её зовут. Проклятая зима стёрла заголовок в начале истории и лишь запутала сильнее. Завела не на ту дорогу. Сбила с пути и рассмеялась в лицо. «Ищи своё пламя, любезный Кай, да смотри не расплавься». Он любил её. Лю-бил. Странно и внезапно безнадёжно. На вкус прошедшее время ощущается как самая настоящая горечь — где-то внутри прячется прошлый, умирающий от чувств Лал, и сейчас Лал настоящий ощущает отчаяние от невозможности стать тем, кем всю жизнь был. Их, с этой прекрасной Л..., разделяет непривычная, толстая грань: прежний Лал видит в её лице все краски жизни и всю прелесть бытия, а нынешний — расплывчатое пятно в графе «имя» и безжалостный штамп «я тебя не помню» в посвящённом их совместным воспоминаниям томике. Одинокую спичку, брошенную рядом с обгорелыми дровами. Кто она? Кто она? Кто она? Кому теперь освещает дорогу, с кем делится светом? Теряет ли надежду? Почему, даже позабыв её и бросившись в чёртово беспамятье с разбега, он не может отбросить ощущение пустоты в душе? Словно чего-то не хватает. Её не хватает. Тёплое благоговение мчится сквозь буквы и звуки в небрежно брошенном «она», которое Лал со скоростью света подбирает с пола и прижимает к себе, в надежде развернуть и увидеть там «Лилит», «Лори», «Лукреция» — что угодно вместо колкого «она», однако ничего не происходит: безликий образ в шифоновом платье и мерцающий смех по-прежнему ведут юношу за руку по каменистой тропе. Вдаль-вдаль-вдаль, и нет этому проклятью конца, и не будет. Лал злится. Столько времени греть руки о костёр, чтобы собственными ногами его затоптать? Столько времени охранять крохотный огонёк, чтобы по неосторожности его потушить? Столько времени любить, чтобы оказаться слабым и проиграть? Не готов. Он обязательно дойдёт до истины — клятвенно обещает себе вспомнить не-Лукрецию-и-не-Лилит, пока серые бабочки в его воображении ненадолго усмиряются. Чтобы затем взметнуться выше: потому что после падения должен быть взлёт, потому что не каждое обретение влечет за собой потерю, но каждая потеря — обретение, и потому что нельзя просто взять и упустить свой шанс на счастье, если жизнь бросает в руки счастливый билет. Лови и цени. В любое мгновение заберут. Лал наивно верит в то, что сумеет одержать победу. Найдёт. Отыщет свою единственную хрупкую бабочку среди зарослей терновника и больше не позволит себе уйти от неё. Заново напишет заголовок размашистым почерком и назло зиме разрисует поля страниц солнцем. Своим солнцем. «Кто ты, и что делаешь на жалком пепелище, где когда-то было запредельное счастье? Кто ты, и отчего имя твоё — осколки на моей душе и летящая по ветру бесконечность? Кто ты и как тебя найти? Кто ты, дорогая Л...?».☆☆☆
— Лал! — смеётся. — Лаллоуэй, прекрати! — смеётся. — Клянусь, ты пожалеешь, что решился на это! — её смех ненадолго прерывается, и она собирает по частям сохранившееся внутри мужество и дерзость: смотрит прямо ему в глаза, пытается выглядеть угрожающе. Пытается. Но одного смешка и крепких-надёжных-любимых объятий Лала хватает, чтобы надоевшая бравада улетучилась. С ним невозможно быть серьёзной, ведь он всегда её смешит — может, от этого она падает в неспокойно штормующий омут ещё сильнее, с каждым разом. Слишком крохотное судно против бушующего моря, и устоять не получается. Особенно если все силы уходят на то, чтобы море бушевало и дальше. — Прости, — он виновато прижимает возлюбленную к себе, а в зрачках крутятся лукавые смешинки, красноречиво указывающие на то, что ему не жаль. Могло ли быть иначе? Мог ли он жалеть о том, что заставляет её улыбаться после очередной ссоры с матушкой? Никогда. Её ответный хохот похож на мерцание звёзд, и Лал