Первая концепция служения Анонимных Наркоманов
14 сентября 2013 г., 11:01
Главная ответственность группы АН состоит в том, чтобы проводить собрания по выздоровлению, которые непосредственно несут весть тем зависимым, которые все ещё страдают.
Гэбриэлю Энджелису, успешному наследнику и восприемнику трёх поколений бостонских банкиров, снились микроскопические брызги, взрывавшиеся путаной последовательностью. Они расплёскивались фейерверками пурпура, математически-эталонной траекторией отделялись от карминного месива всплесками и нахлёстывали на светлый лён акварельным этюдом, гармоничным и эстетически-завораживающим, выдернутым из течения временного потока причудой мрачных и душных грёз. Его сознание, запертое в небытии, металось в обрывках прошлого, билось о кривые зеркала застывших декораций и детонировало о гулкие отголоски бесстрастно-чётких стрелок на циферблате старинных настенных часов, отсчитывающих секунды по поверхностному дыханию. Трепетало в омерзении и ужасе, в оглушительном потоке образов безошибочно улавливая затянутый вязким багрянцем уголок постамента бронзовой Афродиты, тошнотворной динамикой вгрызающийся в размозжённый висок, и полудлинные светлые пряди, насквозь пропитанные киноварью; тонуло в голодном влажном чавканье металла об изуродованную плоть и срывалось на громкий измученный вопль, сквозь пелену ночных кошмаров прорывающийся в реальность. Широко распахнув глаза, Гэбриэль несколько минут лежал, всматриваясь карими, под поволокой соли глазами в потолок, и едва слышно впихивал кислород в лёгкие, стиснутые в крошечный ком очередной преисполненной истеричной памяти ночью. Мнилось, он неразрывно пронизан чередой событий, давно истлевших и подёрнутых пеплом необратимости, прострочен ими как молодыми побегами бамбука, изъеден прожорливыми червями вины и сожалений, тем более страшных, что окончательных, без права и шанса на прощение и отпущение. Ему тридцать шесть лет, и последние восемь из них он, первенец и опора родителей, взращённый в искренней любви и заботе, ныне глава уважаемой династии, провёл в муторном самобичевании, засасывающем его, как трясина, медленно, но неотвратимо, обречённый вечно искать покаяния и не находить, приговорённый к до последнего вздоха растянутой казни опустошённостью.
— Ох, Лукас, когда ты уже сгоришь?.. — горьким шёпотом спросил он кромешный мрак.
Он обрёл в себе силы подняться. Покинуть выстланную греческой кисеей двуспальную кровать, набросить на поникшие плечи халат и спуститься в гостиную, где на каминной полке, приготовленный предусмотрительной горничной, стоял серебряный поднос с графином и небольшой склянкой остропахнущей настойки. Механически-угловатыми жестами Гейб свинтил с неё крышку и, на две трети наполнив рюмку-кордиал густым бальзамом, до автоматизма отточенным движением влил в рот. Запил водой и покривился. Нервно, с беззащитностью обхватил себя руками и принялся медленно измерять просторную комнату бесшумными шагами, вымаливал у онемевшего неба простой милости – чтобы испещрённое рубцами сердце перестало колотиться столь истошно, выбивать ритм боевыми барабанами, и чувствовал, как кончики пальцев похолодели до побелевших лунок ногтей, стискивая мягкий тиснёный атлас. В респектабельном особняке постройки конца прошлого века, роскошном и с несомненным вкусом обставленном, тепло и уютно, и каждый уголок в нём наполнен атмосферой комфорта и умиротворения, но ему, полноправному хозяину этого великолепия, никогда не будет здесь спокойно. Он точно знает, какие скелеты гремят костями в шкафах родового дома – некоторые из них он сам прятал. Наверное, стоило бы продать имение к чёртовой матери, но рука не поднималась избавиться от фундамента, заложенного ещё прадедом, от стен, возведённых отцом и дядей, от живописного сада, собственными усилиями доведённого до идеала… или дело в том, что он стремился привязаться к своему эшафоту, не давая и малейшей возможности вырваться из порочного круга вердикта и наказания? Он наконец ощутил, что дробящие грудину обручи ослабли и с недовольным скрежетом опали к ногам, прикрыл веки на мгновение. Опустился на краешек кресла, сидел в полумраке, под сиянием ущербной больной луны, и время от времени массировал виски в попытке утихомирить бьющуюся венку, ото лба к затылку разливающую муторную боль. Откидывал назад вьющиеся на крупный локон каштановые волосы, оттирал влажные скулы от испарины ладонью. Глянув на циферблат притаившихся у стены старинных часов, горьковато усмехнулся: начало пятого, и в офисе он сегодня появится сверхъестественно рано. Подчинённые и конкуренты считали его жёстким карьеристом и трудоголиком, но в действительности, он просто не мог нормально спать, нормально развлекаться и уделять достаточно времени жене, потому что в глубине души не считал себя вправе сибаритствовать и наслаждаться многажды приумноженным семейным капиталом, оттого и посвящал всего себя единственному, что помогало ему сохранять лицо и – да, проклятье! – репутацию имени, что не он создал и не ему порочить. И разве это предосудительно – желать, чтобы память предыдущих поколений не полоскали жёлтая пресса и сплетники, не оскверняли невообразимыми домыслами, выискивая грязное бельё там, где его отродясь не бывало, чтобы те, кого он любил когда-то и потерял, не переворачивались в гробах, растоптанные нездоровым любопытством? У живых приоритет перед мёртвыми, Гейб и не пытался оспаривать, но, господи, блин, Иисусе, где и кем сказано, что нельзя и о тех, и о других тревожиться с одинаково искренним тщанием?!
