Фата-моргана

NC-17
В процессе
115
2
автор
Robie бета
Размер:
планируется Макси, написано 142 страницы, 67 975 слов, 13 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
115 Нравится 110 Отзывы 47 В сборник

Третья концепция служения Анонимных Наркоманов

Настройки
В повседневных делах группы передали нашим комитетам и советам по обслуживанию практические полномочия, необходимые для того, чтобы выполнять поставленные перед ними задачи. Halsey – Young God Halsey – Haunting Парочка тискалась столь увлечённо, что и не замечала ровным счётом ничего вокруг. Майкл Кинни, высокий мускулистый брюнет, властно вжимал хихикающую Кэсси в деревянную опору амбара и возбуждённо бормотал ей какой-то горячечный бред, какой обычно бормочут все парни, слетающие с катушек от возбуждения. Кассандра тёрлась о его обнажённый торс грудью оттенка горького шоколада, льнула в объятиях и алчно целовала узкие, как ивовый лист, губы, явно выпрашивала ласки и внимания, но Майк намеревался побыстрее получить желаемое, и потому не церемонился: торопливым рывком стянул с бёдер подружки комбинезон и трусики до лодыжек, развернул её к себе спиной и, наспех вжикнув молнией джинсов, воткнулся членом во влажный вход. Он брал её неаккуратными порывистыми толчками, то принимался суетно выцеловывать загривок и шею, то сминал сочную упругую грудь в ладони, лапал её смазанными поверхностными прикосновениями, наматывал копну кудряшек на пальцы. Жёстко вбивался в извивающееся по ощерившейся занозами балке соблазнительно-шоколадное тело, затыкал сдавленные постанывания, срывавшиеся с плотно сомкнутых уст, позволяя прикусывать свой кулак. В немом рычании резко вышел, перехватил член у основания кулаком и кончил всухую, не излив ни капли спермы: техника «без палева» у этих двоих, очевидно, отработана до высшего пилотажа, чего нельзя утверждать в отношении непосредственно секса – весь процесс занял от силы минут пять, после чего Кинни, поблагодарив полуголую девчонку небрежным чмоком, застегнул ширинку и удалился, гордый, как павлин, оставив Кэсси судорожно приводить себя в порядок. Она натянула штаны на попку, поправила бюстгальтер и майку, накинула лямки комбеза. Взъерошила и без того растрёпанные волосы, недолго посидела на корточках, успокаивая взбешённое дыхание, и только собралась уйти, как услышала чёткий щелчок зажигалки, и почувствовала резковатый запах табака не самой лучшей марки – другого в Норт Хироу не достать. Вздрогнув, вскинула взгляд и в темноте рассмотрела наконец, что в мансарде, спиной опираясь на одну из вертикальных стропил, с книжкой в одной руке и зажжённой сигаретой в другой, сидит парень в мятой, невнятного оттенка рубашке навыпуск и холщовых штанах, оборванных до середины икры на манер бриджей. — Кастиэль!.. — в ужасе прошептала она. Кастиэль. Как правильно и гармонично легло это имя на испещрённый сносками и маргиналиями рассудок, музыкой влилось в артерии и извилины, наполняя неоспоримой силой и превосходством. Гордостью, властью над слабыми и сломанными, пренебрежением к их несовершенству. Он неоднократно удивлялся, что, не отдавая себе в том отчёта, вручил себе оружие против наглого вмешательства извне, против попыток его исправить и исцелить, навязать ему высосанную из пальца философию пораженчества и тошнотворной покорности. Он далеко не сразу осмыслил, что всякий раз, вслушиваясь в три мелодичных слога, преисполняется памятью о том, кем он был и кем планировал остаться, а когда насквозь проникся оглушительной многозначностью своего первого невольного акта неповиновения, вцепился в него всем своим существом, мятежным и бунтующим. Глупо было полагать, что центр не окажет на него никакого влияния, он был наивен и опрометчив, когда надменно полагал, что без особого труда справится с невнятным блеяньем кучки неудачников – случалось, нечто в нём вслушивалось в слова и наводящие смертельную скуку объяснения, в длинную череду чужих признаний и словно узнавало в них эпизоды испытанной боли, инспирировало сопричастность, какой быть не могло. Откликалось щемящей струной в подреберье, звенело чем-то, катастрофично близким к беспомощности, по эффекту домино всколыхнув в нём новый виток до дрожи реалистичных воспоминаний. И он с глухой досадой соглашался, что методика, им изначально сочтённая не более чем очередной чушью отчаявшихся, не напрасно называется программой – она действительно программировала, вводила в состояние массовой истерии, заставляя отказываться от собственной индивидуальности, от всего, что познал и в чём разочаровался, отнимала способность рассуждать ясно и на шквальной гипнотизирующей волне всеобщей псидемии сбивала наркоманов, из-за своей калечности согласных на что угодно, и что угодно готовых принять на веру, в бесформенную биологическую массу стадным инстинктом. А он нашёл способ избегать стада. Затаиться в нём, спрятаться, мимикрировать, как хамелеон, под окружающую обстановку, сливаться с толпой, но под личиной лелеять истинное «я». Порой ему с трудом удавалось притворяться, сдерживать себя, не привыкшего ни к правилам, ни к догмам, от ядовитого цинизма, сардонического смеха или открытого своеволия, но он терпел. Тренировался, ибо больше не желал совершать ошибок, оттачивал мастерство манипуляции и фальши, учился балансировать между яростным неистовством и напускным смирением, чтобы не вызывать подозрений