Днем ранее
— Щэри, щэри, лэйди... Гоуин тот э моушн... Лав ис вэр ю файнныт... Лысэн ту ю хард... — Э-э... Сэмпай?.. — Нагаторо застыла в дверях школьной кладовки со спортинвентарем, глядя на Хикигаю в наушниках, напевающего полушепотом какую-то песню на английском и ритмично покачивающего головой над какими-то коробками. — ...ай нид ю соу-у-у... ол зе та-а-аймс... ай мув ту сло-о-о-у-о-у-о-у... э? — наконец, он обернулся и заметил женский силуэт. — Пф... Кх... Пх-х... Кх-хых-кх... Пха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! А-а-а!!! А-а!!! Аха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! — ... — А-а-а, чёрт!!! Аха-ха-ха-ха!!! Сэм... Сэмпа... Аха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! — ... — Пха-ха-х!.. Ай!!! Ай!.. Я не могу... Аха-ха-ха-ха-ха-ха-ха!!! Господи!.. Пха-ха-ха-ха-ха-ха!!! — ... — А-а!!! Остановите меня кто-нибудь!!! Аха-ха-ха-ха-ха!!! А-а-а-аха-ха-ха-ха!!!Десять грёбанных минут спустя
— О-ох... ох... кхе-хе!.. Нет, всё... всё... не могу больше... аха... ха... ох... ха-а-а... — ... — С... Сэмпай... Ты меня так до инфаркта однажды дов... о-ох... — всё не могла отдышаться девушка. «Интересно, что бы с ней было, застань она меня за онанизмом?» — задавался про себя вопросом Хачиман, но, в глубине души, не желал знать на него ответ. Хикигая поспешил покинуть кладовую, забрав коробку со всем необходимым. Быстрым шагом, едва не переходящим на бег, он добрался до спортзала и передал инвентарь в руки тренеру. — Сенпа-а-ай! — как всегда донимала парня Хаясэ по пути из школы домой. — ...Чего? — Ну, не дуйся! Слу-у-ушай, я что ты вообще в кладовке делал? Или это твое секретное место для упражнений в пении? Ке-ке-ке!.. — ...Тренер послал за вещами. — А, по боксу? — Да. — Хм-м... — задумалась Хаясэ. — Кстати, сэмпай, чего-то я давно на тебе новых синяков не видела. Колись, гад! Ленишься?! Ленишься же, да?! — принялась колотить его девушка. — Отвали. — Значит, всё-таки ленишься! — не унималась Нагаторо. — Вот тебе! Вот тебе! — Да отстань, чёрт!.. — удары девушки были на редкость жесткими, не такими шуточными, как обычно. — Не ленюсь я, просто со мной в спаринг не ставят никого, кто ходил бы на секцию больше года. Так что получать тумаков просто не от кого... кроме тебя, конечно. Но, хотя Хикигая и сказал так, про себя он подумал: «Может, я правда ленюсь?» — Хмпф! Кстати, сэмпай, — девушка остановила поток ударов и принялась жамкать руку Хикигаи в районе бицепсов. — А ты стал крепче! — Н-Ну, да... — засмущался парень. — Но такое чувство, что ты ещё сильнее похудел... — ...Потому что мышцы уплотнились, а процент жира упал. Вес так-то остался прежним. — Вот как? Нагаторо внезапно сняла с себя рюкзак, запрыгнула на рядом стоящую лавочку и достала коробочку из-под бэнто. — Вот! Давай же, сэмпай, скажи: «А-а-а»! — ...Решила мне объедки скормить? — действительно, большая часть завтрака была съедена. Тем не менее, оставалась пара нетронутых онигири, один из которых Хаясэ аккуратно протягивала Хикигае. — Гм... Ладно, — парень всё-таки сдался и принял подачку от Нагаторо. — Ну как тебе на вкус бэнто девушки, сэмпай? Небось внутри весь светишься от счастья? — ...Нормально. Вроде, — «Хотя это скорее заслуга онигири, что их так сложно испортить», — добавил про себя парень. — Ум-м... Ну ладно, а как тебе это? — Нагаторо взяла палочками дольку помидора из другого деления, приправленную каким-то соусом, и поднесла ко рту парня. — ...Н-Нет, спасибо, — его реакция была сдержанной, но очень красноречивой. — М? Не любишь помидоры? — Не то что бы не люблю, просто... — «Терпеть не могу, если честно. Но дело не только в этом...» Нагаторо присмотрелась к палочкам и вдруг поняла: это же те палочки, которыми она сегодня ела свой бэнто! Мысль о непрямом поцелуе была слишком детской, чтобы её озвучивать, но она всё равно заставляла неопытную Хаясэ краснеть. Хикигая, как всегда внимательный к таким вещам, тоже не мог упустить этот момент из виду, но не спешил язвить, так как и сам чувствовал себя неловко. И от этой неловкости оба чувствовали себя идиотами.Интерлюдия Хикигаи