— Гэбриэль?
Он повернулся на звучание обволакивающего грудного контральто и утомлённым взглядом наткнулся на встревоженную, словно слегка насторожённую женщину экзотической азиатской внешности. Её густые чёрные волосы плавной глянцевой волной разметались по прикрытым шёлком плечам, ровная кромка на контрасте со смуглой кожей белоснежных зубов чуть прикусывала полные губы, и большие влажные глаза тёмного, близкого к цвету горького шоколада оттенка взирали на мужа с проникновенной чуткостью. Для него она многим больше, чем возлюбленная, многим больше, чем супруга; она его маяк и твердыня, верная спутница жизни, и рука её всегда в его руке, как бы больно ни бил штормовой прилив экзистенции. Кали. Его неистовая нехристианка, его незабвенная Парвати, самая тёмная её ипостась и олицетворение. Американские подруги и друзья называли её Келли, но Гэбриэль никогда не отнимал у неё имени, в дань религии подаренное ей родителями, ибо угадывал в ней те фанатичное исступление и ярость, что созидали её такой… безупречной. Кали была всем, чего он лишён, она уравновешивала его сумасшедшее существование грандиозной жестокостью вселенной и нежностью, и лишь у её ног он обретал краткое утешение, омывая израненную душу двоякой взаимностью. Она сильная, не такая, как он. Она не сожалеет, не изводится в сомнениях, судит быстро и окончательно, за ошибки платит полновесно и никогда не жалуется ни на его скупую откровенность, ни на занятость, ненавидит тех, кого он ненавидит, и непритворно любит всех, кого любит он, и без Кали – Гэбриэль никогда не лгал себе – он давно пустил бы себе пулю в лоб.
— Ты зря встала, — мягко упрекнул он.
— Как я могла не встать? — резонно спросила Кали. — Пойдёшь в душ? Мне приготовить завтрак?
— Я бы предпочёл, чтобы ты выспалась, родная.
— Я бы тоже предпочла, чтобы ты высыпался, но кто мы такие, чтобы спорить с сансарой? — улыбнулась она. Гейб ответил горчащей усмешкой и, затравленным взором утопая в её бездонных зрачках, попросил:
— Посиди со мной немного.
Она ничего не сказала. Подошла плавными грациозными шагами и опустилась на пол, обхватила его колени руками, ткнулась лбом в бедро, пряча эмоции, режущие мимику красивого лица гримасой отчаяния, под копной угольно-чёрных волос. Что могла она против прошлого, стойкая женщина, каждой частицей существа преданная и влюблённая, кроме как быть той и такой, какая нужна её мужу, испепелённому и обессиленному. Она жаждала бы, чтобы он улыбался. Чтобы простил себе и перешагнул через рубеж к новому, но из года в год, шесть лет, что они вместе, видела лишь, как он казнит себя за то, в чём виноват, вероятно, не столь безапелляционно. Он так раним порой, так хрупок – словно тонкий хрусталь, способный раскрошиться от невесомого касания, и Кали ненавязчиво окружала его опекой, слой за слоем, чтобы не потерять, потому что однажды познала, каково, когда он балансирует между жизнью и смертью, а она, взращённая на вере в вереницу перерождений, ещё не готова была его отпускать. Его сердце разбито. Оно буквально разорвано шрамами, что не залечить ни банальными формулировками, ни поверхностно-лживыми «всё наладится». Кали надеялась, что наладится, конечно, когда-нибудь в будущем, что он отпустит и наконец научится жить без чувства вины, что, возможно, однажды в этом большом для них двоих доме снова будет звучать детский смех и воцарится истинно семейная, настоящая общность, где он обретёт долгожданный покой, но даже если и нет… так тому и быть. Она давно выбрала и ещё из сотни дорог всегда выбирала бы только его.
— Я смертельно устал, Кали, — неслышно признался Гейб. — Он ненавидит меня, и мне этого не исправить. Ненавидит так бесконечно… как я и заслужил. Может, это единственное, что ещё позволяет ему жить. Не знаю. Я давно отчаялся его понять.
— Ступай в душ, — вымолвила она, с восторгом ощущая прикосновение губ к макушке. — Выбери костюм, позавтракай и езжай в офис. Отвлекись, побереги своё сердце, prēmī.
