ID работы: 11363233

The Great Pretenders

Слэш
NC-17
Завершён
238
автор
Размер:
387 страниц, 32 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора/переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
238 Нравится 51 Отзывы 227 В сборник Скачать

31. Взгляни на дом свой, ангел

Настройки текста
Примечания:
Когда тело освобождается от боли, облегчённо вздыхает. Чонгук вздымает показательно грудь, указывает на скорость поступающего воздуха и плавно вращает ладонью перед собой. — Вот так. Дыши через нос. — Тихо говорит он, сидит на полу после того, как Чимин наконец выскользнул из ванны. В ванной каждый на своём. Он успел отбросить длинные ножницы, которыми подстригал отросшие волосы, стоя перед зеркалом, а Чимин настраивал воду, шипел от немощи повернуть кран на оптимальный угол, чтобы не обжечься или не взвизгнуть от холода. Практически от любого движения и плескания воды он фыркал, чувствовал, как подступала агония, и скрипели зубы. Сейчас Чонгук придерживает его, с неровной причёской, где одна прядь у лба короче другой, что свисает у скулы. Он крепко сжимает его плечи, скользя по выплесканной из ванной воды, принимается смотреть на него в непонятии, как поступить с приходом убийственной ломки. Чимин сцепил свои руки на груди, отказался раздеваться полностью, сжал светлую футболку, вымоченную насквозь, выскочил с цепких рук, ледяными ладонями перебрался через край ванны и вновь нырнул в воду с непонятной температурой всей головой. Встряхнулся. Чонгук подскочил, попятился, подбирая ножницы из хлама его остриженных волос, взялся снова отстригать их, крошить в раковину и с искренней ненавистью рвать, колошматя тупыми лезвиями по ободку крана и зеркала. Он ругается вслух, пыхтит от взорванной тишины, где только шум воды вынимает хаос, с которым движения сами приходят в норму. Трудно сказать — но он боится всего, что происходит. С опустошённой головой и распахнутыми от страха глазами, бросает эти ножницы к чёрту, трещит краном, закрывает и перестаёт сбрызгивать потерянный вид этой самой головы опустошённой. Кидается снова к Чимину, что ноет с похожим треском, хватается за ванну и пропускает воздух через зубы — не так. Его растрясывает, он кишит холодом мрамора, ощущается так же на руках. Чонгук пытается поднять его на ноги, но тот кричит что-то неразборчивое, проклиная всё вокруг, кажется, считая умереть в этом месте, ползёт, отбивает руки, а потом резко замирает, буравя лбом мокрый пол, падая на грудь. Чон держит его щиколотки, подражает дрожью от собственной боязни и невозможности помочь. — Чимин… — Стынет кровь, он чувствует неестественный холод на его коже, ползёт за ним, мочит переодетые спортивные штаны, мочит и длинный подол футболки. — Чимин, давай я позову помощь?.. — Нет. Нет… — С трудом произносит тот, опирается кистями рук и царапает уже гранит гостиной, просится куда-то, где света больше и тепла от падающих через панорамы солнечных лучей. Пол прогретый. Он обнимает его, переворачивается, скручивает ноги, морщит лицо, утопая в собственной слюне, Чонгук позади тянет за стопы, медленно в непонимании приближает к себе, поднимая за подмышки и роняя к себе на грудь. Хочет перенять всю боль на себя, внушить её себе, сделать уже что-нибудь, что исцелит страдающего и избавит от несостоятельности. — Всё нормально, Чонгук. — Через неё. — Всё пройдёт, всё… — Лежит между ног, держится за руки, что обвивают его грудную клетку, и посылает в чужое тело непрекращающуюся дробь, часто дышит, поднимает взгляд вверх через лоб, видит, что Чон смотрит перед собой и не выражает эмоций — он начинает раскачиваться в стороны, выдержанно, зарываясь затем губами в его макушку. Нужно отвлечь внимание, постараться помочь, и Чонгук пытается. Говорит о чём-то под самое ухо, сильно обнимает, сдерживает агонию и желание Чимина выгнуться от окоченелого приступа: — Да, боль скоро пройдёт. — Через неверие. — Ты справишься, Чимин. Всё будет хорошо. Боль пройдёт, потерпи немного. Потерпи, Чимин… Потерпи. Кумар его не щадит третьи сутки: поднимает ночью, не отпускает утром и продолжается днём. Не было места, где они остановились бы и смирно засели. Ни одна мягкость в пространстве не отняла бы и доли твёрдости. — Тошнит. — Говорит Чимин, поднимает руку и слабо зажимает рот. — Чонгук, отпусти… Не смотри… — Вяло отпихивает от себя, поспешно переваливаясь через его разведённые бёдра и доползая до ободка унитаза. Его ничем не рвёт, но организм жестоко выворачивает пустой желудок. Живот естественно сводит, а Чонгук теперь подрывается с пола и бежит к кулуарной стойке за стаканом питьевой воды. Наливает под прерывные стоны из ванной комнаты и сразу оказывается рядом, подсовывая ко рту Чимина и придерживая для глотка его голову. Тот захлёбывается, кашляет и его снова рвёт в неожиданном приступе. Воду он соглашённо проглатывает, держится за обод и силится повернуться к Чонгуку, потому что хочет увидеть в нём омерзение или явную угрозу, чтобы не привыкать и скорее разочароваться. Он признает спустя столько времени, что действительно думает вредоносно. Он настоящий мазохист — именно такой, каким назвал его Чонгук, что сейчас сводит свои густые брови, которые точно размывают всё восприятие, и смотрит так великодушно, испуганно, разбивает весь свой прежний душегубительный образ, становясь настоящим чудотворцем. Потому что становится легче от этого. Спонтанно живот успокаивается. Чимин отпихивает стакан в его руке, сцепляется своей с его футболкой и рвано выдыхает, напоминающее нечто, как слова благодарности. — Спасибо. — Отклоняет его от проклятого ободка, смотрит точно в глаза, отогревается. — Чонгук. — Падает на него и утопает. — Вот так хорошо… Только не уходи, пожалуйста. — Я никуда не уйду, я здесь живу. — Гладит по спине, слышит первый смешок от него за последние несколько дней. — Может чёрт с ним: с отелем этим? И казино… — Под впечатлением срывается. — Тебе достались отличные апартаменты в Лос-Анджелесе. Было бы славно… там поселиться ненадолго. Дом в Голливуде… — Фыркает. — Наконец я погуляю по морскому берегу. И в глотке перестанет сохнуть. — Пытается облизать стянутые от сушки губы. — Ты сможешь жить, не «проработав» и дня. Ты и я. Мне точно это снилось. Очень заманчиво. Правда? Так заманчиво… Чонгук молчит, весь в цели прекратить тремор. Думает, что предложение быстротечно, несерьёзно. Ждёт, когда слова отпустятся обратно и Чимин опомнится, списав всё на постнаркотический бред. Но успокоиться сам не может. Это весьма интересно и любопытно звучит. Жить с ощущением полноценности было всегда актуально: вот тебе дом в элитном районе, пару машин в высоких гаражах и целое состояние на банковском счёте. Иди, пользуйся. Всё действительно можно послать к чёрту. Хотя стоит ли быть таким беспечным? — Я не уверен, что это что-то изменит. — Просто подальше бы отсюда… — Кряхтит, ни о чём другом не поднимает тему. — Вот потрясло меня, видишь, Чонгук? Потрясло и отпустило. Всё будет нормально. — Пойдём. — Подхватывает слабое тело и тащит за талию. Собирается осторожно добраться до кровати и уложить того на мягкий матрас в тёплой спальне, всем трепетом желает утихомирить потуги и его извивающиеся пальцы, что больно впиваются, несмотря на общую слабость. Чимин тратит последние силы, чтобы держаться за Чонгука и облегчать ему путь. Хотелось бы, чтобы в жизни было так же — не быть больше никчёмным и беспомощным, и чтобы в привычной манере прищурить в его сторону глаза и одним жестом показать, что всё нормально и зал в полном порядке. Возможно, он не особо хочет вырваться отсюда. Чимин просто нуждается в отдыхе от постоянного ужаса. Он громко выдыхает, приоткрывает рот, медленно отворачивается и ложится на бок, зарываясь дрожью в подушки. Отпускает этот озноб, как только тёплый Чонгук прислоняется к нему, аккуратно прикладываясь сзади и обнимая со спины. Чимин утолённо расслабляется, прижимает его руки к груди и облегчённо выдыхает. Всё снова изменилось, перевернулось вверх дном.