Тошнит. После пропущенного удара в висок голова идет кругом. Перед глазами страшная муть. Всё такое яркое, что ничего не видно. А тело будто лежит на склоне и хочет скатиться вниз. Хотя умом я понимаю, что поверхность ровная. Одним словом, ощущения доставляют лютый дискомфорт. И всё же я не чувствую себя в настоящей опасности. Пусть я ещё не отошел от шока и не могу в полной мере адекватно мыслить, но даже мой окоченевший мозг понимает, что люди вокруг меня не желают мне смерти. Бой не продолжится и моим состоянием не воспользуются, чтобы добить. Несмотря на сотрясение, я всё ещё в безопасности. Как всегда. Наверное, поэтому я и стал лениться. Изначально я убедил себя, что хожу на бокс просто из интереса, от скуки и для физического развития. Но, по правде, у меня был более конкретный мотив. Я хотел кое-что вспомнить. Не то что бы те события нуждались в напоминании. Следы на правой руке сами по себе не дадут забыть тот день, даже если в старости я начну страдать от маразма или альцгеймера. Но зафиксировать в памяти события — это одно. А я хотел вспомнить эмоции. Но бокс не дал мне этого. Я слышал, что это очень опасный вид боевого искусства, но, как этого и стоило ожидать, школа соблюдает все меры предосторожности — спортинвентарь тому подтверждение, а тренер тщательно следит, чтобы никто не использовал запрещенные в силу своей трамоопасности удары и приемы. Всё это ясно как день, и если бы я изначально рассуждал об этом в таком ключе, то не потратил бы на этот клуб столько времени. Однако этот удар, пусть и ненадолго, всё же привел меня в чувство. В памяти отчетливо вспыхнули страх и стыд за себя. Я помню, как тяжело было подняться на ноги, как я промок в тот день, извалявшись в грязи, помню, как на меня смотрели в травмпункте, как было больно, когда врач приводил мои пальцы в нормальное положение, чтобы можно было наложить гипс... но даже сейчас у меня никак не получается вспомнить, что я чувствовал в моменты переломов. Я даже не уверен, кричал ли я тогда именно от боли или просто от страха. Зато я точно помню, что после этого случая у меня будто бы впервые открылись глаза. Тогда я понял вдруг, что все эти бредни про человеческие права, законы, этику — чушь собачья, которая имеет силу только на бумаге. Конечно, ты можешь пойти в полицию, вполне вероятно тебе удастся найти и посадить за решетку тех, кто совершил насилие над тобой... но всё это будет потом. А сейчас, лежа мордой в грязи, не имея возможности пошевелиться; в момент, когда понимаешь, что человек над тобой может сделать с тобой что угодно, и никто не сможет — не успеет — его остановить... это невозможно ни забыть, ни оспорить. В этот момент от твоей личности, уверенности, человечности остается только пятно мочи под штанами. Ты сам превращается в это пятно, пока твое тело превращается в чужую собственность. Тогда я понял: закон не защитит тебя — он в лучшем случае даст частично отомстить, но даже так ты, как жертва, не сможешь выбрать меру этой самой мести — за тебя решат вышестоящие люди. Тебя могут избить, убить, изнасиловать, унизить, но если ты решишь взять месть только на себя, то в глазах государства станешь таким же преступником. То, как сильно ты пострадал и какую меру наказания заслуживает понести преступник решат за тебя, ведь ты всего лишь обыватель — не тебе распоряжаться жизнями. В том числе, своей. От этого задница пылает ярче, чем хвост Чаризарда. Куда может выместить эти чувства тот, кто пережил боль и унижение? Пока моя правая рука заживала в гипсе, левая стиралась в мясо о дверные косяки и стены. Каждый день я бил в воздух, избивал предметы, кромсал бутылки и подушки ножом, фантазировал, как буду измываться над бывшими «друзьями» за всё хорошее... а по ночам видел кошмары, в которых все эти попытки пресекаются на корню — и фантазия рушится о суровую реальность, в которой я снова терплю боль и унижение. Страх