излишне поспешным прогрессом от несгибаемого отрицания к блаженному принятию. Он помнил, кто его противник, и то, что ныне его нет рядом, не означает, что цель достигнута – единственный достойный его оппонент вернётся рано или поздно и, чёрт побери, если ему удастся солгать, глядя в холодные и пустые, цвета едкого абсента глаза и не попасться, значит, общественность ему задолжала грёбаного Оскара!.. но это всё ещё нескоро случится. Он знал, что впереди марафон на выживание, и повторял три звучных мелодичных слога как индийскую мантру, приучал себя опираться на них и прикрывать ими табуированные кластеры сознания, наедине с собой обращался к себе старым, но играющим новыми гранями именем. Он выжигал Джеймса из разума и окутывался размашистыми крыльями Кастиэля, хладного ангела, по четвергам дарившего страждущим забвение эйфории. — Мне похуй, — с презрением проронил он и отвернулся. Как бы ни ненавидел он Винчестера, отдавал ему должное – в его присутствии в реабилитации такого блядства не творилось. Дин держал проклятый небесами остров в железном кулаке, наверняка знал, что происходит в каждом его уголке, контролировал каждый вздох своего зверинца, и без его августейшего одобрения и мышь бы в свою задрипанную нору не прошмыгнуть не посмела. Вытряхнуть бы из его головы то дерьмо, что в неё напихано, обеспечить достойным стартом и в подчинение дать нормальных людей, а не местных… получеловеков, выпустить на улицы – вот бы кто развернулся. Как матёрый волчара делами бы ворочал, там его место, дьявольщина, а не среди вечно хныкающих отбросов – и там Кастиэль с нескрываемым удовольствием с ним в лобовой сцепился бы, никаких змеиных ужимок, никакого дешёвого фарса, только два оскаленных зверя в первобытном стремлении уничтожить друг друга. Почти поэзия, мать её. — Кастиэль, не говори никому, — тихо попросила Кэсси. Кастиэль алчно затянулся в последний раз и размазал окурок о балку, скрупулёзно следя, чтобы ни искры, ни уголька не осталось; сухое сено кругом, вспыхнет горстью пороха. Спрыгнул вниз, приблизился к ошарашенной девчонке плавными неторопливыми шагами. — Мне похуй, — повторил он. — Я кураторам не стучу, понять давно пора, а тебе одно скажу: ты безмозглая идиотка. Мало того, что ноги перед всякой швалью раздвигаешь, так ещё и по сторонам смотреть не умеешь. Нахрен ты сюда ехала – потрахаться? — криво ухмыльнулся Кастиэль. — Этого добра ты бы и дома нашла, тебе бы там кто угодно хоровод обеспечил, а может, и дознул бы для большего кайфа. Майка я ещё понимаю, у нас всех чешется, но ты, блять, целку правильную из себя лучше даже не пытайся передо мной строить, — процедил он и, смачно сплюнув на пол, вышел из амбара в прекрасном расположении духа. Над озером Шамплейн наливался зноем майский вечер, и дневное светило, клонясь к горизонту, флиртовало с тёмно-синими водами дерзко и бессовестно, переливалось по гребням волн многоцветными бликами, вкладывало сумасшедшее тепло, фанатично вонзалось до песчаного дна прямыми линиями света, путалось в колышущейся тине, перебирало локоны водорослей, и неторопливо, растягивая мучительную прелюдию долгих летних суток, спускалось к ним, в страсти дышащим частым прибоем, на приливе порочно лижущим расстелившиеся зелёные простыни берега. Кастиэль хмыкнул и слегка помотал головой, стряхивая наваждение, с фривольной самоиронией подумал, что за восемь недель сурового воздержания докатился до порнографического антропоморфизма – и во временном изоляторе, где его содержали до судебных слушаний, и в центре, где и в душевой кабине наедине с собой дольше десяти минут не останешься, сбросить нарастающее напряжение возможностей крайне мало. Он на самом деле понимал Майка, да и кто бы из местных парней не понял бы: наркоман или нет, значения не имеет, и у самых опустившихся торчков время от времени возникает желание повалять какую-нибудь красивую лапулю, особенно, если она и сама не против, а тут почти двадцать голодных мужиков и несколько вполне симпатичных девочек, что в реабилитации не по одному месяцу прозябают, и от тотальной свальной оргии их всех удерживает только недвусмысленный пинок под задницу, обеспеченный без исключения всем, кто попадётся на запретных удовольствиях. Объяснялся запрет на сексуальные контакты программной основой и прочей мутью, и, опуская слюнявое мычание, Кастиэль на месте кураторов не менее жёстко пресекал бы любые поползновения – из соображений чистейшего здравого смысла – но запретный плод дьявольски сладок, особенно для зависимых, капитально свёрнутых на получении своей дозы серотонина вопреки любым угрозам. Он недовольно, с оттенком чудной, несвойственно-добродушной досады скривился, с немым упрёком покосился на свой пах, пульсирующий притоками крови по ритму сердца, и решил, что сегодня перед сном в душе всё-таки задержится, утешит член под смачные кадры, невольно подсмотренные в амбаре – за неимением качественной порнухи, вполне сгодится. Эта мысль почему-то заставила его улыбнуться, а после и рассмеяться; он сорвал длинную травинку, растущую вдоль неказистого заборчика, огораживавшего кукурузное поле, сунул её в рот и, щурясь от слепящих солнечных лучей, вернулся в коттедж. — Ты где пропадал? — встретил его Тайзер. — Да так, — вновь усмехнулся он. — Там, сям. — А латук где? — Вот чёрт, — состроил гримаску Кастиэль. — Я забыл про него напрочь. — Бестолочь, — беззлобно