Комнатой для медитаций в Норт Хироу называлось небольшое, семь на девять ярдов полностью пустое помещение в цоколе, и ничто бы в нём не выдавало «особого» назначения, если бы не тяжёлая массивная дверь с огромным, изнутри отпирающимся замком. Внешне оно ничем не отличалось от остальной части дома: тепло, и пол устилал толстый, приятный на ощупь ковролин, стены облицовывали гладкие и мягкие, стилизованные под вагонку панели, но нет окон, и обстановку сменить получится, разве что заглянув в очень… компактный санузел, оборудованный унитазом и умывальником, да и то ненадолго, потому что единственным источником света здесь служили крошечный, предназначенный для того, чтобы обитатель не споткнулся об толчок ненароком, огарок свечи и три или четыре спички. Легкомысленно палить свечу и спички сразу, потому что после придёт полная темнота, и если подносы с едой и бутылкой воды у порога регулярно, с завидной пунктуальностью, сменялись трижды в сутки, то на освещение налагались крайне строгие ограничения. Медитативная комната не была признанным средством устрашения или перевоспитания, и предназначалась не для того, чтобы ломать психику, у химически зависимых пациентов, к слову, многим более пластичную, чем принято считать; это изолированная тёмная тишина, где запутавшиеся пациенты замыкались исключительно на эмоциональных переживаниях и проблемах, получали возможность взвесить собственное поведение, поискать причины и истоки своих поступков, оторваться от мира, слишком громкого и яркого, полного суетности, отвлекающей их от главного – себя. Безусловно, странно ждать от трясущихся в абстиненции наркоманов, зацикленных на жажде дозы, что они правильно воспримут шанс побыть наедине с внутренним демоном, и совершенно нестранно, что подобный опыт их до смерти пугал, ведь они не умели ни защищаться, ни правильно воспринимать отраву, вьющуюся в их рассудке, и что пенять на них, если, начистоту говоря, даже большинство независимых не имеют ни малейшего представления, как пользоваться даром кратковременной изоляции. А суть удивительно незамысловата: если личность отвергает одиночество, значит, лишена самодостаточности, значит, искалечена и требует помощи, и не стоит бояться о ней просить!.. но кто из тех, кто попал в комнату для медитаций впервые, понимал это?
Первые несколько часов Джеймс потратил прозаично – молниеносно оценил обстоятельства, с глухой досадой выматерился и, не прикоснувшись к драгоценной свече, завалился спать. После двухнедельного прессинга и унизительных подначек его добела раскалённый разум наконец разрядил накопившуюся статику, вылив на объект своей непримиримой ненависти достойный оппонента ушат грязи и презрения, чего оказалось вполне достаточно, чтобы ненадолго обрести равновесие и буквально выключиться, едва оплетённое ватной усталостью тело приняло горизонтальное положение. На следующий день – в обед или ближе к ночи, кто разберёт в кромешном мраке – он проснулся бодрым, с аппетитом поел при тусклом сиянии огня и дождался Тайзера, спустившегося забрать поднос. Именно тогда в нём заскрёбся уголёк сомнений, потому что «старший брат», холодно поинтересовавшись тем, желает ли Джеймс сходить в душ, больше не проронил ни звука и, кажется, избегал на него даже смотреть. На обратном пути, прежде чем его снова запереть, Роше сообщил, что выйти из медитативной комнаты можно лишь посредством обстоятельной беседы с куратором, здесь же, в этой самой комнате, чтобы всё, что происходило с пациентом в течение уединения, немедленно попало в индивидуальную терапию. Джеймс рассмеялся и сказал, что скорее слоны научатся летать, чем он станет откровенничать с какой-то смазливой блядью. Бальтазар покачал головой, провернув ключ в замочной скважине. И время потекло, медленно и неспешно, как умеет не торопиться в тотальном безделье. Поначалу Джей храбрился и развлекался тем, что отмерял минуты по ударам сердца, вслух цитировал огромные куски из любимых книг или производил математические вычисления в уме. Хватался за гордыню и упрямство, но они меркли – каждый день вместе с тем, как желтоватый, в чадных потёках столбик становился всё меньше, и наконец на смену браваде пришла депрессия.
А потом погасла свеча.