становится от него зависимым. Знает, быть рядом — правильно, и потому готов хоть стоять на голове или вызвать соседского задиру на шутливый поединок, только бы её развеселить. Ради одной улыбки способен повергнуть целый мир, и со стороны это выглядит как полнейшая глупость. Глупо-глупо-глупо. И безгранично тепло. Наверное, когда сильно любишь, и глупости превращаются в наваждение. — Мне щекотно, — возражает она и усаживается прямо к Лалу на колени, беззастенчиво подминая кружевную оборку с причудливым орнаментом посередине. Не в духе молодой леди — забывать о внешнем виде в обществе джентльмена, не поправлять юбку платья ежесекундно и не отводить глаза при столкновении взоров настолько глубоко, чтобы прямо зрачки-в-зрачки и радужка-в-радужку — но её это ни капли не заботит. Моряки на маленьких суднах отчаяннее всех — и его бабочка тоже отчаянная. Особенная. Заточённая в коллекционном саду и ждущая, когда любимый садовник придёт и освободит. Ведь он всегда приходил. Придёт и снова. — Встретимся завтра утром под яблоней? Доверчиво склоняет голову ему на плечо, жестом подталкивая Лала на молчаливое согласие, и невинно улыбается, собирая осколки его сомнений воедино. — Разумеется, Лили, — без запинки выпаливает он, и вдруг дёргается. Грань, разделяющая прошлое и настоящее, сон и жизнь, стирается, и Лал неожиданно просыпается. Дверца спустя тысячу отчаянных-ни-на-что-не-надеющихся вздохов открывается, и света становится всё больше — другое измерение, идущее из жизни Лала, ещё не потерявшего память, зовет. Вспомнил. Он вспомнил её: всю, от кончиков пальцев на руках и до веснушек около серых глаз, от её непозволительной дерзости и до невероятно любящего сердца. Всю. Такую, какой он её полюбил. От первого «Л» и до последнего «И». Лили. Её зовут Лили. Плавное «Л» и мягкое «И». Два раза языком о нёбо и четыре мерных постукивания сердца на каждую из букв. Теперь он точно знает, как зовут ту, ради которой когда-то жил, и не намерен отступать. Он найдёт её. Если сумел вспомнить, значит, сумеет и найти, значит, они снова будут вместе. Садовник и его любимая бабочка, не желающая улетать на волю без него. «Я слишком долго тебя ждал, чтобы просто взять и упустить. Если мы когда-то были счастливы, то станем счастливыми снова. Любовь возрождается, и ничто ей не препятствие».☆☆☆
Ванда сосредоточенно наматывает клубок ниток на крючок и связывает две петли. Процесс вязания отрезвляет от гнетущего урагана, который бушует в груди, и уводит её размышления из дремучего, топкого болота на сверкающую поляну, где светло и прохладно. Лал, отправившийся прогуляться по окрестностям утром, до сих пор не появляется на пороге, хотя солнце без спешки начинает прятаться за росчерком травы, а воздух — холодеть. Он неумолимо меняется — она необъяснимо чувствует. Глаза его горят чем-то неизведанным и смотрят на неё едва ли не с раздражением: он будто знает то, чего не знает она, и это встает между ними преградой, через которую не переступить. Как много преград впереди ещё будет — Ванда едва ли сохраняет терпение и убеждает саму себя не волноваться раньше времени, не осознавая, что оно уже наступило. Часы беспощадны к тем, кто смотрит на материю времени с пренебрежением, и они оба провинились. Беспощадно провинились. Слышится свист. Громкое и незатейливое «давным-давно жили-были муж с женой, и должен был у них родиться ребёнок…», перекатывающееся на разные лады, выдает его возвращение, и девушка незаметно для себя выдыхает, успокаиваясь. Драгоценный любитель сказок снова рядом. Вязание перестаёт отвлекать, мысли путаются сильнее прежнего. — Я отправляюсь домой. Я должен найти свою невесту, — его