Тлеющий Ад 7: Выгорающий Рай II. 99 Имён Всевышнего.

NC-21
Завершён
7
Фэндом:
Размер:
638 страниц, 260 367 слов, 26 частей
Описание:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
7 Нравится 26 Отзывы 6 В сборник

Глава 2

Настройки

— Восток — дело тонкое!

© фильм «Белое солнце пустыни»

В Мадриде свободном да солнечном, что в Испании, да на площади известной светлой, что Сибелес зовётся, здание стоит белокаменное, именем наречённое тем же; но коли прищурить глаз один как-то особливо, да коли вкруг себя обернуться, оборотиться образом неизвестным, загадочным, — предстанет вместо дворца белокаменного иное здание, цветом чёрное, незримое глазу людскому; да и знакомо уж оно читателю: Селебис — так зовётся дворец сей, будто тень али изнанка неявная, и там, где часов циферблаты круглые во стенах башни белой покоятся, на верхушке самой, — в черноте стен же этой обращают зрачками багряными очи жуткие, поодиночные, зрят на житие городское внимательно; ибо Паймон проживает здесь издревле, мэр, король, да бургомистр маленький, соглядатай Мадрида чудесного. Да и не спокоен ныне Селебис чёрный да жуткий, пиками множественными стремящийся ввысь; взволнована нечисть местная, снуёт по коридорам чертога сего да перешёптывается друг с другом активно, сплетничает, ибо известно уже рогатым, что там, в кабинете невеликом мэрском, сбирается Паймон в путь-дорогу некую нынче, покинет вскорости Селебис, то бишь, на время долгое, на великую радость его прислужникам, кои замучились уж терпеть от царька сего самодурство привычное да истеричность нескончаемых приказов. ... — Белую? — вопросил Паймон, стоящий пред зеркалом высоким да длинным, что на стене в кабинете его присутствовало, заключённое в раму златую, от стола по руку левую; держа во руке вешалку-«плечики», на коей рубашка бордово-малиновая накинутой висела, покачиваясь, окинул мэр взглядом пристальным отражение своё в зеркале, упёршись рукою свободной в бок, в рубашку белую одетый да с галстуком, как водится, но без пиджака чёрного ныне. — Или эту? — бровь изогнув, добавил Паймон с сомнением, поднеся вешалку с одёжей к себе да наперёд приложив, ко груди. — Гр-ру! — издал дромадер Боня возглас короткий, трубный; позади хозяина своего стоял шеддим спокойный, руки передние сложив пред собою чинно, да наблюдал огнями очей красных за действиями мэра маленького, что решить да выбрать не мог всё, в коей рубашке отправиться. — Ну белая — такая, солидная... — нахмурился Паймон, размышляя, отвратил от груди вешалку, окинув взглядом оценивающим белоснежность рубашки нынешней. — Но, может, деловая шибко? Официозная? Впрочем, дурно ли... А эта... — вновь накинул он на грудь рубаху бордово-малиновую, запрокинув голову пуще да склонив засим на бок. — В таковой он ещё не видал меня... Но в ней я не настоль мэрский, как в белой! Вон, видел? — обратился архидемон к Боне, воздев на него взгляд в отражении. — Все политики человечьи в белых как раз таскаются! — Р-ры! — развёл руками дромадер, головой поведя рогатою. — Ну да-а, я ж не на деловую встречу!.. — согласился Паймон, нахмурившись, склонил голову в иную сторону, прищурившись да всерьёз раздумывая над загвоздкою нынешней. — Ой, и впрямь! — порешил он, взмахнув рукою уверенно да нахмурив чёрные брови. — Лучше в новой! Чего официоз должностной тащить во его чертог? Там иначе... — он хмыкнул задумчиво, рубашку белую с себя попутно да скоро стягивая, в чём Боня участливый поспешил подмочь тотчас, но лишь отмашку получил в ответ досадливую, дескать, сам разберусь, не немощный. — Там цветасто всё, по-любому... — стащив с вешалки хлипкой одёжу бордово-малиновую, накинул Паймон её себе на нагие плечи, застёгивать принялся, бросив в зеркало взгляд серьёзный. — Наверняка я ведаю. Хоть и не бывал у него ни разу. — Р-ры-р? — вопросил Боня мирно. — Ну да, давненько он меня пригласил... Не не решался я! — обернулся Паймон недовольно на дромадера чёрного, ибо досадой кольнуло сердце, с нажимом воскликнул, сердито. — Просто... Ну... — он отвернулся вновь, заправляя рубашку во брюки. — Не знаю... А чего я к нему? Так сходу? Да неудобно как-то... Впрочем, ладно. Ныне едем. Он смолвил... — мэр призадумался, вспоминая получше, дабы точно ничего не напутать, нахмурился, взглянул в зеркало вновь, во глаза свои тёмные. — Аль-Ка́хира, — произнёс он задумчиво, да ёкнуло во груди нечто тотчас при звуке слова древнего, персональным смыслом исполненного. — В Мицра́име, что по-иному — Та-Кемет или Маср. Да не заплутать, притом: в Мусу́р, не в У́рису. Миновать Аль-Абагея, Кисм Эль-Калифа, и предстанет тогда предо мною мечеть Алебастровая. Поглядеть на неё по-иному следует. И когда погляжу... — да всё во глаза свои Паймон зачем-то всматривался, что из отраженья зеркального на него зрили следом, и был сей взгляд задумчивым да, одномоментно, взволнованным сдержанно, — ...Из тени выйдет ко мне... Калифат. — Закончил мэр речь свою странную, да ощутил тотчас, как мурашки внезапные шибкие по спине пробежали дрожью при звуке слова заветного, полушёпотом трепетным смолвленного. Постояв так ещё с минуту, обернулся Паймон на Боню, взглянул на него растерянно да и сказал ровно, головой покачав: — Но ни черта не уразумел я адреса. Фыркнул Боня в ответ участливо, встряхнув головою лохматою, затем руку воздел когтистую да и соделал жест «о-кей» неумело, не столь давно подсмотренный дромадером невесть и где; и означало сие, что направление он, Боня, наверняка да уверенно ведает. Засим, снарядил Паймон в путь-дорогу процессию шумную, обыкновенную свиту свою из музыкантов да знаменосца единственного, что знамя плотное держал с изображением сигила паймонова, воздевая за древко ввысь; на дромадера забравшись, уселся Паймон во седле золочёном, облачился поверх костюма в мантию царскую, корону водрузил на голову да державу со скипетром в руки взял, — да и устремилось сие шествие прочь от Селебиса чёрного, под взорами нечисти местной, что из чертога сего наружу высыпала, махая вслед архидемону бодро да поклоны бесконечно отвешивая. Обернувшись на подданных да узрев «обожание» этакое, отвернулся Паймон снова, возгордившись тотчас, приосанился, во седле сидящий, да и поехал отныне с видом напыщенным, важным, не различая напрочь в галдеже всеобщем выкриков наглых: «Вали!.. Не возвращайся!.. Задрал уже!..». О, воистину, блаженны неведающие!..