И вопреки жизни, текущей наверху, изредка доносящимся до него голосам или общему хохоту, побрякиванию снарядов в тренажёрном зале или шуму воды, стекающей по трубам, вопреки визитам Тайзера и мимолётным, обжигающим сетчатку свиданиям с солнечным светом, он ощущал себя вычеркнутым из списков живых, словно заживо похороненным в глубокой могиле, отсечённым от материальности за прозрачным, но непробиваемым флёром савана, оплетающего его тесно – не вздохнуть. У него, мнилось, слух обострился, потому что он постоянно слышал какие-то то ли шорохи, то ли шёпот, и знал, что здесь, в помещении, где ни заблудиться, ни пораниться, ни спрятаться негде, где кроме него совершенно точно никого быть не может, есть кто-то ещё. И тогда Джеймс в ледяном озарении вспомнил, что до крика боится темноты… и почему он её боится. Стылый мрак вливался в его лёгкие с глотками воздуха, дурманил его и пьянил навязанной слабостью, касался его, лапал липкой дланью, на цепочках ДНК выписывал несмываемое тавро зависимости, но не от вожделенной дури, что исцелила бы его и поставила на ноги, а от фантомов, колышущихся по углам безобразной ухмылкой. Он снова перестал нормально есть и спать, неохотно пил или не пил вовсе, если на бутылке с минералкой не находил заводской пластиковой оплётки вокруг крышечки, вздрагивал от малейшего шелеста, сидел, забившись в уголок, затыкал уши ладонями и ждал. Знал, что вот-вот дверь откроется и… Тайзер, кажется? выведет его в небольшую душевую на четверть часа, а после снова запрёт, сменив поднос с едой на свежий. Знал, что рано или поздно вместо надсмотрщика в дверном проёме увидит своего дьявола, что придёт к нему сипло лающим тенором прошлого, сквозь барабанные перепонки вольётся в извилины и вспорет их, вскроет, вывернет до тошноты, лишит жалких крох человеческого облика, что он некогда выцарапал из-под обломков развалившегося мироздания. С таким трудом склеил… а он разобьёт их опять, он любит бить, превратит его в то, кем Джей зарекался больше никогда не быть.
Тьма льнула к нему гнусными объятиями.
Тьма пожирала тело конвульсиями.
«Милки!», — повторяла она, обгладывая душу до косточки.
Джон Винчестер, утомлённо топая, поднимался по лестнице, на бородатом лице его усталость смешивалась с умиротворением; он испытывал желанное для любого участника NA чувство гордости и самоценности, выполненного долга: целый день он с шестью пациентами вкалывал на строительстве пристройки под будущий банный комплекс. Норт Хироу давно требуется сауна, по многим причинам, и первая из них то, что на первых порах практически все новички страдают от жестокого синдрома, преодолевать который не так-то просто, и лучше сухого жара – в разумных пределах, безусловно – средства не придумаешь. Кроме того, в комплексе планировали обустроить две летние душевые, чтобы сократить нагрузку на ванные в коттедже в тёплый сезон, когда с материка, в основном, и прибывала смена пациентов. Узкая специализация Норт Хироу не предполагала короткой реабилитации, все обитатели центра, как правило, неоднократно пытались справиться с болезнью на городских собраниях и в разного рода клиниках, действенных и не очень, и потому сюда попадали уже в полном отчаянии, разочаровавшись когда-либо найти дорогу к жизни без наркотиков. Назад, к срывам и затяжным марафонам не стремились, настраивались на выздоровление основательно и с учётом предыдущих промахов – в среднем, процесс проработки 12 шагов растягивался на шесть, а то и более, по ситуации, месяцев. Случалось, люди просто уходили, отказываясь от подписанного контракта, случалось, умоляли внести в стандартный набор пункт, обязывающий кураторов применить силу, но остановить любой ценой – потому что хотели, чёрт побери, жить, и Джон понимал их так пронзительно, как только способен один зависимый понимать другого.
Джону нравилось его нынешнее служение*. За полгода, минувших с вычитки двенадцатого, и последнего шага программы, ему приходилось вести записи собраний, мыть нехитрую посуду, наводить в опустевшем зале порядок. Неунизительный труд, труд не бывает унизительным, а что наиболее важно, необременительный, какой бы помогал ему социализироваться, вновь войти в ритм общества, но не создавал бы излишнего напряжения. В том состоянии, нестабильном и шатком, с более ответственными занятиями он бы просто не справился, он и так, бывало, ходил на грани срыва. Преодолел. Теперь он испытывал светлую и томную ностальгию, как в далёких семидесятых, когда, возвращаясь домой из мастерской, слышал доносящийся с кухни голос Мэри, напевающей что-нибудь из Битлов. Она любила «Hey, Jude», и пела её вместо колыбельной их детям. Она была замечательной – яркой, откровенной, отважной, и очень красивой, как внешне, так и внутренне, или ему, во всяком случае, казалось, что прекраснее неё девушки нет и быть не может. Наверное, именно Мэри Кэпмбелл бывший капрал морской пехоты обязан двумя сыновьями, во многом превзошедшими своего непутёвого папашу, ведь от Мэри им досталась и сила, и упорство, и сострадание, а он… дал им так мало, своей справедливой, но эгоистичной скорбью толкнул осиротевших мальчишек, словно в одночасье потерявших и мать, и отца, в пропасть. Безбожно запил, отгородился от детей и друзей, от немногочисленных родственников, и столько раз за девятнадцать лет рисковал собственной шкурой!.. Рисковал окончательно потерять сыновей. Вина неотступно преследовала его, гонялась по пятам неотвязно, заставляла отводить взгляд и стыдиться прошлого, но теперь он справлялся с нею, участвуя в чём-то стоящем, и больше не искал утешения на дне бутылки.
