Четвертая концепция служения Анонимных Наркоманов
8 ноября 2015 г., 12:29
Эффективное лидерство высоко ценится в Анонимных Наркоманах. Следует внимательно рассматривать лидерские качества при выборе лиц, облеченных доверием.
podval capella – cocaine
Miles Davis – Generique
Miles Davis – Sanctuary
Digital Daggers – Purgatory
Ранним, в начале восьми, утром двадцать первого мая на территорию Норт Хироу въехал синий, подёрнутый густым слоем пыли пикап, на переднем пассажирском кресле которого сидел бородатый, широко улыбавшийся Джон Винчестер, а за рулём – его вечно замкнутый на собственной персоне сын. Кастиэль, сквозь просторное окно второго этажа наблюдая, как Винчестеры приветственно жмут руки Коула и Томми, тяжело вздохнул, понимая, что его недолгий отдых подошёл к концу, и впереди три бесконечно-долгие недели прессинга и напряжения, не особенно действенных порывов нападать и изворотливых попыток обороняться. Жаль. Реабилитация ему едва успела показаться вполне сносной. Он опустил жалюзи, накинул на шею чуть влажное после умывания полотенце и отправился в спальню, сменить пижамные штаны на майку-борцовку и шорты. Кастиэлю нравилось бегать, да и вообще заниматься спортом: всего за шесть недель пребывания в центре он приобрёл неплохую физическую форму, более приличествующую двадцатипятилетнему мужчине, чем выпирающие из-под полупрозрачной кожи рёбра, оброс мускулатурой – не набрал веса в силу переломанной длительным употреблением стимуляторов конституции, но поигрывал чётким рельефом бицепсов и квадрицепсов, с неохотой признавая, что какие-то плюсы от пребывания в клинике всё-таки имеются. Он с удовольствием стартовал первый и стремительно отрывался от неспешно трусящей позади компании, два километра, разделяющие коттедж и холмы, преодолевал за семь с половиной минут и гордился, как легкоатлет на чемпионате мира, устанавливая всё новые и новые личные рекорды. К тому моменту, как остальные подтягивались на гимнастическую площадку, он успевал размяться и выполнял свой комплекс упражнений, в основном на плечевой пояс, и позже, вопреки ворчанию Тайзера и старшего по группе, разгорячённый и бодрый, прыгал в озеро с узкого мостика, где Коул пару-тройку раз за смену рыбачил. Плавал, меняя стиль и скорость, испытывал ни с чем не сравнимое наслаждение, ощущая как мышцы наливаются силой и подчас побаливают в лёгкой крепатуре, и после каждой тренировки преисполнялся столь безусловной и чистой энергии, что буквально сквозь поры в пространство просачивалась, через край перехлёстывала, окутывая позитивом. Почти как дорожка первоклассного кокса.
По возвращении Кастиэль, как и все пациенты, побрёл в душ и одним из первых занял очередь – к сожалению, шесть ванных комнат, две в цоколе и четыре на втором этаже, не считая отдельной, расположенной в спальне кураторов, не позволяли обитателям избежать томительно-нервного ожидания, да и времени на то, чтобы смыть проступивший в результате пробежки пот, выделялось не так много, десять минут всего, но его хватало, чтобы привести себя в порядок перед чтением напутствия и завтраком. Бывает и хуже, в конце концов: Фрэнки, вечно хмурый кислотник из Небраски, рассказывал, что как-то предки отдали его на перевоспитание в эко-коммуну, где единственный вариант помыться предоставлялся на уик-энд, в до плесени осклизлой и кишащей грибком сауне, причём, массово, и плевать, что зверинец разнополый. Ни о каких двенадцати шагах там и речи не шло, а пылкая любовь к трезвости в несчастные наркоманские тушки вбивалась кулаками, длительными периодами лишения пищи и общения и прочими гестаповскими методами. И подобных баек в компании у каждого в запасе имелось по парочке точно, что волей-неволей заставило Кастиэля внутренне порадоваться, что Норт Хироу, как бы ненавистен ему ни был, настолько комфортен и неплохо оснащён. Впрочем, исходя из общего настроения группы, он не один этому радовался. Мимо него, утомлённо привалившегося к стене рядом с дверью, прошмыгнула Кэсси и, пересёкшись с ним взглядом, немедленно потупила очи, опустила голову, вжала в плечи, словно старалась стать максимально незаметной. Кастиэль не преследовал её издёвками, не разговаривал, не пытался склонить к чему-то и вообще вёл себя так, будто и не произошло ничего, но Кассандра, отдавая себе отчёт в том, что виновата, шарахалась от того, кто спалил её на горячем, и дёргалась, стоило лишь ему появиться на горизонте. Спесь слетела с неё как венчик с выспевшего одуванчика, и Кастиэль, всякий раз, как смотрел на неё, испытывал мстительное торжество, сладостное и томящее, и не мог постичь, почему: потому что вновь погружался в отнятое арестом и судом превосходство над теми, кто от него зависел, или потому что жёстко пресёк то, чего сам не имел. От всего понемногу, логично предположить – он не так сворачивался на сексе, чтобы из-за похоти поставить под удар своё освобождение; как ни крути, единожды поддаться припекающему члену, соблазнить какого-нибудь пациента, попасться, а попадаются здесь все рано или поздно, и в итоге из уютного и безопасного Норт Хироу вылететь в приветливые стены Спрингфилд, где его в первую ночь с большой долей вероятности трахнет вся камера – весьма сомнительная перспектива. Поэтому Кастиэль со свойственной ему рассудительностью терпел; с тестостероном справлялся не то чтобы действенной мастурбацией, продолжал греться на Майка, когда тот, мерзко облизываясь, таращился на упругую задницу Кэсси, и заставлял себя не задумываться о том, как в таком режиме собирается продержаться ещё минимум полгода. Потрахаться он, чёрт побери, всегда любил.
