Цвет романов

NC-17
В процессе
175
1
автор
Размер:
планируется Макси, написано 146 страниц, 76 605 слов, 9 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
175 Нравится 97 Отзывы 79 В сборник

Земля

Настройки
      Тешен, потешен,       Хозяин-от повешен       За задний жёлоб,       За чёрный волос.       Волос-от сорвался,       Хозяин оборвался,       О тын головой,       О щепицу бородой       Колядка скупым на отдаривание хозяевам              – Ну, что ты смотришь? Слова мои не разобрал?       Царь с умешкой похлопал Фёдора по щеке, слегка, словно ото сна пробуждая. Тот усильем совлёк с себя оцепененье, оторвавшись взглядом от хищных уст, что занимали так много места на государевом лице и открывались так неприятно широко.       Был у Фёдора мысленный зарок, который он услышал от бабы Улиты, давным-давно, когда сестра Катерина совсем ещё младенцем была, только на ноги вставала да никак пойти не могла без опоры, всё вдоль лавок ковыляла. Посейчас помнил Басманов, как, опустившись на четвереньки, баба мелко постукивала сечкой для капусты по полу, прямо перед тупенькими сестриными ножонками, будто невидимые путы обрезала – засекала страсть. И сразу кинулась Катерина опрометью через горницу в подставленные руки матери. Наталья Михайловна и радовалась, и ругалась: напугали девку ножом, вот и побежала. Но Фёдор-то знал, что бабка словом владела, без того ничего бы не вышло. Врезалось это Басманову в память, и когда удушливо брал за горло страх, подламывало колени – а в слободе часто такое случалось – повторял он про себя Улитины слова: «Страсть секу, страсть секу» и представлял, как разрубает махом тянущиеся к нему липкие щупы, расковывает цепи, в которых трепыхалось сердце.       Так и сейчас сделал он и почувствовал, что легче стало дышать и в очах просветлело. Царь грозен, рассудком плывуч, но он такой же человек, мужем зачат, бабой рожон, и к выкидам его Басманов уже подноровился – хоть и побаивался их.       «Похолодней будь, Федя, в кулаке себя держи, не давай волку кровавого следа. Страсть секу, секу страсть».       И он вздел на уста улыбку прежнюю, как забрало, что бережёт лицо от стрел.       – Изволь, чего ни сделаю для веселья твоего.       Он, приложившись напоследок губами к руке царёвой, нарочито беспечной походочкой вернулся к поставцу, куда вот только что скинул царицыны украсы.       Ох, дай, Боже, терпежу снести придурь государеву, начнётся сейчас: возьми, положи, встань, сядь. Лучше бы сразу зауши́л с размаху царь да успокоился – всё равно тем кончится дело.       Скверные ломаные цепки успели змеями проползти чрез извивы тонкой проволоки, чуть не погнул Фёдор одну златую птичку, рванув сгоряча. Не хотелось ему царя промедлением пуще ярить.       Уж как царица наушники эти на венец прилаживала, Бог весть. Не крючки торчали сверху, а колечки, за что хочешь, за то и цепляй. Басманов повертел в руках побрякушки, неловко примеряя к себе. Взгляд его упал на ширинку, которую оставила Марья Ельчина, на длинную, витую бахрому…       Фёдор кивнул государю чрез плечо, смеясь очами:       – Гляди, надёжа.       Он привязал кольца к бахромкам и накинул плат на голову:       – Похож я, владыко, на Темрюковну?       Басманов вздёрнул нос, сжал губы в нитку, присогнул колени и прошёлся перед царём, задрав лицо под потолок.       – А вот Ельчина, – тут Фёдор, наоборот, во весь рот выпрямился, очи посильней вылупил и прошагал в обратную сторону, ступая так, что заколебались шахматки на расчерченном поле своём. У Ельчиной, правда, была грузная хода, не забыл Басманов и привычку её зажимать плат под подбородком, будто его сорвать кто норовил. Ловок был Фёдор подмечать мелкие привычки да особенности и умело им подражал, чем часто веселил товарищей по опричной службе, сам царь посмеяться любил, угадывая в ужимках его знакомые образы. Всего потешней показывал Басманов жёнок, и поступь у него иная становилась, и повадка, и стать. Он хотел ещё Салмониду изобразить, как волочится она меленькими шажками да крестится на всякий угол, есть там иконы или нет. Да не решился при царе, обидится ещё за мамку свою.       Государь с отстранённым любопытством наблюдал за потехой, и всё та же блуждающая усмешка держалась на устах его.       – А знаешь ты, Федя, – спросил он наконец, мановением одним обрывая скоморошество, – что немцы говорят?       Басманов качнул головой, внутри мертвея. Он сразу про Илию подумал. Господи, неужели всё-таки наболтал чего проклятый государю?       Но Иван Васильевич совсем иное рёк:       – Сказывают, что ходят посередь людей бесы некие, именем сугубы, что не имеют естества единого и могут обернуться и мужем, и женой – какое в ком искушенье живёт. Не из их ли ты породы?       Фёдор снова покачал головой, звякнули наушники, свисающие на бахроме.       – Отчего ты решил так, владыко? – ответил он вопросом на вопрос, а сам подумал: вот как мысли их сокрестились. – Я живу, как все, церкви не бегаю, и родство моё каждому ведомо. Не слушай, надёжа, немцев, немцы врут, как бабы ревут да как собаки сцат – когда захочется им.       Царь поднялся со стулки своей, неслышно ступая по толстому ковру, подошёл к противоположной стене, где в печуре, в полукруглом заглубленье сберегался кованый трёхстворчатый складень. Всегда закрыты были его цветные финифтяные ставенки с вьющимися во все стороны золотыми травками. Не образа святые сокрывались внутри, а новизна новая, вещь предивная да оку православному страшная: три стёколка зерцальных, каждое размером чуть крупнее ладони. Марк Воскаринов, посол венедейский, поднёс дар государю, хлопотал путь торговый наладить из Индии чрез Астрахань и Москву прямиком в княжество своё. Свита царёва морщилась сперва, мол, скудноват подарок, а как узнали подлинную цену его, дар речи потеряли: мыслимо ли, чтоб забавка малая таких денег стоила, на какие в Англии корабль поставить можно?       Не просты были стёкла венедейские, поглядишь в них и с изумлением увидишь облик свой, будто чужими очами на себя со стороны смотря. Ни глади водной, ни чищеному серебру не сравниться было в точности отображенья. Царь каждого приглашал полюбоваться диковиной и со смехом наблюдал, как седые, брадатые мужи, недоверчиво пригнувшись, заглядывали в стёколки, как в некое окно, за которым простиралась такая же точно палата, до последней мелочи. И человек в отражении точно так же смешно щурился, собирал лицо в складки, тянулся перстом навстречу и упирался им ровно там, куда глядевший свой перст приставлял, но вместо тепла человечьей кожи отзывалось прикосновенье холодом стекла. Пятились назад гости царёвы, отвращали лики, крестились – не нравилась им сия игрушка диаволова, которая подражала миру Божьему да выворачивала его на другую сторону, так что право и лево местами менялись.       Боярыни теремные приходили, толкались опричь несмело. Им, конечно, хотелось на себя, раскрасавиц, полюбоваться, да кололось со всех мест: а ну, вытянет руки пугающе живое отражение сквозь стену незримую, схватит за шею? Да коли просто дёрнется оно, мигнёт невпопад – тут и дух вон выскочит от страха.       Звал государь и Басмановых подивиться. Фёдор больше смеялся над Петькой, который прыгал, руками махал, рожи корчил, всё пытался подловить жителя потустороннего, близнеца лукавого, чтоб явил себя – не выходило. Алексей Данилыч, тот и вовсе близко подходить не стал, взглядом лишь окинул из вежества. Не любил он таких вещей, что уж точно не по Божьему велению явились.       Сам государь единожды только к зерцалу склонился, одной стороной повернулся, другой, рассмотрел, впервые узнавая, свой широкий, костистый лик, лоб, с которого волосы год за годом всё дальше отступали, зло изломленные брови и под ними круглые, близко стоящие очи, похожие на плоды оливы, залитые золотым маслом, какими привозят их из края грецынского – образ, наследованный царём от бабки Софьи Палеологини.       Посмеялся Иван Васильевич, что на престоле русском ни одного русского лица нет, закрыл створки да поставил складень в печуру. Там он и стоял поныне, покрываясь тонкой пылью, потому что постельничий Яков Крюк, убиравший обычно палаты, лишний раз боялся тронуть хрупкую и дорогую игрушку, в которой к тому же сатанина сила содержалась.       И вот теперь вновь размыкал царь узорчатые ставенки, с трудом подцепляя ногтями плотно соединённые края. Фёдор держался рядом, пытаясь угадать помыслы его и стараясь не заходить надёже за спину – не любил этого Иван Васильевич. Открылись свету стёкла венедейские, вобрали в себя и пустое кресло, и шахматный стол, и хмурое лицо государя, а как откатилась левая створка, так и Фёдор отобразился в ней.       – Подойди поближе да приглядись, – подозвал Басманова царь, показывая в зерцальную глубину.       Тот приступил, очи даже слегка обузил, показывая, что смотрит, как велено. Согинаться не пришлось, печура как раз против груди устроена была, чтоб удобно досягать. В зерцале стало видно, до чего нелеп убор его головной, особенно в соседстве с грубым опричным нарядом. Ширинка размером, конечно, уступала бабьему покрову, бахрома лежала на плечах, щекотала шею, а криво подвязанные наушники и вовсе побрякивали один на спине, другой – у локтя. Фёдор потянул за края, выравнивая зачем-то, словно не для дури на себя напялил, а прямо так и собирался ходить. Его больше поразили собственные очи, загнанные, отчаянные, и крепко сжатые челюсти – а думал он, что глядится спокойным да уверенным.       Басманов волей расцепил зубы, моргнул пару раз, сгоняя овечий этот облик, а царь тем временем спросил:       – Нравится тебе вид твой?       Знать бы, владыко, что ты слышать хочешь… Решил было Фёдор опять в шутку дело превратить, сказать, мол, не гожусь в сугубы эти немецкие, хоть как нарядись, меня за жёнку разве что слепой примет, и то пока не ощупает. Но вслух думку не произнёс он: сейчас шутить не годится, у царя настроение пято́чное, постное, к веселью не склонное.       «Сам повелел нарядиться» тоже не скажешь, выйдет, что на государя вину складываешь. Фёдор наугад ткнул:       – Смешон я в бабьей покруте. Не зря Бог дал уклад прародителям каждому свой.       Царь склонил главу набок, и по взгляду его понял Басманов: из сей ловушки удалось выскочить. Да к добру ли?       Иван Васильевич прошёлся с заложенными назад руками.       – Слова впросте не скажешь, всё с задником, – вымолвил он с явной укоризной.       – Как на духу реку… – Фёдор закончить не успел, как государь помахал перстом у него пред носом, обсекая слова:       – Брось! Как на духу… Если б сила была такая, что заставит тебя прямо говорить, уши бы завяли от правды твоей. Впрочем, – он загнул упреждающий перст и прочие в кулак, крепко так, – есть сила, языки расплетающая, ты сам знаешь. Просто я, сердобольный, силу ту против тебя не обращаю… покамест.       Басманов опять почуял, как тают под ним колени. «Страсть секу», – сказал он мысленно, а сам ответил недрогнувшим гласом:       – Почто в неискренности меня подозреваешь, владыко-милостивец? Разве дал я повод, разве не открыт тебе душой? Ум твой зоркий в сердце моём, как в книге, читает. И захочу – не утаю.       – Ой ли, Федя? Очень уж розный ты к людям. Предо мной молоком и мёдом исходишь, шёлком выстилаешься, а от других слова доброго не слышу о тебе, одни жалобы да пени. Устал уже срам принимать по милости твоей, оправдывать беззаконие.       «Дело ясное, натащили мерзостей государю, наклепали. Кто бы усомнился, что на резвых ногах прибегут да очередью станут, только Фёдор за порог…» – подумал Басманов раздражённо.       – Какое мне дело до других? – помимо воли вырвались речи злые, но Фёдор вовремя их оборвал и поспешил оправдаться: – Без жезла железного не упасти это стадо, сам ты, отче, меня учил. Все от меня хотят что-то, а обратной стороной души, чёрной, со мной же соперничают. Ну и пусть пропадом пропадут! Для меня твои лишь желания дороги, видишь, как стараюсь, как умиряю дух, а если где даю чувствам волю, так от избытка сердечного, свете мой.       Последнее слово ласковое произнёс Фёдор с опаской: не уверен был, как примет это царь. Но тот опять как будто помягчел.       – Эх, Федюша… – он вздохнул. – Каждый второй, в очи заглядывая, говорит, что один лишь любит меня нелицемерно. Как правду от извета отличить?       Пока Басманов соображал, как бы ответить помудрее да для себя повыгодней, государь уже сам продолжил. Ответ у него наготове был, к тому и вёл.       – Я мыслю так: кто любит искренне и мою приязнь душой принимает, в душе и сохранит, в самой скрытне утробной понесёт дружбу святую, аки причастие в ковчежце, не вымечет бисера пред свиньями. Согласен ты со мной?       – Красно говоришь, владыко, и верно вельми, – кивнул Фёдор, и снова звенькнули подвески. В его утробной скрытне нехорошее чувство ворочалось, теснило черева́, будто он порченой пищи наелся. Что-то на уме у Ивана Васильевича, какая-то дума, прехитрая да тёмная, что покоя ему не даёт, раз не может от неё отвлечься: только отлетит умом – и снова назад. Хоть бы высказал уже, сорвался, нет сил терпеть тишину предгрозовую, разрешилась бы густым дождём.       Ко всему готов был Басманов, всего ждал. Но воистину раскатом громовым поразили его слова государевы:       – Если верно да согласен, тогда ответствуй, не лукавь: воистину ли ты похвалялся в собранье, что царь Иван Васильевич в час нежности цветом романовым величает тебя?       – Не было такого, – заиндевевшими губами ответил Басманов, а нутро зашлось криком: «Было такое, было!».       Есть у каждого воспоминанье, что осаждает докучливее мухи, злее подзаборного пса, неотступнее тени под пятками. Сосёт душу давнее содеянное лихо, вроде бы незамеченным осталось оно, а так и ждёшь, что дотянется из своего далёка костлявой лапой. Стоит память неусыпным сторожем и грозит: «Сокрыт грех твой, пока не отыщется случайный свидетель». Знать, ныне выйти наружу Фёдорову греху, им самим уже позабытому.       Впрочем, если рассудить, велик ли был грех и можно ли вообще грехом назвать слова праздные, хвастливые, спьяну речённые? Ну, гуляли на Светлой седмице – Пасха поздняя была в тот год, примучились люди, опухли от репы да редьки, заскучали грязь месить в держа́мом платье, до пояса завёрнутом. Но под Велик-день как раз обогрело землю солнцем, обсушило, выгнало на свет молодую траву. Рады-радёшеньки были даже суровые опричники, а тут ещё Андрей Штадин после долгого поста открыл корчму свою – ему, немцу, дозволялось дело нечистое. Вот и поднавалились друзья-кромешники обмывать новоселье да Христов праздничек.       Фёдор обычно строго соблюдал заповедь, батькой данную: допьяна не хлебать. Да не один он свою меру твёрдо знал: кравчему ли не приметить, что опричники бывалые охотней других поили, а сами больше изображали из себя в дым хмельных. Быстро выучивались тому при царёвом дворе, видя, как возводит на колесо пьяная болтовня. Но уж тут отпустили вожжи, дали слабину, и Фёдор вместе со всеми.       С трудом, но вспоминал он тот обратный путь. В тёплых сумерках шагали купами молодцы – сапоги дорогу знают, – кренились во все стороны, горланили песню:       «Пили-то, пили бояры вино,       Вили-то, вили соловьи гнездо».       И, как хмельным подобает, похвалялись один над другим. Обочь из темноты собственным светом золотым светили первые одуваны-желтомордики. Эти цветики и навели тогда Фёдора на грех, рёк он, на них указуя: «А меня сам государь цветом романовым величает».       Конец потонул в смехе: опять завалился кто-то кулём с дороги в траву, только жёлтые головки закачались над землёй. Басманов, мигом протрезвев, обернулся по сторонам, но сопутники словно бы не расслышали слов его, подтягивая нестройно:       «Сито, сито, решето,       Целоваться хорошо.       Веник-голик,       Целоваться нам велит».       Хрипловатым гласом влился и Фёдор в хор их, а сам готов был откусить язык глупый.       Не просто так дал царь ему назвище заветное, задушевное. Родился Басманов в день памяти мученика Романа Никомидийского, то было прямым именем его, а уж Фёдором покрестили по батюшкиному обету, клялся он препоручить дитя святому воину-стратилату, коль пошлёт Бог первым сынка. Кто владеет именем, тот человеком владеет: позовёт, будто за ниточки тебя потянет – обернёшься, прежде чем подумаешь. Разве не власть это? Оттого берегут прямое имя имеющие его, разве что самым ближним вручают, как знак доверия особого.       Кроме того, белый цветик с сердцем золотым стал печатью, уговором между Фёдором и царём, откровением, которому место промеж двоих только. Но буйный батюшка-хмелёк подпихнул вперёд, не удержалась тайна, высыпалась, как из худого мешка – что ты делать будешь? Как говорил Алексей Данилыч, бздёх не схватишь, в жопу не впятишь.       На другое утро забыл уже Фёдор о празднословии своём, жил-поживал, а вот оно, нагнало, из прошлого птицей выпорхнув, до сего мгновенья долетело – никуда не денешься.       – Не было такого, – повторил он потвёрже, чтоб самого себя убедить.       Пытливый взор царя, казалось, до дна души доставал, если не будешь в свои речи верить, он не поверит и подавно.       – Лгут всё, – добавил Басманов поспешно.       – Лгут, значит… – Иван Васильевич мягко тронул его за висок, и Фёдор невольно подобрался, когда протянулась к нему рука. Царь двумя перстами совлёк легко скользнувшую ширинку и – шух! – хлестнул ей Басманова по лицу. Тот прижмурился от мазнувшей по очам бахромы, царапнули кожу острые края певучих золотых птичек.       – Прежде чем отбрехиваться, Федюша, головой подумай, – продолжил государь всё так же покойно. – О какой лжи говоришь, если своими ушами слышал я от третьего человека то, что знали только мы с тобой? Или, по-твоему, я лгу?       Фёдор легко мог бы допустить, что царь всё это выдумал, чтоб его проверить – любил надёжа такие шуточки. Но одно дело, когда обвиняют размыто, на авось, надеясь, что сам ты испугаешься и подскажешь случай нужный. Другое – коли обвиненье такой подробный облик имеет и попадает точно в яблочко. Тут совпадений быть не может, значит, кто-то из ватаги весёлых собеседников, дружочков дорогих намотал на ус, сохранил в памяти да ныне царю донёс. Вспомнить бы ещё, с кем тогда дорогу топтали…       – Подслушали, видно, нас с тобой, – мгновенно родился ответ, не иначе страх смертный подстегнул забродившие думки. – Сам говорил, повсюду слухачи, зло замышляющие. Подслушали, а после сложили побасенку, чтоб меня в очах твоих пресветлых опорочить. Разве бы я такое соделал?       Фёдор старался говорить твёрдо, смотреть прямо, и всё равно казалось ему, что на лбу правда написана.       – Ну а если соделал, так что ж? – царь смирился как-то, отступил на мягких лапах. – Кто бабе не внук, кто Богу не грешен? И я ошибаюсь, и ты. Сознайся, облегчи душу.       На мгновенье мелькнула шальная мысль: и правда, покаяться, что ли? Вспылит царь, поддаст пару раз – да не убьёт же. Но глас разума, всегда звучавший у Басманова в голове как глас отца, остановил. «Николи не свидетельствуй против себя, Федя», – говорил он. Нельзя верить ласковости государя, сам видел Фёдор не раз, как поддавались простецы его чарам, обманывались любезной поговорочкой, выдавали тайны свои сокровенные – а дальше копейки не стоило дыханье их.       Что важнее даже жизни самой – доверие царёво, потерять его ой легко, а без него порушится под ногами лествица в небеса, по которой карабкались Басмановы, терпеливо снося крутой нрав государя. Нет, Федя, молчи до последнего предела, лги, как в последний раз, творя молитву разбойную: «Господи, прости, в чужую клеть пусти, помоги нагрести да и вынести».       – Не говорил я слов таких, владыко, как пред Богом тебе исповедую, – повторил он ещё раз с поклоном.       Облик царя разом переменился, гневом пронзило лицо его, собрались брови над переносьем и уста искривились. Стало быть, верно: западню готовил Басманову да опять не вышло.       – Значит, правду сказать ты не хочешь? – сипло произнёс он, зажимая руки в кулаки. – Язык от правды облезет? Говори сейчас!       – Другой правды, кроме этой, не имею. Если иную правду предложу, то солгу.       Моргнуть не успел Фёдор, как врезался кулак царёв ему в скулу, аж хрустнуло в голове. Ишь ты, не шутит государь…       – Говори добром. Не то злом принужу.       – Поверь мне, владыко…       Царь с другой стороны смазал по щеке, попав в мягкое место под глазом, и тот сразу налился тягучей слезой. Особенно досадно было там, куда прикладывался перстень царёв со щитком-печатью.       – Ну?       Басманов пожал плечами. Тогда снова обрушился на него удар, на этот раз в челюсть: больно клацнули зубы, язык оросило тёплой кровью. И тут же второй удар догнал, прямо в черевное сплетение. Фёдор сломился в поясе, страдальчески вытолкнув воздух из груди.       Ой, страсть секу, страсть секу!       Сверху, словно бы издалека послышался голос:       – Что теперь скажешь?       Басманов приподнял голову: царь высился над ним, кулаки его всё так же были сжаты, а очи – холодны, подёрнуты непроницаемой, неживой плёнкой, будто одной лишь частью души присутствовал в теле своём Иван Васильевич.       – Тяжела ручка у тебя, государь, – ответил Фёдор, немного отдышавшись и на пробу подвигав нижней челюстью. При этом в черепе что-то тошнотворно щёлкало, а во рту поселился солёный кровяной вкус.       Удар у царя могуч, и дьявольская такая меткость попадать ровно в самое больное. Укрываться да отступать нельзя было, это значит воле государевой сопротивляться. К тому же, какой член пуще оберегаешь, туда царь и разить будет, он слабину чуял паче дикого зверя. Фёдор уже навык руками не закрываться, а исподволь обращать тот бок, который меньше жаль. Впрочем, царь его чуткие места и без того знал: и в ласке, и в казни. Не в первый же раз поколачивал.       Иногда думал Фёдор дерзновенно, зализывая раны да пестуя ушибы: смог бы он заломать Ивана Васильевича, кабы вправе был отпор дать? Да, пожалуй, заломал бы, хоть сам и ростом ниже, и телом суше государя. Тот бил не так, как с детства выучаются отроки – без разумной оглядки бил, с оттяжкой, далеко закидывал руку, зная, что никогда не влетит в грудь встречный удар, наземь опрокидывающий ротозея.       – Может, ты действительно выродок бесов, из мёртвого чрева вынутый? Нечистая сила правду молвить не способна, – сказал царь, склонившись над ним, после чего сгрёб Фёдоровы волосы в кулак да поволок его за собой.       Басманов поспевал на полусогнутых ногах – больно так ухватил государь его кудри, не у корня, а за концы. Во всём теле остро отзывалась эта тяга, будто не власы, а самые жилы нутряные дёргали. Царь подтащил Басманова к злополучному зерцалу венедейскому, с которого всё и началось, снова отобразилось там Фёдорово лицо, но совсем иное. В подглазье одном уже наливался синяк, между губами кровь присыхала. Иван Васильевич потянул его за чуб, заставляя взглядами встретиться в застеколье.       – Обличье пригожее, а нутро червивое, – повторил царь как будто с чужих слов и вдруг, ощерив по-звериному зубы, с размаху сунул Фёдора головой прямиком в печуру, где зерцало стояло. Сноп искр пыхнул пред очами, лоб над бровью словно прутом раскалённым прободило, створки прижали уши острыми краями. Тут же могучим, нечеловеческой силы рывком отволокло Басманова назад, сквозь сумеречную пелену увидел он, как валится на пол зерцало, по которому пробежали трещины круговой паутиной, и на той паутине росой повисли тёмные капли крови. Угол складня весь был обмазан алым, это он пропорол Фёдору бровь.       Царь уже больше ни о чём Басманова не спрашивал, только силу вершил. Когда кидало его в ледяную прорубь ярости, бессмысленно было что-то втолковывать или молить о чём – терпеть только оставалось и надеяться, что до смерти не исказнит владыка.       Иван Васильевич выпустил наконец волосы его из горсти, за рукав ухватил, за ворот и приложил об стену бочиной. Пронизывающим гудом отозвалось в са́мой утробе, онемело от плеча да вниз к бедру, словно от лютого мороза. Опять полтела будет в багрово-синих пятнах.       Фёдор вяло двигал мыслями, будто из чужой головы. Вот топчутся они, два мужа, пыхтят, кряхтят да охают, внятного слова не говоря. Один другого выбивает, как мешок из-под муки, тягает туда-сюда, а второй ему поддаётся, чтоб ловче было лупцевать. Небось, потешно смотрятся со стороны.       Царь снова рванул Басманова за воротник да сил не рассчитал: треснула тканина, куколь оторвался по шву и остался у него в руке. А Фёдор, у которого всё ещё мушки густо вились в очах после удара, вдруг потерял опору и равновесие, сделал пару неловких шагов, и, натолкнушись на шахматный столик, вместе с ним повалился. Куклы раскатились по полу, чарка дарёная перевернулась зевом вниз – только ковёр спас от побиения. Кованые ноги врылись в бок, подпёрли рёбра, ободрали хребет – кафтан до лопаток задрался.       Царь стоял напротив и всё так же хладно смотрел, как возился Фёдор, пытаясь подняться.       – Доспел с признанием? – спросил он, поддёргивая рукава однорядки. Руки у него были тёмные, жилистые, как у мужика.       Басманов не без труда встал на ноги, его немного покачивало, но, в целом – ничего, бывало и похуже. Вот только лоб и переносье от любого движенья лица кололо да жгло тысячью пчелиных жал. И разбухшее правое око видело всё меньше и меньше. Шкура-то ладно, заживёт, а вот кафтана жаль, из дорогого лунского сукна пошит.       Фёдора вдруг такая усталость окатила, так омрачился ум, словно вся бестолковая дневная суета разом легла на плечи. Кажется, век прошёл с того утра, когда снялись они с Шуюлапом и Соловьём с постоялого двора. Лёг бы прямо на пол, посреди палаты царёвой да уснул. Но совсем не к месту случился странный это позыв, надо было придумывать, что царю ответить.       