Пелагея

PG-13
Завершён
18
1
автор
pooryorick бета
Фэндом:
Размер:
25 страниц, 8 863 слова, 11 частей
Описание:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
18 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник

2. — Я знаю, что тебе тяжело,

Настройки
— мама подышала в телефон. — Но, Нюточка, ты одна в городе. Хотя бы месяц, пока мы не найдем покупателя. Вспомни, ты просто обожала жить у бабушки. Отдохнешь после экзаменов, в конце концов. Все глаза выглядела в своем ноутбуке. Нюточка, ну ради меня… «Я ведь даже не спорю, — подумала устало Нюта. — Зачем она меня мучает?» Впрочем, маме можно было простить и не такое. Внезапно раскрывшаяся в понимании Нютки смерть, смерть вообще и смерть в частности — смерть прабабушки Настасьи — сильно ее подкосила. Нюта много думала и мало спала. Причуды других людей либо удивляли ее безмерно, почти до «как могут они подолгу говорить о скучном, тусклом, гнилом, когда жизнь уходит?», либо теряли всякое значение, и тогда она апатично размышляла: «какая разница, что творят, только бы были живы». По правде говоря, она сама хотела отдохнуть от всего на свете в прабабушкином доме, обдумать все случившееся как следует и еще побыть немного с милым призраком ушедшего человека. Пять часов на электричке, и вот она уже у белого прабашукиного дома с голубой крышей и синими ставнями. За невысоким забором — крыжовник и розы, у самых окон — куст сирени, за домом, знала Нюта, сад с яблонями, оберегаемый общим на весь дачный поселок дворником Ахмедом. Дом был большой, с застекленной верандой, просторным залом, кухней, двумя комнатами на случай приема гостей и с подполом, где прабабушка хранила варенье и закрутки. Ах, и еще с неудобной лестницей и чердаком, переделанным во второй этаж: в коридор с кладовкой и двумя комнатами, для старшего правнука и младшей правнучки. Во всем доме недавно прибрались, поэтому даже в ее, Нютиной, комнате было чисто, хотя прабабушка всегда закрывала ее на ключик и не входила до приезда правнучки. Нюта села на свою кровать под скатом крыши, посидела немного и даже всплакнула. Здесь по-прежнему пахло сосной и яблоками, старыми книгами и пыльным, несмотря на все усилия при выбивании, ковром. Так пахло Нютино детство, и пахли утра, когда прабабушка звала ее с первого этажа завтракать гренками или драниками, облитыми густой кремовой сметаной или горьковатым белесым медом. Это было хорошее и легкое время, время без будущего, время-сейчас. Нюта подошла к полке и стала рассматривать книги, которыми зачитывалась с одиннадцати до семнадцати, до своего последнего лета здесь, и пальцы бегали по белым с черным корешкам, по дерзким обложкам новой по тому времени классики и по однотонным томикам с вытершимися от времени названиями. «Это же я, прямо тут, — удивленно подумала Нюта. — Я же как человек из вот этих вот книг и выросла». Блуждающие пальцы наткнулись на светло-лиловый, почти розовый том, ловко выхватили его из тесного клавишного ряда и взвесили в руке. Тяжелый. Почему-то пахнущий духами. Очень похож на дамскую записную книжку, но нет, это настоящая книга. Нюта не сразу вспомнила, что это вообще такое, даже читаемая теперь вязь «Пелагея» на обложке ей не помогла. Зато рисунок на первой странице вызвал мгновенное узнавание, и еще удивление. Нюта все эти годы знала о портрете, хотя и не помнила, откуда. Вот только помнила она милую улыбающуюся девушку, эта же была печальной и словно бы промокшей. «Это подарок тетушки Зинаиды, — расстроилась Нюта. Она давно уже поняла, что тетушка Зинаида — чудачка от пустоты, и что по-настоящему интересные люди носят одежду тусклее и проще, чем остальные, чтобы не отвлекать внимания от главного — от себя. И еще поняла, что тетушка так и не выросла, осталась инфантильной взбалмошной