возмутился Роше. — Обед через двадцать минут, шевели булками, его ещё мыть. Два часа бродил хрен знает где, я думал, ты ноги сделал! — Точно, — хохотнул Кастиэль. — Прямой наводкой до Спрингфилд и побежал. — С тебя станется, — улыбнулся Тайзер, расставляя тарелки. — Брось. Я говорил, что не буду хернёй страдать. — А сейчас ты чем занимаешься? — с сарказмом протянул Роше и выдвинул ящик со столовыми приборами. Он любил аккуратность и накрывал с заметной эстетичностью: высокие стаканы и кувшины с соком подбирал к определённому столу по возможности из одного набора или внешне схожие, комбинировал цветовую гамму, иногда украшал салфетницы оригами. Ему нравились дежурства на кухне не потому, что это многим более лёгкое занятие, чем, скажем, торчать на поле или строительстве, а потому что процесс приготовления пищи напрямую связан с творчеством и креативом, и, необходимо отметить, что и остальные пациенты больше любили именно его готовку и его стиль оформления столовой – да так, что подчас, с разрешения кураторов, конечно, менялись с ним списком заданий. Да и нестранно: лучше трижды в день, не считая вечернего чаепития, наслаждаться мастерской готовкой, чем трижды в день выслушивать недовольство по поводу пересоленного или, напротив, недосоленного блюда. Кастиэль тяжко вздохнул и побрёл обратно к амбару, где возле входа подобрал брошенный таз, выданный Бальтазаром под тонкие и хрупкие листья салата, ещё в конце февраля засеянного в обогреваемой теплице – в ходе реабилитационного периода любому зависимому требуется огромное количество полезных микроэлементов и витаминов, чтобы восстановить нормальное функционирование организма, а выращивать зелень самостоятельно оказалось куда эффективнее и экономичнее, чем покупать, тем более, что надолго её не сохранить. В теплице, жаркой, но не душной, Кастиэль поставил таз на дорожку, присел на корточки и принялся аккуратно, чтобы не выдернуть с корнем, обрывать внешние листочки. Он бы весь пучок сразу вытянул, не особо сокрушаясь, но уже получал по шее от «ботаника», как называли пациента, назначенного кураторами за старшего над всем, что росло и сажалось, и чтобы лишний раз не эскалировать, предпочитал делать так, как велено, тем более, что это вполне вписывалось в его линию поведения. Наполнив ёмкость доверху, он ополоснул латук под шлангом, нагнетающим воду в почву, и принёс Бальтазару, немедленно принявшемуся сокрушаться, что народ вот-вот соберётся, а у поваров зелень не готова. Кастиэль слушал его квохтанье вполуха – тот всегда найдёт, по какому поводу суетиться, так что и внимания особо обращать не стоило. После ужина они с Тайзером привели кухню в порядок, загрузили грязную посуду в мойку и прибрали столы, приготовили всё к передаче смены, тщательно составив список пожеланий и рекомендаций, и сели с дневниками в обнимку по разные концы стола, чтобы не мешать друг другу прописывать эмоциональный фон. Не то чтобы у Кастиэля больше не случалось проблем с выражением собственных чувств, но положение обязывало, да и за время, проведённое среди обитателей Норт Хироу, он успел научиться паре хитростей; например, тому, что совсем не обязательно искренне раскладывать каждую мысль и воспоминание, что начинали всплывать в очистившемся от делирия сознании, главное, вылить на куратора нечто действительно правдивое, и мишура, втиснутая в текст исключительно ради количества слов, померкнет на его фоне, вместе с тем забивая обсуждение правды, словно информационный мусор, захламляющий канал передачи данных. Консультанты, прибывшие вместо Винчестеров, уступали последним по всем параметрам, и Кастиэль сильно сомневался, что с ними прокатит подобный трюк – он, конечно, набил руку, но не настолько, чтобы водить за нос Дина – но, за неимением лучшего, пока пользовался теми преимуществами, что имелись. В любом случае, ясно одно: Винчестеры на острове остаются не навсегда, и даже если их возвращение вновь сумеет выбить Кастиэля из намеченной колеи, рано или поздно он получит и передышку от настойчивой проницательности Дина, и шанс отточить навыки притворства, что само по себе немало. Он выводил плавную вязь по белому полотну. Молчал о слишком многом, чтобы теперь об этом невольно не задуматься, взвешивал ту или иную мысль, анализировал её – даже не понимал ещё, что, собственно, делает, но анализировал! – с целью предугадать, какие последствия повлечёт за собой её демонстрация, к каким вопросам приведёт, сумеет ли заставить его раскрыться и, пусть на мгновение, но показаться из-под беспечной маски ещё не смирившегося и не проникшегося, но принявшего необходимость некоторых компромиссов наркомана. Подчас ему действительно приходилось идти на компромисс с собой, заставлять себя чуть-чуть разогнать дымовую завесу, окутывающую истинное лицо Джеймса Кастиэля Энджелиса Новака. Звучно, мать его так, и именно в такой невообразимый ералаш он порой склеивал себя, чтобы смешать серое на чёрном, переплести их друг с другом, одновременно защищая обоих, и обоих обнажая в достаточной степени, чтобы не пустить незваных гостей в подноготную – проклятье, будь то незваные гости, он бы их выставил, и очень быстро, а он имел дело с матёрыми взломщиками с полным набором отмычек, вот и изворачивался, коварством превосходя Макиавелли, чтобы в нагромождении стекляшек не блеснул антрацитовыми гранями обломок