***

Когда Хосок был маленьким мальчиком, он любил приходить сюда. В этой церкви потолки стали ещё ниже, а голоса служителей тише. Теперь от его шага от самого выхода увядают без того высохшие цветы, выставленные на обозрение цепкой лозой, обвивающей каменные стены. Внутри тихо, стоит свист лишь бурлящего источника святой воды, расставленной в небольших фонтанчиках в случайном порядке. Подошва его отбивает эхо в пустых стенах, кожаная куртка шелестит громче поднимающегося снаружи ветра. Редкие лампады догорают свои оставшиеся одинокие свечи, они затухают от его присутствия, и, кажется, ангелы затевают замолчать на время, пока Хосок достаёт тонкую сигарету и подкуривает от их трепыхающегося пламени. Он раз глубоко затягивается, и сигарета испепеляется целиком, падая к подсвечнику горячим пеплом. От чувства наполненности Хосок громко выдыхает дым, рассеивая, как работающая труба старого поезда. Сломанный оргáн у алтаря нетерпеливо дребезжит от его рычания и завывает в страхе, пробуждая некоторых священников, что нескоро ещё спустятся к нему с верхнего этажа и отмолятся наконец, увидя вернувшегося праведника. — Свят, свят, свят Господь Вседержитель, который был, есть и грядёт! — Восклицает Хосок, дьявол, говорящий ртом праведного. — А я принимаю Его силу великую… и воцаряюсь! После слов его гробовая тишина. Он опускает вскинутые руки и остаётся недвижным под сквозной поток ветра, что устремился с алтаря впереди, подгоняющий к выходу, — спустился с неба на землю и погнал против себя. Хосок медленно и разборчиво заступал вдоль центрального прохода, остановился, как только его преподобный, как призрак прошлого, оградил путь, встав посередине дороги с порицающим видом: — Почему ты один? — Спрашивает он в сонном и взлохмаченном состоянии, оглядывая новоиспечённый образ. — Где твои помощники, Хосок?.. Ты нашёл его? — Каких помощников? А Сокджин ускользнул, что поделаешь. — Безэмоционально, лишь наклоняет голову налево и направо поочерёдно. Мужчина в белом облачении вздёрнул бровями от неуместной шутки: — Значит, ты не нашёл его. Я рад, Хосок. — Вырывая из себя сдержанную улыбку, смиряясь с тем, что сумел наперёд оградить его своим прежним наставлением. — Не из-за тебя, преподобный, дай Бог благословения на день грядущий, слава Ему. — Он пугает священника своими почерневшими глазами, где только одинокий блеск свечей и тьма наступающих сумерек от приближающейся грозы. Хосок складывает руки в молитвенном жесте и легко склоняется, не отводя сверкнувших зрачков от возвышенной фигуры мужчины, который на пределе веры от увиденного, поднялся с холодной постели, вчера чрезмерно поел чёрствого хлеба, потом молился за прощение чревоугодия, скорее всего, что встал в сильном страхе, содрогаясь всем телом от разносящихся вибраций, замолился опять: считаясь особенным и избранным от Бога — вот так знать о посещении церкви Сатаной. — Это не ты. — Боится протянуть к нему руку и прикоснуться — одёргивает, прежде чем Чон отступит на шаг. — Знаешь, почему я вернулся? — Задаёт вопрос, складывая руки за спиной. — Потому что здесь твой дом. — Не задумываясь отвечает. Хосок брезгливо усмехается под нос, опуская глаза к полу. Разминает мышцы лёгким движением и направляется в сторону к алтарю, задувая прогорающую свечу и раздавливая её маленький остаток между пальцев: — Это я разбудил тебя. Проповедник жмурится от потустороннего влияния, чувствует, как стук сердца участился и вызвал волну зловещего испуга. Он крестится двуперстием, рука трясётся, а не-праведник смотрит косо, свечи перед ним догорают быстрее, падают в чашки на полу с неведомой силой, воск сплавляется и течёт по стенкам алтаря, спускаясь к его зашнурованным ботинкам. — Не нужно божье благословение, чтобы увидеть Дьявола, Хосок. Зачем ты принёс Его? — Скорее, зачем меня за Ним отправили. — Ты не жалеешь себя — вот, в чём была… — Не пытайся задобрить меня. Вся эта забота напыщенна. — Оконные рамы бьются от резкого порыва, складываются и рассыпаются, как пыль, пуская внутрь леденящий шёпот. — Всегда была ложь — и я нашёл её. Ты не лучше Дьявола. Являлся ко мне в овечьей шкуре, а теперь чешешь отросшую от вранья гриву. Дураком выставляешь. Но ты прав. Дурак здесь только один — не младший Чонгук, а я сам. — Ты оскверняешь храм. Хосок… — А ты действительно заботился о нас. Но этого всегда было недостаточно. — Продолжает непринуждённо, словно читает незнакомый текст, посматривая в подвешенный молитвенный лист, как бы оттуда. — Зачем ты вернулся? — Недоверчиво, практически смеётся. — Ты не убийца. От этих слов Пагубный взрывается от смеха, начиная издалека трещать длинным языком. Смех его похож на разбивающийся металл, что в унисон играет с нарастающей бурей. — Точно не для того, чтобы переубеждать тебя. Хосок неотрывно смотрит на священника, что медленно отходит дальше по проходу, начиная нашёптывать священные стихи с закрытыми глазами. То высокое распятье в самом центре громадного алтаря зашипит резко, поднимется над ним лёгкий дымок, где-то загниёт подножье, и наклоненный венец Христа тут же вспыхнет ярким пламенем. У нечистого величия залегает тень, глаза полностью чернеют, фигура его растёт с тенью горящего постепенно распятья позади него. Прыгающие огни переходят на ткани у свисающих ног, крест яростно загорается, а Хосок разминает затёкшую шею и болящие колени. С его плечевым рывком где-то осыпается многолетний камень, а где-то рушится остаток крещёных статуй. — Да плевать мне на него, Серафимушка. Он лжёт, как отец. От братьев нашего рода всегда были проблемы. — Обращается в воздух, наслаждаясь, закидывает голову и наблюдает за убегающим священником, чувствуя, как начинает печь макушку. — Блаженны миротворцы. Вот и будет мир от их рук — от моих будет. — Делает смех свой громче, почти плачет от напавшей радости и поджигает от синего распятья новую свечку, ставя в пламенеющий подсвечник. Огонь вспыхивает звонким голосом, барабанит колокол, эта церковь в нетерпении рушится, а Хосок морщится от палящего жара, отходя в округе по знакомым скамьям и выходя наружу, смывая последние мироточащие лица в своём хаотичном рассудке. Пусть будет блаженным от истины и правосудия. Он снуёт по тропе, разборчиво отдаляясь от быстро разгорающегося пламени, дико улыбается скорому возмездию, свои руки убирая в карманы светлой кожанки, треснувшей по краям от коснувшегося её огня. Горечь скапливается в горле, он прокашливается, следует за священником в длинном белоснежном подряснике и кричит в спину: — Далеко не убежишь, преподобный! Хотя бы не в сторону дома! — Смеётся от его глупости, пританцовывает под треск пожара и рухнувшего где-то внутри колокола. Отдаляется, краем глаза проглядывает очертания старой часовни, что сразу хмурится от наваждения мыслей и отворачивается, ускоряя шаг. Проходит по скрытой выкорченелой дороге, пинает от нарастающей злости камни и шипит, видя обрисованный особняк: мрачный, как из кошмаров, убогий кусок камня с длинными заборами и высокими арками входа. — Любовь сильнее Бога?! — Голос отдаляется в помещении, двери отворяются и спящий дом вздрагивает от разящего крика. Хосок приближается к длинной лестнице, ведущей в главный зал и намеренно громко стучит ботинками, разнося невидимый ураган — но слишком громко.