Басманов хотел снова попробовать с теплотой обратиться к государю, авось, удастся на хорошее поворотить, заговорить гнев его, убаюкать подозрение, а там… Фёдор уже рот открыл, но тут взгляд упал на дверь прямо за спиной у Ивана Васильевича. Вела та дверь наверх, в царицын терем, туда ушла Марья Темрюковна со свитой своей, да, видно, недалеко. Потому что сквозь тонко вырезанное решётчатое окошечко прямо на Фёдора смотрели, не моргая, знакомые очи с влажным блеском в глубине.       Басманов, хоть и с подбитым глазом, да чрез всю палату поймал тайный этот призор, различил даже переливчатые разводы на царицыном плате. Кто ведает, может и померещилось, может скудный свет морочил или впрямь от удара плыло зренье, но в душе у Фёдора словно засов опустился. Глухая злоба поднялась там, затмевая боль.       «Тоже, небось, в сговоре, дьяволица, распроклятая баба, чтобы черти её вилами затыкали в магометанском аду! Пришла полюбоваться униженьем моим. Думают, пни Басманова покрепче, он и рассопливится. Пусть умоются с чаяниями своими, вовек не пресмыкнусь!»       И Фёдор с упрямством, так часто сбиравшим угли на главу его, сказал царю:       – Какие хочешь слова услышать от меня, повторю, чтобы ты руку не трудил и сердце не тратил. Только правдой те слова всё равно не станут.       Иван Васильевич за заботой притворной расслышал, конечно, в гласе его скрытую враждебность, а главное – что признаваться Фёдор не желает. И то взбеленило его до последнего предела. Не мог снести государь, когда не выходило у него с налёту других принудить волю свою исполнять.       Медведем навалился он на Басманова с удвоенной злобой.       – Скажешь мне, сукин сын! Соловьём выпоешь, блядино отродье! – полухрипел, полушипел царь, локтем зажав главу Фёдора, а свободной рукой впечатывая удары ему в лицо. Один, особо меткий, смял Фёдоров нос – он только и оставался ещё нетронутым. Больно так защипало внутри, чуть ли не до макушки прожгло, и сразу закипела в ноздрях горячая влага. Остальных ударов Басманов будто и не почувствовал: лицо ниже глаз занемело.       Царь, всё так же держа Фёдора за шею, проволок его внагиб по всей палате, с рычанием прикладывая обо что придётся. Вовремя разлепил Басманов набрякшие веки и увидел, как летит он виском прямо на острый угол поставца, того самого, к которому государь его несколько раз спосылал. Еле успел Фёдор колени согнуть, рукой отталкиваясь от края. Всё, что на поставце стояло, наземь смахнул и сам повалился ничком. Падать пред царём было последним делом: над лежачим супротивником стоя, тот совсем терял рассудок и, как пёс охотничий, положивший добычу, доканывал злосчастного, пока не вытягивался тот пластом. Но лучше уж вытерпеть лупку, чем с раскроенным черепом стыть, подобно Болтину-Хрущову.       Посыпались пинки куда придётся: в спину, в живот, в пах. Хорошо, что обут царь был в домашние чоботы войлоковые, а не в сапоги на высоком подборе: терпко стало бы каблуками удары принимать, это Фёдор тоже проходил. Он скрутился улиткой и только берёг очи да зубы сколько возможно.       А ведь с утра главная боль тревожившая была мозоль на пятке от новой обуви. Басманов внутренним чутьём сыскал внутри себя этот зуд, почти не слышный за стоном поруганной плоти, и словно умалился существом своим до крохотной искорки и целиком упрятался в заязвлённую пяту, бросив остальное тело, как дом на разграбление. Страсть секу, страсть секу…       Царь, видно, подустал: всё реже заносил он ногу, всё тяжелей становилось его дыханье. Умиришься, государь. Волей-неволей умиришься.       Наконец и вовсе праздно зашагал Иван Васильевич туда-сюда мимо Фёдора. Тот и не видел, и не слышал – очень уж гудело в голове, – а больше кожей чувствовал, как колеблется пол под тяжёлыми шагами государя и обдувает язвины взвитым воздухом. Наконец шаги остановились подле него, носком поддел государь Фёдора под подбородок, повернул лицом на себя:       – Что, Федя, покаешься?       Басманов расклеил губы, облизнул их: противный студень скользнул под языком.       – Покаюсь…ел сегодня…скоромное…рыбу ел…с дороги…       Вместо ответа полетел в него холодный, бряцающий ком: цепками, вывороченными из ларца, метнул Иван Васильевич. Но они как-то даже приятно охладили воспалённую плоть.       Ещё походил царь по палате, покидался в Басманова то одним, то другим, тот уже не разбирал чем, вроде шахматными болванчиками. Вещее чутьё очень вовремя подсказало откатиться, когда с грохотом бухнулась рядом с ухом железная кочерга.       «Никак затих?..»       И правда, не слыхать стало Ивана Васильевича. Фёдор приподнялся на локтях – кровь тяжело ухала в затылок. Левым неверным оком разглядел он сразу двух царей, стоявших против одинокой светильни. Они разом обернулись в его сторону, каждый держал в руках по свеще, сверху которых вместо привычных язычков пламени покачивались неестественно большие кругляки света. И Басманов снова вспомнил сумерки и мотыляющиеся головы одуванов.       Цари оба двинулись к нему и, приближаясь, всё тесней смыкались плечами, перекрывали друг друга, соприкасались, срастались лицами, и вот, воедино слились. Этот громадный лик близко-близко наклонился к Фёдору, всё собой закрыв. Размытое пятно света сжалось до колеблющейся огненной точки. Щёку и висок тронуло жаром, и Фёдор вынырнул из наползающего морочного беспамятства.       Царь сгорстал его кафтан на груди, ещё ближе подтягивая, и поднёс свечу к Фёдорову переносью, аж волоски в бровях закурились.       – Говори правду, смерд, или очи тебе огнём выпалю.       В очах у самого государя тлело безумье пополам со злобным отчаяньем – и странным, страшным наслаждением. Лоб его покрылся испариной.       Фёдор видел, как колеблется рука с зажатой в ней свечой, как зреет с краю крупная капля горячего воска прямо над его открытым левым глазом, над мелко бегающим зрачком. Басманов въяве представил, как огонь лижет сворачивающиеся ресницы, тонкие веки, проплавляет прозрачную, скользкую гладь ока, навсегда отбирая живой свет.       – Говори! – с натугой, сквозь зубы просипел Иван Васильевич, отпустив кафтан на груди и вместо того смыкая персты у Фёдора на горле. Рука у царя была зело захаписта и шею охватила, мало не смыкаясь на загривке.       «Не выдам! Издохну – не выдам!», – с отчаянием решил Басманов, хватая воздух отверстым ртом. В носу хлюпало, ниже носа всё было залито кровью.       – Сказал…правду…сказал – с бульканьем исторгнул он, обрызгав царя алыми бусинками слюны, переполнявшей глотку. – Сказал…       Он даже не заметил, что коленом упирается Ивану Васильевичу в грудь, а кулак со свещой оттягивает в сторону, уцепившись за рукав власяницы – сопротивляется, выходит, не желает смиренно казнь приять. Но царь этого тоже в пылу не заметил.       Не более пары мгновений длилась безмолвная схватка. А потом пробежала между ними стылое дуновение, неведомо откуда взявшееся в укупоренных покоях, словно мёртвая рука просунулась и потушила ледяными перстами трепещущий огонёк, только дым воскурился тонкой струйкой, утягиваясь под потолок.       И тут же спала с царя жестокая личина, он моргнул раз, другой – в очах подвинулась жизнь. Он провёл рукой по лицу, и ахнул, увидев кровь на ладони. Бросил царь свечу на пол, перешагнул через Басманова, как через срубленное древо, на пальцы ему наступил по небрежности – и только тогда жалобно застонал Фёдор, впервые за всё время расправы государевой, и то больше от неожиданности. Иван Васильевич даже не обернулся, он думать забыл и про Басманова, и про допрос.       Фёдор услышал, как зашуршала завеса, за которой скрывалась царская молельня. Видать, страх Божий одолел государя, с ним обыкновенно случалось такое после яростных приступов. Значит, больше бить не будет, по крайней мере, сейчас, можно телу покой дать. Но лежать на спине не годилось, кровь стекала изо рта, из разбитого носа прямо в горло, отблёвываться ей потом мало приятного.       Фёдор через неволю заставил себя перекатиться на живот да отполз с ковра на голый пол, чтобы вещь дорогую не пачкать. Там и замер, словно большой жук.       