ID работы: 11408218

Реприза на учёбу

Слэш
R
Завершён
64
автор
_Kaktuss_ бета
Размер:
93 страницы, 13 частей
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
64 Нравится 11 Отзывы 17 В сборник Скачать

V. Разговор о Боге с богом

Настройки текста
      Залитый светом октябрь ещё не успел напасть с морозами; светит, как в последний раз, спутавшись с июнем. Разгар повседневной апатии, и Дадзай готов пустить ещё тысячу поэм на описание умирающей природы, но, по всей видимости, за него могут справиться другие люди.       Образовательные учреждения славятся общей кучей мероприятий, градиентом протягивающихся по всем учебным месяцам. За счёт постоянной жизни на улице и хождения в садик, который Дадзай помнит лишь по одному неприятному воспоминанию, когда в него кидали камни, ему было легко свыкнуться с началом учёбы не весной, а осенью, но вот видеть запыхавшиеся лица старосты, студентов, сценаристов, преподавателей… Как будто в воде от капель дождя пошли тысячи-тысячи кругов и брызг. Дадзай предпочтёт закрыться от всего рукой.       Но кое-что заставило Дадзая соизволить явиться в актовый зал, где проходили подготовки номеров и сценок для праздников. Что интересно: самих праздников было, на радость, очень и очень малое количество: встреча первокурсников, какой-нибудь маленький корпоратив перед Новым годом и там, ближе к концу года, снова какое-то мероприятие, но больше отданное выпускникам. Это без учёта внеучебной деятельности в университете, в которой Дадзай тоже не принимал участия, кроме формального вступления в клуб математиков. Оттуда Куникида всё порывается выгнать его за безделье.       Он заглядывает в актовый зал: за множеством рядов сидений видится верхний край сцены, на которой то сидят, то лежат студенты, а перед ними, повернутые спиной к Осаму, стоят две тонкие фигуры. Сначала одна из них заглядывает в листки в руках, потом другая тянется посмотреть, что там интересного, и почти валится на первую. Первая никак не реагирует. Ну, видимо, Дадзай почти нашёл то, что искал.       Пока он в неуверенности проходит в двойные большие двери, временно прячась за пологом неожиданности, как вторая фигура — в корсете? — разводит руками, с которых красивыми складками свисают чуть пышные льющиеся рукава, и студенты, сразу умолкая и прислушиваясь к ней, внимают речи, кивают и расходятся, забирая каждый то портфель, то телефон.       Осаму продолжает петлять меж рядами, игнорируя скользящие по нему взгляды проходящих мимо студентов, и поднимает глаза, когда чувствует пристальное внимание со стороны. Фёдор, убрав, предположительно, сценарий в сторону, складывает руки под грудью и глядит так, что у Дадзая невольно сжимается сердце. Или оно так сжимается, поэтому Фёдор так глядит? Но выглядит он сегодня… забавно.       Разодетый, он выглядит чудно, ведь до этого носил только стандартные белые рубашки или свой излюбленный костюм с фиолетовыми вставками: его нынешняя рубашка походит на пышную рубаху, но из шёлка, льна и с воротником, затянутым на верёвках, которые сейчас спадают по его зажатой груди. Корсет же, чёрный, стягивает его и так неширокую талию, как будто хочет оттенить его тёмные волосы и такие же глаза. Почему-то в них плещется блик вина — но Дадзай, может, перепил вчера.       Приветственно улыбнувшись и помахав рукой, он выходит вперёд рядов и сейчас в полной красе замечает чернющие брюки Фёдора, что скрывают верх тёмных низких ботфортов. Осаму почти присвистнул: ну поистине удивительное и… извращённое зрелище. Сейчас он нервно захихикает.       