***

— Любовь сильнее… Бога? — Вторит Чонгук, сидя на коленях перед обессиленным Чимином, смотрит в ответ его увядающему взгляду и бережно омывает его стопы в тазу горячей, тонизирующей воды. В номере ровняющая пульс тишина, сердца замедленны, но совмещённы. Всё проходит, утихает, как земля после смерча, а они задерживают время и подрывают двойственные размышления — сложные, требующие синергии. — Имеешь совесть тягаться с любовью? — Бормочет Чимин, потирает лоб. — С Богом. — Наклоняется ниже, мягко омывая выпирающие кости, улавливает его смешок и продолжает. — Ни Дьявол, ни Бог нам не помогли. Может, они нам не нужны больше? — Кто-нибудь всё равно нужен. Одни не справимся. — Давай попробуем?.. — Размывает не согревающуюся кожу. — Будем отвыкать долго. — Трудно перетаскивает одну ногу с таза, прикладывает её судорогу в руки Чонгука с махровым полотенцем. — Не знаю, хватит ли сил?.. — Хватит. — Твёрдо отвечает, злится от нападки, раскачивается и протирает от влаги пальцы, затем отодвигает таз под маленький стол между двумя диванами. — Мне говорили, что жизни нормальной у нас больше не будет. Как думаешь, правда? — Смотря что для Него нормально. — Точно не любовь, да? Она ведь сильнее. — Надеется услышать, но Чимин трясётся, лишь слегка приоткрыв рот. — Ты был прав. Подальше бы отсюда… — Чонгук… — Перебивает он в итоге, вынимает из-под бёдер руки. — Как долго ты был… таким? — Мнётся и боится разминуть комфорт, не хочет нарушать залёгшую тишину. Чон неосознанно опускает взгляд и располагает в сонном состоянии руки на подогнутых ногах. Возвращается он к пустому чувству под конец, вспоминает оставленные ему обрывки памяти и будто собирает пазл: — Он оказался щедрее, чем я представлял. — Невольно улыбается, переводя глаза на парня. — Тебе не двадцать четыре. — Догадывается Чимин и ждёт ответа. — Твой брат выглядел намного старше тебя. Намного. — Мне было как и тебе сейчас. — Цедит через зубы. — Тебе ведь тоже не двадцать четыре. — Ловит его неловкий взгляд, понимает по поджатым губам. — Я не сержусь на тебя. Не переживай. Я… — Нет, Чонгук. Всё в порядке. Пожалуйста. — Я остановился в возрасте через четыре года, всё верно. Это невероятно. Но потом прошло ещё… десять лет. Мне… — Кажется, что слов не хватает, от них выходит вина и тревога. — Это просто ненормально. — Чонгук… — Дрожащим голосом зовёт и печалится об услышанном. — Дело даже не в возрасте, а в том, что столько времени прошло. — Да, так он обманывает. — Выдыхает, меняет затёкшую позу и пытается терпеть болезненные симптомы, иногда растягивая мышцы. — Я на самом деле думал, что тебе лет сто уже. — Старается поднять усмешку, чем получается расслабить атмосферу. — Сто лет? — Наконец слабо фыркает. — Ну, знаешь, твои эти… Родом из раннего импрессионизма. — Поднимает хилые руки, манерно изгибая пальцы, и имитирует устаревшую жестикуляцию, напоминающую ту, с которой прежний Чонгук любил завораживать, пока проводил партии и чем-то возмущался. — Мне нравится. Ты абсолютное чудо, Чонгук-и. — Подмечает и роняет слишком тяжёлые кисти, кукольные. — Приятно чувствовать мир на кончиках пальцев. Разве ты не чувствуешь, как он порой растекается? — Обожаю. — Конечно. — Посмеивается. — Что тебе ещё во мне нравится? — Звучит неприлично. Чимин осознаёт, что Чонгук пытается для него найти отвлечение, перенять его одышку и перевести сбитое от постоянной боли дыхание. Он слушает его согласно и забывает лишний раз встрепенуться. — Я не ждал всего этого. Чонгук, ты как чёрт из табакерки. И я не помню, как жил до тебя. — Кивает для себя, жмурится от преломления зарева в окнах и медленно стекает на бок по спинке дивана. — Наверное, именно это. Ты подействовал на меня, как Лета. Стёр всю пакость, стоило обратить внимание. — Не может полноценно собраться, перестать подрагивать в ознобе. — Не знаю… — Взор мутнеет. — Мне что-то нехорошо. Давай поспим ещё немного?.. — Просит в неожиданности, подавляет тошноту. — Но ты говори, говори… — Да, да… — Суетится вдруг, подхватывает ближайший плед, накрывает и обращается к его согревающей целительной способности. Покрывало оказывается декоративным — с золотой вышивкой и шершавым серым бархатом. — Спи прямо здесь, я буду… рядом. — Укладывает поверх и замечает в удивлении, как изысканная ткань выглядит на увядшем теле, как очерчивает истощённые плечи и ноги и покрывает, словно изнурённого в голоде мертвеца. — Чимин… Я тебе не верю. — С тихим настороженным возмущением, присаживается перед диваном и мягко пробует огладить острые телесные бугры. — Что с тобой происходит? — Ничего. — Голос утихающий, погружающийся в сон. — Я просто устал, надо поспать. Но сна никого нет. — Истощённо выдыхает. — У тебя бывало такое?.. — Да, постоянно. — Чонгук недоверчив этому стрекотанию, дёргает головой и отползает обратно, аккуратно присаживаясь на диван напротив. — Ты болеешь. Нужен врач. — Приручает себя наблюдать за ним, не смыкая глаз, быть сторожем хрупких ветвей, смотреть, как они слабо трепещут под несильным ветром, ощущать их дыхания и чувствовать живое тело. Не как у всех. Что-то дорогое к сердцу, неприкасаемое и священное. Попробуй оказаться рядом и потревожить — Чонгук, как настоящий сторож, — вцепится за шею и разорвёт на части. Он, под трансом умиротворённого дыхания Чимина, отдыхает, метает взгляд по номеру и решает, что же делать дальше под подобную тревожность. И появляется что-то знакомое, холодящее, обжигающее предчувствие, под которое над тем собирается темнеющая форма — ненавязчиво, летает по верху, словно непричастный стервятник. — Мне врач не поможет. Только… грёбаный… — Кажется, что выкрикивает неизвестное, подстрекает, веселит Чонгука на мгновение и заставляет с манией рвануть к гардеробу, уместно сцепляясь босыми стопами с холодным гранитом, чтобы не поскользнуться и не упасть. — Знаешь, я тут подумал над этим. — Говорит громче из соседней комнаты, перебирает занятые костюмами вешалки. — Не хотелось бы, чтобы ты умирал здесь. Я не позволю так поступить со мной. — Перебирает непотребные мысли. — Но если ты правда собрался сейчас это сделать, то хотя бы с праздником и эффектом. — Выдёргивает подходящий смокинг, быстро ретируясь в гостиную через десяток метров нетопленного пола, прыгает, как по углям. — Да не буду я умирать… — Насильно приподнимается, залипая взглядом на сброшенных на диван костюмах, поднимает его к улыбчивому лицу Чона, подпитываясь его настроением. — Что ты задумал? Что-нибудь нехорошее? — Всё нехорошее мы с тобой уже перепробовали. — Довольно отвечает, убирает покрывало, начиная неторопливо стягивать чужие штаны, присаживаясь на колени снова. — Думаю, ты будешь не против сделать что-нибудь доброе. — Что, наконец сходим в церковь? — Потешается, прищуром наблюдает. — Чимин… — А Чонгук натягивает широкие брюки на его худощавые ноги и от этого в большем недоумении замирает, аккуратно кладёт ладонь на голени перед собой и плавно поглаживает, перебирая тонкие рубцы. — Ты с каждым днём… — Чонгук. — Перебивает на месте, гордо наклоняясь вперёд, переваливает свои руки на опущенные плечи парня. — Мы с тобой договорились, что приложим все усилия и никогда больше… — Мнётся. — Мы справимся. Прорвёмся. — Только не обманывай меня, пожалуйста. — С сорванной печалью роняет голову на ноги, расторгает поддельное чувство радости, ведь Чимин ему рассказывает с искренней серьёзностью и будто порицает поведение. — Прости. Я опять пугаю тебя. — Не совсем. Всё и правда изменилось. — Подмечает внезапно, после чего кладёт обе руки на лохматую макушку, чувствуя, как судорога затихает под вдруг обращённый взгляд. — Ты стал таким интересным. Простым. — Усмехается сам себе от того, что тот выглядит необыкновенно странно для него — нет больше опасности, условной вражды или угрозы, и нет тех тяжёлых флюидов, что каждый раз давили на колени в нетерпении. Кажется, что Чонгук немного «округлился», стал с розовыми щеками и блестящими глазами, похож теперь на невинного мальчика, что впервые проникается взрослыми чувствами. Но в одно мгновение он уже не такой мягкий, стоит Чимину лишь сильнее сжать его волосы и задрожать от подступившей боли. Чонгук сразу хмурит брови, становится строгим и внимательным, сдавливая свои руки на его коленях, — сильно утруждается и заводит этим новый уровень игры, подминая чужие ноги и взвинчиваясь ближе. — И ты… стал. Чимин от его посыла пропускает хрип через горло, сглатывает вязкую слюну, чавкает иссохнувшим ртом: — Воды. — Просит не по очевидной причине, лишь бы тот не был так близко у его лица, чтобы без наваждения и неуместных мыслей. Чон снова, как картинка, сменяется в выражении, подпрыгивает и несётся за стаканом, позволяя выдохнуть спёртым воздухом от облегчения: — Давай волосы перекрасим?.. В белый.