Царь стоял на коленях против большого образа Спаса Ярое Око. Рыжебородый Христос, наморщив лоб, смотрел через плечо государево прямо на Фёдора. Жалел ли его, судил ли…       Где-то там, будто за сто вёрст, мерили шагами переднюю палату царедворцы, пестовали зависть к Фёдору Алексеичу, ближнику государеву, любимцу. А за близость да любовь свою цену платить надо. Не стал бы царь в красную кашу толочь ни Шуйских, ни Борятинских, ни Бутурлиных, ни земцев Бельских, ни дьяка Суворова. Иван Васильевич, хоть и самодержец, да крепко знал, что самому всё не удержать и людишек ломать тоже нужно с разбором. Помнил судьбу прадеда своего, Василия Тёмного: переступишь дорогу тому, за кем большая сила, длинный род – завтра сам будешь полозить по окровавленному полу с провалами вместо очей.       Даже Строгановых, мужиков вчерашних, и тех не стал бы царь низить, они ему долгую деньгу добывают. То ли дело Басмановы, никогошеньки не стоит за ними, хоть масло из них пахтай, хоть ногами топчи. Все только обрадуются, все, кто сейчас с поклоном просят похлопотать о делах их, забудут мигом дружеские уверенья, набросят гать на тонущую в болоте голову и поспешат сами встать на место Фёдора.       Басманов сквозь зубы выцедил кровавый сгусток в рукав, пошевелил слегка членами, проверяя, не сломаны ли кости. Что-то холодное подкатилось прямо в персты, слепо шарящие по полу. Это была большая, толстая игла, которая лежала на поставце, прежде чем Фёдор всё с него порушил, падая. И почему-то само вспыхнуло в уме, как берёт Басманов эту иглу, длиной больше на спицу похожую, и вонзает её с силой царю в самое горло, как со свистом, со хрипом исходит из живой пробоины дыханье и алые пузыри. Так ярко развернулась пред очами это виденье, что Фёдор испуганно оттолкнул иглу в сторону, будто могли подсмотреть думки его. Нет, так тоже плохо, сейчас обернётся царь, заметит подле него острие и сразу заподозрит нехорошее. Ему обычно повод не нужен, а тут и повод найдётся. Фёдор снова цапнул иглу, не сводя глаз со спины государевой, что мерно нагибалась в поклонах, и просунул опасную вещь в сапог. Так-то надёжней.       Царь тем временем поворотился немного левее, Басманову со своего места не видно было, но он по памяти знал, что там обретается любимая царская икона – образ Михайлы-архангела.       «Не устраши мою душу убогую, наполнену злосмрадия», – скороговоркой бормотал Иван Васильевич и, раскрыв руки крестом, простирался ниц. Крупное тело царя занимало собой почти всю малую молельню, но так нарочно было устроено: государь дворец слободской, особливо свои палаты, велел переустроить на монастырский лад, по образу скудных иноческих келий.       Фёдор набрался духу и подвинулся вперёд, в сторону молельни, прополз, точно в виду вражеского стана, толкаясь ногами и подтягиваясь на липких ладонях. Каждый спой, каждое сухожилье в телеси охало и ахало, кололо и ныло, а ведь Басманова не так легко было уморить. Умеет угостить государь, в этом не откажешь. Катом бы ему быть…       Фёдор ещё немного ближе подобрался, отсюда он уже мог бы коснуться подошвы царёвой, только руку протяни. Но он, конечно, не стал. Вместо этого прислушался к словам Ивана Васильевича, знакомыми они ему показались:       – Плачася и вопию, воевода Небеснаго Царя, грозно восхождение твое…       Память вовремя подсказала – не иначе ангел-хранитель на ум навёл: это же царёва сочиненья молитва, он сам читал Фёдору куски, суда стороннего просил.       – Да не вскоре разтлише мене, грешнаго, – гласом тусклым, но так, чтоб слышно было, докончил Басманов государевы слова, усильем выволакивая их из темноты ума, – но весело и тихо напои мене смертной чашей.       Иван Васильевич смолк, обернулся через плечо – опять не увидел, а почувствовал Фёдор, уткнушись лбом в пол. Мягко приблизились к нему шаги.       – Подымись, – совсем другой голос стал у царя, медленный, заплетающийся, как хмельной. Так всегда бывало с ним, когда гнев выплёскивался досуха.       Не сразу удалось взняться Фёдору: встал он было лихо сгоряча, да завалился, осел на зад. Раздувшаяся, как рог, шишка на лбу лопнула от тряски, и густой кровью залило то последнее зренье, что оставалось. Знать, до того жалко это смотрелось, что и у царя дрогнуло лицо. Он протянул Фёдору ладонь, предлагая помощь. Тот с готовностью ухватился, и единым могучим рывком царь поставил его на ноги и даже за плечо придержал немного, чтобы снова не повело.       Пресвятая Дева, Владычица Небесная, неужели и вправду упасли слова писаний государевых, случайно в память запавшие? Вот ведь как подле царя быти, никогда не знаешь, что тебя из беды выручит, что – в гроб загонит.       Фёдор обтёр кровоточащий лоб насквозь уже промокшим рукавом, губы осушил воротом рубахи, приложился к царёвой длани – в благодарность за то, что пожалел холопа нерадивого. Рука царя покраснела, распухла, перстни врезались в плоть – утрудился, надёжа, поучая уму-разуму.       Государь брезгливо отнял длань: сколько ни утирался, всё равно испачкал его Басманов.       – Смотри, как пол угваздал! Экие вы тонкокожие, а ещё лезете в ближнее воинство моё. Мне здесь мужи нужны, не отроки слезливые. Пожалельщиков на каждого не сыщется.       Царь часто попрекал Фёдора плаксивостью, неведомо уж по какой причине – Басманов слезен никогда не был, тем паче при государе. Наоборот, за бодрый и весёлый нрав выделил Иван Васильевич молодца среди прочих, от него силой душевной подпитываясь. Сам-то государь любое переживанье, хоть радость, хоть скорбь, злость даже избывал в слезах – и сейчас влажны были ланиты его. Но в других гнушался этой слабостью.       – Да где же слезлив я, надёжа? –сказал Басманов, покряхтывая и еле удерживаясь от того, чтоб за поясницу не взяться, как старый дед: охватило её жгутом огненным, когда попробовал он разогнуться. – Взгляни на лицо моё: кроме крови, ничего не увидишь. А кровь… что ж, не удержишь её волей.       Не взглянул царь, неприятно было ему, а может, раскаянье подгрызало. Когда раскаивался Иван Васильевич, не шло то на пользу жервам ярости его, напротив, хуже злился он: почто довели до греха владыку своего, что вот, мучается теперь?       И на сей раз поступил царь так, как делал обычно в подобных случаях: с глаз долой послал Фёдора.       – Иди, рожу умой. Доконал меня, упырь лихой, аж сердце в ушах колотится, – царь, прихрамывая – ногу, что ль, отбил о Фёдоровы кости? – отшёл к стульцу своему, повалился без сил, свесив плетями руки. – Помру я, небось, плясать будете от радости. И ещё – не думай, что я разговор наш забыл. Вернёмся к нему, но лишь когда призову тебя. А пока чтоб духу твоего подле меня не было, душа продажная.       Басманов кивнул покорно, стал было складываться для земного поклона, но царь раздражённо махнул ему:       – Хватит корячиться, иди, ради Бога, и так всё мне испачкал. Да позови Якова Крюка, пусть уберёт здесь.       Делать нечего, Фёдор потащился к двери. Мимоходом метнул он взгляд туда, где за решётчатой преградой померещились ему царицыны очи. Но никого не видать было теперь, тем более, одним глазом. Царь сидел в кресле своём, не меняя положенья, и разруха вокруг, словно ветром бешеным учинённая, придавала этому его недвижимому спокойствию ещё большую зловещесть. Точно в сказке, где яга на плетень вместо кринок да горшков черепа вешает.       Уже дверь приоткрыв, Басманов с болезненной ясностью представил, что ждёт его сейчас: под взгляды недоброжелателей выйти избитым-израненным. За толстыми стенами не слыхать было побоища, но рваную, окровавленную одёжу да лицо, надувшееся подушкой, не скроешь.       Фёдор вытянул из пуговичной прорехи белый рушничок припрятанный – как знал дед Домид, говорил ещё, мол, пот утрёшь. Кто ж знал, что вместо пота кровь будет ручьями струиться. Басманов зажал болючую ссадину над бровью, стараясь, чтоб края утиральника, свисая, побольше закрывали его страшную личину.       Внутри закипал тёмный гнев, подогреваемый болью и грядущим унижением. И то, что выстегнул его государь по чужому поклёпу, только пуще бесило.       Помнил ли Фёдор, как ко дворцу приступая, себе обещал держаться с достоинством, чести не ронять, на поддёвки не отвечать? Куда там, начисто смело благие думы дурной, мутной волной, понесло по кочкам да ухабам, как пустую телегу. Злобно сверкая открытым оком, выскочил Басманов, словно ошпаренный кот, с намереньем хоть на ком силу явить, коль государеву трёпку пришлось вытерпеть беспрекословно.       Первым делом, толкнул он обеими руками придверника – а что глазел он давеча, вот и положил, небось, глаз! Потом топнул ногой на постельничего Волынского, который не спеша разбирал гребнем напополам окладистую бороду.       – Чего пялишься, Крюк? Иди давай, делай работу свою, государь тебя звал прибраться!       