***

Да оттого, что разумела пути незримые, краткие, компания сия демоническая, — за час-иной добралась до града нужного, у границы его очутилась вскорости, оглашая округу оркестром торжественным, громким. А градом, чьё имя уразумел дромадер Боня верно, оказался Каир великий, столица Египта знойного, Республики Арабской, южной, во времена незапамятные иные имена носящая; раскинувший житие своё на брегах Нила древнего, реки обширной, величайшей во своих пределах, процессию паймонову встретил Аль-Кахира зноем сухим, удушливым, да шумом жизни городской неистовой, пёстрой, суетной. Галдели отовсель арабы да египтяне местные, автомобили гудели в гомоне, повсюду люд разнообразный по делам своим шествовал, средь построек серовато-песочных, угловатых да квадратных собою, что чередою беспорядочной выстроились вдоль кварталов да улиц извилистых; пальмы высокие, листья разверзнувшие веерами зелёными, подле зданий разнообразных высились, но желтизною сухости зелень местная была исполнена, изнывающая под солнцем знойным. Средь авто современных мелькали повозки множественные, запряжённые ослами и вовсе, торгаши наседали на туристов заморских, поспешая вослед да внушая необходимость товара всяческого, коим ломились прилавки несметные, пёстрые, на тротуарах да в вестибюлях домов жилых; словом, неописуемая суета царила во граде Каире великом да душном, толчея да ажиотаж повсеместно стояли немыслимые, и продвигался во всём этом гомоне дромадер демонический чёрный, огибая прохожих умело, но внимательно крайне, беспрерывно окрест осматриваясь, Паймон же, на горбу его сидящий царственно, с высоты сей на житие местное недовольно поглядывал, напряжённо, задумчиво, ибо, в отличие от товарища, к себе его пригласившего любезно, к культуре местной не испытывал чувств глубоких да тёплых, по той лишь причине, что терялся напрочь в суете этой шумной. А музыканты рогатые прекратили оркестр тем временем, ибо в толчее тесной несподручно то было, шнырять меж людом пора настала. Но вскорости вышла процессия сия ко крепости обширной некоей, чей камень — цвету песочного, а история к летам древним восходит; Цитадель Каирская, то бишь, предстала пред путниками, Салаха-ад-Дина крепость, некогда — резиденция всех правителей местных, ныне же диковина попросту, достопримечательность, вторая по значимости. Сердце Каира, центральная крепость города, высилась громадою своею внушительной над окрестностями прочими, на холме воздвигнутая, да в неё-то и устремился дромадер чёрный уверенно, увлекая за собой процессию. Огибая люд прохожий, прогуливающийся во местах сих чудесных, донёс Боня Паймона взволнованного на горбу своём прямиком до постройки некоей, что в Цитадели Каирской на высочайшем месте расположена была нарочно: на площади просторной да людной, что была вкруг постройки, остановился дромадер вскорости, воздел голову со взглядом совместно, на пару с Паймоном воззрился на здание. А то была мечеть светлокаменная, цвету песочного да с куполами белыми, круглыми; прямоугольна сия мечеть по форме, две секции в ней: западная — Сах, то бишь, двор, а восточная — Бейт аль-Салах, «Дом молитвы»; Алебастровой называют мечеть сию, ибо поверх стен её панели сидят, из алебастра соделанные; но прежде её имя — мечеть Мухаммеда Али, и воздвигнута она не столь и давно-то, лишь в девятнадцатом веке, — да по красоте своей немыслима, величественна, устремляет к небесам иглы башен-минаретов вострых, тонких, кои видны отовсель во Каире, острия свои будто копья стремящие ввысь. — Так. — Подал голос Паймон, разглядывая пальмы окрестные, коих было тут во количестве отнюдь не малом, во клумбах они стояли, во местах, огороженных невысоким поребриком. — Тут вход со стороны двора, вроде, — рассудил мэр. — А нам надобно подойти с переда части восточной, там, где в арке окна четыре прямоугольниками во стене темнеют. Сказано — сделано: обогнул дромадер Боня периметр мечети великой, увлекая за собой музыкантов толпу обширную, да остановился, по итогу, на тротуаре светлом, пред клумбою длинной, что была прежде стены нужной, пристройки квадратной этакой, с куполом, что пониже уровня следующего, на коем купол возвышался пуще да с двумя малыми слева да справа, — что, в свою очередь, пониже купола третьего, центрального да высочайшего самого. — Тут. — Приказал Паймон, кивнув, поджал губы растерянно, ибо нутро от волнения скрутило внезапно да шибко, — а после шикнул на всех сердито: — Глаза закройте! Повиновались подданные, да Боня вослед закрыл очи багряные дланями рук когтистых. Паймон же, хмурясь усердно, смежил веки крепко, зажмурился, голову опустив коронованную да во скипетр с державою вцепившись невольно пуще; да открыл глаза резко, взгляд воздел, ощутив нечто явственно, — да и обомлел, затаив дыхание; ибо, мечеть Алебастровую собою вытеснив, так, что на глазах она неотвратимо таяла, воздвигнулся из тверди земной да из надпространства иного дворец великий, вместо отныне стал: по цвету такой же точно, что и мечеть сгинувшая, то бишь, песочно-охристый, немыслимо с мечетью схожий, — куполами, минаретами, прочим, — но во стороны стократно больший, в вышину выдающийся пуще; восточный, куполами златыми сверкающий, предстал он пред Паймоном да прочими, оттеснив собою площадь да переменив на иную, сходную, но с новым дизайном клумб, ибо во стене, в коей не было входа ранее, проступили двери обширные, деревянные, тёмные, да зазеленели ещё пуще пальмы, увеличившие своё количество, вдоль стен да тротуара центрального, протянувшегося дорогой торжественной; а фигуры в виде месяца тонкого на верхушках минаретов вострых переменились на иные разом, — на сигил Азазеля, разумеется, ведь то его был дворец роскошный. — Калифат... — выдохнул Паймон восхищённо, таращась на чертог восточный, обширный, великий красотой да пределами собственными; а Калифатом, впрочем, звались в общем да целом владения Азазеля, то бишь, земли те, кои были под его присмотром; знавал, к примеру, Паймон, что соглядатаем Калифа в Израиле значится, в Иордании, в пустынях бесчисленных; где обитали шеддимы несметные да иная нечисть арабская, египетская, иная восточная, — там царил Калифат аки власть архидемона, аки имя его влияния. Да посему добавил Паймон в итоге конкретнее: — Калиф-эль-Ка́хир. Так зовётся чертог сей. Открыли тем временем музыканты да Боня глаза свои, поглядели на дворец великий; но да тотчас приказ заслышал оркестр, ибо взмахнул рукою Паймон, повелел твёрдо, требовательно: — Трубите обо мне немедля! Визит мой окажите громко! Повиновались музыканты тут же, в барабаны да тарелки ударили, да трубы вскинули ввысь злато-бронзовые, как один затрубили о визите дворцу, огласили округу зовом внушительным, мощным. Засим, махнул Паймон рукою вновь повелительно, — и прекратили тогда дудеть трубачи, опустили инструменты сверкучие; тишина воцарилась на площади пред дворцом Эль-Кахир, да потому ещё, что в ином она была пространстве, не пускала до себя человечий люд, оттого и шумом не была исполнена. Глядел Паймон на дворец цвету песочного задумчиво да с остальными совместно с минуту-иную, — да и начал ненароком мыслить с досадою жуткой да жгучей, особливо не подав виду, что, видать, ни черта его тут не ждут да никому он и вовсе не сдался, — да кто и вовсе захочет всерьёз общения с ним, с