***

Хосок в коридоре дома так же приземлённо чувствует себя, сняв грубые ботинки. Ступает, ощущая холод старого каменного пола. Слышит, как выбегают дети на верхних этажах, их крик поднимается с проявлением ярко-огненных лучей из маленьких окон — они врываются внутрь серого помещения, словно прорубают непроходимые дебри. Он перешагивает через один и другой, освещается переменчивыми движениями пламени церкви, к которой начинают сбегаться проснувшиеся недавно служители. Стекаются, как слизь, возмущаются к небу и проявляют гнев. — Вместо того, чтобы сжигать часовню дьявола, я решил начать с самой церкви. Отец. — Появляется на первой ступени главного зала, смотрит на затухающего заживо. — Здесь слишком много ненужной требухи, как мух. Что ты намеревался делать дальше? Поникший старик нехотя вздохнул, сидя в троне, кажется, всю ночь, и не вставая до раннего утра. Еле открывает рот, единственный источник его мысли, но умолкает. — Что молчишь, отец? — Идёт к нему с угрозой. — Как воды в рот набрал. Я тебя не узнаю. — А твой нрав, Хосок, прямо пламенеет. — Совсем не движется, чуть попробует и непременно разломается от чёрствости. — Дай мне умереть спокойно. — Не волнуйся — умрёшь, как полагается. — Я старый. — Протяжно кряхтит. — Забери только меня, не трогай детей. — О, проснулось милосердие?! — Засмеивается Хосок, и голос, как воскрешённые цикады. — Невероятно, как ты за пару дней решил переобуться? — Вдруг становится холодным, меняется в лице. — Не верю. — Встаёт на небольшой пьедестал, сохраняя нетерпеливые руки в карманах куртки. Отец только переминается на другой подлокотник и перевешивает корпус, не смотрит, даже если бы имел зрение. — Да не буду я их трогать. Всё ещё не понимаю, какая от них польза. Если только прохаживать за твоим неугомонным Величеством. Ну, что скажешь? Хотя бы ради приличия скажи правду. Сухо здесь и до неприличия скучно. Неужели понятие муки равняется такому соразмерию только в случае, когда кровью пахнет отовсюду, или стены пятнами расходятся от чьих-то слёз, что никакая уборка не отмоет? Сейчас ему становится не настолько важно, не так горестно, и ощущения самые подходящие, чтобы бросить всё, забывая постепенно, как ночной кошмар после длительного сна.

Хосок-и, просто не думай.

С непривычки он вскидывает голову наверх, пытается разузнать, чей голос. Откуда такой хриплый, шепчущий, будто из морской потресканной раковины, прямо ему в больное ухо. Он быстро моргает, морщит нос, улавливая мерзкий запах, и мысли все становятся на положенные места, берут партии полегче, снимают тяжесть — думать. Теперь и шрамы не зудят, а порхают по коже крыльями невесомых насекомых, отчего Хосок в забаве пыхтит под нос от щекочущих касаний. Дёргается от электрической силы, подгибает в карманах пальцы, сдерживает просящийся наружу смех. — С возрастом люди становятся глупее и невыносимее. Всегда хотел спросить тебя лишь об одном, не могу удержаться. — Перебивается, потому что хохот рвётся. — Не надеюсь на искренность, но заручаюсь твоей никчёмностью. Почему… Ты… — Смотрит с прищуром, издевается. — Ты так просто принял смерть Чонгука, что даже не отвёл ему похороны. — С утверждением и осуждением. — Господи… — Как ты вообще позволил себе это? Где твои традиции, где догматы? — Чонгук сбежал. — Несёт ложь. — Нет, отец, он был убит. — Отвращается дотоле спокойным выражением его лица, как и в тот роковой день, когда служители сообщили о пропаже. — Какая чушь. Кто посмел?.. — Я. — Старческий рот неуловимо дрогнул, брови его обездоленные поползли на сморщенный лоб, а грудь вздулась от резкого испуга. — Что скажешь? Старик обессиленно выдыхает, обесточенный от истинного удовольствия жизни, проживший её, как верный скот Дьявола. Кем теперь приходится, сидя перед ним, боящимся истины божественной, никогда не познавшим любви близкого человека и трактующим священные писания через призму убогости и порождённой от себя убогостью. — Убей меня, Хосок. — Вырывается из него под вопросительный сигнал. — Ничего ужаснее я больше не услышу. И слышать не хочу. — Зато ты перестал бить меня. Хоть какая-то была от этого польза. — Он вынимает занятые руки, горящие пальцы, произвольно растирает подушечки, пускает ток и кладёт на покатые плечи. — Я знал, что ты относился с неприязнью к нему и стыдился его особенности. — Нет, ты просто бил меня и издевался. — Отрезает речь бесцеремонно, наклоняется поближе к затуманенным глазам в белой краске, вместо зрачков. Возможно, в них вся святость затупилась, велела силой записанной на стенах Библии. Думает целой половиной разума, что зря надеялся на чудо. — Из-за него… — Ладно, как скажешь. — Вскидывает руки и резво сворачивает старую шею. По спине пробегается болезненный озноб, но приятно отдаёт по всем конечностям подпрыгнувшего тела. Его стрясло, бросило к залу от восторженной злости: — Нет! — Завопил Хосок, тарабаня руками по бёдрам. — Неправильно! По-другому! — Пробегаясь до выхода и обратно. — Как полагается, я сказал! В огне!