и самобичевание стали моими именем и фамилией. После пережитого я уже не мог верить в то, что действительно могу что-то сделать. Я ненавидел их, но не мог презирать — презирал я только себя. Меня тянуло блевать от одного своего отражения в зеркале. Кусок дерьма. Немощный кусок дерьма. Отвратительный кусок дерьма. Сам того не заметив, я стал соглашаться с теми девчонками, которые отшивали меня в средней школе. Они были даже слишком мягки в своих отказах — я думал, что им стоило просто раздавить меня, что я не заслуживал такой доброты и сочувствия со стороны женщин. Я недоумевал, как вообще кому-то вроде меня хватило наглости разговаривать с ними, тем более — признаваться в любви? Нет, у меня не нет на это права. Кто-то вроде меня должен и заслуживает страдать. Дерьмо создано, чтобы не мешаться у людей под ногами — иначе его раздавят. Вот и меня раздавили в тот день. За слишком длинный язык, за то, что мешался. Я заслужил это. Определенно. Я усвоил урок. Я больше никогда не заговорю с людьми. Будь я настоящим японцем — непременно вспорол бы себе живот. Но я не достоин называться именем этой нации. Я должен хотя бы отрезать себе язык, но даже на это у меня не хватит храбрости — до такой степени я никчемен. Но время идет, раны затягиваются. С горем пополам, хоть и не полностью, мне всё же удалось преодолеть свой максимализм и забыть об уязвленной гордости. Я даже снова стал бросаться неосторожными фразочками в разговорах с Нагаторо и Займокузой, тем не менее, стараясь не опускаться до прямых оскорблений, как раньше. Храбрость постепенно начала восстанавливаться. Но гордость... её я восстановить неспособен. Раны затягиваются, но шрамы остаются на всю жизнь. Ощущение полной беспомощности, когда ты и сам веришь, что принадлежишь другому человеку. Ведь именно он в этот самый миг определяет то, будешь ли ты страдать, плакать или испытывать эйфорию. Он может отдать команду — и увальни слезут с твоей спины, и тебя отпустят. Он может сломать тебе пальцы, руку, нос, выбить зубы — или с миром отпустить. Это положение раба на цепи у барина. И единожды его испытав, ты уже не забудешь, что однажды был чьей-то свиньей. Наверное, по такому принципу работает стокгольмский синдром у женщин, которых похищают насильники: женщины в целом склонны влюбляться в сильных мужчин, способных подчинить их. Но если ты сам мужчина, то это просто уничтожит тебя. Ты не сможешь сохранить и толику самоуважения, если однажды был в чьей-то собственности. Взамен на гордость ко мне вернулось чувство реальности. Я перестал витать в облаках, вылечился от синдрома восьмиклассника, выбросил всю фэнтезийную атрибутику, мангу, бутафорские мечи, почистил ПК от игр и на несколько лет забросил в долгий ящик художественную литературу, полностью заменив её школьными учебниками. Грань между мечтами и реальной жизнью стала куда отчетливей. Я больше не мог фантазировать о том, как в один прекрасный день стану сильнее и, словно главный герой манги про боевые искусства, разобью в кровавую кашу лица всем своим обидчикам. Стыд и слабость наполнили меня всего. ...Но сейчас всего этого нет. Теперь, когда те события остались лишь в памяти, от всей той палитры эмоций у меня есть только обида. Обида за то, что всё это в итоге не окупилось. Что страх, ненависть и жалость к себе прошли впустую — и, спустя годы самобичевания, лучшее, что ты можешь сделать — это забыть обо всем. «Отпустить», как говорят моралисты. «Освободиться от ненависти». Но я не хочу так. Я не могу просто забыть про бессонницу, припадки злости, мышечные спазмы, головную боль, внезапные слезы посреди дня, про сбитые кулаки, про рваные подушки и истыканные ножом бутылки, про забитую дворовую собаку, про вырванные клоки волос, про сгрызенные под корень ногти, про сорванные связки, про стертые зубы, про искусанные щеки и губы... про слезы матери и сестры, наконец. Про жалость в глазах отца, который хотел лишь гордиться своим сыном. Я не хочу забывать об этом. Я себе не позволю.