Но любые шутки и подтрунивания Фёдор отрезает будничным, тянущимся, чуть низким, слегка приглушённым, ровным голосом:       — Что-то нужно, Дадзай? — Его фразы ни в какое сравнение не идут с излюбленными броскими словами Куникиды и Чуи, которые обращаются то с претензией, то с негодованием. Конечно, Осаму на них не жалуется, но тут невольно настораживается, прислушивается и одну лишнюю секунду нелепо улыбается. Та вторая фигура, тоже разодетая в бело-чёрное, отвлекает внимание и, театрально разведя руки в стороны, довольно говорит:       — А ты, Осамушка, что тут? К Феде? Вас оставить? А, не-ет! — спохватывается Гоголь, активно играя одной видимой бровью, ведь правый глаз у него закрыт изящной белой повязкой. — Извини, не могу! Мне он нужен, как воздух любому верующему!       Достоевский никак не комментирует несвязность двух упомянутых факторов.       — Николай Васильевич, я вас не задержу, — открыто привирает Осаму, негодуя на самого себя, что решил навестить Фёдора.       Гоголь отчего-то довольно улыбается, край его открытого глаза, изгибаясь, приподнимается, и он, уперев руки в бока, принимается о чём-то размышлять.       — Ты хотел наведаться в журналистику, — беспристрастно обращается к Гоголю Фёдор, имея в виду под журналистикой их университетский «отдел кадров», который отвечает за газету, сайт, доску объявлений, общие официальные мероприятия и ещё сто утомительных слов.       — Точно! Как хорошо, что ты напомнил, Федя! Как хорошо, что ты всё помнишь. Что бы я без тебя делал! — вдохновлённо вздыхает Гоголь, в последний раз кидая на Осаму странный взгляд, и, порхая, удаляется в сторону выхода из зала, бубня что-то себе под нос. Дадзая интересует вопрос, почему Николай закрывает повязкой более здоровый глаз, нежели тот, с чуть поблекшим зрачком.       Осаму оборачивается к Фёдору, когда Гоголь полностью удаляется из помещения, и зависает, позабыв, о чём хотел начать разговор. Достоевский ждёт какое-то время и раздражённо поправляет ткань рубашки на плечах, которые это время прикрывал ладонями.       — Не обращай внимания, — снисходительно отвечает на незаданный вопрос, отгадывая, какого контекста будет смешок у Осаму. — Я расслабился, когда играл с ним в карты, проиграл, он на радостях завопил и сказал, что давно хотел меня приодеть. Слишком чудный вкус… Главное, чтобы мне не сделали выговор…       Разворачиваясь, он неторопливым шагом поднимается на сцену. Свет из окон, расположенных у потолка, стремится попасть точно на оставшихся двух гостей, отбрасывая чёткие квадраты на полу и потрёпанных, но вполне нормальных сидениях. Свободная рубашка, клочок которой смешно выбивается из-под корсета, белым играет на свету, переливается сероватым, жёлтым, показывая оттенок кожи под ней… Хрупкие плечи острые, Дадзай помнит, но мягкая ткань окутывает их, обнимая, и сглаживает углы, и даже выпирающие лопатки видны, только когда Фёдор наклоняется. А корсет, бархатным плетением огибая неровную спину, утягивает весь образ Достоевского, что под солнечными лучами выглядит ещё более презентабельно, игриво, по-новому, а слово «чудный» оголяется и в ушах шумит как «пошлость», хотя, учитывая все «за» и «против», такое можно назвать только искусством.       Дадзай роняет все комплименты в себя, как неаккуратный официант — поднос с едой, и начинает разговор с глупого вопроса, что они тут делали.       — Осенний фестиваль. Осенний сбор, — неспешно отвечает Достоевский, оглядывая зад сцены. — Вообще это было по части Коли… — Он хотел исправиться на полное имя Гоголя, но передумал: — Он попросил помочь со сценарием.       — Надеюсь, ты добавил каламбуры про информатику. — Дадзай претерпевает чувство… голода, стоит ему услышать размеренную речь Фёдора. Трудно признать, но по ней он особенно соскучился, хотя пара с ним была дня четыре назад. Чтобы отвлечься, он припадает к краю сцены и берёт с него немного помятый сценарий.       Снисходительность присуща Фёдору ввиду его либо религиозности, либо особенности натуры, но на шутку он легко-легко улыбается, как если бы говорил сейчас с ребёнком.       — Боюсь, в религиозной постановке каламбуры будут неуместны.       Религиозной? Дадзай удивляется, вскидывая брови, и прикидывает, насколько это уместно в их стране.       — Это не праздник, — продолжает Фёдор, полубоком стоя к Дадзаю и через плечо поглядывая на его руки, что держат сценарий. — Сбор первокурсников для знакомств со старшими. Непонятно, к чему делать одно и то же из года в год, и Николай, согласившись со мной, решил развернуть полукомедию-полудраму.       Видимо, Фёдор понял, что чуть зря во всеуслышанье говорит о планах на фестиваль, ведь Гоголь слёзно упрашивал его сохранить всё в тайне, и замолкает, отворачиваясь. Как стало понятно, Гоголя поставили главным за данное мероприятие, и именно он отвечает за часть «полукомедия». Ну да, а что ещё от Николая Васильича ожидать: его пары постоянно превращаются в балаган, забеги на три километра и цирк. Фёдор, похоже, был того же, хоть и мирного, мнения.       Между ними затягивается молчание. Но не неловкое, а обыденное, привычное. Осаму пролистывает наброски, рассматривает каракули на полях листков от Гоголя, разглядывает ровный с наклоном почерк Достоевского рядом, пометки; Фёдор, прикинув размер сцены, недолго ходит по ней и, остановившись рядом с Дадзаем, неожиданно опускается на корточки, садится на край. Осаму удивлённо хлопает ресницами. Фёдор, поймав его взгляд, растерянно и устало спрашивает:       — Что?       — Фёдор Михайлович… — таинственно начинает Дадзай, — это можно считать за подкат ко мне?       Фёдор усмехается.       — Ну так… И в чём комедия? — спрашивает Дадзай, поднимая брови и поглядывая на Достоевского.       — Мне пока трудно понять задумку Николая. Он сказал, что не похож на Бога, поэтому для гармоничности драмы позвал меня. — Видимо, вопрос он воспринял буквально. — А так идея заключается в постановке сцен из Библии, но с… — Достоевский сглатывает слюну, — …как выразился Николай, «миксом выступлений Христа».       — Оу? — Дадзай прикладывает палец к подбородку в заинтересованной задумчивости. — И ты согласился. Неужто?       — Да, — насмешливо выдыхает Фёдор, прикрывая глаза на секунду. Его ресницы притягательно шевелятся. — Почему бы не поставить, как он спускается с Небес? Снисхождение, встреча с первыми людьми, принятие их грешности… Насколько всё это может быть интересно.       Его радужка по-странному блестит, мигает бликом поверх зрачка, а сам он точно заговаривается, забывая про все физические неудобства, и сгибает ногу, прижимая её к телу. Дадзай, засматриваясь, ярко замечает покусанные ногти и красные следы от заусенцев на пальцах рук Фёдора.       — Дар, что роль Сына Божьего будет играть верующий студент… Я удивлён и несколько рад этому. Всё же чем правдоподобнее будет сыграна главная роль, тем, может, сильнее впечатлятся первокурсники… А я даже не представляю, какую другую реакцию можно ожидать. От такого мероприятия мало сможешь усомниться в собственном неверии.       Дадзай не верит собственным ушам.       — Здраво, — только и отвечает Дадзай. Неудивительно, что подобное могли разрешить в стенах университета их светского государства. В России церкви занимают не самое последнее место. Фёдор чуть в смятении отводит взгляд. И столкновения в вере — последнее, что хотелось бы встретить.       «Ведь Бог один, и Он един», — читается в играющих светом ресницах Достоевского, но он умело сворачивает от щепетильной темы в стенах, что всё слышат.       — Часть проблемы, конечно, заключается в различных вероисповеданиях студентов. — Несмотря на общий отрешённый вид Достоевского, выглядит он значительно живее. — Но общая яма — как заставить людей донести одну безобидную мысль для зала. Они такие… неуклюжие. — Достоевский выглядит теперь поникшим.       — Что-то мне подсказывает, что они не до конца понимают твою идею.       — Идея единения настолько сложная? — Фёдор скучающе отводит глаза в пол.       — Ну расскажите тогда, Фёдор Михайлович, — Дадзай улыбается, как кот, — что вы говорили студентам?       