Паймоном ничтожным?.. О, всерьёз он помыслил, что хочет дружбы Калифа?! Наивный, доверчивый, глупый Паймон!.. Уйти поскорее отсель!.. Но постойте, как подданным теперь показаться? Ведь только-только началось его странствие! И тут вдруг назад воро́тится? Кем же предстанет он, Паймон, во глазах своего народа?.. Неудачником?.. Нельзя допустить!!.. Но прервались вдруг раздумья Паймона безрадостные, оборвались разом: ибо раскрылись в одночасье двери великие дворца Эль-Кахир, отверзлись пред обширной компанией неспешно, величественно, шумно; и расцвёл в улыбке радостной Паймон тут же, засим радость переменил на гордыню во взгляде, махнул рукою царственно, приказ отдал: — Во дворец! Да и повиновался дромадер Боня хозяину маленькому, устремился по тротуару светлому, а музыканты гурьбою нестройной вслед за ним засеменили поспешно, да знаменосец флаг пуще поднял, дабы видно всем было, что персона идёт титулованная. А двери пред гостями долгожданными будто сами собою раскрылись и вовсе, то бишь, никто не касался их да не снимал с засова, хоть и расхаживали до дел всяческих подле входа сего бесы некие, наружностью восточные, с кожей цвета песка пустынного, облачённые в кандуры длинные, в робы арабские, то бишь; мимо дверей массивных порой проходили, до дверей в помещенья иные, да поглядывали ненароком на проём дверной отверстый, ветер южный пустивший гулять по залу, — да спустя время некое, вслед за ветром сим слабым, дромадер показался чёрный, везущий на горбу Паймона во короне златой да в мантии, что свисала длиною шибкой по бокам верблюда. Остановился засим Боня, осматриваясь, присел, дабы спрыгнул с него Паймон; цокнул звонко мэр копытами ног козлиных по полу каменному, цветастому, гладкому, пред ковром обширным узорчатым, покамест выстраивался позади оркестр со знаменосцем единственным в шеренгу этакую; оправил Паймон пиджак да мантию, корону великую на голове подвинул скипетром, ибо ненадёжно она там держалась, огляделся затем, — да и раскрыл рот, прижав ко груди символы власти златые, ибо очутился он в зале обширном, уходящим длиной вперёд, до тех пор, покамест лестница не зачиналась великая, с дорожкою ковровой алой, разветвляясь выше на ещё две поуже, что вели в помещенья иные. По левую да по правую руки также двери были многие, уводящие в комнаты некие да в залы следующие, картины всяческие с коврами на стенах присутствовали, цветы в вазах высились, пальмы, люстра златом под потолком сверкала с канделябрами на стенах, вдобавок, — а стены с потолком совместно узорами были изложены всяческими, геометрическими, иными, вычурными, переливались порою будто драгоценные каменья, мозайками из осколков несметных. Восточным было убранство дворца сего, как и наружность, впрочем; мебель вдоль стен покоилась вычурная, подушки с кисточками возлежали на их сиденьях, скульптуры извилистые по углам стояли, иные богатства предстали взору Паймона, — да завидел мэр удивлённо, к тому же, песок пустынный, настоящий самый, кое-где вдоль стен да по углам лежал он, не шибко, барханчиками малыми этакими, будто велено было хади́мам рогатым, дворец в чистоте содержащим, пыль да грязь убирать, а песок сей не трогать нарочно. Огляделся Паймон растерянно, оборотился на стражу суровую, что подле дверей отверстых стояла строго, во поклоне главы склонив да обратно выпрямившись; хадимы же, бесы арабской наружности, из-за дверей разнообразных на гостя с любопытством поглядывали, вид делая одномоментно, что заняты работами всяческими. — А где?.. — начал было Паймон, не разумеющий, до лестницы торжественной дальней идти ему ныне али тут ждать невесть чего; да осёкся тут же: ибо из стены, что по руку левую, да из песка на полу, что вихрями малыми взвился при этом, песчинки окрест бросив россыпью, вышел чинно демон некий восточный, не Калифа отнюдь, незнакомец; вышел, встал, пред собой сложив руки, над поясом белым тканевым, коим одёжа его была опоясана, мантия длинная цвету песочного, точно стены дворца сего, с накидкою, цвету того же, на коей наплечники сидели белые, вверх загнутые остриями этакими; а на главе рогатой чалма покоилась белая, тканью лишней на плечо нисходила. — Ифрит!!.. — вырвалось у Паймона опешившего, да не громко, полушёпотом сиплым, — вдобавок, пинок предусмотрительный ноги верблюжией заработал мэр тотчас, лёгкий, несильный, но подпрыгнуть на месте заставивший да рукою зажать себе рот, ибо и впрямь не следовало вовсю вопить, некультурно как-то. А ифри́т — то имя вида джиннов, духов восточных могучих, коих и вовсе не всякому повстречать удавалось за жизнь, ибо своё у них житие, особливое, в городах их не встретишь и вовсе, ежели только отдельных каких-то, ибо случается всякое; джинн — то дух демонический, на верность Сатане присягнувший совместно с прочими, и по силе да могуществу делят джиннов на четыре вида: ифрит, гуль, мари́д да сила́т. Силаты — то из всех слабейшие, мариды — духи разумные, мудрые, обыкновенно сидят в управителях, гули — будто нежить и вовсе, али падальщики, по кладбищам рыскающие; а ифриты — то из всех сильнейшие. А тем временем, вышедший к гостям долгожданным и впрямь оказался ифритом, да и невесть как уразумел то Паймон так сходу, — впрочем, что-то да и отличало, видать, сего демона от нечисти обыкновенной, привычной. Ликом аки человек восточный, спокойный, строгий, с бровями чёрными, станом — уверенный, чинный, высокий, стоял он покамест молча, обыкновенно прищурив очи, что целиком были цвету жёлтого да светились едва различимо, лишь зрачки были белые, пронзительные белизною сей; рога тёмные, изо лба возвышающиеся, от кончиков да вполовину также белыми были внезапно, будто некогда в муку их макнули зачем-то да так и оставили; весь во злате, — на руках браслеты да перстни, серьги в бровях, носу да ушах вострых, да мало того, испещрены щёки с шеей узорами златыми некими, извилистыми, мерцающими глухо порою, — на вид будто бы вырезан был рисунок сей прямиком во плоти, да глубоко, видать, вонзали лезвие; а довершала ансамбль борода чёрная, длинная, до груди самой она нисходила, изовьясь аки змий. — Ассаляму алейкум, почтенный мэр града Маджирида великого, — произнёс ифрит, глядя на Паймона спокойно да ликом бесстрастный, строгий, а глас его был глубок да низок. — Э-э... — Паймон растерялся напрочь, стиснув лишь крепче державу со скипетром. «Маджирида?... А, Мадрида!.. А как ответить-то надо?!..» Помявшись малость да таращась на джинна чинного, что так и стоял в стороне, наблюдая за гостем, осенило вдруг архидемона, всё-таки: «Точно!.. Как в песне!..», да засим и выдал он сбивчиво, улыбнувшись натужно да брови подняв: — Ва Алейкум... с-салам!.. Усмехнулся ифрит сдержанно, снисходительно взирая на мэра маленького, склонился засим слегка, смежив веки; после вновь неспешно выпрямился, вопросил: — Что привело тебя ныне к халифу нашему? Нужда или предлог? — А кто... — хотел было вопросить Паймон, бровь изогнув да указав на джинна скипетром. — Я вази́р его Высочества, — ответил ифрит сходу, ибо уразумел вопрос прежде того, как озвучен он был. — И надлежит мне контроль за всяким входящим в чертог его. Прежде того, дабы потревожить покой моего эмира, сообщить всякий гость мне обязан, с коей целью визит его. И тогда я решу, насколь воистину безотлагательна встреча. — Да он!!.. — возмутился