девчонкой, которой все трын-трава. Это не было бы проблемой, если бы сама Нюта не выросла. Но она выросла. И, наверное, теперь даже подарки тетушки не могли принести былого счастья. Надо было читать еще тогда. Теперь поздно. Для всего свое время… — Долго ты меня ждала, милая… Но подожди еще немного, хорошо?» Она оставила книгу на столе и спустилась вниз, пить чай. Она купила только молока и сметаны, все остальное и так было в двух прабабушкиных холодильниках. Впрочем, можно было не брать и этого. Все равно следующим утром по улицам пройдет баба Света, голосистая и моложавая старуха, торгуя парным молоком и сливками… Нютка достала желтую жестяную коробку с подписью «Сахар», сыпанула оттуда ложку заварки в ситечко и опустила его в керамический чайник с персиками и птицами. Добавила кипятка и стала ждать, постукивая фигурной ложечкой по большой круглой чашке с золотой каемкой и белым горошком на зеленой эмали. От монотонного звука, от пара над носиком чайника, от знакомого места, залитого знакомым светом, голова пустела — чтобы тут же наполниться памятью. Прабабушка всегда заваривала черный густой чай, разбавляла его кипятком, чтобы делался янтарным, крепила на край чашки дольку лимона, велела не жалеть сахара. Она говорила, что знает «московские барские обычья», и потому пили чай подолгу, по нескольку чашек, и ставили, чтобы было не скучно, радио, или прабабушка рассказывала истории про свою молодость: про первого мужа, про несчастную барыню, которой она совсем малышкой прислуживала в лихорадочной Москве девятнадцатого года, про голод, про полет в космос, про домовых и банников, про золото, которое в годы войны пришлось всё отдать за хлеб и картошку, про семью, которую расстреляли за скрытый колосок пшеницы. Она умерла в сто два года, и Нюта теперь понимала, что прожила прабабушка громадную жизнь, и прожила в страшное время, в такое, что лихие девяностые ей, со своим садом, подполом и домом были ничуть не страшнее небольшой неурядицы. И потому ее было так интересно слушать, хотя иногда она забывалась и рассказывала одну и ту же историю, но всегда так правдиво и точно, что не оставалось сомнений: говорила прабабушка чистую правду. Допив вторую чашку, Нюта поднялась из-за стола, посмотрела тоскливо, через боль, на табурет, который обычно занимала прабабушка, представила ее бесформенную фигуру, ее розовую пуховую кофточку поверх халата, ее голубой ситцевый платочек на остатках тонких седых волос. Все это было мило и больно, даже не из-за самой прабабушки, не стала врать себе Нюта, а из-за тоже погибшей прежней Нютки. Она еще погуляла по саду, потом вернулась домой, на чердак, в свою комнату. Книга. Нюта задумчиво перелистывала желтоватые страницы с крупным, удобным для чтения шрифтом, и, только пролистав до конца, поняла, что не уловила смысла ни одной из прочитанных строк. Снова открыла первую страницу, поразглядывала портрет, перелистнула. «Меня зовут Пелагея, и я тяжело болею. Когда я кашляю в платок, он становится розовым. Вот, теперь я это сказала, и больше не хочу к этому возвращаться. Жизнь прекрасна!» Нюта нахмурилась. Она-то думала, что это классика, а было черти-что с налетом пост-модернизма и дневника дурного вкуса. Сначала, когда ты просто читатель и твой опыт мал, тебе интересно все, что захватывает воображение. Потом твой опыт становится больше. А уж если сама начинаешь писать — Нюта вот начала — и въедаешься в самую начинку ремесла, то находить себе вещи по вкусу становится безумно сложно. Нюте многое, что нравилось прежде, теперь казалось лубочным и шумным, как звон полых изнутри браслетов, и попросту недодуманным. «Др. Остинский сказал мне записать саму себя на бумагу. Звучит диковинно, но др. говорит, что так я доживу до Рождества. Главное только не