В чтение краткого ежедневного напутствия из «Только сегодня» он никогда особенно не вслушивался – разве что за тем, чтобы в лишний раз отметить, как косноязычны большинство из присутствующих чтецов – но сегодня и вовсе с первых слов погрузился в себя, тщательно и скрупулёзно выстраивая барьеры и стены, предназначенные для того, чтобы оградить внутреннее «я» от проницательного взора оттенка ядовитого абсента. У Кастиэля всплыла странная ассоциация: он как астронавт перед стартом – надевает нательное термобельё, облачается в громоздкий тяжёлый скафандр, переступает в воздушный шлюз, и автоматика закручивает кремальеры на сверхпрочных, но в сравнении с голодным, пронизанным изначальным холодом и мраком вакуумом таких хрупких дверях, а он с замиранием сердца ждёт вибрации реактивных двигателей и оскаленных выхлопом пламени дюз и нервничает, через иллюминаторы прощаясь с родной атмосферой, перед длительным вылетом к необъятному гипергиганту, своим излучением убивающему всё живое на многие парсеки вокруг. Он вдруг с отчётливой, не оставляющей ни микрона для манёвра ясностью понял, каким настороженным его делает старший куратор – до паранойи, до компульсивного перфекционизма – каким… уязвимым, встревоженным всплесками индуцированной бредовой фабулы, словно злой гений, окутанный токсичным зеленоватым маревом чернокнижник с томиком грязной магии, вползающей в извилины гнусными змеями, и рассудок, ошеломлённый и в возмущении яростный, бесился, выкрикивая, что не в Винчестере дело вовсе, что Кастиэль сам его в себя допускает, разрешает играться с собой, как с вудуической куклой, манипулировать и забавляться лёгкими победами, и нужно лишь постараться немного, чтобы избавиться от ощущения первозданной наготы и ранимости. И Кастиэль старался. Ещё не виделся со своим противником лицом к лицу, но намеревался встретить его во всеоружии и обороняться до последнего, чтобы не быть безвольной жертвой – ни за что!
Он неохотно завтракал: кое-как впихнул в желудок сочные блинчики с самым распространённым в Вермонте лакомством – кленовым сиропом – в три алчных глотка выпил приятно остывший какао и с нетерпением ждал, пока закончат остальные, ощущая непреодолимое порыв забиться в тёмный уголок и покурить. Сигареты, кстати, в центр попадали нечасто и, преимущественно, от родственников тех пациентов, что в трезвости так и не сумели преодолеть тягу к курению; в конце концов, семейные посылки и подарочки не возбранялись и дотошно, как на пропускном пункте в Белый дом, проверялись исключительно на наличие разного рода психоактивных веществ, хотя таких, насколько успел узнать Кастиэль, никогда не находили в первую очередь потому, что оставшиеся на материке близкие отдавали себе отчёт в том, что Норт Хироу последняя надежда их чудом избежавших смерти детей и любимых. Так или иначе, табак на острове появлялся и, разумеется, по неписаным традициям любой замкнутой системы, немедленно превращался в предмет спекуляции и бартера – на него, втайне от консультантов, конечно, менялось выполнение заданий трудотерапии, и сладости, коими остров тоже не изобиловал, и секреты. Наркоманы, что с них ещё взять, всегда найдут лазейку в правилах, и в большинстве случаев, в частности, когда курильщик честно признавался, что балуется неодобренным сводом правил никотином, обходилось без строгости, наказывали, но для острастки, чтобы недвусмысленно выразить неодобрение – за честность, возведённую в ранг культа и безусловное свидетельство готовности не только пакостить, но и принимать ответственность, вопреки, мнилось, более лёгкому и проторённому пути «невинной» лжи. Ловушка состояла в том, что за ложь, насколько бы невинной она ни была и чего бы ни касалась, наказывали нещадно; и ни долбаный Винчестер, коварством сравнившийся бы с кита кицунэ, ни добродушный мечтатель Коул намеренное и в массе своей не особо искусное враньё с рук никому бы не спустили – не обошлось бы ни публичным разбирательством, ни пропиской своеволий, провинившийся влетел бы в медитативную комнату минимум на неделю или вылетел из центра, как вариант, что логично. На прямой вопрос здесь всегда требовали прямого ответа и точка.