Он толкнул дверь в кабинет и наткнулся взглядом на того, кем обязан был бы стать, но не сумел. За столом, кулаком подперев щеку, сидел Дин – чиркал ручкой по внушительной стопке документов и время от времени посматривал на монитор ноутбука сквозь тонкие стекла. Сосредоточенно хмурился, с недовольством грыз синий кончик колпачка. Заметив отца, скинул очки, помассировал двумя пальцами натёртую дужкой переносицу и, отстранившись от бумаг, откинулся на спинку офисного кресла.
— Хорошего ты там не нашёл, — констатировал Джон.
— Суммы за воду просто астрономические, — ответил Дин, неодобрительно покосившись на стопку счетов. — Если так пойдёт и дальше, мы исчерпаем наш полугодовой бюджет максимум за три месяца. Я нашёл кое-какую лазейку, но это временные меры.
— А налоговые льготы? — спросил старший Винчестер. — Компенсировали бы перерасход…
— Это и есть та временная мера, о которой я говорил, — покачал головой Дин. Он с явственной усталостью выдохнул и добавил: — Если лошадь сдохла – слезь. Нам нужна ещё одна скважина, или мы утонем в долгах.
— У нас не хватит обеспечения на бурение.
— Знаю, — откликнулся Дин и, откинувшись на затылок, прикрыл веки. — Я подам в земельный комитет акт на подготовку к бурению. Может, нам повезёт, и получится выбить грант из благотворительных фондов.
Джон ругнулся сквозь крепко стиснутые зубы и окинул внешне абсолютно безразличного к происходящему сына обеспокоенным взором. На лице Дина ни единый мускул не дрогнул, и в голосе его ни секунды не звенела тревога, а глаза, как и прежде, оставались пусты и холодны, но Джона не обмануть, ведь он как никто другой знал, что в стенах, в самом фундаменте Норт Хироу заключено сердце Дина, суть и средоточие его личности. Всякий раз, покидая остров, он созванивался со сменой кураторов, оставался в курсе событий и так или иначе каждый вздох свой посвящал реабилитации, привнёсшей в его бытность упорядоченность и цель, какой он не ведал прежде. Конечно, сочти руководство сообщества NA, что Дину необходимо сменить служение, он не стал бы спорить, таковы жестокие реалии анонимных, что со стороны виднее, и, при полном отсутствии какой-либо степени принуждения, окружающие облечены полным правом сомневаться в истоках столь рьяной приверженности одного из своих какому-либо роду занятий. Суровая сторона заботы друг о друге. Зависимым на любом сроке ремиссии свойственно поддаваться порокам, единожды приведшим их к употреблению: эгоизму и гордыне в частности. Здоровый индивидуум способен реализоваться в других интересах, сменить приоритеты и род деятельности без ущерба для психологической целостности, и если вне привычного образа и ритма жизни зависимый теряет волю и смысл поддерживать трезвость, значит, принципы программы не работают, и он сам над собой не работает тоже. Порой Джон, не сумевший истребить затаившийся в душе осколок пессимизма, боялся, как бы очередной перестраховщик из массачусетского филиала не решил, что Дину стоит переключиться на что-нибудь другое в качестве профилактики, хоть и понимал, что страх его бессмысленен – Дин преодолевал и не такое.
— В крайнем случае, — нерешительно пробормотал Джон, — ты мог бы обналичить чек…
— На полмиллиона? — перебил Дин. — Мы это обсуждали, и мнение своё я высказал.
В середине марта в центральном офисе бостонского подразделения организации поднялся немалый шум – в финансовый отдел от пожелавшего остаться неизвестным мецената поступил чек на пятьсот тысяч долларов, выписанный на имя Дина Винчестера. В приложенной к чеку документации сообщалось, что с вышеозначенной суммой мистер Винчестер волен поступать по собственному усмотрению с единственным условием, что половина её будет израсходована на переоборудование, оплату налогового фонда и арендной платы центра длительного восстановления Норт Хироу. Дина, разумеется, немедленно выдернули в Бостон для обстоятельного диалога, да и нестранно: подобная щедрость в отношении сообщества просто неслыханна, и проявить в данном случае долю подозрительности и щепетильности не только уместно, но и правильно. Кроме прочего, даже на треть этих денег можно в течение года поддерживать все северо-восточные группы, оказывать помощь пациентам, из-за болезни лишившихся всех средств к существованию, оплачивать печать тематической литературы, не говоря о двухстах с половиной тысячах, которые анонимный даритель в обязательном порядке передал Норт Хироу. Грандиозный вклад, и потратить их действительно есть, куда: на солнечные батареи, запасной генератор, бассейн, конюшни, транспорт, новую меблировку, штатного психоаналитика, классы арт-терапии – все проблемы и потребности центра решились бы одним росчерком пера!.. И всё бы радужно сложилось, не настаивай так меценат на своём инкогнито – вплоть до того, что конверт с документами и чеком доставляла курьерская служба. Что за причины руководили явно состоятельным человеком? Доброта, конечно, ценна тем, что творится скрытно, но нет ли под ней скрытых мотивов? NA сталкивались с разными людьми: кто-то стремился использовать известный бренд для рекламы, кто-то для продвижения фармакологических препаратов, кто-то для чтобы отделаться от проблемы в лице бедовых родственников, препоручив их, надоедливых и не поддающихся никаким внушениям, нянькам, коими многие, следуя за стереотипами, считали спонсоров и кураторов, а принципы программы NA отвергали любое коммерческое взаимодействие, и на плаву организация держалась исключительно на волонтёрах из числа зависимых в ремиссии и добровольных и, что первостепенно, бескорыстных пожертвованиях. Поэтому чек, как бы в нём ни нуждались, вместе с сопроводительным пакетом документов, лёг на дно одного из сейфов, да так там и лежал до тех пор, пока даритель не даст каких-нибудь более внятных объяснений. Так решил Дин, и офис его поддержал.