закаменевшей смолы и алмазный резак не оцарапал случайно чужих перчаток. Как японская школьница, коротенькой юбчонкой и белыми гольфами под сандалии способная у любого американского мужчины вызвать острый когнитивный диссонанс. — Ладно, Кас, читай, чего у тебя там, — велел куратор. — Кастиэль, — поправил он. Коул ткнулся в ладонь и покачал головой. — Читай! Обормот. Кастиэль по-другому бы о нём и не выразился – для более хлёстких и оскорбительных прозвищ Коул слишком… никакой. Вечно на своей волне, где-то не здесь и не там, и с первых секунд общения становилось ясно, что понятие цели ему или незнакомо, или несвойственно, и Кастиэль иногда всерьёз сомневался, презирать его за то, что он настолько недалёкий, или радоваться, что, после Винчестера, въедливого и всецело сосредоточенного на своём деле сукина сына, появился некто, в присутствии кого не нужно постоянно быть на стрёме. За две недели, что Коул и его напарник, ещё более невнятный персонаж по имени Томми, занимались реабилитацией, Кастиэль успел узнать, что Коул отставной морпех, прошедший пару отвязных мясорубок, в одной из которых был тяжело ранен и надолго попал в госпиталь, где его от всей широты американской системы здравоохранения накачивали полным перечнем известных обезболивающих. Наверное, Коул мог бы и не продолжать; дальнейшее развитие событий Кастиэль и сам угадывал: привыкание, нарастающий азарт и попытки остановиться, рецидив, более дешёвая и убойная дурь, долги всем и каждому, по-конски разогнанная доза, проблемы с палёными рецептами, слёзы жены и полный развал в семье. Жена боролась, сколько её заставляла созависимость*, но в итоге ушла и она – ради ребёнка, естественно, забрав малыша с собой. Коул рассказывал, что скатился в наркоту из-за навязчивой потребности всё контролировать, из-за того, что требовал идеала во всём – в личности и в делах, как от себя, так и от подчинённых, но идеальных не бывает, а он с заслуживающим отдельного упоминания упорством силился вбиться в рамки безупречного солдата, каким его видел сынишка и когда-то, когда ещё был жив, отец. Говорил, программа помогла ему преодолеть дефекты индивидуальности, но, дьявол, как можно жить по такой программе, если она вместе с худшим выдёргивает из ментокальки и самое лучшее?! Кастиэль как-то не выдержал и спросил напрямую. Коул не обиделся и не стал с пеной у рта защищать трезвость, просто объяснил, что жена вернулась, и сын теперь каждый день видит его рядом, не обдолбанного в сопли, а нормального. Объяснил, что ему достаточно для того, чтобы держаться за принципы и концепции, потому что семью свою он искренне обожает и ради них на что угодно пойдёт – не имеет значения, в Анонимные или в кришнаиты. — То есть ты знаешь, что кто-то из присутствующих в центре грубо нарушил правила пребывания, но не желаешь ни сообщить, кто они, ни в чём заключается их проступок? — прищурился Коул. Кастиэль философски пожал плечами и ответил: — Ага. — Опять мятеж? — с тоскливым вздохом уточнил куратор, подперев кулаком щёку. — Давно не бунтовал, — с ироничной улыбкой хмыкнул Кастиэль. — Решил как-нибудь развеять обстановку. — Вот объясни мне: если ты пишешь об этом в дневнике, который потом читаешь на общих собраниях, значит, понимаешь, что рядом с тобой происходят неправильные вещи, но не желаешь ни пресечь их, ни помочь своим товарищам осмыслить ошибки и промахи. В чём смысл тогда? Обет молчания? — кисло поддел Коул. — Круговая порука, как в мафии? — Не будь смешным, — прыснув, ответил Кастиэль чуть снисходительно. — Если промолчу, то во вред себе: мне тут говорили, что честность основа ресоциализации. Если расскажу, получится, что настучу, а такая перспектива меня не очень радует. Мои… — он едко усмехнулся, — товарищи сами должны о выздоровлении думать – спасение утопающих дело самих утопающих. — Мы это проходили. Проигнорировать твои выходки я права не имею. — Ты босс, — кивнул пациент. — Да-да, — покривившись, отозвался Коул. — Только список наказаний у нас коротковат. Медитировать тебе нельзя, орать на тебя нельзя, только пылинки сдувать, лань ты трепетная. — Может, попробуешь сильнее дунуть, чтобы я улетел? — хихикнул Кастиэль. — Полетишь на кухню и будешь писать своеволие, — решил Коул. — Двести штук. Мат в три хода. С Винчестером такая игра априори обречена на разгромный провал, не стоит и пытаться, чтобы не разодрать себе грудь о копья собственных пешек, да и фантазия у него на порядок изощрённее – заставить пациента писать своеволие в качестве наказания за открытое пренебрежение к авторитету консультанта всё равно, что пальчиком погрозить. Коулу не наплевать на подопечных: он внимательно слушает, старается максимально внятно и понятно объяснять ошибки, проникается его проблемами и переживаниями, чтобы оказать полноценную поддержку, не пинает лежачего, деликатен в отношении скользких и болезненных тем, но в том, вероятнее всего, и его главный недостаток – тот, кого понимаешь, становится небезразличен, того, кто небезразличен, жалеешь, а для наркомана нет чувства более деструктивного, чем жалость. Этот момент Кастиэль в первую очередь для себя уяснил, глубже погружаясь в специфику кураторской деятельности, изучал её и выискивал малейшую брешь в программном «коде», битую строку параметров, что послужила бы его цели. Больше он не осмеливался недооценивать своего противника. Он, пока весь