останавливаться и писать без графомании, четко и емко. Чтобы всю себя, все семнадцать лет уместить по капле. Он говорит, что если я протяну до Рождества, то выйдет срок жизни болезни, и я поправлюсь». Нюта вздохнула, покрутила книгу в руках. Ни автора, ни года, и издательство какое-то странное, «Зин-вест-пресс», о котором даже она, Нюта, племянница страстной библиофилки Зинаиды Колуговой, никогда не слышала. Гугл тоже не дал ответов, да и неудобно было смотреть с телефона. «Завтра гляну с ноутбука, ” — решила Нюта. Взбила подушки в пуховый склон, засветила лампу над кроватью и полулегла, накрывшись одеялом. Взгляд побежал по страницам, воображение, как умелый художник, взялось за кисть. Нюта знала, что нужно только немного подождать, и процесс чтения уйдет на второй план, она вообще перестанет осознавать, что читает книгу, и ей покажется, будто это в голову приходят воспоминания об уже пережитом, легко и естественно, без всяких посредников в виде страниц, алфавита, кода из обозначающей что-то совокупности символов — слов. «Как я и сказала, меня зовут Пелагея, мне семнадцать лет, рост мой довольно высок, это девять с половиной пядей. Волосы светло-русые, глаза серые, кожа светлая. Др. Остинский сделал множество моих рисунков и делает еще, и я их сюда вкладываю. Вот, например, портрет. Мне он не очень нравится, но доктор сказал, что сделал его совершенно и даже излишне подробным, оттого мне, всегда смотревшей на себя купно, целиком, собственное лицо кажется чужим и чуждым». Дальше шел детальный портрет девушки с прозрачным и изящным лицом, но выглядел он пустовато, неодухотворенно, потому что рисовали его слишком анатомично, без эмоции на лице, без затеи у автора. Нюта постаралась мысленно оживить портрет, и он охотно это сделал: полуулыбка с первой, из детства, страницы, приподнятые брови, приложенный к смеющимся губам платок… Который становится розовым. Нюта поежилась. Может, автор и постмодернист, но с первых же строк смог задеть ее за живое. Наивная девушка, умирая от чахотки, верит, что дневник-жизнеописание ее спасет. Как девочка с журавлями… «У меня вот такая длина рук и ног, ширина стопы, вот отпечаток моих зубов и пальцев, а тут, под пленкой, прядка моих волос. Противно, но тоже надо: др. Остинский замерил расстояние между грудей и…» Нюта несколько раз моргнула, покрутила книгу в руках. Может, бросить, пока не прочиталась какая-нибудь мерзость? «Ну, вот и все… Ох, как это было утомительно! Др. Остинский делал замеры целую неделю, и все время заставлял вставать с кровати, тяжело. Но вообще-то, я никакая не лежебока. Думаю, можно было бы рассказать мой дневной моцион до болезни, но он будет самым обыкновенным. А теперь вот, когда мне почти не дают встать с кровати, он хоть и беднее, зато любопытный. Когда мне велят играть в мяч, я чувствую себя совершенно ребенком… Ладно, толку с мяча? Др. Остинский сказал, что теперь уже можно писать обо всем, только обязательно «с душой». А как это? Говорят, Достоевский писал «с душой», но он писал не про себя же. Др. говорит, что нужно именно о себе. Но что мне рассказать? Мне только через неделю исполнится восемнадцать. Я еще дитя, как говорит мама, и совсем не опытна в жизни. Я болею уже два с половиной года, и поэтому меня никуда не пускают. А это глупости! Год назад я бы еще с легкостью прокружилась в танце или двух. Не верите? Очень зря! Может, надо писать о том, какая я гадкая? Чтобы вы сразу же и захлопнули мой дневник? Др. Остинский, наверное, читает его, когда я сплю. Это подло! Ну вот. Я гадкая? Еще какая. Я не люблю танцы. И ненавижу, когда меня называют «бедным, обреченным дитем», этаким трагическим полушепотом, с заломанными руками, за ширмой, будто я ничего не вижу и не слышу за клином улетающих журавлей. И я терпеть