— Мой эгоцентризм бьётся в корчах, — сообщил Джон, слегка накалившись из-за того, что сын его перебил. — Спасибо, ну и так далее.
— Обращайся, — тихо ответил тот.
Занятно они теперь разбирались с конфликтными ситуациями.
— А если источник чека не пожелает себя открыть? — с иронией спросил отец. — Сколько времени должно пройти, чтобы ты перестал дуть на воду?
— Препоручи это.** Для таких моментов в сообществе и имеется комитет по этике…
Закончить Дин не успел, потому что в кабинет внезапно, без робкого поскрёбывания по двери и озвученного разрешения войти, что ему отнюдь не свойственно, ворвался Роше, и видок у него, к слову, был тот ещё: тонкие светлые, с ранней проседью пряди растрёпаны, в мимике обескураженное волнение и оттенок беспомощности, а в огромных, как чайные блюдца, глазах – неподдельная тревога. Обычно скромный, застенчивый и едва ли не до обсессивной компульсии зацикленный на перфекционизме айтишник даже на жестоком синдроме себе такого не позволял, и если вдруг презрел собственные рамки вежливости и такта, значит, произошло что-то воистину из ряда вон.
— Прошу прощения, — скороговоркой выпалил Тайзер. — Там Кастиэль…
— Очередная революция? — с ленцой проронил Дин.
— Нет, Дин, там реально проблемы, — возразил Роше, заставив его настороженно подобраться. — Эпилепсия или… я не знаю, в общем.
— Джон, ключи, — велел Дин, поднимаясь с кресла, и левой рукой ловко поймал брошенную отцом связку.
Пока Джон и Тайзер, сломя ноги, бежали в цоколь, он неспешными, без лишней суеты движениями открыл встроенный в стену сейф и вытащил с верхней полки объёмную пластиковую коробку с вытесненным красным крестом на крышке. В основном, содержимое её не отличалось оригинальностью: бинты и пластыри, антисептик, несколько блистеров эвкалиптовых леденцов, ибупрофен – безобидные и при самой токсичной форме передозировки не наносящие терапии ущерба препараты, но в боковом отделении, намеренно спрятанная от случайного внимания неустойчивых к соблазнам пациентов, лежала горка ампул со скрупулёзно смазанным названием и несколько шприцов. Куратор покосился на распахнутую дверь, толкнул её носком кроссовки и запер на замок. Вытащил одну из ампул и шприц, сложил аптечку обратно в сейф, запер замок. Несколько секунд смотрел на прозрачную пулеобразную склянку и наконец, проронив что-то досадливо-разочарованное, вскрыл её на излом, чтобы выбрать половину в двухкубовый шприц. Остаток он резким взмахом слил на ковролин, а осколки, спрятав в мятом комке бумаги, бросил в мусорную корзину. Шприц с защищённой колпачком иглой опустился в скрытый пуловером нагрудный карман рубашки. Дин умело обращался с подобными незамысловатыми процедурами: в прошлом году он закончил RN-курс младшего медперсонала и, вопреки огромной нагрузке и служению, весьма преуспел; сдал национальный экзамен на лицензию медбрата и получил предложение продолжить обучение при академии Монпелье, но отказался – по многим причинам, и первая из них то, что наркозависимость и медицинская практика, чем бы они ни была, не самое удачное сочетание даже в длительной ремиссии. Да и не стремился он к карьере, RN-экзамен сдал исключительно для того, чтобы иметь наиболее полное представление о физиологии подопечных… в перспективе планировал получить степень по психологии, но пока ограничивался курсом слушателя при кафедре и изучением исследовательских статей.