центр, кроме Коула, готовившего снасти для утренней рыбалки, спал, сидел на кухне и механически-однообразными движениями шариковой ручки по тетради выводил формулировку определения своеволия – презрение или сопротивление идеям, противоречащим нашим собственным – но разум его словно погрузился в состояние трансцендентной гибернации, замкнулся на обработке полученной за день информации, и её не хватало, её катастрофически не хватало для того, чтобы свести модель поведения к гармоничному балансу и разработать стратегию, что обеспечила бы выигрышные комбинации, не позволив белым фигурам преодолеть демаркационную линию. Кастиэль на уровне инстинктов чувствовал, что оппонент рокируется, но на длинную или на короткую, предсказать бы не сумел, потому что до сих пор не видел всей доски и, конечно, до сих пор не вычислил тактики оппонента. Дину Винчестеру к лицу официальный костюм: кипенно-белая сорочка, стального оттенка галстук, повязанный виндзорским узлом, пиджак идеально облегает атлетические плечи. Дину Винчестеру к лицу деловой стиль: очки с узкими линзами в тонкой изящной оправе, папка с документами и уверенная поступь. Ему не к лицу лишь отсвет тревоги на красивом лице и беспокойство в глубине обычно пустых, как оконное стекло, глазах. Стремительным шагом он приблизился к одному из небольших аквариумных офисов на этаже, занимаемом комитетом по этике, и, не потрудившись постучать, толкнул матовую створку. Стоял в дверном проёме, не проронив ни приветствий, и никакого другого звука, и напряжённо смотрел, как председатель комитета неторопливо собирает в коробки кое-какие личные безделушки. Неправдоподобно, что высокий и худой, амперсандом свёрнутый мужчина, некогда темноволосый, а с возрастом пересыпавший соль перцем, не слышал его, более того, Дин отдал бы все четыре конечности на отсечение, что тот наверняка, и не обернувшись, предугадывал, кто вторгся к нему столь бесцеремонно, но они соблюдали этот странный и никому, кроме них, непонятный ритуал в муторной синхронности, то ли не спеша, то ли не желая начинать беседы, вполне вероятно, самой тяжёлой за все годы, что они друг другу близки. — Этьен, — наконец окликнул Дин. Делакруа скрупулёзно ссыпал в коробку стопку писем, педантично заклеил её скотчем и лишь тогда, закончив сборы, проронил: — У тебя суперспособность, что ли, как-то связанная с эффектным появлением на публике? — Перепонки между пальцами и парочка дымовых шашек в кармане, — парировал Винчестер. — Дерзить ты так и не отучился. — А ты так и не научился говорить прямо. Повисла долгая пауза. Француз длинно и тяжело выдохнул, обернулся и устроился на краешке стола, свив руки замком на груди. Взирал на некогда пациента и ныне больше чем друга, может, чуть трепетнее, чем следовало бы, воспринимавшего то, что их повязало в прошлом, но он молод, а молодости свойственна некоторая склонность к гротеску и драме. Этьен и драму, и меланхолию успел перерасти, ему сорок четыре, и он быстро умирает, так что и на мир смотрит яснее и несколько циничнее, чем шесть лет назад. Почти семь, но кто считает? Для Дина их всегда будет непростительно мало, а для Этьена концепция времени утратила значение, да и что между ними общего, казалось бы? Жалкий, болезнью в пыль скрошенный старик и юный лев в расцвете сил, и по жестоким законам эволюции один должен в упругом прыжке переломать другого, чтобы проложить собственный путь и освободить место под солнцем, но где Дину понять столь примитивные аналогии? Для него Делакруа навсегда останется мужчиной, державшим его жизнь в своих жилистых, иссохших от амфетамина ладонях, и то, что Этьен для него сделал – что, по существу, делал для многих – для него навсегда останется священным. Этьен без ошибок читал в нём каллиграфию строк, выписанных мандаринским диалектом, и любил его, как лишь умеет садовник любить изумительный, превзошедший самые смелые ожидания результат своих трудов, безупречный эталон и воплощение всего, во что верил, и ради чего продолжал существовать, но сейчас сожалел, что не успел уйти пятнадцатью минутами раньше, или ещё в конце апреля, когда Дин по служению уехал на благословенный Шамплейн. Дин нахмурился и захлопнул за собой дверь. — Скажи, что это неправда, — потребовал он. — Дин, я умираю, — терпеливо вымолвил Делакруа. — Но не так! — Тринадцать лет я хранил трезвость, — в надсадно посипывающем голосе Этьена прорезалась сталь, — и не умру обдолбаным наркоманом. Я лучше сяду за убийство того, кто тебе меня слил. — Да бродячий пёс у главного входа узнал о твоём решении раньше меня! — холодно упрекнул Винчестер. — Послушай, — француз оттолкнулся от столешницы и шагнул к нему почти вплотную. Стоял в сомнении пару секунд, с проблеском вины и пасмурной необратимости посматривая на друга сквозь подслеповатый прищур, а после обхватил ослабевшей прохладной ладонью его запястье. — Ты знал. Мы оба знали, чем всё закончится, и за что ты судишь меня? За то, что я смертен? — без тени насмешки или язвительности спросил он. — Я… понимал, что тебе будет больно, и не желал этого. — Или не желал этого видеть, — произнёс Дин. Он дышал мерно и ровно, говорил тихо, без хлёстких и звонких восклицаний, без негодования, подкрепивших бы его слова веской эмоциональностью, вскрывающей оголённые нервы до микрона отточенным скальпелем, справедливым возмущением и полноправным гневом. Он обличал в