Они наконец встретились только ближе к ланчу – невзирая на прибытие смены, Коул и Томми задержались до вечера, чтобы вместе с собой на материк увезти троих пациентов, закончивших курс восстановления, а по такому поводу в центре всегда устраивалась шумная пирушка. Обязанности распределяли с послаблениями, прописка анализа проводилось дважды против канонных трёх раз и к столу готовили с большим энтузиазмом и выдумкой – никакого алкоголя, естественно, но с поздравлениями, искренними и правдивыми, с заразительной, воздушно-капельным путём передающейся радостью за тех, кто отныне готов покинуть безопасное уютное убежище, ограждённое от влияния извне, и вступить в относительно самостоятельную жизнь. Выстраивать свою бытность в соответствии с программными принципами, посещать собрания, установить отношения со спонсором – делать то, что и раньше, но с большей вероятностью на успех, преодолев критическую точку, прежде отбрасывавшую назад, в употребление, из-за душевной слабости и неспособности противостоять соблазнам даже при поддержке NA. Ими гордились все: и кураторы, и будущие бывшие товарищи, но в путаной мимике этих троих, помимо предвкушения и робких надежд, Кастиэль угадывал лёгкий оттенок нервозности, и постигал, как они боятся потерять с таким трудом выдранную у зависимости трезвость – было бы, чёрт побери, над чем трястись, а они тряслись. Ценили её, страшились упустить шанс. Он вдруг зажмурился и помотал головой: в разуме ослепляющей гранатой взорвалась иллюстрация, давняя и почти вытертая из нейронов истлевшими годами, поглощённая событиями и размытыми в дымке стимов акварель, запечатлевшая измученные серовато-бесцветные глаза в обрамлении коротких белёсых ресниц, глубокие тени под нижними веками, на контрасте с покрытыми мелким бисером испарины, землисто-болезненного оттенка скулами почти чёрные, сальные слипшиеся волосы, и мрачный мотельный номер, грязный и захламлённый, дрожащие в треморе абстиненции руки. Воспоминание было столь оглушительным, что отозвалось солоновато-кислым привкусом подкатившей тошноты, но он никак не мог провести параллели, с чем или с кем оно связано, с каким периодом его деятельности, и кто она, эта жуткая опустившаяся не-женщина, взиравшая на него с таким подобострастием. Одна из тех, кого он, страшный хладный ангел четверга, когда-то посадил на дурь, никаких сомнений – в последнее время, чем дольше длилась его навязанная трезвость, тем чаще всплывали вот такие моменты, не пробуждая в нём ничего, кроме глухого раздражения. Он скинул секундную оторопь, собрался звенящей пружиной, стряхнул с обросшего степенями защиты панциря, как пылинку, и отправился к старшему по хозяйству, сдать инструменты перед ланчем – они с Тайзером всю неделю проторчали на строительстве сауны, обрабатывали и подготавливали к укладке вагонку – и наткнулся на Винчестера. Тот стоял метрах в трёх, о чём-то беседовал с Коулом, о чём-то, определённо далёком от реабилитации и пациентов, потому что Коул посматривал на старшего куратора с неоспоримым… сочувствием, и Кастиэль успел прочесть немое «мне очень жаль, Дин», а тот, покривившись, молча отвернулся в ответ, чтобы пересечься с Кастиэлем взглядами.
В нём изменилось что-то, Кастиэль сразу понял.
Перед ним стоял всё тот же самовлюблённый напыщенный сукин сын, созерцающий материальность сквозь непробиваемое стекло собственных амбиций и высокомерия: гордо поднятый подбородок, ни следа человечности на безупречно-красивом лице и прямая осанка, и в глубине чёрных зрачков вьётся стылой позёмкой пресыщенная надменность и безразличие снежной статуи, прекрасной и прозрачной, без единого изъяна и намёка на цветовую гамму, и он не сумел бы выразить, в чём причина, но был уверен, шкурой бы своей рискнул в пари на то, что что-то не так. Странное чувство, откуда-то из солнечного сплетения проистекающее, но он обонянием безошибочно осязал разверзшуюся рану, хлещущую тёплой кровью, как акула, за многие мили, и жадно упивался её блаженным ароматом, и обескураженно замирал в смятении. Так не бывает – чтобы столь филигранно притворяться – такого просто не может быть, и значит, либо зрение лжёт ему, либо инстинкты, ибо в подкорку его не укладывалось, как эта ментально-вербальная двойственность умудряется сосуществовать, не уничтожая обладателя. Будь он проклят, но он почти завидовал, потому что в мгновение ока снизошедшим инсайтом незамутнённой интуиции угадывал незыблемый монолит, цельность и истинность личности – такой, какая единственно и способна бы его сломать. Дин созерцал его пристально и долго; Кастиэлю показалось, что расширение развеяло вселенную в великое ничто, вновь сколлапсировавшее Большим взрывом, и мера хаоса схлестнулась с сингулярностью, остервенелой бойней вышвыривая из неё ошмётки вещества, что после сомкнулись созвездиями и туманностями, пока недостижимо-далёкий, как параллельное измерение мужчина сканировал его рассудок визуальным контактом, чтобы в итоге с холодной иронией произнести:
— Занятный костюмчик.
— Пошёл ты, — демонстративно сложил губами Кастиэль и направился дальше, к мастерской.
— Эй! — догнало его в спину. Он развернулся в ожидании очередных язвительных комментариев, но вместо них Дин, вынув из-под накидного клапана набедренного кармана военного покроя брюк нечто, размерами схожее с пачкой сигарет, бросил ему через весь двор, и, лишь ловко поймав, он понял, что в ладони у него лежит айпод с обмотанными вокруг наушниками.
— Что это?
— Твои семь шагов до рая*, — ответил Дин и, кажется, совершенно потеряв к пациенту всяческий интерес, возобновил прерванную беседу.
— Сучка напыщенная, — процедил Кастиэль вместо благодарности.