Слишком просто и не от твоих прелестных рук.

— И то правильно. — Внезапно успокаивается, выпрямляет спину, оставляя валящееся тело безжизненно падать, пока не размажется от хрупкости и веса. — Но как-то быстро всё получилось. Отец… — Непринуждённо почёсывая голову и, по щелчку, поникнуто расстраиваясь. Хосок ошеломлённо закрывает рот влажной ладонью, становится невыносимо душно, лёгкие спирает затхлый воздух. Он немного дышит, потом расслабленно ступает к выходу, не замечая, как огонь пленительно окутывает всё оставленное за ним пространство.

***

Чонгук поправляет подолы штанов, чтобы те ровнее расположились на тонких щиколотках, шнурует кожаные туфли и сдерживает дрожь в чужих ногах, лбом бодая голени: — Сейчас, подожди. — Я сам, боже мой. — Возмущённо протягивает Чимин, отбивая руки от своих стоп и наклоняясь ниже. Под подошвы затекают струи прозрачной жидкости. Ни порт, ни перрон, но авиационный керосин по чуду затопляет пол, пока Чонгук подхватывает свою металлическую канистру и размашистыми движениями обливает порог собственного номера. Чимин, скрученный пополам, заканчивает завязывать шнурки и с трудом поднимается, ловя разноцветные вспышки перед глазами, держится за стену, но как полагается — сохраняет статный вид, зачёсывая белые, бёспорядочно обесцвеченные пряди на затылок. — Ты хорош, Чонгук. Будто не первый раз. — Косит голодный взгляд, видя, как тот усердно оснащает деревянную дверь, хихикает, как придворный шут, и сдерживается от желания пуститься в пляс. Но вертит своим тазом, виляя в стороны от веселящей музыки бурлящей жидкости. Так и подманивает, подзывает величественно замахнуться и с размаху шлёпнуть по оттопыренному седалищу, громко взвизгнув. Чон звонко рассмеивается, а Пак изгибает рот в безумном оскале, подхватывая вторую канистру и приступая плескать керосин по тёмным стенам общего холла, пробегая вдоль дорожки, точно побеждающий общечеловеческую мораль, запыхавшись, отбрасывая опустошённый бак с громким звуком. Снова поправляет неустанно выбивающуюся прядь волос, прокашливаясь от навязчивого и едкого запаха. — С божьей помощью. — Чонгук бросает обтекать полы, топчет мокрое ковровое покрытие последний раз и резво отпрыгивает в сторону. Выглядит уверенным, потягивает изнутри щёки и злорадно выдыхает через нос, чиркая спичкой и забрасывая тлеющий огонёк дальше порога — бесстрашно сбивает случайно подожжённый рукав смокинга, что неаккуратно облил, похлопывая его другой рукой, пока Чимин с восхищённым взглядом не может насмотреться, ожидая рядом с кнопкой лифта. Лицо Чонгука мгновенно освещается вспышкой огня, глаза его блестят, разгорячают собственный огонь, что приятным трепетом рассеивается в теле. Он бежит стремглав от догоняющего его потока, в фоне адского пламени, светится от счастья, выглядя самым превосходным, преисполненным творением Всевышнего, за существование которого Чимин теперь в восторге молится, хватая того за кисть руки и утягивая в сторону открывшейся кабины лифта. Отель «Элевсис» вопиёт о прощении за тысячу свершившихся в себе преступлений против высших сил, теперь будет понемногу тлеть от пустоты, ведь заведомо иссякнул на множество живущих в нём гостей. Экономический кризис настал, Чонгук смеётся от вопроса Пака, что задаёт не обдумав: почему же сигнализация не работает? Когда нет леса, где бы поживиться, нет и интереса поглотить его в угоду бизнесу. Казино — как лес, в котором листва перестала расти, а вместо неё увядшие ветви сморщенных древесок. Что же делает такая жидкость, как керосин, в обывании казино? — выполняет поставку тем, кто хочет его поджечь. Облит почти каждый пустой этаж. Надежда на удачу, что огонь пройдёт через вытяжку, и много времени, чтобы подумать ещё немного — не будет. И Чон опять смеётся: в казино полно разноплановых жидкостей, стало быть, что одну из них обязательно удастся когда-нибудь поджечь. Выйдет даже так, что милый крупье теперь поморщит нос свой от того, что вместе с ним оснастит пространство воспламенённой силой и с удовольствием посмотрит на него в потерянном безумии, мягко и любовно, стоя рядом в движущейся к Аду кабине лифта. Посмотрит с небольшой улыбкой, сдавит ладонь его сильнее и прижмётся к плечу своим. — Чонгук! — Фыркает он и предварительно смеётся пришедшему воспоминанию. — Так ты знал, почему тот стол был проклятым? — Напоминает о том самом, с которого всё началось. — Нет. — Отвечает он, ведёт ухом, навостря ближе к чужому рту. — Никто никогда за ним не выигрывал до тебя. — Почему? — До того забавляет — видеть этот настрой и вечно выбивающуюся прядь, что Чимин сразу заправляет. — А тут уже чёрт знает. — Смеясь. — После тебя он стал самым проходимым, и люди поверили, что ты его освятил. Тот в ответ хохочет через зубы: — Ну, так освятил ведь. — Бегло целуя в висок. — А я стоял там, как дурак. — Шипит. — Как лампадка. — Что? — Удивлённо. — Как лампадка. — Повторяет Чонгук. — Маленькая, но сильная с вечным огоньком веры в святость. На него слетается всякая нечисть… Вот и слетелась. — Виновно отворачивая взгляд. Чимин чувствует, как он сдавливает его кости на руке, как дрожат его прикрытые веки, и как Чонгук долго не дышит от волнения. Вместо слов, Чимин поэтому неторопливо меняет ракурс, подносит другую руку к его груди, подбирается выше к шее и не успевает взяться за щёку — Чонгук ловит на весу, задерживая перед своим нахмуренным вдруг лицом. Убеждается в здравости мотива, мычит с прогрессией и напрягается сильнее, считая, что любое физическое воздействие способно навредить истощённому Чимину. Говорит об этом, поддерживает за спину, придвигая к себе и обнимая: — Прости. — Под ухо, зарываясь в накрахмаленный воротник носом, глубоко вдыхая запах и облегчённо всхлипывая. Не позволяет вспомнить все причины выпрашивать это, Пак только вскидывает брови и внимательно слушает, что он скажет ему дальше. — Мне страшно «повезло», потому что встретить тебя в момент успеха было… самой лучшей постановленной сценой вне театра, которую мне удалось сыграть. — Кажется, Чимин задерживает дыхание, снова в трепете ожидая красивых слов, жмётся виском и неосознанно смотрит на себя в зеркало лифта — на впалые щёки и залегшие глазницы, и он верно счастливый, но стоящий на ногах покойник, съедающий во рту загнивающие губы. — Я не понимаю, почему. Но мне чужды понятия привязанности и… любви. Это всё было враньё. Я не понимаю, но мне кажется, что я это чувствую к тебе. Я не знаю. Я совсем не знаю ничего. Не получается у меня, это всё давит, выводит меня из себя. Я не могу понять, почему ты такой… Почему ты так нежен со мной? Мне сложно осознать даже элементарную вещь, что быть садистом, Чимин, это… — Чонгук, ты что?! — Несколько пугается и перебивает тихий голос. — Ты же… Никакой ты не садист. Нет. Всё это… Ты ни при чём. — Тебе это не нужно, Чимин ты мой. — Слабые и цикличные всхлипы становятся различными, ему приходится ещё страшнее перед таким. — Тебе больно. Я не могу терпеть твою боль. Забудь о ней, не принимай её, ни от кого не принимай, от меня не принимай. Давай закончим, я дам тебе денег, ты куда-нибудь… — Нет! Нет! — С мощным испугом, лишь бы возвратить его слова. — Чонгук, да замолчи ты! Замолчи ты уже. — Вялыми руками отстраняет раскрасневшееся от своего плеча лицо, смахивает влагу, хорошо подметив факт. — Ты ведь как дитя. Честное слово, ты — как дитя. — Срывным смешком. — Ты знаешь, что я буду с тобой. Ты знаешь, что мы с тобой вместе. Так ведь? Не будь таким малодушным, не будь таким… — Недоговаривает, всё же прижимает к себе обратно, силится не проронить слёз от разыгравшегося уныния. — Я всё-таки люблю тебя, и я буду с тобой. Ты, чёрт возьми, самое лучшее, что со мной произошло. Ты просил не разбивать тебе сердце, но сам издеваешься над ним. Перестань. Перестань, пожалуйста… Пожалуйста. — Снова обращается к отражению, видит новую красоту: профиль Чонгука, наклонённый и тихо посапывающий на его костлявой скуле, растирающийся, как масляная краска, и неумело осветлённые короткие волосы Чона, что больше не смеют спадать на лоб, и его вкусно пахнущая кожа, горячая и живая. И дрогнувшая улыбка. — Давай лучше сыграем партию? — Просит, подсматривая за мигающим детектором дыма на потолочном ограждении, что без звука кричит об опасности возгорания, лучше бы отсрочить откровения. — Время ещё есть. — Выпускает с объятья, как только двери лифта внезапно открываются и выпускают в холл. — Значит, притворимся в последний раз. Минуя пустую стойку обслуживания, ещё пересекая арку, выводящую с пределов отеля в яркий свет казино. Сквозь колонны, колесницы лучей от жгучих софитов, направленных на них, будто на главных воплощений конкретной театральной постановки, продвигаются, держась за руки. Чонгук потерянный, фантазирующий себе личное, смотрящий вперёд и приходящий в настоящий рассудок: — Начнём с того, что попроще? — Спрашивает он, переводит взгляд на красный зовущий стол «блэкджека». — Или поближе? Предпочитаю добрую классику для шарлатанов. — Все азартные игры для шарлатанов. Чонгука забавляет, подогревает, они вместе падают в одно кресло, и он, галантно выстроив серьёзный вид, этичным жестом приглашает сесть первым, Чимин же надувает губы и присаживается, расстёгивая верхнюю пуговицу чёрного смокинга. — Делайте Вашу ставку. — Досадным, уставшим голосом говорит девушка. Чимин смущённым, тупым взглядом обращается к Чонгуку, от чего он сразу понимает и безмолвно тычет себе в грудь, указывая ему порыскать в своём внутреннем кармане пиджака. Он растерянно, с учащённым пульсом отгибает лацкан, вытаскивая сложенную купюру сотни долларов. — Надеюсь, в этот раз повезёт. — Усмехается, протягивает к столу. — Обмен. — Громче произносит крупье, параллельно меняя наличные на горку цветных фишек и, не теряя времени, раздаёт карты матёрыми рывками. Чонгук смотрит по привычке на форменный пиджак сотрудницы, кривит губы, понимая, что в игральном зале орудуют живые люди с настоящими именами. По унылому облику каждого из них можно сказать — казино в полном… Обращается тут же, скрытно и в волнении растирая пальцы на скрещённых бёдрах: — Как давно работаете, Елена? — Отвлекает её внимание, вычитывая с бейджа, застаёт врасплох, но та с невозмутимым видом лишь раз поднимает свой непроглядно голубой взор, слабо улыбаясь наглости нового игрока. Чонгук впервые не ведает о том, что человек испытывает в себе, но точно понимает, что молодая леди не признаёт в нём всемогущего владельца, повсеместно покровителя её увядающего