коварной лжи, но не неистовствовал, как приличествует; укорял в притворстве, но не сотрясал стен криком. Лишь по скованному фарфором невозмутимой бесстрастности лицу его как будто чиркнула тонкая трещинка, да так и осталась, неподвластная ни воле, ни велению разума. — Ты зол. На меня? — Просто я не хочу!.. Окончание так и запуталось в голосовых связках. Дин на мгновение прикрыл веки и молчал, потому что слова иссякли, как иссяк и всяческий их смысл. Этьен свёл брови, замер ненадолго, чуть склонив голову вправо, и вдруг приобнял его за плечи обеими руками, касался смело, ощущая статику в напряжённых мускулах, без страха обнаружить мелкий тремор, сотрясающий кисти, и их ватную слабость. Сквозь тонкую, мелким однотонным рубчиком рельефную шерсть рукавов вливал в затянутую поплином кожу едва теплящиеся искры внутренней силы, что ещё повиновалась ему, будто намеревался всю её передать тому, кому она пригодится больше, а после слегка, как неуловимой вибрацией, встряхнул, заставляя Дина смотреть в глаза. — Выговорись сегодня. Не сжигай своих планет, Златовласка**. — Хорошо, — бесцветно ответил Винчестер и ушёл, не оборачиваясь. Он спустился в цоколь и прыгнул за руль Шеви. На четыре у него назначена встреча с представителями фонда Стивенсона, на циферблате старых наручных часов без четверти три, а он ещё долго сидел, опираясь на рулевое колесо обеими руками и, ткнувшись лбом в костяшки стиснутых кулаков, медленно и ровно выталкивал из лёгких сгустившийся до киселя кислород. Шесть лет назад Этьен Делакруа был для него целым миром, средоточием всего, что вселенная способна подарить своим детям. Отсчёт недель сменялся месяцами, а потом и годами, и однажды он, как и требовалось для нормального течения процесса выздоровления, перерос эту экспансивную фиксацию, перешагнул через её границы, по мере погружения в сообщество и программу становившиеся для него слишком тесными, включился в пульсацию обновлённой экзистенции, подхваченный на размашистые крылья чаяний и перемен, метаморфоз, трансформировавших его из разбитого и опустошённого силуэта белым мелом на асфальте, в личность, в голодном чёрном вакууме космоса обрётшую верный путь, но всегда помнил агрессивно-яркие и пылкие вспышки своих навигационных огней. А потом Этьен стал таять. И без того худощавый, быстро сбросил несколько фунтов, много уставал и постоянно массировал виски в попытке унять головную боль; вдруг стал носить очки, сначала во время работы с документами и компьютером, и вскоре совсем не снимал, осунулся, помрачнел, мало разговаривал. Он не скрывал, что у него онкология, как не скрывал и того, что глиобластома не операбельна: слишком глубоко в ствол опустилась, и оперативное вмешательство, скорее, превратило бы его в растение, чем вылечило, но даже если и так – самый оптимистично настроенный специалист обещал ему в лучшем случае год до очередного рецидива, год на больничной постели под лучевой терапией и сильнейшими наркотическими препаратами. Сообщество не отреклось бы от одного из своих братьев только потому, что здоровье вынуждало его на крайние меры, Делакруа ни за что не бросили бы, не вычеркнули из списков NA, поддерживали и окружили его уход искренней заботой, но он упрямый осёл, и свою трезвость, некогда выцарапанную у зависимости со слезами и кровавой бойней, не променял бы ни на жалкий год, ни на десять полноценных лет. Не странно и совершенно неудивительно, что для Дина он вновь превратился в целый мир – и его мир преодолевал неумолимую гравитацию несгибаемой волей, чтобы добровольно сгореть в протуберанцах звезды. Как страшно, как до вопля неправильно, что человек, десять лет наполнявший аляповато-пёстрой палитрой испепелённые отчаянием чужие жизни, теперь собирается собственноручно погасить свою. Этьен не лгал: они оба знали, чем всё закончится, и причина не в том, чтобы примириться со смертью – все они часть сообщества, где каждый в своё время переступил через смерть в той или иной степени, они воспитанники философии, проповедующей ценность и недолговечность каждого, взращены мыслью о необходимой капитуляции перед тем, что неподвластно желаниям или контролю. Они помнят, что все рано или поздно уходят, и над этим не стоит ни мудрствовать, ни сокрушаться – лишь препоручить себя и свою боль той более могущественной силе, что однажды вернула им благоразумие. Смириться, ведь ничего от них, в действительности, не зависит, не бороться с неизбежностью; отпустить с лёгким сердцем и на нейтрино разобрать скорбь – в ней, как программой заложено, с непредвзятой бесстрастностью искать импульс эгоцентричной гордыни и самобичевания, обиды на мироздание за несовершенство и вызывающей мятежности. И лишь сейчас Дин на краткую секунду задумался, что потом. Потом ему можно будет наконец просто поддаться раскалённой волне протеста, выдирающей аксоны из позвоночника? И что-то откликнулось в нём хриплым, в сипы просаженным никотином и химией голосом, что, безусловно, может и имеет полное право, но не захочет: будет, как и прежде, вдумчиво и взвешенно анализировать каждый порыв и каждый стимул, объективно облекать их в чёткие и безукоризненные конструкции, не сорвётся на заслуженную, стереотипно-обыденную истерику и месту, принявшему серый пепел, не придаст особого значения. Потому что он произведение искусства, созданное лепкой худых, с выпирающими суставами ладоней, свой