вдруг Паймон опосля таковых словес, взбеленился, нахмурившись да руками всплеснув от злости, ибо как смеет прислужка всего лишь решать таковое?! Решать за него, Паймона, да препятствовать его алканью?!.. — Да он сам меня гостем звал!! «Безотлагательна» или нет наша встреча — уж точно не тебе решать!! — А, нади́м, — кивнул ифрит, не поведя и бровью опосля таковой враждебности. — Но могу ли я доверять тебе? — Вот хозяина своего и спрашивай! Я на короткой ноге с ним! — Паймон надулся, грудь выпятив, дабы внушительней казаться наружно, державою ткнул себе в грудь для убедительности пущей. — И впрямь нога коротковата будет, — ухмыльнулся ифрит лукаво, снисходительно глядя на мэра. Уразумев насмешку, лишь пуще вознегодовал Паймон, замахал руками рассерженно, за живое задетый: — Да как ты смеешь?! Я чин и титул!! Я требую к себе уважения!! Всё, достал!! А ну, зови Азазеля!! — Уважения к себе ты требуешь, — ответил джинн хитрый с достоинством, — Но сам без уважения молвишь. К тому почёта не будет, кто в ответ не чтит. Кто насильно требует — ничего не получит, а коль получит — то только ложь. Имя моего эмира сокровенно да священно, не положено это имя молвить. — Да?! — вскинулся Паймон яростный под взором Бони взволнованного да музыкантов, с ноги на ногу переминающихся неловко. — И как же мне величать моего друга лучшего, скажи на милость?! — Великий шах, — произнёс ифрит гордо в ответ, спокойный ликом, да только очи жёлтые выдавали насмешку прищуром, потешались над злостью бессильной. — Шахиншах, управитель земель несметных, Хозяин Востока знойного, Владыка пустынь да песков великих. Халиф, султан, Премудрейший, Предобрейший, Всесильный, Великодушный сердцем да разумом. Ветер свободный, Зной пустынный, даровавший люду Знание, Фараоном царивший в века незапамятные, Соглядатай Та-Кемет да Мусура, хранящий тайны Йерушалайма, Эль-Урдун да Э́рец-Пеле́шет. Его длань держит Небо, да ногой попирает он Землю, Пустынным Ветром, дыханием собственным, движет с места Пески Великие, обращая вслед за ними земную твердь; и имя его — то звук, сорвавшийся с уст Свободы. А теперь — повтори, господин. Раскрыл Паймон рот, опешив знатно, да неизвестно ещё, от чего пуще, — от титулов сих несметных али же от того, что произнесть по памяти сие ему повелели серьёзно; но ничего не успел сказать, ибо заслышался глас лукавый, знакомый, чрез смех добродушный: — О, вазир мой! Ну полно! Не мучай гостя моего условностями!.. Опомнился Паймон, с ифрита насмешливого взор перевёл на лестницу, что впереди да подалее ступенями нисходила величественно; да и узрел тут же, затаив дыхание, что спускается по ступеням сим да по пестроте дорожки ковровой Азазель улыбающийся, ровно прежний, худощавый, стройный, со власами длинными под златым ободом да с бородою египетской, вперёд выдающейся; но облачён был Калифа ныне в бишт чёрный, в накидку длинную, то бишь, расшитую златом, — да прямиком на торс нагой была накинута сия одёжа, лишь тряпица под стать бишту на поясе в такт шагам покачивалась, да на груди тощей пластина златая обширная на цепи позвякивала; на ногах же обнажённых да стройных моджари заместо сандалий сидели ныне, тапочки восточные, чёрные да златом шитые, без задника были они да с носами вострыми, загнутыми. Повиливая хвостом изящно да за перила рукою придерживаясь, нисходил Азазель элегантно, улыбаясь лукаво, приветливо, да рукой поведя при словах смолвленных, и движение всякое грацией его обыкновенной было исполнено, скользящею была походка, будто танец какой неявный, вот-вот наберущий силу. Смотрел Паймон на нисхождение это, не сводя взгляда растерянного да дыхание затаив отчего-то, — да и вмиг исчезли разом корона с него да мантия, сгинули и держава со скипетром; во костюме своём мэр стоять остался, но пропажи не заметил и вовсе, всё смотрел, как, руками раскинув, подходит к нему Азазель улыбчивый под несметными взорами отовсель, лишь на него устремлёнными ныне. — Мир с тобой, страдалец из колодца пустынного! С тобою пришло добро в мой дом! — возвестил Калифа, остановившись пред Паймоном застывшим. — А я в покоях своих почиваю, и тут вдруг — ба! Застучали во дверь мою слуги! Я в лоб-то им запустил авокадой, а они мне — «господин, ростом малый, на пороге нашем!» Я сначала задумался: кто таков? А потом — вай! Да это же ты! — Да на вазира затем поглядел Азазель, высокий, но на полголовы его ниже, покачал головой с укором ласковым: — О, не насмехайся над спесью, но пойми! — да рукою повёл, воздев указательный палец да качнув рукавом обширным золочёного бишта: — Врач гордеца — Аллах! — Как скажешь, Премудрейший. — Склонил голову ифрит во поклоне, глаза прикрыв. — Ты волен идти теперь, ведь то — мой гость, не твой. Кивнул вазир, взор подняв, выпрямился, на Паймона растерянного взглянув спокойно, чинно, да и назад шагнул, не обернувшись, растаял подле стены, объятый песком пустынным. — Друг мой! — вновь расцвёл в улыбке Калифа, раскинув руки да поглядев на мэра; тот перевёл на него взгляд, прежде глядя на песок пустынный, — да и засмущался вдруг, ухмыльнулся косо, руки на груди скрестил. — К тебе не пробьёшься тут. — Пробурчал он сдержанно. — Верно! — склонил голову Азазель радостный на бок. — Ведь дворец мой — то крепость моя! — Крепость... — Паймон хмыкнул задумчиво, глядя на архидемона приветливого. — Крепость возводят обычно, дабы от внешнего себя охранить, от угрозы какой-то. Улыбнулся Калифа мирно, взор опустив на мгновение, да ничего не ответил, иное молвил, взглянув на дромадера чёрного: — О, мир с тобой, красноокий шеддим! Мир и с вами, незнакомцы! — то на свиту паймонову обратил внимание. — А эти уже уходят! — обернулся Паймон на музыкантов робких, рукой махнул, брови сдвинув: — Кыш! — Сколь неучтиво с твоей стороны! — покачал головой Азазель, остановил горемычных жестом, ибо те уж уходить устремились понуро: — Обождите, гости мои драгоценные! Мои хадимы проводят вас до покоев ваших, ибо здесь вы останетесь ныне, до тех пор, покамест не уйдёт ваш хозяин! — До тех...пор?.. — не уразумел Паймон, воззрился на Калифу растерянно. — Не на день, не на два, да и не на миг краткий тем более! — расплылся тот в улыбке в который раз. — Покои и для тебя уже выбраны! Да будь в чертоге моём ты не менее дней тридцати, а иначе — о, нет! — сдвинул брови Азазель, мотнув головой отрицательно да глаза закрыв, руки вскинул чуть. — Не смей меня оскорблять уходом! Обижусь, обижусь точно! — Да я... — Паймон, удивлённый искренно, замялся неловко, засим потупил взгляд, ухмыльнувшись с радостью сдержанной: — Да я и не мыслил тебя оскорблять. Сам, того, надеялся... Что дольшим будет визит мой. — О, чудно, чудно! — и со словами этими схватил вдруг Азазель бодрый Паймона за руку, нагнувшись разом, да и увлёк его за собою быстро, до лестницы великой каменной чуть ли не бегом кинулся, взметнув полы бишта лёгкого; споткнулся мэр изумлённый о ковёр ненароком, едва поспешая за Калифой вослед, да не воспротивился, не рассердился, глядя на архидемона очами круглыми, покорно за ним последовал. А Азазель, оказывается, дворец свой роскошный гостю затеял показывать; по коридорам поначалу его водил, по узким, изложенным коврами пёстрыми да цветов всевозможных, расписывал в красках, что здесь да как, объяснял, руками размахивая да одаряя всё эпитетами