дохода. Она раз поджимает губы, недолго думая, и отвечает, словно облегчает имидж: — Достаточно, чтобы узнать хозяина «Элевсис». — Чонгук действительно не ведает теперь ни о чём, от чего неуловимо дёргает бровями, побеждённо ухмыляясь под внимательный теперь её взгляд на него — затем переходящий плавно на действующего игрока, чей счёт ведёт. — Десять. — Произносит номинал и бесстрастно улыбается. — Как и его управляющего. Необходимо развесить все иные недомолвки, нужно унять предрассудки, спуститься на Землю и перестать думать о смерти: — Впечатляет. — Отвечает Пак, кивая на добавку. — Вы просто профессионал. Хотя я Вас не помню. — Значит, у вас не такая хорошая память. — Неосознанно отвечает, только потом кривится в недоумении. — Чимин, ты не профессионал. — Карикатурной интонацией добавляет Чонгук, подыгрывая хвалённой дерзости. — Извините. — Усмехается девушка, немного расслабляясь от разбавленного давления. — Речевой фильтр изнашивается после суток без сна. — Позволяет больше подробностей. — Понимаю. — Улыбчиво говорит Пак, по славному счёту выводя «двадцать одно». — Ох, победа. — Сдвигая выигрыш под согнутый локоть. — Должно быть, на Вас возложилась вся работа выбывших дилеров. — Чон перестаёт растирать пальцы, аккуратно укладывая руки друг на друга на бедре. — Не думали сменить эту работу? — Предлагаете уволиться? — Предлагаю сделать это прямо сейчас. — Волнение о поступающем веселье не скроешь. — Стресс — наш сильнейший враг. — Чонгук бегает глазами, избегая настойчиво блестящих удивлённой девушки. Она хмурится, было открывает рот для слов пререкания, но вздрагивает от резко взорванного звука пожарной сигнализации. Доносится громоздкий шум лопнувших стекол и сорванной кабины лифта. Мощное пламя вырывается из арок отеля, следует по вытяжке и рушится в казино, освещая его жар дичайшим светом. Чимин метает голову к упавшему вдалеке софиту, потом накручено в порыве, смотрит на Чонгука, запрокинувшего голову от истинного свершения. Он вальяжно поднимается с кресла, мимо него уже проносится кучка испуганных до смерти гостей, ревущих в громком изумлении, и обходит стол, вставая теперь на пустое место, освобождённое крупье, чьё исчезновение удалось упустить из виду. — Делайте Вашу ставку! — Неестественным тоном вскрикивает Чон, ударным жестом выхватывая новую карту из тасовальной машинки. — Что ты любишь делать на рабочем месте? А, Пак Чимин? — Кокетничает и сверкает искушёнными зрачками, показательно облизывая губы острым языком. Тот распахивает глаза, высовывает свой, зажимая между зубами, и польщённо скулит от обольстительности, поднимается с кресла и запрыгивает на край стола, нарушая все правила — берёт в руки свои карты «джека», крутя чуть выше головы с рассматриванием номинала, что Чон выдал. — В пределах понимания, конечно. — Спокойно произносит, одновременно щурясь от расхитительной яркости нарастающего пламени где-то в стороне, чей жар подвеивает к шее. — Люблю потрахаться и расточить все соки. — В откровенно сильной манере растягивая гласные. Чонгук вспыхивает в удовольственном гоготе, ныряет в жаргонный омут и оглушительные вопли несущихся мимо них людей. Те кидают дела, свои жизненно необходимые игрушки, шаркают тканями между ног и пропадают в тканях, падающих перед их носом от развешанных на потолке и ограждениях от совместного быта. Почему огонь провожает их так желанно и вытворяет, как скверну? Наверное потому, что владелец по-королевски машет им ладонью, выкрикивает слова благодарности от вложенных средств, ведь Чонгук весь сам владеет ими, забываясь проверить кошелёк от того, что набит, и видно в нём много грязных денег. Он поднимает руки: машет, машет, машет. — Дамы! Господа! — Начинает, перебивается ударом упавшей потолочной установки, резко отпрыгивает, не пропуская ярости огня вверху. — Спасибо, что воспользовались возможностью стать ближе к Дьяволу! Спасибо, что вложились в своё разложение! Он вами гордится, точно говорю! — Горло срывается, он прокашливается от поднявшегося дыма подгорающих духов, а Чимин же пробегается вперёд и действует, как подзывающий флажок. Он несётся по брошенным вещам, пинает снятую чужую обувь и достигает бара, что в самом центре, словно несущее знамя внутри похода. Обходит зеркально-керамическую стойку и с одури сшибает полки алкоголя, сжимая в страсти челюсть. Пинает стекло, ломает выставленную напоказ конструкцию наполненных бокалов, на секунду задерживает взгляд, позволяя отхлебнуть в пробежке большую порцию элитного бурбона, что подытожным решением летит далеко, разбиваясь около ошарашенного гостя, перепуганного и в спешке убегающего к спасению. — Настигла Геенна огненная?! — Злобно кричит вслед, подбирая следующую с уцелевшей полки бутыль, хлопком отдёргивает горлышко. — Не ты разбил мне нос весной? — Взгляд проясняется, поскольку тот врезается в столешницу и падает лицом вниз. — Ублюдок. — Знает, что не он, но истинно наслаждается, ещё отпивая. — Про ангелов небесных слышали?! — Вскользь продолжает Чон, подбирая интересную вещицу и тут же отбрасывая. — Двадцать четыре и на крыльях Святости прижизненной! А там и львы с острыми клыками, и слуга со множеством глаз. Но самое главное, что каждый при своей воле! Бог возвысил их, а не вашу. Умоляю, перестаньте уподобляться. Он это не любит. — Ядовито свистит, притворно морщится, провожает взглядом каждого, и плевать, что ранены, а кто-то истекает кровью. Обыватели признают в них не управленцев денежных изысков, а городских сумасшедших, решивших так закончить свою жизнь, пылая в речах мнимых пророков и замолкая, только удастся встретиться друг с другом — пересечь границы жаркого действа. Это свита Дьявола. Нет, не свита — паства! Бежит вся, тянет чёрные крылья дыма, а за ними танцевальные игрушки, как бесы из голов, выплясывают вальс и заливаются смехом, пока в довесок грозит сама смерть и дышит им в затылок. Бьют копытами, колются остроносыми хвостами и нежно мурлычут что-то под нос, сцепляя руки и укладывая их друг на друга: — Так тебе нравится больше? — Спрашивает Чонгук и подмечает, как Чимин рассматривает его почерневшую в дыму щеку. — Больше, чем в целом или на балконе? — Отрывает руку от его талии и смазывает сажу, марая белые манжеты. — В целом. — Коротко отвечает и резко перехватывает ладонь, поймав точно за кольцо, что с лёгкостью вынимается, а затем летит в копоть. — Никакой больше атрибутики. Чимин кивает, но в таком замертво остановившемся желании не отводить глаз: — Самое подходящее для нас место, Чонгук-и. — Только бы оставлял свой взгляд на нём. Пусть бы в пылающем Аду стало наконец так же жарко, как от его прикосновений, чтобы Чон решил не отрываться от бурлящей под его пальцами кожи, которая разогрелась от огня пожара, что освещает каждый сантиметр его лица — помогает лучше рассмотреть незаживающие шрамы, не ровняющиеся с тоном красноватого цвета. В оранжевом, животворящем и отлучающем от любой грязи свете пламени, очищающем греховное, ненасытное на эмоции место, где стоят, как под целительным дождём и слушают треск падающих звёзд. Прямо как в Аду. Чимин жмётся к ладони, прижимает своей, забвенно прикрывает глаза и принимает любовь неустанного человека, побывавшем в Преисподней, подчинившем Её, отдавшем приказы самым сильным его нечестивым чувствам. И заставить бы его совершить самое страшное антиморальное преступление, против людского рода, уставшего от пособлений Высших законов. Заставить бы Чонгука признаться в своей любви и услышать из его сакральных уст такое ощущение. Но достаточно к ним лишь только приблизиться, выдержанно ухмыльнуться от томления и играющей улыбки, примкнуть с напором и нарастающей скоростью прочистить губы от гуляющего, проникающего внутрь языка — этого хватит. Предельно достаточно, чтобы до собственного предела прояснить единственную вещь — никто так не целует, как Чонгук, и не оставляет за собой витиеватый скрежет, что ломает рёбра с быстро клокочущим сердцем. Наверное, огонь не жарит так, как он держится за распахнутую челюсть и пробирается в волосы, туго стягивая. Ему так проще прочувствовать, навостриться для особенностей восприятия для человека, к которому он всей составляющей привязан. Ему так проще вызвать в Чимине медленно сжирающее буйство изнутри, бьющееся и привычно цепляющееся за его пояс, что насаждением опирается руками, и всем крохотным от химической проказы весом не отпускает, разбавляет в примеси чего-то жестокого и не уходящего. Вероятно, неизбывной к Чонгуку его любви, за которую распнуть на перевёрнутом кресте будет изысканным решением проверить её прочность. Но только не сгореть сейчас. Освободиться от оков Ада, даже такого физического и слабо ощутимого сквозь муки и тиски, с которыми тот его скручивает и по-садистски не пускает в пляс. Ноги рвутся, а ладони Чонгука неудобно льнут к шее, зубы вгрызаются в налёт от чёрного пыла, нарастающего со всех сторон с каждым его порывом страсти — снять ненужную одежду, отстегнуть воротник и проникнуть ближе, подобраться к издевающемуся от восторга сердцу. И вырвать бы его, надругнуться и поглотить, что в угоду самому — быть разорванным на части, не имея значения. Чон, как всегда: игнорирует опасность, не замечает угрозу даже самой жизни, пока единственный человек есть тот самый путь к покою, или путь к своей часовни, которая по большей части в своей аутентичности скрылась в этом слабом теле. Идти по дороге к ней — это блуждать чувствительными руками по нему. В самом извращённом виде, проникать в него — это отворять пространство: жечь свечи, бить в колокол и молиться внутри, пропитываясь душевным покоем от этого единения. Поскольку с ним спокойно. С Чимином так стоять, плыть к границам смерти — уже не кажется проблемой. — В вечности не будет нам покоя… — Выговаривает Чонгук, и голос сладкий, перебивающий ломающийся лязг игрового зала. Но колокол звенит во мгновение, шлёт громогласный звук истерзанного сердца, Чимин боится, а Чонгук ощущает его ужас в сильно бьющемся ритме, переходящем из его груди в собственную. Он отстраняется, заглаживает его уже мокрые от пота волосы, растягивает вдоль головы и держится с обеих сторон, впервые в жизни вычитывая истинный страх. — Чонгук… — Выдыхает он, жмурится от подходящего жара. — Хорошо, что я тебя встретил. Чимин хватает его за руки, отрывает от себя — льнущее тело — тянет за собой, страшась в любой момент кануть в её материнские объятия — этой вечности, — разбивая ли череп, или заживо сгорая под происки кричащей катастрофы.