Первым порывом его было с психу раздолбать несчастную технику ближайшим булыжником, но он сдержался. Он любил джаз и, в особенности, он любил Дэвиса, а в айпаде, судя по тому, что шестидесятичетырёхгигабайтный диск почти полностью исчерпал резервы, имеются или все или почти все студийные записи и сессии, настоящая золотая жила для истинного ценителя жанра, сокровище в чистом виде в центре, где во время трудотерапии через мембраны уличных колонок льются всякие попсовые помои, нацеленные исключительно на бессистемные басы. Он не ханжа, и под стимами, в лютой вертикали эйфории, вибрировал на одной частоте с центростремительным габбером, ритмами доводящим сердце до предынфарктной аффектации, но чтобы справиться с перепадами настроения слушал классический и не очень джаз, и вне времени поющую трубу; и страстные выдохи её, и тихие баллады саксофона заставляли взъерошенную индивидуальность неторопливо опускать вздыбленные иглы, занозы и крючки приглаживать до глянцевой полировки, впадать в состояние интактного покоя, с каким сравнились бы разве что мягкие обволакивающие объятия опиатного прихода. Он никогда не упоминал об этом при ком-либо другом, кроме Тайзера, и тогда приятель посоветовал попросить у кураторов, чтобы ему привезли пару альбомов, убеждал, что, в свете его постоянного стресса, Дин, безусловно, предпочтёт предоставить пациенту иной вариант справляться с напряжением, помимо лекарств, пусть и растительных, но Кастиэль, со свойственным упрямством и предубеждением против Винчестера, ответил, что скорее удавится, чем что-нибудь у него попросит. И тогда Роше, очевидно, поговорил с Дином сам, долбаная наседка. Кастиэль хмурился и сердито пофыркивал, ворчал под нос, что «Seven Steps to Heaven» ему никогда не нравились из-за чрезмерной слащавости, и что лучше «Bitches Brew» сессии нет, и те, кто этого не понимают, просто ограниченные бабуины без слуха, и ещё что-то воинственно-непримиримое, обещая обязательно выговорить Тайзеру за раздражающие хлопоты и Дину до кучи оформить очередную пакость, но бережно держал айпод в ладони, повлажневшей от лёгкого волнения и предвкушающей истомы.
Проводы отбывающих и консультантов окончились тем, что за вечерний анализ пациенты, разделённые на две группы, по двенадцать и четырнадцать человек, взялись только в начале одиннадцатого, по случаю чего старший Винчестер, явно не обговорив этот момент с Дином, передвинул подъём на два часа вперёд. Обитатели встретили папу Джона овациями, а старший куратор равнодушным взором, брошенным мельком и не сулившим ему ничего хорошего, в том Кастиэль ни секунды не сомневался. Его, впрочем, не волновали ни внутренние конфликты разных методик терапии, практикуемых отцом и сыном, ни возможность поспать подольше: он, вопреки внешней уравновешенности и безукоризненной тождественности намеченной линии поведения, пребывал в ажитации, словно школьник перед выступлением в театральной постановке. Дин изначально дал ему понять, что насквозь видит его притворство, с первой минуты короткой фразой подтвердил опасения, преследовавшие его на протяжении трёх недель, и пусть для Кастиэля только объявили дебют, его противник успел подвести партию к эндшпилю дурацким матом, который, кажется, Кастиэль сам себе объявит на предстоящем чтении дневника. А он так скрупулёзно, так тщательно и вдумчиво вписывал в строки чувства, вновь рассматривая их едва ли не под микроскопом, взвешивал с аптекарской точностью, но не был уверен, что не допустил ошибки. Он, как и задумал, влил в текст единственную несущую смысл строчку – то воспоминание – и с ювелирной прилежностью обрамлял её оправой мыслей, каких не думал, и ощущений, каких не испытывал. Он знал, что должен испытывать, рассудок подсказывал ему, что в подобных обстоятельствах испытывают добропорядочные сытые обыватели и наркоманы, и из чрезмерной склонности к драме и патологичной чёрствости скупажировал изысканный ералаш, чуть приправленный своим замешательством. Получилось логично и, насколько позволяли ему судить не очень глубокие познания психологии, правдоподобно, но удастся ли ему убедить Дина? Он не только не надеялся, но и сомневался, и сомневался совсем не напрасно, даже и не подозревая ещё, к чему приведёт его оплошность.
— Назад, — вполголоса скомандовал куратор. Дин сидел в кресле, закинув ногу на ногу, затылком опирался на подголовник и прикрыл веки, будто на приёме у психоаналитика. — Ещё раз последние два предложения.
— «…я видел в них что-то противное, ещё более мерзкое, чем её замыленная физиономия. Не понимаю, как я вообще мог с ней пересечься, ей явно нечем было заплатить», — недовольным тоном повторил Кастиэль.
— Следующее.
— «Наверное, я когда-то сунул ей пару дорожек для разгона, она и разогналась. Их таких много было, и всех их мне бы вспоминать не хотелось», — продолжил он.
— Почему?
— Я… вроде как, её до такого довёл.
— Она вызывает в тебе стыд?
— Пожалуй, — осторожно подтвердил Кастиэль.
— Ты много кого довёл до подобного существования. Тебе стыдно за них всех? — куратор подобрался и подался вперёд: облокотился на колени, уложил подбородок на переплетённые замком пальцы, и в глазах его завораживали шорохом погремушки каскавел*, гипнотизируя добычу. — Смотри на меня, — велел он вкрадчиво, когда Кастиэль, не выдержав, отвёл взгляд, чтобы спустя мимолётный миг, повинуясь оплетающему ствол мозга шелесту голоса вновь захлебнуться в токсичном визуальном контакте. — Нет. Тебе не стыдно. Не жалко. Ты сказал «мерзко», и я, вот чудеса, поверил. Почему?
— Откуда мне знать, чем у тебя кочан набит? — огрызнулся Кастиэль.
— Почему?! — холодно и громко повторил Дин. — Что противного ты видел в ней – ты их таких каждый день видел сотнями. Что в ней показалось тебе мерзким?! — хлестнул он.
— Она предлагала мне дочь! — сорвался на оглушительный крик Кастиэль и вскочил с пола, где устроился рядом с камином, швырнув дневник в какой-то угол. — Дочь, блядь, четыре года, за три унции, и этой траханой шмаре было плевать, что я с ней сделаю!