несметными, чувственными; покои личные даровал Паймону, куда определил мэр тотчас чемодан большой, что, как выяснилось, во всполохе дымовом носил он, собравший в дорогу вещи некие, на всякий случай; рассказывал засим Калифа, на хадимов указывая, что кланялись на ходу поспешно, ладони пред собою складывая будто бы в жесте молитвенном, — рассказывал, что это слуги его верноподданные, да что множество их во дворце, работу всяческую они исполняют: фараши, таштадары, джашнигиры, — и не исчислить-то наименований всех, кои подсмотрел когда-то Калифа у человечьего люда; одни комнаты да спальни обхаживают, другие в коридорах за чистотой следят, иные занимаются яствами, что, впрочем, для баловства лишь; не счесть было и иных обязанностей, да к ним — имён персональных, но над всеми, опосля Азазеля, главенствовал вазир верный, надзирал за порядком да заведовал делами правителя. Да не решился Паймон вопросить, откель взял Калифа джинна всамделишного, — оробел как-то, да и сил не достало прервать речи архидемона радостного, который, как вынес для себя мэр, наблюдающий за Азазелем внимательно, как-то да всё же не шибко вписывался в окружающую его обстановку: да, восточный наружностью, будто араб человечий... Но быть может, виной единение в нём культур разных? Ведь издревле воедино сплотил в себе Калифа разнообразие шибкое: от арабов да бедуинов почерпнул немало, от египтян, от евреев да иудеев вдобавок; но да причина ли? А как там вазир его смолвил? «Шахиншах», «султан»? Не особливо-то и вязались с Азазелем таковые титулы, а отчего — всё не мог уразуметь Паймон, сколь ни думал над сим, покамест показывал Калифа убранство дворца великого; да будто и впрямь не его, не Азазеля дворец сей на самом-то деле, ибо какой из него султан? Султаны — они иные... Вширь раздавшиеся, в чалмах великих, восседают на тронах да на топчанах*своих валяются, попивая вино да танцовщиц за округлости лапая, — таковыми были султаны во представлениях мэра маленького. А Калифа? Тощий станом, подвижный, юркий, не зря ведь Ветром Пустынным кличут! Ему бы и впрямь бедуином да в простор пустынь! А не в роскошь тяжёлую, душную... О, разумеется! Роскошь земная, тяжеловесная — вот что не вяжется с Калифой лёгким! Что ж... Чёрт с ними, с султаном да шахом... Как ещё смолвил джинн? «Эмир»? Ну, пусть хотя бы «эмир» останется... Помимо «Калифы», единственное ещё куда ни шло, — но не прочее... Засим, когда покончено было с путешествием по Калиф-эль-Кахир, в зал тронный привёл Азазель Паймона: узрел мэр пред собою помещение роскошное, в длину великое, вширь поуже, но тоже не малое, и пёстрым было оно, золочёное, контрастное цветами убранства; ковры бесчисленные на полу лежали привычно, канделябрами да люстрами из злата освещено всё было, резная мебель вычурная подле стен стояла да трон златой, с высокою спинкой, на возвышении из ступеней нескольких надстоял над прочим. — Ты, верно, устал с дороги! — возвестил Азазель, остановившись да обернувшись на гостя. — Так окажи мне почёт, друг мой! Раздели со мною трапезу яркую! Да засим воздел он руки резко, хлопнул в ладоши изящно, звонко, требовательно, — да и тотчас высыпали отовсель хадимы расторопные, послушные, столь быстро на зов откликнулись, будто только и ждали приказа, таясь меж колонн высоких; вмиг возложили они на полу, не шибко далеко от трона, матрасы роскошные, узорчатые, усеяли подушками шелко́выми пышными, блюда златые широкие с фруктами окрест расставили да сосуды с вином игристым; музыканты подоспели, вдобавок, подле стены, возле трона, встали, приготовили удды, скрипки, барабаны глухие да нэи арабские, на повелителя молча поглядывая. А Азазель увлёк за собою Паймона растерянного, не за руку, но жестом плавным приглашение выразив, скользнул мягко к матрасам разложенным, на ходу обернувшись лукаво; повиновался Паймон и ныне, завороженно на богатства таращась, за Калифой до лож последовал, нерешительно малость, неловко. — Садись, садись, друг мой! То для тебя персональное место! —подвёл Азазель мэра к одному из матрасов пёстрых, усадил заботливо: два их было во количестве, друг подле друга лежали они, под углом малость, собою мягкие, пышные, утопающие во подушках несметных. Сел Паймон на ложе сие, поразмыслил рассеянно, ноги козлиные скрестил засим по-турецки, ибо так, по разумению его, было надобно точно; а после взглянул на Калифу, что отошёл к своему матрасу да лёг на боку элегантно, вальяжно, о подушки опёрся локтем, руку правую же возложив на талии. Хмыкнул Паймон, завидев грацию сию лукавую, ухмыльнулся едва, подняв брови, — да ощутил тотчас, как плечи его накидка белая вдруг окутала, бишт обширный; обернулся мэр поспешно, окинул взглядом озадаченным хадимов заботливых, что подоспели к гостю молча, тюрбан огромный цвету белого водрузили вдобавок на голову его рогатую; да намеревались и тапочки с носами вострыми даровать любезно, но смешались, копыта узрев козлиные, отошли гурьбою, смятённые, да удалились вскорости прочь. Иные слуги же, повинуясь взмаху руки азазелевой, вино по бокалам златым да массивным разлили покорно, да двое позади встали с опахалами пышными, — на случай, ежели прохлады господинам захочется. И под музыку восточную, переливистую да красоты немыслимой, воздел Азазель кубок свой, взглянул на Паймона лукаво да молвил с улыбкою мирной: — Вреден алкоголь для разума, он человека обращает в животное! А нам от вина вреда нет! Не потому ли, что Зверь наш и так не привык себя прятать? Кто ведает! Но вкуси же со мною, друг мой! Не оскорби отказом! Помедлил Паймон малость, восседающий на матрасе в биште белом да в чалме великой, поглядел на Калифу с минуту, — да после потянулся за бокалом собственным, взял, воротившись в положение прежнее, да и глотнул, не раздумывая, едва ли не осушил до дна. Азазель же улыбнулся довольно да и вновь взмахнул рукой свободною; и, повинуясь приказу, представленья воцарились множественные, различные выходили товарищи в зал обширный, ко зрителям, один за другим, по очереди чудеса демонстрировали: факиры пламень глотали бесстрашно, артисты пьески играли малые, укротители зверя земного дикого тигров водили послушных, львов, да с ними вместе и тварей адовых, коих не встретишь в человечьих цирках; иные дивности за сим следовали, и глядел развлечение это Паймон с интересом искренным, во все глаза смотрел, не сводил взгляда, ибо всерьёз восхищала его влиятельность Калифы великая, зависть брала за душу, да единовременно с нею благоговение в очах горело при виде того, как повинуется Азазелю всякий, без ропота, без насмешки, без злобы, с уважением да с почётом кланяется. — Что ж, хороши чудеса, да пуще них есть иное чудо! — заслышал вскоре Паймон, от созерцанья отвлёкся, на Калифу поглядел растерянно. А тот, сидящий ныне ноги скрестив, в ладоши хлопнул, да в ответ поглядел лукаво, покамест по приказу сему бессловесному расходились чудотворцы прочь. — И всякий падким на него рождён, — продолжил Азазель с улыбкою. — Ибо чудо то — красота! Красота души живой, во телесном себя изъявившей! Так пусть же ныне порадует красота сия гостя моего драгоценного! Ибо его, ведаю... — улыбнулся Калифа лишь пуще, наблюдая Паймона внимательно, — ...