***

Есть в этом саду определённое место, куда он обязательно падал, оставляя придавленную траву после. Недалеко от яблони, что благоухает сладким ароматом. Хосок нежится в траве, роет стопами землю и чувствует тот холод от неё. Не настоящий этот сад, зная, что Чонгук давно позабыл о нём. Теперь остаётся сидеть здесь, поджав колени к груди, изрядно повторять невозможное: — Он живой, он живой… — Безмятежно улыбаться, смотря в неизвестное перед собой. Душа олицетворяет собой вечную борьбу человеческого духа, ищущего примирения со страстями, познанием жизни и не находящего очевидной истины для всех своих замыслов. Хосок, словно заблудшая душа, означающая «демон», плачет о себе, о всех своих проступках и не найденных ответах. Он слишком занят написанием своей трагедии жизни в убийстве брата, в одолевании его личности дьявольскими словами внутри головы. Так было всегда — демона никогда не понимали. Он сейчас, как бедная растлевшая лампада из часовни, что полыхает вместе с церковью, захватывает каменистый особняк, тлеет чёрным, невидимым для людей дымом. Трава вокруг желтеет, становится серой и нежеланной. Огонь от свечки, горящее распятье и унылый старший Чон, замерший на земле в вечном размышлении о том, что ни один рассудок не поймёт его, не примет в свою любовь, ни один человек не откроет свою душу для него — такого убогого и пропащего, пропахнувшего смертью, гарью церковного фимиама и адской серой.