не могу, когда меня выводят на утренние прогулки по сырому саду, и мне осточертели эти тазики и платки. Почему мне не дают спокойно жить? Ну что ты, что ты меня читаешь? Читаешь и думаешь, какая я глупая, смешная? А это неправда. Я не глупая и не смешная. И не несчастная. Я чувствую в себе прорву сил, и я доживу до Рождества. И тогда, когда срок жизни болезни подойдет к концу, я назло маме и бабушке выйду в одной сорочке и босиком перед гостями, с распущенными волосами, буду танцевать с первым попавшимся под елкой. Я обожаю Рождество! Мама говорит, что самый светлый праздник Пасха, а мажордом Дося, что Духов день. Нянюшка Грипуша любит праздники всяких святых и рассказывает про страсти: чертей, русалок, домовых, огненных змиев. Папа, пока был жив, обожал праздновать именины, когда все знакомые сходятся в доме и можно явить на весь размах хлебосольство. За последнее, правда, мама его ругала. А я не согласна. Если нравится людей угощать, то что же?.. Только вот после смерти папы нас никто из этих друзей не навещает, мама за это тоже злится. А я Рождество люблю, потому что снега наметает до самых окон, и свечи горят немерено. И, даже если никуда не едешь, все равно — чудо. Потому что под окнами колядуют ряженые, потому что от всех знакомых шлют подарки, потому что коробками привозят мандарины, пахучие и брызгающие, и потому что окнам очень идет морозный узор, а елям — белые пуховые шали. В прошлом году меня только пару раз в конце ноября катали на санках, закутанную, как гусеницу, в одеяла, а потом решили, что хватит, и заперли дома. Но под самое Рождество под окнами все равно гуляли крестьяне, лично для меня пели песни, и я кидала им в растворенное на минутку окно сладости, мандарины, игрушки, платки, перчатки, пинетки, даже несколько сарафанов. Вот когда еще ты, кроме как зимой, сможешь счастье выбрасывать народу в окно, чтобы оно не измаралось о землю и не разбилось? Нет, только зимой чудо сыплется с неба… Теперь мне ужасно стыдно, что я ругала маму за «бедное дитя» и заломленные руки. Она это от горя говорит. Боится, что я уйду, как папа, и злится на меня, что я тоже могу ее бросить. У страха глаза велики. А я непременно поправлюсь. Зря я на себя наговорила, это глупо. Ты меня извини, пожалуйста. Просто представила, как тебе будет все равно, пока ты листаешь страницы, как тебе будет совсем, совершенно наплевать, как ты будешь читать и думать: вот еще одна написанная девица, каких у Толстого и Чехова полные книжки, на даму Блока не тянет, для пушкинской Татьяны чудит много. Но и ты ведь для кого-то будешь написанной девицей, разве нет? Я к Рождеству не умру, я знаю, но когда-нибудь же наверное умру. И останется от меня только дневник, да записки др. Остинского, да письма к маме и бабушке, которые горничная Ксюша передает по этажам… А от кого-то только росчерк в книжке останется, когда родился да когда умер. Видишь? То, что я написанная, разве меня убивает? Наоборот. Чем больше написана, тем живее. Не черточка между датами. Смотри: говорю, чувствую, даже ругаюсь с тобой. Нет, не могу. Почему так тяжело писать? Закашлялась и не отойду никак. Фу, какая гадость. Не хочу про такое писать. Противно. Зачем я тебе больная? Не хочу. Я лучше завтра расскажу про стихи. Про книги. Когда у нас еще бывали гости, я вела альбом. Мы писали в него стихи…» Нюта захлопнула книжку, едва успев втиснуть закладку между листов, и еще с минуту смотрела на обложку. Теперь она казалась старше и грязнее, но все еще не тянула на настоящий дневник. Какие глупости. Какая тяжелая дрянь. Надо бы все же найти, кто и когда писал. А теперь у нее слипались глаза. Нюта вырубила свет, упала на подушку и почти сразу заснула. В прабабушкином доме спалось поразительно легко.
18 Нравится 2 Отзывы 5 В сборник