признание, брошенное раньше, чем на пол ступает босая нога, изумляет Ванду настолько, что часть пряжи падает вниз. Теперь до неё нет никакого дела. Ванда растерянно всматривается в довольное лицо Лала, прислонившегося к двери, и молчит. Розы и тюльпаны, посеянные робким «а что если он не вспомнит и останется со мной» и изо дня в день процветающие где-то внутри, переламываются под силой ветра и крошатся-крошатся-крошатся. Он не останется. Ни за что на свете. Она видит по его глазам. Отныне — ни за что. Ванде не хватает духу поднять взгляд. Пряжа мокнет из-за слёз. Всегда ли так больно, когда взращённый любовью сад, благоухающий и устремляющийся лианами вверх, опустевает? Всегда ли так больно отпускать и закрывать в один миг заржавевшую калитку, без слов осознавая, что больше не вернёшься? Никаких садов. Никаких роз. Никаких надежд. — Уверен, что сможешь её найти? — она делает переломный шаг навстречу разрастающемуся торнадо: смотрит на его широкую улыбку, откладывает нитки и принимает поражение. Слаба, чтобы лишить его права на счастье. Эгоистична, чтобы отказаться от своего. — Ты ведь не знаешь, куда идти, через леса легко заблудиться, и… — Когда дело касается любви, самый главный компас — не кусок железа, — непреклонный тон Лала забивает иллюзорную калитку ржавыми острыми гвоздями, и Ванда с беспомощностью наблюдает за гнилыми листьями вместо пушистого покрова, пахнущего росой. Там, где недавно жила вечная весна, отныне всё разрушено проливными дождями осени. Умирает. Крохотный, аккуратно выстроенный мир умирает, оставляя хозяйку за той чертой, через которую вечно не перейти. Безжалостный вихрь постепенно поглощает сад, и ломает-ломает-ломает, отрывая крылья каждой из пролетающих птиц и не пуская на юг. Больше не будет долгожданного тепла. Только пробирающий холод. Всегда ли так больно, когда твою любовь не суждено делить пополам, и вся она — с горестями и радостями, с белым и чёрным, горьким и сладким — достается одной лишь тебе? Огромная Вселенная влюблённости и ненависти — твоя, и планеты, и галактики, и спутники — для тебя и в тебе, до тех пор, пока чёрная дыра не поглотит их до конца, оставив одну зиму. Ослепительно белоснежную. Жаждущую жертв и не желающую ждать. Жертвовать приходится сердцем. Оно мало похоже на компас, ведущий в правильном направлении, но выбора не остаётся. Ванда верит в то, что поступает так, как велит судьба, и уходит из дома на следующий день, не забыв полюбоваться безмятежно спящим Лалом, уложенным в чистую постель. Собственноручно ломает крыло главной птице — себе — продолжая стоять у изголовья его кровати и медленно принимая поражение. Смиряясь с тем, что в душе отныне веет зимой. «Веди меня туда, где мы с Лалом будем вместе навсегда. Туда, где я буду счастлива. Бедное-бедное сердце, веди меня туда, где ты способно излечиться и познать не только всеобъемлющую боль, удвоенную его беспощадным «Ли-ли».☆☆☆
В шёлковых занавесках, обрамляющих крохотную комнатку, сложно не запутаться, однако Ванда со страхом переступает через себя и заглядывает в глубь кудеснической обители. Вокруг темно, страшно, зябко и совсем-совсем неуютно. Каждая мелочь, каждая деталь — чужая, и внушает неподдельный ужас вперемешку с благоговением. Робея, бледнея, краснея, Ванда хватается за бархатную скатерть на столе, на которой нитками вышиты кошачьи глаза, впивающиеся в тот укромный уголочек души, что недоступен для неё самой. Соприкосновение кожи с мягкой тканью возвращает ощущение реальности происходящего: становится ещё холоднее из-за приоткрытых форточек, а бессмысленные разговоры с улицы и тлеющий на заднем дворе костёр остаются лишь отблесками простой