вектор хранящее не по внушённому принуждению соответствовать, не во имя долга и даже не ради трезвости, а по праву ментального генома и происхождения. Потому что он основополагающее уравнение Шрёдингера, пестрящее вязью символьных переменных, расчерченная винкулумом*** строка концентрированной математической эстетики, во флегматичных алфавитно-числовых значениях заключающей грандиозную необъятность бытия. Поднимаясь на тридцать второй этаж небоскрёба, где фонд Стивенсона арендовал несколько офисов, Дин почувствовал, как вокруг желудка сомкнулась стальная хватка тошноты, дробящей слабостью растекающейся по торсу от солнечного сплетения к шее и штопором ввинчивающейся в основание черепа. Он вытащил из внутреннего кармана пиджака простенький незамысловатый смартфон и, из длинного списка контактов наспех выудив тот, что подписан лаконичным «A.», отправил sms с просьбой о встрече вечером. Двери лифта с вкрадчивым шелестом разомкнулись и спрятались в стенах; он покинул кабину, направляясь к конференц-залу упругой поступью, и видимый окружающими образ характеризовал его, скорее, как вечно в цейтноте спешащего по делам аналитика или топ-менеджера, чем как человека, часть сознания которого сосредоточена недостижимо далеко от окружающей материальности, от суеты и хаотичной энтропии замкнутой социальной экосистемы. — Добрый день, — поздоровался он, влетая в зал, и несколько удивлённо вскинул бровь. У окна, открывавшего вид на центр Бостона, стоял Виктор Хэндриксон, официальный представитель и глава благотворительного фонда поддержки Норт Хироу – сосредоточенный и пребывавший в постоянном напряжении афроамериканец, независимый, но по роду деятельности довольно подробно посвящённый в дела сообщества NA в целом, и в Норт Хироу в частности, но удивление в Винчестере вызвал не старый партнёр, в конце концов, с ним Дин и предполагал встретиться, а его собеседник, в облике которого мелькало нечто неуловимо знакомое Дину, но он никак не мог понять, что. Среднего роста степенный, с каштановыми, чуть вьющимися волосами мужчина за тридцать, с внимательным вдумчивым взглядом, поприветствовал Винчестера лёгким вежливым кивком и молчал до тех пор, пока Виктор их друг другу не представил. В тот момент Дин внезапно вспомнил, почему этот человек показался ему знакомым – его лицо частенько взирало на обывателей со страниц финансовых газет и интернет-порталов. Гэбриэль Энджелис, генеральный президент банка «AnFinances», ещё в конце девятнадцатого столетия основанного одним из прадедов хваткого главы уважаемой бостонской династии. Акула бизнеса, и методы у него, насколько слышал Дин, отнюдь не ангельские, и потому, едва пересёкшись с ним взором, ощутил – вопреки тому, что визит столь состоятельной персоны в фонд Стивенсона обосновывается, вероятнее всего, благотворительной деятельностью, едва ли предстоящий разговор ему понравится. И ощущение это лишь усилилось, когда Виктор, вместе с сопровождавшим Энджелиса юристом, покинули конференц-зал. — Я хотел бы побеседовать с вами, мистер Винчестер, — приятным тёплым тенором произнёс тот и повёл рукой в сторону кресел, предлагая им обоим присесть. Дин не сдвинулся с места. — Если речь пойдёт о какой-либо коммерческой деятельности или финансовом взаимодействии, то заведомо должен поставить вас в известность, что я не уполномочен вести каких-либо переговоров или принимать какие-либо решения, — ответил он. — Это я понял из того факта, что мне пришлось аннулировать выписанный на ваше имя чек, — пожал плечами Энджелис. — Я более глубоко изучил вопрос, и перевёл деньги на счета фонда Стивенсона. — Но до сих пор так и не объяснили причин, — напомнил Винчестер. — Полмиллиона – большая сумма. Почему вы готовы расстаться с ней в пользу реабилитационного центра с пропускной способностью не выше ста человек в год? — резонно спросил он. — И главный вопрос – причём тут я? — Не всё ли равно, откуда и почему берутся ресурсы, если они идут на благое дело? — Рассуждая так, можно дойти до проведения антивоенных кампаний, обеспеченных продажей оружия, или протестовать против эксплуатации рабского труда на деньги картелей, торгующих людьми. Это не имеет смысла. — Вы очень принципиальны, — с оттенком озадаченности отметил банкир. — Благодарю, — сдержанно парировал Дин. Гэбриэль помолчал и, словно в глубокой задумчивости, отошёл к окну, стоял, всматриваясь в сумасшедший трафик, несущийся по проспектам и улицам города подобно мириадам эритроцитов, торопливо растекающихся по артериям. Несколько минут царила густая, липнущая к коже тишина, пока её наконец не развеял длинный тяжёлый выдох. — Вы хотите причин? — повернулся Энджелис. — Извольте. Я, разумеется, хочу оказать поддержку сообществу NA, и реабилитационному центру в особенности. Философия того, как вы… справляетесь с настолько непростой проблемой, как наркозависимость, вызывает во мне уважение, и в первую очередь тем, что это психологическая работа, глубокая и вдумчивая, не столько над самой проблемой, сколько над сосуществованием с её причинами. И, конечно, у меня имеется личная заинтересованность. — Конечно, имеется, — с лёгкой иронией подчеркнул Винчестер. — Именно суть вашей заинтересованности и сбивает меня с толку. — Не лукавьте. Сбить вас с толку вовсе не так-то просто, — прищурился Гэбриэль. — Дело в том, что в настоящее время на вашем попечении находится