Знания, что он получил за два года, невостребованными не остались. Пусть он не применял их столь широко, как мог бы, но при необходимости сумел бы и оказать экстренную помощь, и отличить склонного к симуляции подопечного от действительно нуждавшегося в медицинском внимании, что в стенах реабилитационного центра пригождалось чаще, чем навыки по накладыванию швов и шин; помимо того, его лицензия предоставляла Норт Хироу определённый статус и пробуждала в не склонных к снисходительности окружающих выдавать клинике определённый кредит доверия. Он спускался по лестнице и вдруг неосознанно коснулся кончиками пальцев рельефных очертаний, скрытых от остальных обитателей карманом. В Норт Хироу редко применялись лекарства серьёзнее аспирина, они здесь и появлялись-то редко, и объяснять, почему, нет необходимости: это место – священная обитель, ограждённая от любого вещества, тем или иным образом влияющего на восприятие, отступления от неписанного, но непреложного правила не допускались, если только положение не становилось действительно критическим, и, тем не менее, он бодро сбегал по ступеням вниз и тайком нёс транквилизатор, две недели назад приобретённый по выписанному тюремным невропатологом рецепту для Джеймса Новака, страдающего невротическими припадками. По контракту, подписанному новичком после прибытия, старший куратор, связанный, как и любой медперсонал, принципом конфиденциальности, получил доступ к медицинской карте и в поисках более подробной информации затёр её едва ли не в буквальном смысле до дыр, но не выудил ровным счётом ничего сверх того, что узнал ещё в Бёрлингтоне. Он предполагал, что склонный, как и многие зависимые, к истерии подопечный с определённой вероятностью способен довести себя до очередного припадка, но и представить не мог, что так быстро.
В медитативной комнате куратора встретил отец, хмуро рассматривающий строптивого парня, серпантином вьющегося в судорогах рядом с настежь распахнутым дверным проёмом, и несколько ребят из тренажёрного зала, что сбежались на шум. Дин прошёл по полосе света, выдернутой из уютного мрака яркими светодиодными лучами, опустился рядом с Кастиэлем на колено, вторым жёстко пришпилив его к полу. Посчитал частый пульс у ключицы, стёр с чистого светлого лба испарину, секундой спустя вновь вскипевшую на висках и по линии роста волос крупными каплями, приподнял сомкнутое веко в обрамлении слипшихся влажных ресниц и, поигрывая желваками, аккуратно отпустил, наткнувшись на синеву, полушальную и измученную, как у загнанного в угол дикого зверя. Он не знал, как поступит с до чёртиков надоевшим ему засранцем, выяснив, что тот симулирует, да и не узнает теперь. Чуть повернув голову назад, он глянул на отца и бесцветно велел:
— Уведи всех наверх, Джон. Сейчас.
Он перевернул Кастиэля на бок и, придерживая в одном положении, ждал тишины. Издалека, словно сквозь окно в другое пространственное измерение созерцал, как длинный ворс ковролина пропитывает частая вязкая дробь киновари, хлынувшей носом, как изгибаются неожиданно-сильные жилистые руки, запястьями вжатые в обтянувший ноги деним, и как челюсти стискиваются, стирают зубы в мелкую пыль, на жалких остатках воли не выпуская из лёгких крик. Столько пылкости и всё впустую. Дин вытащил из кармана седатив, зубами сдёрнул с иглы колпачок и с размаху, стараясь не упустить момент, когда бицепс расслаблен, воткнул её в плечо. Двинул поршень, с варварской неаккуратностью вливая раствор в искорёженный мускул, а когда закончил, небрежно, почти утомлённо швырнул опустошённый шприц в угол. Снова ждал, на сей раз возможности передвинуться от затихшего тела, с антипатией и как будто… пресыщением, подобно стервятнику от изъеденной падали, подумал, что надо бы подложить под шею что-нибудь, чтобы остановилась кровь, но в полутёмной комнате не нашёл ничего подходящего, и устроил черноволосую голову на своём бедре. В потоке голубоватого светодиодного света он сидел, вырванный из плотного мрака, и, затылком опираясь на косяк, вывязывал в потолке кружева пустым и холодным взором. Что он видел там? О чём думал, и думал ли о чём-нибудь вообще, что испытывал? Никто бы не ответил, ибо ни по выражению красивого, эталонно-идеального лица его, неизменно-безучастному до апатичной индифферентности, ни по скупому шелесту мерного глубокого дыхания нельзя проникнуть в то, о чём перешёптывается внутренний диалог в его наглухо замкнутой душе. Кое-кто полагал, что у него вообще нет души, нет того деструктивно-неистового, разрушительного и благословенного, возвышенно-низменного комка энергии, что воплощает человека человеком, и в чём-то они были правы. Он не демонстрировал и проблесков эмпатии, вне служения говорил мало и взвешенно, не участвовал в том, что его не касается, и степень того, насколько ситуация требует его вмешательства, он определял сам, руководствуясь духовными принципами сообщества, чьё понимание постоянно совершенствовал, и единственное впечатление, что он производил на окружающих, заключалось в том, что он знает, что делает, и верит в то, что делает. Может, большего и не требовалось? Может, утратившие всяческий контроль над собственной бытностью зависимые, потерянные и скатившиеся на самое дно социальной иерархии, лишь в том и нуждались – увидеть, как мужчина, от них ничем не отличающийся, сумел собрать осколки себя в цельный монолит и сосуществовать со своими демонами? Наверняка никто бы не утверждал, потому что Дин – открытая книга по квантовой механике, изданная на мандаринском диалекте, и читать его способны только те, кому он сам доверил шифры и пароли.