деревенской жизни простых деревенских людей без забот. Которые на расплывчатом фоне её царапающих рёбра переживаний выглядят, словно поломанные стрелки в механизме, созданном для целого спектра чувств. Ничего не чувствующие. Ни о чём не беспокоящиеся. Ни о чём не грезящие. Ни-ка-кие. Ванде кажется, что она — единственный работающий винтик среди покрывшихся пылью безделушек, который вращается во все стороны сразу и разрывается на той самой грани, где шаг вправо, шаг влево — расстрел. Вправо — бесконечная и окрыляющая любовь. Влево — всепоглощающая чернота ненависти. Старуха Эрла, сидящая посередине на скрипучем стуле, усмехается и искоса поглядывает на то, как сомнения опережают девушку — она теряется в пространстве и хлопает ресницами, как будто хочет сменить надоевшую картинку, но после затянувшейся тишины делает шаг вперед, примеряясь, и приближается ко второму столу, уставленному снадобьями. Решительность нарастает. — Я… — Не стоит, — хитрый, всё-на-свете-знающий, лисий прищур голубых глаз заставляет Ванду с судорогой выдохнуть, сбросив с плеч никогда не принадлежавшую ей храбрость, и схватиться за пояс платья леденеющими руками. Окружающая атмосфера смахивает на искусную постановку главного злодея из сказки, и страх понемногу берет контроль в свои лапы, цепко-цепко обнимая с двух сторон. Старуха, зорко подмечающая исходящие от гостьи волны опасения, вздыхает с пониманием: — Не надо ничего говорить. Знаю я, зачем ты пришла. И какие вопросы в голове держишь. Я всё знаю. Всё. Всё. Всё. «Откуда?» — вопрос клубится и беснуется, грозясь выпорхнуть с губ Ванды, замеревшей как мраморное изваяние. Не то от ужаса, не то от восторга. «Тебе об этом думать необязательно» — ответ прорывается сквозь шелест засушенных цветков и наполовину сожжённых пергаментов, горечью оставаясь на ладонях, которым так не хватает привычного тепла: Ванда словно замерзает изнутри. Она послушно умолкает и с первым же приливом невиданной смелости поднимает взгляд. В котором Эрла без труда читает целую историю, просматривает иллюстрацию одна за другой и разочарованно добирается до конца с перечёркнутым «жили долго и счастливо». Прекрасная сказка с принцем и его принцессой в миг обрушилась пеплом к ногам — и причиной тому неизвестное пламя «Лили». Как чёртова огненная печать, мешающая чистой любви. — Хочешь парня охмурить, значит. Нехорошо, ой нехорошо, — с полуухмылкой щебечет ведьма и ловкими взмахами пальцев зажигает свечки одна за другой. Воск плавится и оседает на скатерти, расплываясь нелепыми кляксами. Вверх поднимается запах огня, щипающий нос, и Ванда в протесте закусывает губу, обдумывая оправдание. На язык ничего не идёт. — Грех это — ненастоящую любовь человеку навязывать. Равно как верёвкой душить, — в морщинистых руках мелькает красная восковая фигурка, хрупкая-хрупкая, перевязанная лентами от шеи до ног, и её вид действует почти отрезвляюще. Не будь она так отравлена безрассудным желанием слышать знакомый голос, с нежностью напевающий «Ван-да» вместо невыносимого «Ли-ли», в этой комнате сейчас бы осталась одна ухмыляющаяся Эрла да сундуки с ажурными подсвечниками, а Ванда разрезала бы уличный воздух мерным стуком туфель. Однако не от каждого наваждения можно избавиться в два счёта — повернуть назад означает отобрать надежду у сердца, гибнущего в борьбе за собственное счастье. Несправедливо. «Моя душа перед тобой. Делай, что хочешь, но молю, помоги мне остановить Лала в его безумии. Если он уйдет, я не выдержу — тут же кану в пропасть». — Так уж и быть, пойду на милость. Знавала твою матушку, хорошим, добрым человеком была. Всем на округе помогала из последних сил, этим и сгубила