Дядька Крюк нахмурился, зажевал усы и, опершись на колени, тяжело поднялся. Крупный стан заметно выдавался вперёд над кушаком.       – Ты на меня не покрикивай, Фёдор. Кто виноват в том, что царь тебе салазки подбил?       Эту стрелу отравленную в Басманова выпустив, уцепил Яков Васильевич дверное кольцо своей клешнёй и скрылся в покое государевом. Зато ему на смену сразу несколько человек подтянулось в узкий проход, и первым, конечно, Васька Грязной на крик явился. И опешил на месте, взгляда не отрывая от Фёдорова расквашенного носа – надо думать, примечательным был вид его, раз дара речи лишило Васюка, ко всему привычного.       – Это тебя царь так отбуцкал? – растерянно спросил он.       – Нет, с полатей высо́ко летел! – зашипел на него Басманов, постыдно пригибаясь и отворачиваясь: за Васькиной спиной, одна за другой выскакивали головы, до самой передней палаты, словно собрались думники на пляску хороводную.       Заметив среди них снулое лицо князя Борятинского, Фёдор последнее самообладанье потерял. Он кинул на пол запятнанный утиральник и страшно заревел:       – Что, рады бессчастию моему? Кто зло на меня подумает, тот ешь своё тело, пей свою кровь!       В собравшейся толпе заплевались, попятились, кто и вовсе отскочил, сторонясь слова проклятого. Но изо всех ропщущих, удивлённых и напуганных гласов Басманов уловил лишь один, довольный безмерно: «Злится Федька, башку сломив. Поделом колотушки…»       Трепеща от ярости, тот метнулся вперёд, желая сыскать говорившего и душу из него вынуть, но Грязной вовремя сбросил столбняк и обхватил Басманова за плечи, не пуская вперёд.       – Федя, уймись, срама не оберёмся. А царь услышит? – уговаривал он, загораживая проход.       Фёдор и сам уже не рвался: стоило представить, как пройдёт он измочаленным на позорище всему двору, душа корчилась от стыда.       – Не могу я в таком виде показаться, – с отчаяньем шепнул он Грязному. Тот быстро нашёлся: толкнул дверь в малую повалушу, где обыкновенно скучали дьяки в ожиданье, покуда призовёт царь речи свои державные записывать. Нынче куковал там один дьяк Босоволков, которого недавно так огрубил Фёдор, боком задев. Грязной ещё меньше уваженья ему явил: ухватил за плечо да вытолкал наружу со словами: «Иди, дядька, просвежись на воздухе». И, не обращая внимания на возмущённые крики Босоволкова, велел кому-то незримому – холопу, знать: «Тащи воду и утереться чем, чистого да нежалимого. Живо давай!»       Фёдор кидался по тесной повалуше, как конь слепой, натыкаясь на стены, на стол, на лавки и стеная от бессильной злобы:       – Дияволы! Бесы! Сатаны! Черти!       – Брось чертиться, Федя, накликаешь на свою голову, – с лёгким упрёком сказал ему Грязной. Он в стороне стоял, решив до времени Басманова не трогать и ни о чём не спрашивать. Сам расскажет, когда проорётся.       Фёдор чуял, как снуют и копошатся за дверьми, превратившись в слух, неприятели. Он понимал, что каждый вопль его ангельским пением звучит в их ушах, но удержаться всё-таки не мог.       – Посреди каких людей обретаюсь… – процедил он сквозь зубы. – И пощупаешь – мокро, и понюхаешь – говно!       Он с силой пнул окованную створу и тут же схватился за ногу: это на ней сапог немилостиво сжимал пятку. С обратной стороны послышались торопливо отступающие шаги и через мгновенье сердитый глас дворецкого Хабарова: «Перестань царёво имущество ломать, бесноватый! В своём дому круши!»       Басманов, в который раз чуть не завалившись, содрал сапог – он не готов был больше терпеть даже малого неудобства, – оттолкнул Ваську, который рвался поддержать его, и, приоткрыв дверь, метнул обувку куда-то в потёмки. Раздался шлепок, будто сапог врезалася во что-то мягкое, и приглушённое сетование. Лысоватый холоп, державший рукомойник, едва успел пригнуться. Чистая тканина висела у него через плечо.       – Что? – гаркнул на него Басманов, потянул рукомойник на себя и тут же облился ниже пояса.       – Дай сюда, дядька. Руки у тебя трясутся, сейчас всё расплескаешь, – принял посудину Грязной и, сдвинув в сторону бумаги дьяческие, утвердил ее на столе. – А ты, дурак, что стоишь? – это холопу.       – Так помочь.       – Мису давай, куда слить, утиральники, и проваливай. Живые помочи…       Васька отобрал у него принесённое и дверью перед носом хлопнул. Фёдор стоял, задрав лицо к потолку, и лоб зажимал ладонью: от наклонов и напруги опять закапала кровь с брови. За разутой стопой тащилась полуразвитая обмотка.       – Хорош руду размазывать, иди солью тебе на руки, – почти весело подозвал его Грязной, с треском встряхнув утиральник.       Басманов прекратил слоняться и послушно подставил ладони лодочкой. Больно припекло кожу на лбу, когда омыла её вода. Фёдор сморщился, втягивая воздух чрез сжатые зубы.       – Ты как, дядька? – сочувственно спросил Васюк.       – Ничего. Лей, лей!       Фёдор чрез боль споласкивал и тёр лицо и грудь, пока льющиеся ручьи из красных не стали розовыми, а потом прозрачными. Он сунул палец в рот и озабоченно ощупал зубы, на каждый надавил: не качается ли? Очень Фёдор о зубах беспокоился, не больно хороши они были у него, сколько порастерял на службе, каждый наперечёт. Вроде не случилось ныне ущерба. Лоб больше всего пострадал, бурая от крови вода отражала, конечно, много хуже стекла венедейского, но и в таком отражении видел Басманов, как бровь опустилась, угрюмо нависла над самым оком, сверху тянулся глубокий, сочащийся порез, а над ним – много маленьких. Всё лицо пошло кочками, как брюква.       Если этого не считать – а синяки с шишками Фёдор за побои и не считал – он ещё легко отделался. Не внове было колотушки принимать, хоть батька и дразнил их с Петькой «дрочёными». В съезжей избе каждый руку упражнял на том, кто чином ниже – а значит, младшим писарям ото всех доставалось. На службе воинской и вовсе махали кулаками развлеченья ради, бранной науки для. А при дворе царском иному переучиваться пришлось – терпеть, не сопротивляясь. Иван Васильевич ненавидел тело грешное, слабое, покоя не дающее нуждами своими, и твёрдо верил, что, не убив плотское в человеке, душу не спасти. Он и себя не жалел, хорошо запомнил Басманов, как давно когда-то, глядя, как новый рында – он, Фёдор – скулит после душеспасительного урока, государь скривился и сказал: «Эх ты, кисляй, смотри, как я могу». Положил махом руку на стол ладонью вверх да всадил в неё свой длинный нож, аж в дерево проникло острие. Басманов тогда от страха забыл, как дышать: если уж царь свои телеса не щадит, какой же ему самому милости ждать? Но после случился памятный разговор с отцом, поумнел Фёдор с той поры, привык, подладился к государю, меньше стало ему влетать, а что долетало – стойко выносил. Что поделать, не разбив яйца, не сжаришь яишни. Благо, крепка была порода плещеевская, непробиваема. Вот и Фёдор, хоть костляв, да быстро обмогался. Не раны тревожили его сейчас – тревожил тот странный дух, с которым царь наказанье вершил. Ни со гнева, ни со скуки, ни с похоти мужеской – это Басманову внятно было и знакомо. Но с какой-то горькой, отравляющей обидой смотрели очи государевы, и ожесточенье своё вымещал он так, как вымещают только на самых близких ближниках, от которых последних обиды ждёшь…       – Федя?       Басманов оторвал взгляд от покачивающейся в мисе воды. Грязной наклонился к нему и указал на лоб.       – Что-то у тебя там… Склушко вроде застряло.       Фёдор, всё так же морщась, ощупал чело.       – Где? Не чую.       – Да вот, маленький такой осколочек. Подцепить бы чем тонким… Не вози перстами, раздерёшь только, и так кровит, не переставая!       Он заозирался, вдруг замер и нагнулся к полу, будто увидел там что-то. И правда, сверкнуло в пальцах стальным блеском.       – Гляди, что нашёл, иголку! Из снаряда дьяческого, что ль?..       – Это не дьяка, это я у государя в палате подобрал и в сапог вложил. За обмотку, видать, зацепилось.       Васька странно посмотрел на Фёдора, но в подробности вдаваться не стал. В отличие от Соловья, он вопросов лишних он не задавал, за то и любезен Басманову.       – Откуда бы ни была, а нам как раз сгодится. Подступи ближе, дядька, сейчас сковырну тебе звезду со лба.       Грязной обтёр иглу о портки и нацелился Басманову между глаз. Холодный кончик нырнул в рану, и Фёдор затопал обутой ногой. Железо словно самого сердца коснулось.       – Ну! Н-ну! – подгонял он Васюка, кусая губы. – Не тяни же, высерок, по живому колешь!       – Подожди ты, не крути сурлом, не подцеплю никак. Кровью заливает…       Фёдор и сам чувствовал, как поверх склеившегося ока бегут горячие струйки.       