Минут через сорок кончик языка облизнул пухлые, пересохшие на дыхании губы, и по горлу валявшегося в паралитическом бессилии пациента на сглатывании прокатился кадык. Прежде он лежал изломанной веткой, без движения и попыток заговорить, сиплыми прерывистыми вдохами вливал в грудь киселём сгустившийся воздух, и лишь изредка влажные ресницы его трепетали на взмахе, позволяя равнодушно осматривать медитативную комнату – единственный признак шаткого и балансирующего где-то на тонкой границе помешательства и беспамятства разума, сохранённого в выкручивающей пытке судорог и конвульсий. Теперь, когда схлынул пик, и рвущее сухожилия страдание недовольно истаивало в резонирующем пространстве, он медленно сжал трясущиеся от перенесённого напряжения пальцы, попытался привстать на локти, но, в изнеможении не преодолев и дюйма, упал обратно, на рельефный квадрицепс, туго обвитый джинсовой штаниной, упругой по сгибу колена. Вяло перекатил голову и наконец чуть приподнял веки, изучая размытый нечёткий силуэт, словно отдалённый от него лабиринтом отражений. Ему будто бы знаком этот по математической оси симметрии надвое расчерченный светом и тенью лик, этот чеканный гордый профиль и волевая линия челюсти, эти атлетические плечи и руки с широкими ладонями, замком свитые в наглухо закрытом жесте.
— Лукас… — неслышно проронил он с преисполненной невнятных эмоций хрипотцой. Глаза открылись, и вместо пасмурного свинца тяжёлых грозовых туч на него опавшей хвоей взглянула осень; не терпким абсентом, не воинствующим хаки окутывавшая, а чем-то иным, несхожим и неизведанным, способным греть, но чуждым, словно стылым – или запертым за стеклом, испещрённым извилистыми каплями октябрьского дождя.
— Кем бы он ни был, его здесь нет, — влилось в извилины спокойным баритоном.
— Хорошо, — прошептал Джеймс и измождённо отсёкся от электрического сияния, белым потоком бьющего в уютную темноту.
— Мне придётся отнести тебя наверх, — услышал он после долгой паузы.
— Мне всё равно.
— Да, — отозвался полумрак безучастно. — Я знаю.
Джей отключился. Опустошённость и транквилизатор не оставили ему ни малейшей вероятности, ни единого шанса противостоять обнимающим ватным оковам небытия, и, по совести, он и не стремился сохранять ясность мышления, потому что элементарно не был в силах что-то осмыслить. Он запутался в хитросплетении прошлого и настоящего, заблудился в измерениях между лязгающими цепями некогда вынесенных ужасов и навязываемой ныне потребностью что-то менять. Бороться с космическим ветром, гореть в жёстком гамма-излучении, биться и падать, и снова вставать, чтобы планковской единицей после опять валиться в пропасть несбывшихся надежд и иллюзий. Чистым сгустком пульсации он вылетел за имманентный порог условного, на минуту вечности перестал быть – везде и одновременно, стёр свои имена из хроник, повинуясь чему-то стократ могущественнее его самого, и на излёте последней искры сознания, прицепившись к ней, как к хвосту величественной кометы, подумал, что это, оказывается, чертовски здорово, когда не надо ничего контролировать. Он не почувствовал прикосновений смоченного платка, небрежно стирающего подсохшую бурую корку с подбородка и бледных щёк, не ощутил, как плавным рывком взметнуло вверх и шёлковым шарфом перекинуло по плечам, не осязал, как одно из запястий его вновь уверенно сжимала широкая ладонь, и не видел, как чёрные пряди колышутся по тонкому пуловеру в ритм веских шагов. Он, комочком свернувшись под одеялом, что на него заботливо накинул Тайзер, безмятежно спал до рассвета как убитый, пока его не разбудил Дин, шёпотом веля привести себя в порядок и спуститься во двор. Странно, но он не стал ни спорить, ни задавать вопросы – принял душ, покачиваясь от слабости, залпом влил в рот стакан сока и, не притронувшись к наскоро выпеченным вафлям, уселся на заднее сиденье старого пикапа, чтобы опять вырубиться. Он не слышал, как на крыльце куратора окликнул отец и спросил:
— Куда-то собираешься?
— В Суонтон, — подтвердил Дин. Помолчал немного и добавил: — Нам не нужны проблемы.
— Не нужны, я согласен, — кивнул Джон и, переступив с ноги на ногу, прищурился. — Но не понимаю, почему ты оправдываешься.
— Не ищи чёрную кошку в тёмной комнате, — чуть нахмурился куратор. — Я обязан отвести его к врачу, чем и намерен заняться. Всё просто.
— Уверен, что делаешь это не из-за чувства вины? — надавил отец. — Не потому что тебе его жаль?
На лице Дина не отразилось ни тени эмоций.
— Доверяй мне, — отрезал он, устраиваясь за руль.
*Служение – концептуальный принцип, обуславливающий несение участником NA обязанностей по оказанию помощи другим зависимым и подразумевающий спонсорскую помощь, посильный труд, прямой контакт и привлечение к программе выздоровления активных употребляющих.
**Препоручение – капитуляция перед обстоятельствами, не подлежащими контролю; один из принципов программы 12 шагов.