мой младший брат, которого я люблю всем сердцем даже невзирая на то, что он искренне меня ненавидит. — Можете не продолжать, — холодно вымолвил Дин. — Я не желаю знать, о ком идёт речь, и предпочёл бы, чтобы вы отозвали финансовый трансфер, потому что ни цента этих денег Норт Хироу не примет. Переведите их в фонды NA, если в вас останется готовность помочь сообществу, или купите для своего брата пожизненное содержание на околоземной орбите, если вам так угодно спрятать неудобного родственника от папарацци, но не впутывайте меня и моё служение в свои семейные неурядицы, — невозмутимо закончил он. — Я не хочу его прятать и не хочу, чтобы он был удобным! — пылко воскликнул Гэбриэль, и из-под искусной маски расчётливого предпринимателя впервые выглянул измученный тревогами человек. — Я просто хочу, чтобы он жил. Я испробовал все известные методики и самые нелепые религиозные течения, пользовался услугами лучших специалистов в области психиатрии и психоанализа, запирал, закрывал глаза и в итоге был вынужден отпустить, а он достоин большего, но его ломает прошлое, с которым ему не справиться!.. — Мне не нужно этого знать, — терпеливо повторил Винчестер. — Мы обсуждаем моего пациента, и все личные данные о нём должны попадать ко мне исключительно от него самого. — Я обращаюсь персонально к вам потому, что вы лучший, — с настойчивостью продолжил Энджелис. — Из первой сотни, что закончили реабилитацию в Норт Хироу в первый год вашего служения, семьдесят три человека находятся в стадии стабильной ремиссии и ведут полноценный образ жизни… — Это конфиденциальная информация! — искренне возмутился Винчестер. — Я не нарушал анонимности и никого не принудил – ни подкупом, ни шантажом – её открыть. Сам видел и слышал, шпионил, если вам так будет комфортнее, и вы можете презирать меня, но только не за то, что я искал хоть кого-нибудь, кто спас бы моего брата. Как бы там ни было, я нашёл вас. — Если вы так много знаете о моих методах работы и обо мне лично, то знаете так же и то, что я больше себя не продаю, — с царственно-надменным хладнокровием проронил Дин. — Вы меня превратно поняли. — Зато вы поняли меня вполне отчётливо, мистер Энджелис. Вы рассуждаете об уважении, но пренебрегаете и провоцируете одного из зависимых пренебречь нашими духовными принципами, ставите перед неразрешимой этической дилеммой – бескорыстной помощью и помощью со стимулом, способным извратить её в корне. Это не только бессмысленно, но и аморально. — Хорошо, — в лихорадочном смятении кивнул Гэбриэль. — Хорошо… — повторил он, словно судорожно подбирая аргументы для дальнейших уговоров или иной выход из обстоятельств, прежде казавшихся кристально-ясными и простыми. — Если я вынесу данный вопрос на обсуждение с другими полномочными представителями сообщества NA, не связанными с Норт Хироу напрямую, и они признают за мной право сделать вклад в развитие центра, вы не будете мне противодействовать? — торопливо спросил он, будто опасаясь, что Дин вот-вот поставит в беседе жирную точку. — Нет, — после недолгих сомнений подтвердил Дин. — В таком случае ни я, ни представители сообщества не будут пристрастны. Если начистоту, — на секунду нахмурился он, — вам изначально так и следовало сделать. — Спасибо, — поблагодарил Гэбриэль с облегчением. Высшая сила определённо испытывала Дина на прочность: он явственно, до металлического привкуса на губах осязал, как душа на катаклизме взрывается сверхновой, исторгая во вселенную резонирующий на всех частотах крик, вышвыривает из ядра мегатонны радиации и, на катастрофическом коллапсе потяжелев, схлопывается в плотный рентгеновский пульсар, уменьшает скорость вращения, частит ослепительными вспышками аккреции и чудовищным тяготением стискивается всё плотнее и плотнее, вбирает в себя окружающую материю, рвёт пространство и время, и своим невыносимым, испепеляющим бунтом продавливает и сминает систему, пытаясь потемнеть до изначальной чёрной звезды. Трещали рёбра, и по горлу вновь прокатывался комок тошноты, и он не успевал раскидывать обруч безопасной зоны то невообразимо далеко от истекающего концентрированными эмоциями сознания, то практически вплотную близко. Горел до праха и замерзал в сабзеро, вдруг утратив золотую середину. Он снова сидел за рулём Шеви. Молчал и терпеливо ждал, пока экран мобильного телефона не осветит принятой ответной sms с указанием места и точного времени встречи с тем, кто выслушает, не перебивая, найдёт нужные слова или промолчит совсем, но поможет Златовласке сохранить планеты, нашедшие убежище на её комфортных орбитах. Дин не желал никого видеть и предпочёл бы добраться до небольшого приличного мотеля, где снимал номер во время визитов в Бостон, запереться наедине с собой и побыть в тишине, пустым безразличным взглядом всматриваясь в сгущающийся мрак. Но так хотел Этьен и, в общем, был как всегда прав. *Созависимость — патологическое состояние, характеризующееся глубокой поглощённостью и сильной эмоциональной, социальной или даже физической зависимостью от другого человека. **Зона Златовласки — условная область в космосе, определённая из расчёта, что условия на поверхности находящихся в ней планет будут близки к условиям на Земле и обеспечивать существование воды в жидкой фазе. ***Винкулум — горизонтальная черта, используемая для начертания дробей.
115 Нравится 110 Отзывы 47 В сборник
Отзывы (6)