Глаза Достоевского блестят: по-тихому, слабыми волнами расходясь по всему морю безысходности. На самом деле Фёдор загорается: он ощущает силу в пальцах, слышит стук сердца, и вся одежда кажется свободнее, роднее, стоит лишь наткнуться на своеобразный оазис в голове. Оазис веры средь пустыни дна — вот оно, счастье.       Положение, в котором шрамы перестают болеть.       — Единение есть то, что помогает, поднимает. Разделение веры, убеждений, взглядов… Вот не оно ли — рецепт долголетия?       Вечность… Приторная мысль об этом снова действует дежавю.       Достоевский мнётся, но принимает решение и забирает у Дадзая из-под носа сценарий, вскакивая на ноги и сразу принимаясь листать страницу за страницей. Невольно становясь перед Дадзаем так, что плечо Фёдора закрывает его подбородок и здорового цвета нос, тихо начинает Достоевский:       — «В один час наступит на земле уныние народов и недоумение, а катастрофа будет неумолимо приближаться». — Добродушные брови Фёдора мягкой дугой окутывают его сверкающие глаза. И он, опуская руки, возводя голову к потолку, продолжает, размеренно и с замиранием сердца проговаривая слова, которые он знает будто с рождения: — «… Люди будут издыхать от страха и ожидания бедствий, грядущих на Вселенную. Но верующие в Сына Человеческого и творящие волю Божию не должны бояться; напротив, они должны радоваться, что наступает время избавления земли от зла и смерти...»       Грудь Фёдора вздымается на очень короткой паузе, и Дадзай невольно склоняет голову набок.       — «Но никто не знает ни дня, ни часа этого конца. Он придёт внезапно и застанет людей за их будничными занятиями. И тогда все, живые и мёртвые, должны будут дать отчёт о своей прожитой жизни. Итак, бодрствуйте, так как не знаете, в который час Господь ваш придёт! Бодрствуйте и молитесь, чтобы всегда быть готовыми предстать пред Сына Человеческого». — Фёдор замирает, не замечая ускоренного темпа сердца в красивой то поднимающейся, то опускающейся груди. Дадзай поджимает губы. Бог, значит…       Разнеженные в воздухе пылинки не спеша крутятся под светом, незаслуженно задевая засветившийся образ Достоевского. Его устами мог заговорить только сам Бог, но его речь была не более чем верой. Она являлась освежающим напитком для того уставшего, обезвоженного и поникшего скитальца. Фёдор правда верил, и в этом он был прекрасен. Прекрасен до задержки дыхания, наблюдения и наслаждения одной лишь возможностью видеть — только он, Дадзай, один-единственный поимел право видеть Достоевского в миг сияния закрытой до данной поры души. Ему дали ключ — вложили точно в руки, закрывая его пальцы своими и горящими глазами уверяя в невинности происходящего.       Но, сглатывая поэтичность, Дадзай случайной мыслью догадывается до подтекста: единение в понимании Достоевского отличается от общего и не длится вечно. Оно лишь путь, ступенька к возможному «вечному», к смерти. Тёмные, отражающие задние ряды зала глаза Фёдора играют тремя разными бликами, но самое главное — это чёрная нижняя дуга радужки, что действует логичным завершающим аккордом на фоне его чёрно-белого одеяния. В глазах теперь не плещется ядовитый фиолетовый, он заменён на морион, что скрыт в рамках изогнутых немного вверх век. Глаза похожи на лисьи, но лиса — лишь хищник, а человек, развернувший представление перед Дадзаем, стоит чуть выше, чем рассуждения об охоте и добыче. Он наблюдатель, что прячет за спиной и нож, и револьвер для русской рулетки.       В конце нас ждёт Небесный суд. И по христианским писаниям только Верующие обретут обещанное бессмертие. Мёртвые восстанут. Восстанут из могил, оторвутся от тел… Может, смерть — это спасение?       А пройдёшь ли ты этот Последний суд?       Фёдор, опустив глаза, расслабляется и со слабой улыбкой сверяется с листками. Он не торопится выходить из-под накинутой на мир полупрозрачной ткани, через которую он видит и сценарий, и сцену, и пляшущий солнечный свет на полу. Почти не дышит — поверхностно, абсолютно позабыв о жизни в данный момент. Дадзай не спешит отвлекать.       