Психике свойственно оберегать себя, иначе слишком многое бы её погребло под её собственными обломками. Только человеческое сознание наделено механизмом забывать самые страшные эпизоды биографии ради самосохранения, а сознание любого зависимого в первую очередь прячется за феноменом отрицания, что затирает из обугленных химией нейронов настолько значимые детали, что после, в трезвости, когда они один за другим всплывают в проясняющейся памяти, категорически не верится, что нечто подобное действительно когда-то получилось забыть. Наркоманы отрицают своё заболевание, отрицают, что полностью утратили какой бы то ни было контроль над собственной бытностью, отрицают, что каждый вздох их подчинён употреблению и только ему. Зависимость мастерски манипулирует их разумом, скармливая восприятию исключительно то, что сочетается с концепцией сосуществования, она внушает приемлемо-светлые кадры удовольствия и превосходства, экзальтации и уравновешенности, всё жуткое и гнусное прячет под тоннами отборной лжи, как под глухим занавесом, всё, за что способна уцепиться обглоданная совесть или стремительно тающие остатки достоинства, выкидывается как мусор, ретушируется ослепительными потоками серотонина. Зависимость умеет обманывать, а зависимый умеет обманываться, он жаждет утонуть в химерах без остатка, заблудиться в воздушных замках фата-морганы, потому что не в силах справляться с эмоциями, считая, что проще от них попросту отказаться – как Кастиэль когда-то, два года назад, отказался от того вечера и того мотельного номера, где истыканная инсулиновыми иглами до черноты ВИЧ-позитивная проститутка, некогда бывшая восходящей звездой модельного бизнеса, предлагала ему худенькую, отчаянно цепляющуюся за сломанную куклу девочку. Говорила, что он может сам с нею… порезвиться или перепродать её картелю – лишь бы он отдал ей лежащий во внутреннем кармане куртки пакет с забвением. Он тогда вышел из номера, сел на байк и долго ехал, не разбирая дороги, а после нашёл себя в отеле, в обнимку с какой-то блядью, и долго впихивал в себя конские дозы стимов, чтобы её монструозное лицо наконец стёрлось с внутренней стороны смежённых век. И оно стёрлось, одарив его блаженным неведением – ровно до сегодня, пока некромант с томиком грязной магии вновь не поднял его мертвецов из могилы.
— И что ты в итоге сделал?
— Ушёл, — севшим голосом ответил Кастиэль, с трудом держась на ногах.
— И на горячую линию службы защиты детей не позвонил?
— Нет. Я… — он собирался сказать что-то в своё оправдание, но осёкся, отдавая себе отчёт в том, насколько жалко прозвучало бы любое его слово.
— То есть, ты не растлил ребёнка, — с хирургической беспощадностью подытожил Дин негромко. — Ты только помог другим его растлить…
— Да как ты смеешь меня в этом обвинять?!
— Ты не единственный дилер, — пожал плечами куратор. — И, думаю, не самый расчётливый.
— Ты херов садист, — проронил Кастиэль, с трудом проглатывая комок тошноты. — Ненавижу тебя. Как же я тебя ненавижу! — добавил он, всем телом содрогаясь от ярости.
Он стоял, слепым взглядом выжигая в ковролине заторможенно-психоделичную геометрию шрамов, вскрывшихся под его рёбрами гнойными язвами, так давно и так долго разлагавшимися, так упорно скованными под толстыми годовыми кольцами, что он наращивал на себя в попытке избежать прямой конфронтации с тем, с чем однажды справился. С таким не справляются обычно: до конца своей помнят вкус тленной виктимности, задыхаются в самобичевании и поиске вины, бьются лбом об отражения, уродуя душу, словно она и без того недостаточно кем-то другим, кем-то чудовищным, изуродована, а он превозмог, переступил, пробился о непреодолимый барьер в одиночку практически, и знал, насколько высокую цену заплатил – но никогда не желал копить таких счетов. Не имел права, и теперь чувствовал себя, словно дьяволу душу продал без шанса выкупа, и не заметил, как, и, может быть, так оно и случилось, иначе от чего у него верещащие вопли о барабанные перепонки вибрируют, и взор застилает фантасмагорией пятен, а от раскалённого, насквозь пронзённого раскалённым прутом солнечного сплетения к глотке прокатывается угловатая волна едкой жижи – он едва успевал ткнуться в кулак, чтобы не стошнило.
— Иди, — устало позволил Дин.