Ты спаситель…

— Чонгук живой. Живой, мой хороший. — Он широко улыбается, тесно сводит брови от принятия, не слышит порабощения сознания. — И свободный. Чонгук свободен. Не слышит его уродливого голоса, клокочущего, ранее завораживающего и завлекающего под мелодию характера его — игривого с рождения, весёлого и понимающего, такого, что удастся размягчить любую твёрдость душевную, физическую, славную на благородность. Ведь Хосок такой. Любит показаться смирным, послушаться отцовского указа и сделать правильно. Но хочет сделать по-своему: расплескать страх перед жизнью, окунуться в неё, пробежавшись босыми ногами по мирной траве, что сейчас загорается позади и в спину его посылает жаркий ветер, обдувает взмокшие волосы, от чего свободно. Он прикрывает веки, делая в тишине сада глубокий вдох. Распахивает глаза, а в небе светло, как никогда, ясно, как само прозрение покоя. Манящего, кричащего самые приятные и благодатные молитвы. На сердце проще, легче воспринять очередную мысль, стать ближе с ней, понять, что прошлое исчезает вместе с ним прямо сейчас. Сад впереди был покрыт всякими дикими цветами — настурциями и ромашками. Чонгук любил их раньше от того, что цвели они в свободной воле, не зависели от скоротечности жизни, потому что жили по сути своей, ни как человек, имея практически все его черты. Сегодня Хосоку повезло, сегодня на них легла обильная роса, от которой приятно промокали плотные штаны. Бесчисленные капли ощущались на каждом цветке и его стебле, в каждой капли виднелись лучи прояснённого от дыма солнца, каждый луч которого подобен величественной святой воде. С сиянием роскошного бархатного ковра, над чьими потоками Хосок взмывает рукой и чувствует вибрации живущей земли. В то время священник, что весь в почерневшей робе, вышел со смирением из боковых уединенных ворот догорающего особняка, сделав несколько шагов, остановился перед уцелевшим садом, взметнул глаза к сидящему вдалеке Хосоку, задерживая взгляд. А у Хосока тишина отвечала сердцу — вдохновенная внешней тишиной, свободной от раздирающих криков боли, знаменующей о благодарности дьявольской природы. Она бывает непонятна, потому что обозлённая на всё Высшее, на самом деле являющаяся порождением этого. Эта тишина бывает только ранним утром летнего периода спокойствия, не препятствующего созерцанию. Хосок смотрит через плечо, перед глазами его — мягко улыбающийся проповедник, оставшийся в той же тишине, благодарно кивает в осознании дарованного спасения. Мысль и в нём не терялась в какой-то неприятной бесконечности. Он был готов получить это впечатление, что породил бы разум только дьявольский. Священник взглянул на небо, прищурился на солнце, на сад, на блистающие капли росы и внезапно открылось перед ним объяснение величайшей тайны собственного ума — необъяснимой. А Хосок довольно ухмыльнулся, вернувшись рассматривать многочисленные цветы впереди себя, начинает принимать их красоту многократно через призму антисвященного, но такого благодатного, сколько раз бы повторять, естественной части его теперь души и сознания, непостижимого смирения и такого нужного покоя. Нужно было только решиться — пройти через все Волны и Воды своей тёмной стороны, отворить для неё телесные возможности, сказать наконец: — Ты настоящий безумец. — Громко рассмеяться, свалившись на спину и крича в смотрящее на него наднебесье от становления радости, счастья и полного умиротворения. — Да будет свет, которого так мне не хватало! Господи, ты самый ненормальный, а я теперь часть тебя! Всегда был! Если вещественное и тленное солнце — это творение Бога, то, стало быть, творение всемогущей четырёхмерной души заблудшего ангела, созидающего чудо — создание Его, стоящее части всепространственной силы Его. Невероятно прекрасной, многогранной, как любовь, что он дарит человечеству, привязанность к которому так близка Ему. Она целительна. Поселившаяся в бренных лёгких, выходящая через сумасшедшую улыбку, которой широты не было ни в одно время на самом истерзанном античеловеческой, антидьявольской, антибожественной моралью.

***

Как цепи скрипят, так в мыслях и словах этих мечтателей услышится отголосок насилия, подделки, принужденности, рабства и греховной мерзости. Путь к духовному, это всегда постоянное пребывание в покое покаянии, в плаче и слезах. Плач и слезы, нет которых на глазах их, а теперь уставшие в презрении и облачении — смотрят на возвышенную статую распятья. Чонгук склоняет подобно ей свою тяжёлую от мыслей голову, Чимин повторяет играючи, подглядывает, как тот пытается сдержать улыбку: весь в чёрном смоге, весь в смятой и порванной одежде, где виднеется теперь в прорыве кровоточащая рана, что послужила ярким смехом, когда на выходе из казино мимо пролетел осколок разбившегося софита. Чонгук отпрыгнул в хохоте, Чимин успел их оттянуть и вырваться наружу, валясь от дрожащих коленей и вниз по лестнице разваливаясь. Побитые, изнытые сейчас, в полном спокойствии и тишине стоящие в долгожданной церкви. Грязные, с заплывшим выражением, давящим унылое, но умиротворённое состояние. — Ну и шутки у тебя… Чонгук-и. — Неустанно иссохнувшим ртом. Отрывает крепко сжатую его руку и ныряет измазанным в копоти лицом в глубину рядом стоящего фонтанчика святой воды. Напивается, безмолвно барабанит пальцами — насколько вкусная и исцеляющая она, и какая холодная, остужающая внутренний пожар. — Да… Юмор такой. В совершенно пустой церкви дневного Вегаса, где безжизненно и безнадёжно тихо. В этом месте всё по-другому, но так же неуклонно канонично с самыми притворными законами. Светлые стены, выглаженная на Распятье ткань и изысканный экспонат в виде прошедших Ад и пришедших в храм неподвластных, хаотичных на мышление подаяний. Ни одной души. Чимин выныривает из фонтана, задыхается и удовольственно причмокивает губами, истекая водой изо рта, оборачивается к успокоенному Чонгуку и изнеможённо валится в его объятия. Закидывает руки через спину, виснет на последних силах у двоих, спускается вместе с ним на прогретый гранит и крепко расслабляется, чувствуя, как тот прижимает сильнее и даёт насытиться моментом необходимого покоя. — Как насчёт… — Переводя дыхание. — Как насчёт следующего раза? Здесь. — Спрашивает Чимин. Чонгук расплывается в уставшей, но победной улыбке, ощущая мокрый язык на оголённой шее. Невольно задирает взгляд к верху, встречаясь с каменными, неживыми глазами опечаленного Иисуса, смотрящего точно на него. С примыканием чужих губ к себе, расцеловывающих грязную кожу на подбородке и челюсти, и льнущему новому жару по напряжённому телу, и тянущими его тонкую сорочку извилистыми, нашедшими для этого энергии пальцами. — Только не убегай от меня… — Обольстительно и коварно выдыхает, неотрывно от священно порицающего взора. — Милый Чимин. Поскольку мы неизбежно приходим к тому, кого избираем, или к тому, кто поселяется в нас. Но бояться нечего.
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику только в мягкой форме, вы можете указывать на недостатки, но повежливее.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.