себя. В память о ней выручу тебя и брать ничего взамен не буду. Один только раз, — качает головой ведьма и ставит рядом две большие хрустальные чаши. В одной — пусто, в другой — несколько красных и розовых увядших цветков, утопленных во вкусно пахнущем масле. Вид сосредоточенной Эрлы, шаманящей над чашей, не вселяет ни единой светящейся звёздочки уверенности в грудь Ванды. Идея попросить помощи у могущественной колдуньи, чётко знающей своё дело, отныне не кажется блестящей — Ванде тут же хочется спрятаться от нахлынувшей тревоги, бьющей по кончикам пальцев. Совсем не так она представляла протянутую руку помощи. Того и гляди, затянет на дно. Эрла властно хватает девушку за запястья и настолько серьёзно и внимательно смотрит ей в глаза, словно досконально изучает, какие эмоции бушуют у неё за радужкой. Страх, любовь, печаль, гнев смешиваются в разрушающий шторм, и Ванда напрягается против воли — ведьминская сила передается даже через касания. Проходит секунда, которую тут же разрезает не терпящее пререканий: — Опусти туда руки. И думай. Вспоминай о нём. Ванда повинуется и прикрывает веки, пока размельчённые засушенные цветки тонут в масле. Волнение утихает, и мысли о том, насколько странным ощущается происходящее, улетучиваются. Тихая безмятежная ночь. Где-то вдалеке, за пристанью, люди напевают мелодию, разносящую по ветру трепетную нежность и спокойствие, вьющиеся вокруг Лала и Ванды. Они сидят на выступе, держатся за руки, игнорируя щекотку от капель росы на траве, и наблюдают за уплывающими кораблями в звёздном покрывале. Плеск воды шумит в ушах и вырисовывается небрежной картинкой художника-мариниста прямо перед глазами. Красиво. Будто разукрашенное полотно с ними в главной роли, которое дали подержать на пару минут — восхититься и отдать обратно. А еще звёзды. Их слишком много — на небе и во взгляде напротив. В душе создаётся целая Вселенная необъятных размеров, сотканная из этих самых звёзд, и Ванда ощущает прилив настоящего ребяческого счастья. Как это просто: устроиться рядышком под его плечом и дышать свежим морским воздухом! Время останавливается на полувздохе-полувыдохе, не мешая Лалу играть с прядками, выпавшими из хитро сплетённой причёски Ванды. Та лишь улыбается и не двигается, боясь нарушить воцарившуюся идиллию. Напрасно, потому что он совершает это первым, смахивая добрую половину мерцающих звёзд одним искренним признанием: — Знаешь, я бы так хотел вспомнить прошлую жизнь. Любил ли я проводить часы за созерцанием природы и восхищался ли созвездиями? Купался ли в море? Бегал ли босиком по траве хоть с кем-нибудь за руку, прямо как с тобой? Мне до жути интересно, любил ли я какие-то вещи в прошлом. Боюсь, теперь мне не узнать — прошло столько месяцев, а я до сих пор ничего не помню. Ванда отодвигается, но парень не воспринимает её рваные, ломаные, изрезанные мгновенно подступившей болью движения на свой счет. Зря. «Боюсь, однажды ты всё-таки сможешь. И тогда я могу лишиться возможности заботиться о тебе и водить на эту пристань, уже ставшую нашей. Лишиться возможности быть близко и растить планету за планетой в крохотной Вселенной, рождённой моей любовью к тебе, о которой ты ничего не узнаешь» — думает Ванда с щемящей грустью, но ничего не произносит и лишь ласково усмехается, вновь пододвигаясь чуть ближе. Руки будто варятся в кипятке, а не в масле, и девушка вскрикивает, открывает глаза, тут же натыкаясь на возмущение в строгих чертах лица Эрлы, явно недовольной её поведением. — Ты мешаешь обряду своеволием, — шепчет она и помешивает цветки в чашке под их тихое шипение. Стоит ей отвернуться, с полки бесшумно опадает жёлтый, совсем свежий