И Кастиэль ушёл. Неуверенной походкой добрался до второго этажа и заперся в ванной комнате. Его несколько раз мучительно вырвало, прежде чем он, обескровленный и выпотрошенный до скелета, отлип от гладкого унитаза и непослушными пальцами вдавил слив, чтобы после долго, минут сорок, сидеть на полу, таращась в одну точку. Для того, что творилось в нём, слов не существовало, и ни в одном из диалектов богатой на лингвистическое многообразие планеты не подобрать выражений, чтобы внятно выразить, как он зализывал раны, но именно этим он, полностью вывалившись из окружающей действительности и заглушив назойливый внутренний диалог до нулевого гигагерца, занимался; пребывал в индифферентной прострации не-бытия, отсёкся от разбитой парезом оболочки и впавшего в чистое ошеломление разума, вылетел за чётко очерченный диаметр сансары в никуда, неподвластное никому, кроме него, и где никого, кроме него, быть не может. Регенерировал. Воссоединялся по крошечному паззлу, по атому и пылинке обратно, полировал выпавшую шелуху самообмана признанием, хотя, казалось бы, как признать нечто в таком духе и не сойти с ума?! Но он, более стойкий и гибкий, умел. Ему не впервой. Когда схлынула вываривающая волна кипятка, что скукоживала сухожилия в пружины, он не рационализировал, не искал оправданий и не прятался за индульгенциями, лишь срастался со своим поступком и преступным бездействием, как с данностью, с частью пути, пройденного лёгкими тропами, с одной из сложнейших задач экзистенциального экзамена, которую ему решить мужества не хватило. Он вновь с отчётливой яркостью переживал шок, в тот миг сотрясший его до основания, переживал апатию, пулей выпустившую его, нестабильный заряд эмоций, по трассам и крутым поворотам в неизвестном направлении, и сладостно-вынужденную потребность в слепоте, оформившуюся бесконечным нон-стоп марафоном наркоты и секса, он переживал тоже, сейчас, как никогда нуждаясь в дозе, но вместе с ними лимбическая система его выводила по полотну асистолии простую истину – он не в первый раз здесь взывает к дозе и ещё, наверняка, не раз бесплодно взовёт, и как, чёрт побери, ему защититься, когда его жестокий бог покинул его, если не эволюционировать в нечто, что превзошло бы критический порог восприятия? Вероятно, он чокнулся, окончательно утратил всяческую человечность, способность к эмпатии и осмыслению собственной вины… или банально хотел жить. Как всегда хотел. Как искони стремился – во что бы то ни стало сберечь жизнь, даже если от себя самого. И настал момент, когда он поднялся. Отвернулся от провала пропасти, манившей его со дна ощеренного пиками ущелья, разверзшегося в тёмном углу его души, презрел фантом, маячивший оттуда галлюциногенным оскалом, и встал. Умылся холодной водой, не осязая её леденящих касаний, и, бледный как смерть, вышел в коридор, где устроился на узком диванчике в интимном полумраке, наедине со старой больной луной, и сам чувствовал себя бесконечно старым.
Когда после вечернего душа, практически перед самым отбоем, к нему подошёл куратор и велел спуститься на кухню, Кастиэль не спорил, и не потому, что изнурился в сражениях, и с заслуживающей отдельного упоминания прозрачностью угадывал, что в данную минуту тому вполне по силам довести его до истерических рыданий, до очередного припадка и даже до суицида, а потому что предвосхищал, что этого, чем бы оно ни было, не избежать. Утомлённой поступью он последовал за Винчестером и увидел, что на одном из столиков обеденной зоны сложены несколько серьёзных учебников по клинической психологии, а на другом, напротив, по ватману рассыпана рисовая крупа вперемешку с кормовым овсом – внушительная горка, по фунту обоих видов минимум. Невозмутимо приказав, чтобы пациент к утру отделил одно от другого, Дин плюхнулся на стул и погрузился в чтение, мнилось, полностью отрешившись от происходящего. Вопреки дичайшей даже для извращённого мозга Винчестера выдумке, Кастиэль не возмутился: то, что ни «садисту», ни откровенной грубости в отношении дражайшей кураторской персоны не миновать расплаты, он ни на секунду не сомневался, и потому пыхтел, злился, ворчал, но отделял белые длинные херовины от жёлтых длинных херовин, пригоршнями ссыпая их в разные пакетики. И всё бы ничего, но Дин и не думал успокаиваться – раз в час-полтора отрывался от изучения учебного материала и демонстративно высыпал разобранные зерна обратно на ватман, медленно, словно с каким-то выжидающим восторгом их перемешивая, а к рассвету заявил успевшему основательно раскалиться подопечному, что следующей ночью ждёт его на том же месте. В его исполнении звучало столь же непристойно, насколько и раздражающе. И ситуация повторялась, как плохое кино: от отбоя до побудки Кастиэль, психуя до кровавой пены, разбирал зёрна, а Дин их молча смешивал, и не пытался ни что-то втирать, ни объяснять причины своего поведения, он, как ему и свойственно, не слушал проклятий и агрессивных обвинений, не поддавался на провокации, а то, что парень, взбешённый и с трудом сдерживавшийся от жестокого убийства, осмелился повысить голос, пока остальные обитатели коттеджа мирно спали, элементарно проигнорировал, очевидно, зная, что на следующей пробежке, по понятным резонам переставшей приносить Кастиэлю всяческое удовольствие, пациенты и сами неплохо справятся с нотациями и угрозами. Да, Кастиэль переступил через ту беседу и то воспоминание, и, пусть, воссоздавшись из праха, стал немного иным, но всё-таки более собой, чем когда-либо, едва ли приоткрыв ту простую истину, что и в нём ещё оставались какие-то принципы – или он поймал отблеск этой мысли где-то на линии горизонта, но вновь идентифицировал её так, как удобно его индивидуальности? В конце концов, у него перед глазами стоял наглядный пример того, кем он имел все шансы стать, но не стал, вывез, даже оставаясь во всеобщей яме, свою силу и сберёг для себя часть достоинства. Разве в том не повод гордиться собой?
— Что? — спросил Дин, подняв на него преисполненный безразличия взгляд. — Опять губы?
— А ты ждёшь другой реакции, на людях выделывая такие штуки? — нахально парировал Кастиэль. Куратор мельком посмотрел на ручку, чей колпачок пестрил мелкими насечками от зубов, и вернулся к изучению пособия.
— Займись делом, — надменно проронил он.