Бесстрастным она не оставит точно! Нахмурился Паймон слегка, ибо не разумел покамест, о чём речь, да отвратил засим взгляд, когда указал Азазель плавно в зал; да и обомлел мэр тотчас, глаза округлив, ибо из-за колонн высоченных вышли джари́йе, семь дев прелестных, полунагих, стройных; покачивая округлыми бёдрами, устремились они ближе, и одни облачены были в наряды египетские, иные же — в восточные попросту; остановились они в тишине, ибо стихла доселе музыка, встали в ряд нескладный, улыбаясь лукаво, плечами поводя маняще да ресницами томно хлопая, и заслышал Паймон, во все глаза на сих дев таращащийся, глас Азазеля сбоку: — Наложницы мои. Из гарема. «Из гарема»... Стиснуло завистью жгучей во груди тотчас, да досада, к тому же, кольнула неизвестная некая, ибо не ведал Паймон прежде, что гарем у Азазеля настоящий имеется, — но постойте! Да нешто со всеми прелестницами этими он, Калифа, возлежит порою?.. С каждой?!.. О, вот где Рай настоящий водится!.. Почто же нет у него, Паймона, такового «малинника»?!.. О, узнать бы поближе, знойных!.. Бесовки ль? Нимфы ль? Но где же хвостики? Где коготки, копыта?.. Нет, минуту!! А рога-то где?! — Красавицы! А ну, даруете гостю танец? — вопросил Азазель тем временем, переведя взгляд на девчонок стройных. — Как пожелаете, о Повелитель!.. — в глас один протянули наложницы томные, лозой изгибаясь изящною. Хмыкнул Азазель с улыбкою, рукою взмахнул тотчас; да и зазвучала вновь музыка восточная, переливистая, красоты немыслимой; а девы стройные воздели руки плавно, браслетами златыми звякнув, да и затеяли танец неистовый, закружились, потрясая бёдрами да выводя пируэты руками. Да разгулялся вовсю вскорости танец жаркий, волнующий сердце паймоново, извивались девы знойные, бросая на гостя взгляды лукавые, во движеньях своих порывистые, яркие, страстные, в момент иной — уже плавные, грациозные, нежные; с минуту-иную следил за ними Паймон опешивший, с румянцем на щеках — от хмеля да от дурмана красоты девичьей, что волновала мужское сердце нещадно, кружила голову люто, окунала в жар. — И всякий в моём Калифате покорен мне преданно, — услыхал Паймон вдруг, очнулся будто, повернулся к Азазелю растерянно, ибо устами его сие было смолвлено под трели музыки красоты немыслимой. Лёг Калифа тем временем на боку вновь, как прежде, да глядел на мэра лукаво, с ухмылкою лёгкой, — да только во глазах его тёмных тяжесть была ныне некая, будто тоска али недоброе что-то; не уразумел Паймон сего взгляда, да не успел поразмыслить, ибо продолжил Азазель свою речь: — Всяк приказ мой здесь безропотно выполнят. Пожелаю — придушат друг друга... — ухмыльнулся Калифа сдержанно, наблюдая за смятением мэра. — Повелю — и себя убьют. Погляди на них, — повёл он рукою в сторону наложниц танцующих. — Пляшут. Как плясал я когда-то под взором Всевышнего. Погляди и на этих, — указал на слуг многих, подле стен стоящих да жесту всякому повелителя внемлющих. — Как к земле их клонит! Так и я когда-то клонился. Но мне, о, друг мой!.. — усмехнулся Азазель негромко, — ...Разве нужен мне страх от них?.. Я с любовью к ним. Жизнь без любви — без аромата цветок... А они, всё одно, боятся. А коль боятся — значит, есть, чего. Но там, где тебя страшатся... одиноко немыслимо. Мой чертог... — он потянулся за бокалом тяжёлым, что пред ним стоял, поднял с полу неспешно, поглядел задумчиво, как блики яркие играют на боку сосуда литого. — Маср души моей, казалось бы! Но какой, к чёрту, Маср... Выйти к девам бы, покамест пляшут, да с ними вместе плясать, до тех пор, пока не свалишься замертво. Но не выйду. Ведь ветер танцует без устали. Не получится замертво. Посему, — вновь ухмыльнулся Калифа, взгляд воздев на Паймона взволнованного, да добавил туманно, странно, с печалью сокровенной во словах сих: — Если кричишь — кричи громко... Если бьёшь... Так бей больно. — Да и взмахнул засим рукой повелительно, щёлкнул пальцами звонко, взгляда очей тёмных не сводя с Паймона. Заслышав приказ бессловесный чрез музыку громкую, растерялись вразнобой наложницы тотчас, смешались, прекратив постепенно плясать да на повелителя обернувшись рассеянно; уразумели, переглядываясь друг меж другом, поджали губы, оробели неловко; да засим и повиновались покорно, ибо не было иного выбора. И под взорами отовсель несметными да под музыку несмолкающую одёжу девы снимать с себя принялись, до наготы прямиком, изящно под ноги сбрасывали попутно танцу знойному, взгляды отводя стыдливо. Опешил Паймон лишь пуще, таращась на то, как обнажаются груди округлые, трепещущие во танце чудном, как открываются взору иные прелести, сокровенные, срамные напрочь, огляделся зачем-то, узрев тотчас, насколь жадно пожирают хадимы глазами наготу сию, как один все, подле стен стоящие, но не смеют и шагу ступить до желанного без приказу на то, — да на Калифу засим перевёл Паймон взгляд медленно, очами воззрился круглыми. Азазель же улыбнулся лукаво, хитро, прищурив очи тёмные, очерченные тенями да подведённые стрелками этакими на манер египетский, бокал приподнял златой, сверкнув бликом да перстнями златыми вослед, — да так всё и смотрел на мэра в упор, лежащий на подушках вальяжно, не сводил взгляда коварного, жуткого, с персональным умыслом, таящимся во взгляде том. — Их... — подал голос Паймон, кашлянул, покачнув чалмою, ибо осип голос знатно, неуверенным зазвучал, недостойным. — Их же... не тронут?.. — вопросил мэр в итоге, опустив голову, ибо не выдержал взора Калифы, до мурашек пробрало от очей сих; да и невесть отчего спросил-то, ибо сам не отличался никогда сознательностью, сердоболием отягощён не был. — Не тронут? — заслышал он лукавое тотчас. — Коснуться жаждешь и ты, друг мой. А помысливший дурное — уже грешник. — Но одно дело — помыслить всего лишь, — возразил мэр, собравшись с силами пуще. — Да другое совсем — совершить всерьёз. — И что же, не совершил бы? — Что именно? — Ну как же! — Калифа указал кубком на танцовщиц обнажённых. — Фигурками что лозы ягодные, очами что звёзды небесные! Подойди да возьми любую, о, и вовсе, хоть всех! Ну и пусть не по нраву будешь! Пусть горечь слёз деянием вызовешь! Ты же хочешь, а жаждущий да пьёт до дна! Не по себе стало как-то Паймону опосля слов таковых; помолчал он с минуту под пристальным взглядом Калифы, поразмыслил над сказанным, наблюдая пляску жён нагих, красотою дурманящих разум, — да и сказал засим ровно: — Я не хочу... не по нраву быть. И слёз не хочу их, — не утолят слёзы жажду, ведь вкус их солён да горек. Кто упивается ими — не уймёт своей жажды нисколь, лишь распалит её пуще. Изогнул бровь чёрную Азазель с интересом, не ждавший таковой мысли из уст мэра маленького, помолчал время некое, наблюдая его угрюмость, — а засим смолвил: — О, язык — переводчик сердца! Слова человека — мерило его ума! Да слово, от сердца смолвленное, иное сердце тревожит. — А после вдруг и рявкнул сходу, уверенно, твёрдо, повернувшись чуть к хадимам у стен: — Хала́с!! И тотчас повиновались слуги рогатые, как один все, единовременно, опустили головы резко, взгляды вниз устремили, в пол, да и остались стоять так отныне. — У, шайтаны! — ухмыльнулся Калифа, покачав головою да на Паймона возвращая взор. — Красоту измарали в грязи, не коснувшись притом руками! Помилуй Аллах их души! Поджал Паймон губы, поглядев на него растерянно, чалму обширную на голове поправил, ибо так и норовила рухнуть, — да ничего не сказал, озадаченный.