лепесток розы. На него не обращают внимания ни Эрла, что-то ворчащая себе под нос, ни Ванда, которая виновато прикусывает губу и снова погружается в хранилище воспоминаний, постепенно абстрагируясь от неприятной пустоты внутри. Становится хорошо и безопасно, почти приятно — если забыть про пустоту и вырванный с корнями сад, но забыть не получается. Никак. Хохот. Вечерние сумерки. Упавший на пол кусок вишневого пирога. Проявляющаяся сквозь облака луна. Кружащие по кухне Ванда и Лал, забывшиеся в танце. Они смеются и сталкиваются взглядами. Замирают. — Не вспоминай то, что причиняет тебе боль, — сквозь охвативший тело дурман прорывается хрипло озвученный совет, бьющий в цель. Ванда неопределённо мотает макушкой, словно мечется между тем, чтобы раздробить счастливую иллюзию, и желанием сохранить свое «недолго и счастливо». Какого волка кормишь… — Что делаешь? — Лал подкрадывается со спины незаметно для Ванды, увлечённой выпечкой, и приобнимает. Ворох блестяшек-бабочек рассыпается по животу и переворачивается от неожиданного жеста, отныне навсегда отпечатанного касаниями на душе. Ох, милая Ванда, ещё не осознающая, что бабочки — никогда ни к добру, и с трудом подавляющая улыбку, если бы ты только нашла в себе силы прекратить всё, что происходит! Не нашла. Утонула. — Убираю из вишенок косточки, — уклончиво бросает по направлению правого плеча, откуда доносится его мерное дыхание. Близкое. Согревающее. Врезанное в линию жизни на левой ладони. Необходимое. Косточки перестают быть такими интересными. — Это может подождать нас, пока мы проводим закат на пристани? …Тот и побеждает. — Хватит, — бурчит Эрла, словно специально не замечающая две полоски слёз на щеках Ванды, которая не спешит вынуть руки из чаши и надеется хоть на одно ободряющее слово в свой адрес. По стенам расползается душащее молчание. Никакой тебе жалости, деточка, учись собирать свои осколки самостоятельно, потому что для других это не больше, чем очередной мусор под ногами. Надоедливый и раздражающий. Жидкость бурлит, кипит, шипит, волнит, окрашиваясь в тёмно-фиолетовый цвет, и Эрла, сощурившись, поднимает бровь: — Интересно. Ванда дёргается, с любопытством вглядывается в до сих пор шумящую воду и заламывает мизинцы в ожидании, не сулящем ничего хорошего. — Ты девочка не глупая, давным-давно должна знать о том, что у каждого цвета есть своё значение, которое легко обратить в пользу в умелых руках. Фиолетовый — цвет доверия. Красный — страсти. Розовый — влюблённости. Я смешала всего два, ты не дашь солгать: красный и розовый, однако их перебил фиолетовый. Доверие. Сильное чувство, сильнее любви — если доверяешь кому-то, значит, очень дорожишь им. И синего немного вижу: спокойствие и бесконечность. Бесконечное доверие. Уверенность в том, что судьба расставит всё по местам. Борьба в тебе идёт, борьба нешуточная, как я посмотрю. Конец ей надо положить, да как можно скорее, иначе ничего хорошего не выйдет. Будь осторожна, — ведьма наклоняется, чтобы перелить вкусно пахнущую жидкость в бутылёк и закупорить её деревянной пробкой. — По три капли в день на волосы, и справишься со всем, деточка, — внимательно вслушивающаяся в речь Эрлы Ванда обречённо наблюдает за последними упавшими в оковы стекла каплями и смиряется. Смиряется со всем. Смиренность всегда была её лучшим качеством, в одночасье обернувшимся в проклятие. — Ты веришь в то, что сумеешь его удержать? Вопрос загоняет в угол. Ванда с трудом, фальшиво-фальшиво улыбается, терпеливо выдерживая ломающееся вдребезги стеклянное и хрупкое нечто, что встаёт поперёк души и мешает говорить, чувствовать, смеяться и жить как прежде. Нечто, выращенное Лалом и им же