Каждому воздаётся по собственной вере.       Он слышит трель весны в старом коричневом зале, терпит скрип и скрежет в груди, щурясь, не отрывает взгляда от Фёдора.       — Понимаешь, Дадзай? — наконец обращается Фёдор, снова заглядывая в сценарий. — Я не уверен, что способен подобрать точное слово для описания…       «Это любовь», — неожиданно проносится в голове Дадзая, и он застывает, затаив дыхание.       Достоевский в молчаливой задумчивости поправляет смятый угол листков, расправляет весь машинописный текст и с невидящим взглядом отрывает от досок прилипшие ботинки.       — Любовь, — Фёдор пробует слово на слух, сняв его с языка Дадзая, — да, верно, Сына Божьего к людям, — он будто говорит с обезьяной в голове Осаму, а не с Осаму самим. Дадзай невольно выдыхает и нервно дёргает бинт на руке, сползший с запястья.       Вдруг он одним ловким движением поднимается с помощью рук на сцену и за два широких шага подходит к Фёдору вплотную. Увы, его мотив читается сразу, но руки Осаму ловчее, чем неподатливое тело Достоевского, и его талия оказывается сразу в объятиях двух рук. Не замечается, как Дадзай начинает поцелуй, почти закрывая своим силуэтом и плащом фигуру Фёдора — преподавателя, которого он целует в стенах университета. Если подобная выходка дойдёт до более важных лиц, то Фёдору придётся выходить сухим из воды любыми путями. Потому он не отвечает на чувственный поцелуй, не ведётся на аромат тех самых духов от Дадзая, даже не трогает в ответ. Лишь дожидается, когда окончится представление, и кладёт руку поверх предплечья Дадзая с таким взглядом, что тому остаётся только самодовольно улыбнуться и отпустить Фёдора. Преподавателя.       — Не сочти за грубость. — Осаму всё ещё давит лыбу.       — Не обессудь, — Фёдор снисходительно прикрывает глаза, отходя к ступенькам.       Хочется петь, но стоит Дадзаю подумать о странном и причудливом слове «любовь», как он сразу теряет желание и петь, и веселиться, и радоваться, и любоваться, и восхвалять. Одно лишь слово способно убить проведённую между людьми тонкую нить, разрубив и оставив с неровным краем. Зато и жить легче — Осаму попускает, ему дышится свободнее и теперь хочется рассказать о подозрениях, что недавно упали ему на голову.       Выжидая паузу, пока Достоевский что-то делает с текстом за его спиной, он набирается сил. И медленно начинает издалека:       — Фёдор, — тон вышел слишком таинственным, — раз ты верующий, то, может, веришь в перерождение? реинкарнацию? карму?       Дадзай складывает руки за спиной и невольно поворачивает голову в направлении к собеседнику, но тот упрямо зашёл в слепую зону.       — М-м… Если так порассуждать, то ничто из этого не относится к христианству. Но я вполне верю в карму и, можно сказать, перерождение.       — Значит… — он понижает голос и поворачивается к собеседнику: — Ты веришь, что твои «хвосты» — от прошлой «крысиной» жизни?       Худые плечи Фёдора напрягаются, спина вытягивается, выдавая всё его недовольство. Между ними нет доверия — только факты. А раз Дадзай помогал, значит, подставлять не собирается, но Достоевскому понадобилось время унять своё раздражение: упоминать об этом в стенах университета было запрещено.       — Да, — просто выдыхает Фёдор, не поворачиваясь.       — И ты готов это принять?       — Каждому воздаётся по собственной вере.       — А что, если я скажу…       В это же мгновение его голова расходится на две части от раздавшейся в ней боли. Белый шум перебивает все окружающие факторы, заглушая забитое сердце и усмиряя дыхание до его отсутствия; Дадзая поглощают помехи, шум, чернота, твердость под виском, и его собственный отчётливый, громкий, единый голос, в котором можно нащупать смешок:       «Дадзай?»
Примечания:
Отношение автора к критике
Приветствую критику в любой форме, укажите все недостатки моих работ.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.