Наконец поддался осколок, и Грязной с торжествующим криком бросил иголку в мису и предъявил Басманову блестящую точку на липком, побуревшем пальце.       – Гляди, какая махотка, а заросла бы в кожу – жизни тебе не дала.       Фёдор отвернулся, крепче зажимая кровящую рану скрученным в узел утиральником.       – Мне переодеться надо, рубаха вся ороговела, и кафтан изорван, – он подёргал за свисающий ворот.       – Я бы тебе свой отдал, да моя одёжа, боюсь, маловата тебе станет. Но если хочешь, возьми прикрыться.       Басманов пожал плечами и вместо ответа сунул руку в воду, в которой извивались красные, кровяные волоконца – выловил иглу со дна.       – Смотри-ка, – сказал он, поворачивая её в перстах. – Ушка-то нет.       – Нет, – бездумно повторил за ним Васька. У него явно что-то на уме крутилось и просилось наружу, но тут дверь с хлопком открылась, будто её ногой вытолкнули, и боком вошёл Петька. Он ступал осторожно, растопырив локти, и только когда повернулся вперёд, стало понятно, почему крадётся он так: тащил Петька в руках большую тонкую пластуху льда, похожую на хрустальный поднос, да берёг изо всех сил, чтобы не развалилась в руках.       Фёдор, который заранее стиснул кулаки, готовясь дать отпор тому, кто так дерзновенно покой его нарушил, застонал громче, чем во время казни государевой:       – Ты-то откуда взялся?       – Все говорят, что царь тебя прибил крепко, – легкомысленно ответил Петька, слегка обескураженный неласковой встречей. – Я сразу на ледник и побёг, вот, холодку тебе принёс. Вижу, кстати придётся, эк тебе лоб накрасили, – сочувственно докончил он и протянул Фёдору свою льдину, словно хлеб-соль. Но одновременно с последним словом подтаявшая пластуха сложилась внутрь и упала на пол, рассыпавшись на мелкие льдинки, так похожие на осколки венедейского стекла. Точно так же рассыпалось в прах самообладанье Фёдора, который вот только умирился малость. Всё вместе взбесило его: и надсадная, ноющая ломота в теле, и жалости достойный вид, с каким явился он брату младшему, и неуклюжесть Петькина, а главное – слова его о том, что весь двор уже судачит о ссоре между государем и Басмановым – если можно ссорой назвать, когда царь вон с побоями выставляет. С великой злобой, оплошности несоразмерной, закричал Фёдор на Петьку, который глупо пялился на свои большие, красные от холода ладони.       – Что же ты гроборукий такой?! Ничего удержать не можешь! Только бы придти да насрать! Звал тебя кто?       – Федя, Федя… – умиряюще тронул его плечо Васюк и, опустившись на корточки, стал собирать льдинки в последний чистый утиральник. – Подвинься-ка, – похлопал он Петьку по голени, не дотягиваясь до крупного куска.       Тот неловко расставил ноги, давая ход загребущей Васькиной длани, потом под его взглядом, мол, «не полезу же я мордой тебе в мотню», покраснел, хотел перешагнуть да чуть скулу Грязному не своротил здоровущим сапогом своим. Скамью опрокинул.       – Петька, Господи! Меня ещё убьёшь, – сдавленно проскрипел Васюк, отодвигаясь подальше от греха. – На, приложи холодное, – он протянул Фёдору увязанное в рушник ледяное крошево.       – Недотыкомка, – бросил тот брату, фыркнув, и прижал холодный узел к разбитому оку. Благостное онемение разлилось под опухшим веком, и что-то часто забилось внутри, как будто мелкие капли дробили в одно место.       Петька надулся от обиды, аж губы выкатились, подтянул кушак мало не под грудь. В добрые времена Фёдор не лез в споры с ним, очень уж испортился нрав у брата, как стал он из детских лет исходить. Не узнать было ласкового, шустрого парничка, которого вывез Алексей Данилыч из Елизарова. Во-первых, погнало его в дикий рост, уже сейчас с Фёдором вровень стоял. Но рос Петька как-то по частям: сначала руки вымахали совками, потом протянулись ноги – еле поспевали слободские сапожники обувку ладить. Только руки ничего толком удержать не могли, а ноги одного прямого шага сделать не умели. И большая ушастая башка со щеками, ещё по-детски круглыми, во что только ни врезалась. Щёки те и лоб густо окидало чирьями-закожниками, с которых Петька сковыривал белые головки, и от того всё время было лицо его изрыто кровавыми ямками да вздутыми буграми. Как верно приметил князь Борятинский, помалу проклёвывались у парня чахлые волоски на подбородке да над верхней губой: то прямой, то кручёный, то светлый, то чёрный – как на мудях, шутил Фёдор. Ко всем скорбям вдобавок, звонкий голос Петрухин, что прежде щебетал отовсюду, застрял на полпути ко зрелому басу и теперь сипел да хрипел, будто вечно простуженный. Мучительно нарождалось мужеское начало, разламывая скорлупу отрочества.       Диво ли, что Петька, страдающий от собственного безобразия – один образ потеряв, а другого ещё не обретя – почти всегда пребывал в тяжком духе? Рвался он к мужам – ну ладно, мужи, с молодцами хотя бы наравне быть – подражал речам их, повадкам, а выходило нелепие какое-то. Зло высмеивали его опричные товарищи, никогда не отличавшиеся чуткостью, подначивали на гнев, а как лез разобиженный Петька с кулаками, так звонко отшибали его, только пятки вверх. Поэтому, кроме болячек, носил тот на роже ещё и синяки с гулями.       А уж каким говноспором стал он, это уму непостижимо. Кажется, если запереться в скрытне да шепнуть: «Бело́», из печной вьюшки изникнет Петька и брякнет: «Чёрно». Даже Алексей Данилыч, великое терпение имевший, говорил порой, ухватясь за виски, что доведёт его сын бажёный до греха смертоубийства.       А по-Петькиному, все против него неправыми выходили, и сам Бог долю отмерил скудную да незавидную. Когда шёл малой Басманович через двор, ссутулив спину и загребая ногами пыль, больше всего походил он на цыплака-выростка, у которого сквозь нежный пух уже прорезаются грязно-серые перья. Вышагивает такой кур на голых, жилистых лапах, смотрит, красноглазый, по сторонам диким оком, лезет драться ко всем, не разбирая величины. Пока ещё дорастёт до крутошеего, долгохвостого петуха – если, конечно, хозяин, устав отпихивать задиру сапогом, раньше времени шею не свернёт.       Фёдору казалось, что сам он в отроческих летах и пригожей был, и смышлёней, и покладистей. А правда то или пустая выдумка, уже не проверишь, потом что в Петькином возрасте брат его давил тараканов – «гнил», как сам Фёдор говорил с надрывом, – в съезжей избе, у чёрта на рогах, где никого не восхищали достоинства его. Не грех ли жаловаться парню, живя в царёвой обители, на пиру жизни?       Первое зло сорвав, Фёдор помалу успокоился. Что возьмёшь с отрока, у которого обычай бычий, а ум телячий? Басманов даже устыдился немного, хотел доброе что сказать, позаботился, вишь, брат о нём. Но Петька, который смолчать никак не мог и себя в обиду дать не хотел, развязал длинный язык:       – Я вообще тебе подносить ничего не должен! Так уж, по доброй воле решил. Под батькой хожу, ты мне не указ, чтоб охулки раздавать.       Васька скорчил ему рожу, но было поздно: Фёдора опять взвило под свод. Он хряснул о стол мокрым, обтаявшим узлом, льдинки разлетелись, оставляя вдавленные, шершавые пятна на бумагах, окончательно испоганенных.        – Я не указ? А кто тогда? – глас Басманова некрасиво изломился вверх, как бывало с ним, когда не хватало горла, чтобы весь гнев выкричать. – Кто я, по-твоему? Хуева посудина?!       – Федя! – зашикал на него Грязной умоляюще, но Фёдора уже понесло.       – По доброй воле! Как язык у тебя, сосуна бессовестного, повернулся такое сказать?! Да где бы ты был – где бы все вы были без меня?! Тля бы пожрала вас! Легко, опричь сидя, перстом указывать: «То сделай, тому поспособствуй, за этого вступись». Сели на Федин горб и поехали, а Федю за ваши порученья выминают, как коровью кожу! Я для вас, захребетников, словно курица, что яйца златые несёт, так в ножки кланяйся, а не дерзи, упырёныш! Батьке бы не зазорно, а тебе и подавно.       – Федя, не трать голос, – сделал Васюк другую попытку вмешаться в свару братскую.       – А я вот батьке расскажу, как ты его захребетником честишь и под ноги себе мечешь! – легко переорал Грязного горластый Петруха. – Не ширься на меня, я не хуже тебя своё дело знаю! Сам, небось, дохнул на государя винищем в постный день, за то и получил, а теперь заедаешься на всех!       – Что ты там знаешь, дело у него… Принеси-подай – дело твоё, – выстегнул его Фёдор и добавил: – Попробуй только отцу наклепать, Иуда Искариот, я тебя сам домой сволоку, гусей пасти, носа твоего в слободе не будет.       