уничтоженное. Нечто, что в сказках зовут любовью. — Нет. Но я попытаюсь поверить, — голос звучит разбито и надломленно, как будто трещина на вазе, которую пытаются скрыть несколькими слоями лака. Некрасиво и нелепо. Эрла внезапно миролюбиво сжимает её ладонь в своей в неловком жесте поддержки, теперь абсолютно бессмысленной. Морщины на её старческом лице, освещённом пламенем свечи, разглаживаются от тени сочувствующей улыбки, совсем ей несвойственной, и только углубляют трещину. Глубже-глубже-глубже. Никакой лак не скроет. Ванда собирается с силами, чтобы уйти, когда вопрос, как по мановению чьей-то палочки закрутившийся в голове, заставляет обернуться около двери и выпалить несвязное, но почему-то очень важное: — У тебя наверху лежит букет из жёлтых роз. А что значит жёлтый? Она должна знать ответ. Внутри непокидающее ощущение, что вот-вот прозвучит нечто решающее. «Ли-ли» — осязается как светлое, ранимое, текущее свободной речкой и летящее по воздуху карманное солнце. Девочка-свет, девочка-нежность, девочка-излучающая-жёлтый. Девочка, которая подходит ему. — Болезненную разлуку. Скомканный кивок, и по ресницам без причины струятся слёзы. Игра кажется проигранной заранее, а исход — предрешённым. Боги наверняка сделали свой изощрённый выбор, ткнув на ту фигурку, которая ещё не успела потрескаться. Фиолетовый цвет бутылька тут же теряет всякое значение, больше не привлекая глаз, будто не было никакого доверия вовсе, будто не было никакой влюблённости, будто случившееся — сон, лживый и разрезающий левое ребро в попытке добраться до сердца, не способный воплотиться в реальность и сойти с потрёпанных страниц. Не фиолетовый. Не розовый. Не красный. Не синий. Жёлтый. Цвет, похоронивший её надежду. Буквы, похоронившие её самодельно вылепленное «вскоре они поженились и жили долго-долго да счастливо-счастливо». Ли-ли. У неё наверняка золотые кудри.☆☆☆
— Лал! — отчаянно. — Постой! — измученно. — Лал, остановись! — умоляюще. — Я прошу тебя, не уходи! — на последнем вздохе, рвущемся из груди. Он оборачивается, и полы его рубашки взмывают вверх точно так же, как в тот день, когда он неожиданно схватил её за локти и закружил в танце, заставив засмеяться. Воспоминания отдёргивают назад, в прошлое, где было место сказкам, песням и птицам. Ноги ведут в настоящее, где хочется плакать и бежать-бежать-бежать, пока не пересечёшь безопасную грань. Кажется, что она далеко. На деле — расчерчена во взгляде напротив, утопленном в лоснящемся блеске. Та самая грань, разделяющая шаги, смешавшие любовь и ненависть, заставляющая падать на колени почти в жалком подобии просьбы. «Не уходи. Не уходи от меня, не разрушай мой Млечный Путь, прошу». Как же всё-таки быстро опустела палитра с красками, когда мальчик-солнечный-луч вдруг осознал, что ему не нужна девочка-мрачная-луна, если раньше он владел сердцем подобной ему девочки-золото. Золото не серебро — подержишь в ладонях и не захочешь отпускать. Подобно тому, как перестаёшь поддаваться манящей темноте, едва прикасаешься к ослепляющему фонарю. Свет побеждает. Всегда. — Хватит! Я не меняю своих решений! Развевающиеся пряди её темных волос прилипают ко лбу и источают приятный цветочный аромат, который должен был помочь очаровать и отговорить Лала. Который впитал в себя всю нежность, всю любовь, всю громадную Вселенную, сплетённую с ласковостью во взоре, с трепетом в речи и со сказками, что упускают своего единственного слушателя.«— Ха-ха! Думал увидеть красивую птичку, но она улетела и больше уже не споёт! Ты её больше никогда не увидишь! Принц в отчаянии выпрыгнул из башни. Несчастный, он много лет бродил по лесу, оплакивая свою невесту».