За исключением мелкого саботажа и незначительных, не покидавших границ «куратор-пациент» реплик, это был единственный разговор, инициированный Дином. Кастиэль не имел ни малейшего представления, откуда тот черпает энергию на то, чтобы с утра до вечера, как и прежде, педантично и въедливо вникать в терапию, заниматься административными вопросами, а после заката и до рассвета зависать над учебным материалом, и подчас сомневался, не высокотехнологичный ли перед ним андроид. Конечно, круглосуточно он за куратором не следил хотя бы потому, что во время трудотерапии, под молчаливо-снисходительное согласие Тайзера, находил укромный уголок и спал до обеда, благо, что неделя выдалась на редкость ленивая: их отправляли в ближайшую просеку, подготавливать землю под кедровые саженцы, и только благодаря этой не особенно пыльной работёнке Кастиэль умудрялся не свихнуться в ночных бдениях, с цельнометаллическим упорством устраиваемых его инквизитором. Он не постигал, зачем Винчестеру спеклось над ним издеваться, как ни крути, месть должна приносить удовлетворение, а тот абсолютно неопровержимо и сам не без последствий переносил хронический недосып: Кастиэль как-то часа три над ним глумился – с нарочитой сладостью зевал, чтобы немедленно услышать в ответ столь же истомный зевок, пока Дин, наконец догадавшись, что происходит, не велел ему прекратить. Он прекратил, ибо в интонациях консультанта прозвучала безапелляционная холодность, молниеносно доведшая его до ярости. Как, дьявол бы его побрал, в одном человеке совмещались настолько противоречивые грани, что заставляли Кастиэля то ненавидеть его до ядовитой фанатичности, то – он никогда бы в том не признался! – почти уважать? Он не объяснил бы, да и не стремился в себе копаться больше, закрывался на замки и засовы, наглухо заколачивал всё просветы, вплоть до узких бойниц, в опасении или в страхе перед тем, что Дин вновь взломает его оборону, заставит фонтанировать выкристаллизованной сутью в присутствии толпы, не вызывавшей в нём ничего, кроме высокомерной пренебрежительности.
Спустя десять дней после смены кураторов в Норт Хироу началась лихорадочная суета. В гараже, если уместно так называть небольшой, с трёх сторон огороженный навес, поселился поблёскивающий корпусом японский автопогрузчик, в загоне для птицы устанавливали новое оборудование для подачи воды и корма, мутноватый и кое-где потрескавшийся корпус теплицы, как и обогреватели, заменили на более дорогие энергосберегающие модели, а крышу коттеджа выстлали солнечными батареями. Откуда-то издалека, доносился характерный шум бурения скальника, после чего обитатели двое суток, в спешном темпе разбирали мастерскую и сенохранилище – чтобы рабочие пропустили под постройкой водопроводную систему второй артезианской скважины. Дел хватало у всех, как у пациентов, так и у кураторов, по уши погрузившихся в организацию рабочего процесса: однажды ночью Кастиэль, подняв взгляд на Винчестера, увидел, что тот, ткнувшись лбом в локоть, спит, чего никогда не случалось, и хмуро покривился – представлялся реальный шанс разобрать-таки проклятую крупу, но вместо этого он и сам, вымотанный навязанной инсомнией до изнеможения, распластался по ватману и вырубился. Нельзя сказать точно, сколько он дремал, но выдернул из желанных грёз его хлёсткий хлопок книги о гладкий ламинат, с театральной нарочитостью выроненной Дином на пол. Он не упрекал пациента за запретный обрывок отдыха, украденный им из-под носа надзирателя – очевидно, потому что понимал, что и сам небезгрешен – только поднял учебник, убедившись, что достиг результата, и, время от времени потирая увенчанную небольшой горбинкой переносицу, натёртую очками, вернулся к перемежаемому короткими заметками чтению, а Кастиэль, морщась от дискомфорта в намозоленных подушечках пальцев, опять взялся за овёс: его, в силу большего размера, выбирать было проще. Одному Ктулху известно, чем бы в итоге закончилось это терапевтическое переливание из пустого в порожнее – ни причин, ни объяснений Кастиэль от Винчестера так и не добился – если бы однажды по законам жанра не грянул гром.
— …вымотался, — выхватил Кастиэль чутким слухом и насторожился. За полночь, и все обитатели центра, как он предполагал, давно мирно дрыхнут, но, как оказалось, помимо него и консультанта, папа Джон тоже не спал, очевидно, в попытке наставить на путь истинный своего зацикленного на воспитательном процессе отпрыска, и Кастиэль очень надеялся, что ему удастся, потому что ни конца, ни края его китайской пытке не предвиделось. Повисла тишина, прерванная тяжёлым вздохом, донёсшимся до пациента сквозь настежь распахнутое окно – небольшая и аккуратная беседка располагалась буквально за смежной стеной кухни, и каждое слово, произнесённое там в безмолвии ночи, звучало в обеденной зоне не менее отчётливо. — Я понимаю, Этьен умер…
— Он не умер, Джон, — возразил Дин. — Он убил себя. Колоссальная разница.
— Он был неизлечимо болен, — терпеливо напомнил тот.
— Не объясняй мне прописных истин, — в голосе старшего куратора не дрогнуло ни обертона. — Закончим.
— Упрямый осёл, — констатировал Джон беззлобно. — Что ж, — с напускной бодростью добавил он, — по крайней мере, проблемы с финансированием отпали. Я, признаться, рад, что комитет признал за центром право принять вклад Энджелиса.
— Не здесь, — осёк Дин, но было поздно.