Он уже жалел о словах, сорвавшихся с языка в горячке. Упаси Бог, и правда батька узнает – тут уже Фёдору беда. Алексей Данилыч пустого крика не разводил, но все чада его, от старшего сына до младшей дочери, даже заглазно, даже при своих помыслить не могли худое про отца сказать.       Петька опять раскрыл варежку ответить, но Грязной плечом стал пихать его к выходу, уговаривая:       – Петруха, ты хоть умней будь, не пинают битого. Иди к Богу! А лучше принеси брату одёжу чистую, чтоб переоболочься       – Ну вот ещё, он меня иудит понапрасну, а я ему рубахи таскай, – с досадой загудел Петька, махнул на Фёдора рукой и хотел уже уйти, но тот в два шага догнал, обхватил за плечи, грубовато прижал к себе:       – Прости ты меня, Христа ради, Петя. Нарычал на тебя, а ты помочь хотел. Сам не свой я, думаешь, легко это всё терпеть? – Басманов высморкался в мокрую тряпицу. Меж сложенных вместе краёв расплылось багровое пятно. – Во, посмотри! Изо всех щелей кровью исхожу. Что ржёшь? – насупился он на брата, осклабившего зубы на эти слова, – Видишь, как завидно место моё? Все на него хотят, а как попадут, света белого не взвидят. Принеси, милый, переодеться мне, и так сраму набрался, ещё и в изодранном посреди волчищ этих идти.       Петька хоть вздорен был, да не злопамятен, пробурчал: «Ладно уж» и ушёл, шумно запнувшись за порог. Васька, перекрестившись, прихлопнул за ним дверь и испытующе глянул на Фёдора. Тот с ожесточением тянул затычку из продуха в стене, открыть тщился, воздуха пустить. Намертво была забита затычка, даже пыль отвердела в щелях.       – Может, расскажешь что, дядька? – несмело спросил наконец Грязной. – Давненько не доставалось тебе так, стало быть, дело чрезвычайное. По словам твоим понял я, что за просьбу некую покарал тебя владыка.       – Да как тут дьяки сидят, в духоте такой? – пропыхтел Басманов, как будто не слыша вопроса.       Трухлявая затычина с хрустом сломилась от тяги, одна половина выскочила, вторая так и осталась в продухе. Фёдор выковырял её ногтями и приложил лицо к окрывшемуся ходу. Влажным, терпким воздухом повеяло оттуда, знать, дождь собрался за это время. Почему-то представилось Фёдору, как сеются и тонут капли в чёрном, лесном ручье, мочат зелёную шубу выворотня, которую сам надевает на себя. Впрочем, густую, хвоистую подволоку ельника разве что сплошной ливень пробьёт…       – Дядько?       – Ай? – обернулся он к Ваське.       – Ты сказал, царь тебя помял за чью-то требу. Так ли?       Ушастый Васька и в беспорядочном потоке слов гневливых выловит нужное. Фёдор хотел было поделиться тем, что душу тяготило, но глянул на Грязного мельком да смолчал. Успеется.       – Так да не так, – ускользнул он от ответа. В голове гулко откликнулись речи Якова Волынского: «Кто виноват, что царь тебе салазки подбил?». Ай верно, дядька Крюк, кто виноват?..       За гневом и досадой забыл Фёдор главное: кто-то государю передал его слова. Кто-то, кто рядом весело боками толкался, во хмельном, задорном угаре – может, и вовсе хмельным не быв, а лишь притворяясь. Кто-то из ближников.       У Фёдора скрутило горло сухой рвотой, он издал звук, будто давился чем. То икотка ворочалась внутри.       – Сгинь, – пробормотал ей Басманов, и вязкая нитка слюны высучилась изо рта его. Воспалённое лицо тянуло вниз, казалось, сейчас отвалится оно шматком мяса, обнажит улыбающийся белый череп.       – Федя, плохо дело? – поволохал его за плечо Васюк.       – Хуже некуда.       Басманов растёр сапогом слюну на полу, подрагивающей рукой потянулся к умывальнику. Но ни капли не истекло из головы с рожками, похожей на баранью. Фёдор выругался, смочил руки в мисе со слитой рыжей водой, стараясь не взбаламутить со дна островки красной слизи, приложил ладони к щекам, остужая.       – Пили-то, пили бояры вино, – пробормотал он, глядя в пустоту, но тут же взгляд его обрёл ясность, велел он Ваське, наитием осенённый:       – Ну-ка, допой до конца.       Тот не понял сначала, а как понял, плечами пожал:       – Зачем?       – Потребно, если прошу. Ты, певун, когда надо и не надо горланишь, сейчас трудно, что ли?       – Могу, коли желаешь.       И Васька довершил напев, куда более стройно, чем сам Басманов. Тот слушал, приклонив ухо: припоминал, чьи голоса выводили песню подле него тогда. Вроде на Васькин непохожие. Да Фёдор с Грязным тогда близко не дружковал.       – Сито-сито, решето, – вздохнул он. – Хватит. Не то…       Васька, видно, совсем понимать перестал, к чему ведёт товарищ его старший. Беспокойство даже просматривалось в лице его: наверное, думал, не прохудился ли умом дядька Фёдор, как въехали в лоб ему.       – Ты вот что, – Басманов встряхнулся, обретая привычный дух свой. – Волоки ко мне всех наших.       – Всех?       – Всех: Волка Вяземского, Ивана Большого и другого Ивана, Аплаксина, Гавшу Четвертакова, Кирилу Калмыка, Филиппа Чёрного…       Грязной прервал речи его:       – Чёрного разве с того света возьму я тебе. Отделали его на Разбойном приказе.       – Когда?!       – Дней десять тому.       – Как? За что? – возмутился Басманов. – Кто без моего ведома моего же человека отделал?       – Ну ты спросил, дядька, как, за что… Бес знает, не отчитывался никто, уволокли, да с концами. Говорят, Григорью Шапкину он дорогу перешёл.       – Нашёл кому перейти – судье избы разбойной… Филька всегда без щеколды в голове был. С другой стороны, как вот я узнаю теперь, может, от Филиппа… – и тут же замолчал.       Да нет, не было тогда при нём Чёрного, он позже примкнул к опричному войску. Хоть одного можно со счётов списать…       – Что ты говоришь, Филиппа? – переспросил Васька.       – Земля ему пухом, говорю. Ты тоже хорош: почему сейчас только узнаю, случаем? Всё клещами тянуть надо! Может, ещё какие подарки есть нежданные – выкладывай сразу.       – Забыл про Чёрного, дядька, вот те крест. Мудрено ли, у нас что ни день людишек таскают, а идти доискиваться дураков нет, а то пойдёшь да не вернёшься.       – Людишки людишкам рознь, Филька из нашего оплота, это всем ведомо. На него посягать – всё равно что на меня, – Фёдор вздохнул. – Ох, чую, и эта бедовина с прочими заедино. Сворой гонят, псы…       Он хлопнул ладонью по столу, и Грязной слегка вздрогнул от неожиданности.       – Что поделать, Фильку с того света не выколупаешь, а всех остальных ко мне тащи.       – Аплаксин в отъезде…       – В отъезде – не во гробе, можно назад поворотить. Хватит мне запоны ставить, отговариваться, приказано тебе – делай! Всех тащи, да не вместе, а по одному. И не объясняй никому ничего.       – А что объяснять, я и сам ничего не знаю, – с неявной обидой отозвался Васька, собирая разбросанные по повалуше тряпицы. – Ты не рассказал ни слова.       – Всему своё время.       – Не доверяешь?       – Не доверял бы, не бывать тебе тут. Лишнее знание скорбь умножает, слыхал?       Грязной пожал плечами, другого ответа дать не успев: опять прервал его Петька. На этот раз он действительно пинком дверь открыл: руки были заняты одёжей. Сапоги тоже приволок: до сих пор так и прискакивал Фёдор с одной ногой обутой.       – Не все коробьи мои разворочал? – спросил он брата и содрал с себя окровавленную рубаху. На теле уже расползались жутковатые чёрные синяки. Долго будут сходить.       – Так я не сам собирал, дедку попросил, – ответил Петька, передавая ему стопу.       – Домида? О, Господи!.. Могу представить, сколько причёта излилось. Мне ещё всё это выслушивать…       – Осторожно, Федя, опять выпало что-то у тебя, – перебил его Васька. – Ты сегодня точно царевна-лягушка, из одного рукава иглы сыпятся, из другого…кости никак?       Но Фёдор уже и сам увидел, что глухо тукнуло об пол, как встряхнул он грязную рубаху. Увидел и тут же за шею схватился, за гайтан с крестом, где, от злого глаза оберегая, висела вилка петушиная. Ныне лишь половинка держалась на честном слове, сломилась кость ровно по дырочке просверленной. Басманов поднял с пола другую часть. Петька и Васюк наблюдали, не понимая, с чего тень легла на его чело.       – Что значит это, Федя? – спросил Грязной с опаской. Он понимал: не может ничего не значить, когда вредится крепкий оберег.       – А то и значит… – невесело протянул Фёдор, пряча обломки костяные в свою тайную сумицу. – Забери-ка ты утиральники все, одёжу выпачканную тоже, воду из мисы слей там, где никто не увидит. Петька, ты кровь затри, здесь и в проходе, везде, где увидишь. Не оставляйте следов моих. Отныне не одни только люди против меня…
175 Нравится 97 Отзывы 79 В сборник
Отзывы (10)