Холод в его глазах заставляет землю под ногами разверзнуться, и Ванда падает куда-то вниз. Вниз-вниз-вниз. Спрятанная в руке бутылочка дрожит вместе со сжимающими её пальцами хозяйки, и Ванда, едва сдерживая плач, позволяет чёрной дыре поглотить старательно спрятанный космос. Планеты катятся в пугающее ничто, звёзды потухают как подбитые одни за другим мотыльки, материя сжимается и душит-душит, хватает за горло, заставляет пойти на последний, роковой-отчаянный-безрассудный шаг. «Я доверяю жизненному пути. Он расставит по местам всё, что находится в хаосе: так пусть же превратит мою боль в красоту». Ванда зажмуривается и выливает на две растрёпанные косички оставшуюся воду. Вещи и чувства в одночасье теряют смысл, утекая вольной дорогой вперёд, и остаются лишь они вдвоём — на перипетии всего мира, прощающиеся и прощающие.«Прости, что так и не смог полюбить. Прости, что полюбила и привязалась».
Ванда наблюдает за тем, как приближается её поражение: оно обвивает тёмной рукой плечи, удерживая на месте и не позволяя сорваться с места, побежать к Лалу, обнять, кинуться на шею и попросить. Попросить остаться. «Останься. Будь рядом, когда ты так нужен». — Что ты делаешь? — Лал с ошеломлением отшатывается назад и рассерженно размахивает рукой, будто окутавший пространство аромат, вьющий в клубок любовь и умиротворение, становится ему противным. В этот момент, расколотый на чёрное и белое, уверенное и нерешительное, тёплое и ледяное, оба понимают, что мгновение точки-вместо-запятой настало. Нет и не будет чувства сильнее любви — и если Лал столь искренне тянется к своей Лили, значит, правда любит. Значит, его не удержать и не привязать. Значит, кто-то должен упустить шанс на счастье, и Ванда смиряется. «Конец этой битве могу положить я сама. Моя улыбка не способна быть настоящей, если он будет страдать».«Прости, что продолжала бороться, заведомо зная о своём проигрыше. Я лишь хотела быть любимой».
Она останавливается, и он уходит. Примирительно салютует шляпой с широкими полями, улыбается и уходит. Его плечистый силуэт выглядит крохотным по сравнению с бесконечным горизонтом, в то время как бесконечность внутри Ванды рушится. По вздоху, по крупице, по взмаху ресниц. По каждому отстроенному кирпичику и каждой бережно сложенной звёздочке. Рушится громко, до самого конца. Удивительно спокойно видеть, как он отдаляется вглубь разноцветных полей. Ванда не сдерживает слёз, понимая — она уже сделала всё, что могла. Всё, чтобы не остаться в одиночестве с опустевшей бутылкой из бездушного стекла, за которым ещё вчера хранилась главная причина её нерушимой надежды. Всё, чтобы не осесть на землю и не закрыть лицо ладонями, потому что отныне-это-конец-без-намека-на-новое-начало. Всё, чтобы её переломанная душа не осталась брошенной сухой веткой среди ярких и свежих ромашек, а взлетела пресловутой бесконечностью на небе. Всё, чтобы после неё остались цветы. Удивительно спокойно. Но почему-то очень больно. «Прости, если когда-нибудь сможешь».