Кастиэль слышал, безусловно, и из тысяч слов он безошибочно узнал бы династическое имя, от которого в своё время с таким трудом отказался. Он бежал от всего, что связывало его с прошлым, презирал три поколения предков и старшего брата, с брезгливой оторопью отвергая общие цепочки ДНК, и имел для того полное основание, он выжигал из себя детство и юность, сгенерировавшие его тем, кем он был, с остервенелой беспощадностью палача, через неистовые страдания и боль, через заключение и одиночество, отрекался от многолетнего мрака и киновари, его обрамившей жирными кляксами, но всякий раз отдавал себе отчёт в том, что, куда бы ни скрылся, Гэбриэль найдёт его, и всё начнётся заново. Даже здесь, в забытом и заклеймённом богами месте, один на один с демонами, терзавшими его в липких холодных кошмарах, куда, казалось, никому не проникнуть, он догнал его в своей эгоцентричной жажде вырвать прощение с уст, по заслугам не озвучивавших ничего, кроме непостижимых проклятий, и в потребности наконец дышать с облегчением Гейб ни перед чем бы не остановился. «Туше, мой мальчик», — как два месяца назад язвительно подумал Кастиэль, последними ругательствами осыпая собственную наивность. И как он только мог хоть на планковскую единицу поверить, что… да, дьявольщина, не важно! Мысли сливались в визгливо-аляповатое попурри, крутились сатанинской каруселью, наполняя молекулы его организма аффективным безумием, вгрызались в позвоночник и взлетали вверх, в основание черепа, захлёстывая гневом, слепым и стихийным, почему-то подпитанным унизительной обидой. Он определённо не осознавал, что творит – покинул коттедж зарядом картечи, подлетел к Дину и, рывком повернув его к себе лицом, врубил в челюсть налитый свинцовой злобой кулак.
— За сколько этот ублюдок тебя, дешёвая блядь, купил?! — беснуясь, кричал он, размахиваясь для второго удара. — За сколько ты продался ему?! Я имею право знать и требую правды, подстилка одноразовая!
Он хотел бы вбивать аргументы вместе со словами, уронить крепкое мускулистое тело на остывшую землю, и тяжёлые кованные берцы обвинений впинывать в мясо так глубоко, чтобы на каждом волокне, каждом нервном окончании осталось его категоричное негодование, его омерзение перед… предательством, иного термина он бы не сумел подобрать, но Дин не дал ему такой возможности. Ловко отклонился от очередной подачи и через плечо перекинул, с грохотом шмякнув на гладкие доски грудью, завернул локоть почти до загривка, выламывал сустав с филигранной уверенностью. Колено безжалостно врубал под линией острых лопаток и со стоически-спартанским самообладанием ждал, пока с него схлынут силы бороться, а ждать пришлось долго, потому что Кастиэль рычал от боли, но не намеревался сдаться, хватит с него вранья и притворства, он нахлебался их досблёва!..
— Если надавлю сильнее, сломаю хребет, — наконец вымолвил куратор. — Уймись.
— Иди нахуй! — хрипло огрызнулся Кастиэль. — Боишься, что папик тебя потом с банкой вазелина навестит?!
— Да я даже не знал, что ты его брат.
— Кому ты пиздишь?!
Винчестер не снизошёл до ответа. Упруго поднялся и, подхватив строптивого пациента за налившееся синевой запястье, поставил на ватные ноги, как кроткую марионетку, разжал дробящую тонкие кости хватку, чтобы в следующее мгновение стиснуть шероховатые пальцы на горле. Молчал, ввинчиваясь потемневшим до колдовского малахита взглядом в недра рассудка, расплетал в нём нечто, подвластное лишь его воле, и читал что-то, чего бы и Кастиэль прочесть никогда не сумел.
— Я не обязан перед тобой отчитываться, — раздельно произнёс он на чуть более частом дыхании вполголоса, — и не думаю, что ты поймёшь, но центр моё служение. Оно строится на принципах духовности, которые ты по ряду причин даже осмыслить пока не в состоянии, и на выгоде теряет всяческий смысл. Энджелис меня с марта купить пытался, но я не принял ни его вклада, ни его объяснений, и решение по данному вопросу принималось комитетом этики нашего сообщества, исключающим пристрастность. Я ничего не должен тебе, ты ничего не должен мне – будь что-то иначе, я сам выкинул бы тебя из центра, — безупречно-холодным тоном закончил он.
А Кастиэль, пристально, с алчностью всматриваясь в пустые, запертые за прозрачным непроницаемым стеклом глаза, не мог взять в толк, почему верит, ведь это иррационально и не поддаётся никакой логике, выпадает из алгоритма действия, на каких привык основываться Гэбриэль. И насколько ему, наверняка, было ошеломительно – наткнуться на кого-то, кто крутил его миллионы на болту, кто не повёлся на его красноречие; невероятно, и оттого ещё более неправдоподобно, но он всё равно верил. Он попытался сглотнуть, и куратор, ладонью ощутив дрожь кадыка, ослабил нажим.
— Сколько он тебе предлагал?
— Полмиллиона.
— Этой шараге, вроде, сильно нужны были деньги? — бесцветно спросил Кастиэль.
— Да.
— Ты мог бы из него и десять вытрясти, — с полынной горечью хмыкнул он. — Стоило только пообещать, что сделаешь из меня человека.
— Я не меняю совесть на доллары.
— Принципиальный, ха?
Дин не сказал, что прежде слышал нечто подобное от представителя фамилии Энджелис.
— Медитируешь двое суток, — взмахнул он ресницами. — У тебя будет свеча и… — куратор на секунду словно замешкался, — можешь взять с собой айпод. И ещё, — добавил Дин голосом, температурой спустившимся до абсолютного нуля, — не думай, что это что-то меняет.
— Да куда там, — пренебрежительно фыркнул Кастиэль.
*Seven Steps to Heaven — студийный альбом американского джазового музыканта Майлза Дэвиса, вышедший в 1963 году на лейбле Columbia Records.
*Cascavel (Crotalus) – гремучая змея