***

Да вскорости, ввечеру, кончилось торжество престранное, аки почёт визитёру затеянное; разошлись наложницы, хадимы утащили яства да матрасы с подушками, а Азазель до покоев, гостю назначенных, проводил Паймона, попутно вещая всяческое. — Час уж поздний! — оповестил он в итоге, когда достигли они двери нужной. — А ты, с дороги уставший, поди, и от отдыху устал нашего! Покой надлежит ныне сердцу! Вот опочивальня твоя, да коли что — колокольчик у двери покоится, на зов его прибегут хадимы! Отдыхай, отдыхай, друг мой! Утро не нуждается в лампе! Сказал так — да и прочь удалился немедля, по коридору устремившись прочь, за поворотом исчез, взметнув полы бишта тёмного. А Паймон в одиночестве пред дверью стоять остался, как и прежде в чалме да накидке, поглядел вслед Калифе растерянно, и слова не успевший вымолвить. Поразмышляв с минуту, опомнился мэр, дверь толкнул, во спальню прошёл поспешно; взгляд воздев, завидел он Боню внезапного, на софе тот спал, справа, а комнатка оказалась квадратною, — у стены впереди, к углу поближе, кровать восточная стояла, вычурная, с балдахином внушительным; да мебель разная здесь присутствовала, трюмо слева стояло с зеркалом овальным, высоким, ковёр на полу был возложен, златая люстра под потолком покоилась. Прошёлся Паймон задумчиво ко кровати роскошной, стянул с себя чалму попутно, бишт с плеч стащил, водрузил всё это на креслице, а сам подпрыгнул, о край кровати руками опершись, да и уселся на краю том, свесив ноги козлиные да устремив взор в окно невеликое, слева. Да растерянным выглядел мэр ныне, неловко себя ощущавший на протяжении всего дня минувшего, чужим, неуместным, да подле Калифы уверенного робость подлая воцарялась тут же, боязнь слово сказать не так, нерешительность сердце сковывала, — а ведь желал же навязаться гостем! Серьёзно помышлял наведаться, воцарить дружбу бойко, ибо хотелось того всерьёз!.. Но едва вышел к нему Калифа, — как тотчас всю бойкость аки рукой сняло напрочь, скомкало да подальше выбросило. А ещё и разговоры престранные... — Ладно... — порешил Паймон тихо, наблюдая квадрат окна взором задумчивым. — Ныне день первый всего лишь. Освоюсь. Засим, разделся Паймон до исподнего, — до семейников, уже известных, с узором из верблюдов махоньких, — да и забрался во кровать, предварительно расстеленную наскоро, под одеяло обширное, плотное, но воздушное единовременно. На спину улёгшись да руки сунув под голову, устремил Паймон в балдахин тёмный взор свой, размышляя о событиях дня минувшего, — да всё вспоминал по очереди: и вазира престранного, зрящего очами жёлтыми да будто в нутро души самое, и коридоры несметные с богатством убранства роскошного, и наложниц из гарема внезапного, — о, поганый гарем! Отчего так жгуче во груди от той мысли, что девки эти касаться Калифы свободно могут? Что возлежит он с каждою из сих невольниц, едва лишь заблагорассудится?.. Иное да прочее вспоминал Паймон, наблюдая пред собой ткань балдахина восточного, — да и возникли из памяти вдруг очи пристальные, тенями очерченные на манер египетский, пронзительные, яркие, тёмные, в упор эти очи глядели, бередили нещадно сердце, да отражались в них отсветы бликов бокала златого во руке грациозной, когтистой, плясали огнями тревожными. ...Тем временем, до покоев собственных удалился Азазель беспечный, с улыбкою мирной на лике во спальню прошёл свою, напевая мелодию некую себе под нос; просторной была опочивальня сия, но не слишком, роскошная убранством вычурным, цветами — златая, бордовая, коричневатая, рыжая, да тяжелы были тона сии да прочие, основательность в них сидела царская, как и в иных комнатах да коридорах дворца сего; слева да подалее, едва только входишь, кровать была с балдахином собранным, цвету злато-песочного, да боком стояла, у стены изголовьем да поперёк центра комнаты, прямоугольная, шелками убранная. Также слева, но у стены другой, прямиком напротив кровати, софа резная стояла, цветастая, на пару с тумбочкой; тумба подобная и подле кровати покоилась, за кроватью же, далее, шкаф был некий, креслица, по руку правую да у стены иной оказалось ещё парочка креслиц да со столиком, а во стене напротив входа окно располагалось светлое, занавешенное тюлем воздушным. Мелодию напевая восточную, прошёлся Калифа вкруг кровати изящно, пританцовывая этак, грациозно, плавно, плечами поводя да покручивая хвостом вертлявым; на ложе засим опустился, раздумывая о чём-то с улыбкой, по-турецки сел, к стене дальней ликом, ребаб явил из всполоха дымового да чёрного, за смычок взялся когтистыми пальцами. Да таковым и застал его ифрит, вазир строгий, отверзнувший дверь во спальню сию спокойно да на входе вставший молча: спиною к нему был Азазель, на кровати сидящий, определил архидемон ребаб трёхструнный в ногах скрещенных, рукою держа за гриф, да смычком длинным по струнам водил ныне, более даже не исполняя всерьёз, а словно бы размышляя над звуками, что, протяжные, из-под смычка струились обрывисто, вразнобой, нескладно. — По нраву ли Тебе были яства на торжестве минувшем, эмир мой? — подал голос вазир чрез время некое, чинно подле двери стоящий, руки сложив пред собою, над поясом, наблюдающий бесстрастно за игрою одинокой этой да за тем, как покачиваются кончики рогов из-за влас тёмных в такт движениям смычка по ребабу. — Да, всё чудно! — раздалось в ответ дружелюбно, мирно, да не обернулся на ифрита Калифа, в раздумья погружённый некие да следящий за дребезжанием струн. — А факиры да артисты? — продолжил вопрошать вазир, глядя на него очами жёлтыми. — О, душеньки! — А вино? — Выше всяких похвал! — Благодарю, — склонил джинн голову во поклоне почтительном. — Что столь высоко ценишь Ты мои усилия. Твоя радость — радость и мне. Не дождавшись ответа никоего, выпрямился вазир обратно, постоял с минуту, взора очей спокойных, но печальных извечно будто бы, не спуская с Калифы играющего, — а затем молвил ровно: — Гость наш... Отвратил Азазель взгляд от струн, во сторону ифрита глянул, вбок, не обернувшись по-прежнему, лишь голову чуть повернул. — Господин, ростом малый. — Добавил джинн. — Беду навлечёт. — О! — нахмурился Калифа с недовольством, головою встряхнув кратко да глаза зажмурив на миг, к ребабу повернулся вновь, не прекращая игры. — Молчи! Он изначально был тебе не по́ сердцу! — Предрекать не берусь всерьёз, — возразил ифрит. — Ибо Грядущее всегда сотни дорог одномоментно имеет. Но малодушие сидит в надиме Твоём, мой эмир. А тот, кто духом скуден, скуден и своим деянием. Бедность духовная зло из себя плодит. — Широта души живой неотъемлема, — молвил на это Азазель, остановив смычок. — Кто ростом телесным мал, хоть и взросл, не станет выше, сколь ни старался бы в длину растянуться, — но тот, кто мал душой, а не телом, способен раздаться пуще, ибо души рост — не ввысь, а вглубь. — О, вера Твоя во всякого, на пути встречного, незыблема воистину, мой господин. — Потому что, вазир мой... — и обернулся, наконец, Азазель ко джинну, взглянул с укором, но чрез прищур ласковый. — Всякий на пути встречный — то сердце живое, чувствующее, во борьбе персональной сражающееся. Зачем мне злиться на сердце это, коль такое же — во груди моей? Ни слова покамест не молвил в ответ вазир, шагнул лишь чинно вперёд, неспешно подошёл ко кровати, шурша по полу накидкою длинной, да возле угла кроватного встал, подле Калифы лукавого, что приобнял ребаб за гриф руками обеими да щекою стройной о него опёрся, глядя на ифрита с улыбкою. — Но разве приводят медведя в виноградник собственный? — произнёс вазир, наблюдая его с высоты роста шибкого. — Всякого зверя укротить возможно, — ответствовал Калифа беспечно, прямиком во глаза его устремив взгляд очей лукавых, тёмных, да покачивая ребабом в руках. — Но да медведя ли я привёл? Не наблюдаю клыков медвежьих! — Зверь клыки оказывает тогда лишь, когда ест или скалится, — молвил ифрит спокойный, да получил в ответ невозмутимое сразу: — Но прячет их тотчас, лишь только приласкаешь искренно. — Да добавил засим Калифа, улыбаясь ласково: — Мир — зеркало: что покажешь ему, то и в ответ узришь. — Да видно, эмир мой, то кривое зеркало. — Значит, нужно уметь показать под углом иным, дабы отразилось прямо. Помолчал вазир малость, наблюдая очи тёмные, окрашенные на манер египетский, да засим и улыбнулся чуть: — Мало ныне от Тебя пословиц, повелитель мой. Усмехнулся Азазель сдержанно, наблюдая очи жёлтые да со зрачками белыми, опустил взгляд затем, молвил ровно: — Нагота прясть учит. — То бишь?.. — изогнул бровь вазир. — Пословица не молвит лжи, — ответил Калифа задумчиво. — Но доколе чужими словами молвить, коль за жизнь мою накопил я собственных? Молчал ифрит строгий с минуту, наблюдая печаль господина, в обнимку с ребабом сидящего, — да засим и склонил голову чинно, ко груди прижав руку неспешно: — Нет границ Твоей мудрости, о, шахиншах. Не скорби понапрасну. — О, халас! — нахмурился Калифа, отвернувшись, смежил веки, взмахнув рукою требовательно. — Шах, султан! Это ты́ мне выдумал. Много раз я говорил тебе прежде! Не к лицу мне эти титулы, не звучат подхоже! — Прошу простить меня, мой эмир, — кивнул джинн серьёзно, да добавил, помедлив, с улыбкой, едва различимой: — Мой... Калифа. Прекратил Азазель изображать обиду, поглядел на вазира лукаво, склонил голову на бок, вздрогнув власами длинными. — Это самое верное имя, — произнёс он спокойно, с ухмылкой печальною, странной. — Ты же сам это ведаешь. Кахир. Склонил голову Кахир согласно, глаза прикрыв, — а засим отвернулся, ко шкафу неспешно проследовал, что, для одежды назначенный, подле стены стоял, невдалеке от кровати роскошной, да без дверц был, увешанный нарядами всяческими. Из гущи сей халат шелко́вый да пёстрый выудив, чуть ниже колена длиною, лёгкий, тёмно-коричневый цветом главенствующим да исписанный златыми узорами, воротился вазир до кровати, положил одёжу сию с краю где-то; Азазель же отложил ребаб со смычком во сторону, слез с ложа царственного грациозно, плавно, выпрямился, лицом ко кровати встав да спиною к ифриту чинному, спокойный ликом, стройный, гордый, устремил взор очей тёмных вперёд, руками коснувшись ворота бишта, — да с плеч угловатых накидку сию спустил. Да в руки Кахиру пал тотчас бишт, златом шитый; снял вазир с господина одёжу сию уверенно, бережно, в шкаф повесил, покамест ждал его Азазель, чуть повернув рогатую голову; и ни разу, этикету согласно, не бросил взгляд джинн на спину обнажённую стройную, с рисунком в виде узора на капюшоне кобры, — ибо на спине той, вдоль лопаток, два шрама продольных темнели издревле, да ещё одна пара — под ними вослед. Взял Кахир халат цветастый — да облачил в него хозяина своего, вполовину нагого прежде, худого станом, молча сию заботу принявшего; продел Калифа руки тощие в рукава размашистые, да возражения никоего не высказал, когда ближе к нему подошёл джинн, со спины да вплотную, скользнув руками крепкими вдоль его талии. Пред собой да вперёд смотрел Азазель бесстрастный да взором твёрдый, воздев голову царственно, гордо, покамест руки вазира тряпицу развязывали, что на поясе архидемона сидела прежде; снял тряпицу сию с господина Кахир, на пол пала она глухо, подле ног, обутых в остроносые тапочки, — а вазир запахнул халат на Калифе, то на руки взирающий собственные с высоты роста внушительного, то на хозяина ненароком бросая взор, завязал пояс тоненький, отошёл на шаг. — Да будто дитя я какое-то... — молвил Калифа, ворот халата оправив, — ...Что ты меня, словно родитель, ко сну всякий раз готовишь? — Ты господин мой, о великий эмир, и то — моя обязанность, — невозмутимо ответил Кахир, сложив руки над поясом. — Обязанность... — хмыкнул Азазель задумчиво, постоял так, полубоком ныне, потирая в пальцах когтистых поясок узенький, — а после и молвил туманно, невесть о чём: — Когда-нибудь ты не сдержишься снова. — Так запрети мне Тебя касаться. — Немедля ответил Кахир, и бровью не поведя притом да взора не отводя спокойного. Усмехнулся Азазель, пред собою глядя, да голову поднял, посмотрел на вазира лукаво. — Ты что! А как же обязанность? — произнёс он с укором насмешливым, чрез прищур наблюдая лик джинна строгого, засим отвернулся, ребаб со смычком взял с кровати, во всполох дымовой вернул; откинув одеяло лёгкое, опустился он на ложе своё, лёг на спину, покамест обходил кровать Кахир степенный, у двери остановившись в итоге да поглядев на господина спокойно. Сложил Азазель ладони на груди худой, в потолок устремив взор раздумчивый, да так и лежал бы далее, когда б ни оклик вазира: — Эмир мой. Скосил глаза Калифа вправо, во сторону ифрита подле двери входной, повернул затем и голову чуть, воздев брови чёрные. — Ты обувь забыл снять. — С улыбкою, едва различимой, произнёс Кахир. А на ногах стройных Азазеля, на кровати лежащего, и впрямь до сих пор красовались тапочки его «домашние», востроносые да златом шитые, в коих по дворцу он разгуливал. — О, — удивился Калифа ровно, взгляд на них переведя рассеянно. — И впрямь. — Позволь. — Да, смолвив это, подошёл ко кровати вазир неспешно, у изножья встал, подле ног азазелевых, что одна на другой возложены были на одеяле скутившемся; нагнулся ифрит, протянул руку левую — да и взял плавно ногу одну за лодыжку худую, приподнял, сняв тапочек да положив его на углу, со второю то же соделал под взором Азазеля задумчивого, что следил за движением всяким джинна заботливого, ощущая касание дланей сильных да никоего чувства не выдав на спокойном лике. Поставил Кахир тапочки востроносые подле кровати роскошной, справа, выпрямился затем, глядя на господина мирно. Тот на него взгляд воздел, посмотрел так малость, а после приподнялся да и на бок лёг, отвернувшись. Склонил голову вазир снисходительно, помедлил чуть, засим нагнулся, укрыл архидемона одеялом лёгким, обод златой снял с головы его да на тумбочку положил аккуратно, со стуком глухим да тихим, а после до двери прошёл, молвив на ходу: — Счастливой ночи Тебе, мой эмир. Да пусть утром во здравии Тебя увижу. — И тебе... счастливой ночи да здравия. — Услыхал он в ответ негромкое, улыбнулся чуть, коснувшись ручки дверной золочёной, — да и вышел из покоев роскошных, закрыл за собою дверь.
7 Нравится 26 Отзывы 6 В сборник
Отзывы (2)