— Если я владею языками людей и даже ангелов, но любви у меня нет — я только меди звон и литавр грохот. Если я говорю на языках людей и даже ангелов, но не владею даром любви, то я всего лишь гулкий колокол, или звонкий кимвал. Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, — то я ничто.
Послание Апостола Павла коринфянам.
Почивал дромадер Бонифаций на софе да во спальне, Паймону отведённой любезно, когда вломился вдруг мэр во комнату, дверь распахнув да шагнув с улыбкою, — пробудился Боня тотчас, поднял голову, поглядев растерянно, да наблюдал отныне, как крутанулся Паймон на ходу, раскинув вдохновенно руки, блаженный ликом, счастливый люто, без пиджака поверх рубашки белой; прокружился Паймон до кровати самой да и рухнул на перины пышные, в потолок высокий воззрившись с улыбкой довольною. Вздохнул мэр засим глубоко да шумно, покачал головою в неге, сказал с усладою во гласе негромком: — Он такой!.. Такой!.. О, дружище... Мне никогда не бывало лучше, чем есть мне ныне... — Гр-ру!.. — одобрил Боня, кивнув головою рогатой. — Он с утра по делам ушёл... — продолжил Паймон вдохновенный. — А я вот его не дождался, по дворцу ходил. Сад глядел, что Ракше назначен, там древа дивные во цвету стоят... Леопарда с пантерой гладил, что во саду том нежились... Мне Ракша поведал: то любимцы Калифы средь прочих, любит мясо бросать он им да смеётся весело, когда прыгают за кусками кошки, друг у друга отнимая с рыком... — Вздохнул мэр умильно, воображая сию картину мысленно. — Да и много чего ещё во чертоге этом... Красиво убранство местное, ковры эти пёстрые, узоры витые, музыка... Потому ведь красиво, что возлюбленно искренне. Любит здесь Азазель мелочь каждую, и любовью его всё здесь живо. Только слуги его омрачают вид: зыркают недоверчиво, молча. Ладно, — поднялся Паймон засим, сел на кровати роскошной, свесив с краю ноги козлиные. — Пойду к нему, поди, пришёл давно уж, — обернулся он на Боню внимательного. — Полдня я тут шляюсь. — Р-ру, — кивнул дромадер разумеюще — да и возложил голову на софу обратно, почивать приготовился далее. ...Отверз Паймон аккуратно, несмело, дверь плотную во покои Калифы, издалека-то уверенный, храбрый, — но чем ближе подходил ко спальне, тем пуще преисполнялся робостью; да и сходу заслышал мэр музыку восточную, вычурную, не слыхать её из коридора было, а ныне взыграла вовсю. А то звучал граммофон чёрный, златом писаный, стоял подле кресла пёстрого, богатого тонами алыми, да на креслице том Азазель сидел мирно, полулёжа этак: возложив на подлокотники локти, запрокинул он ко спинке голову, улыбался с глазами закрытыми, протянув во длину ноги стройные, нагие под подолом халатика, во тапочках с носами вострыми; подперев кулаком щеку, слушал музыку Калифа улыбчивый, что всё лилась из злато-чёрного рупора граммофона по руку правую, — гремели гулко нагары с бендирами, звенели сантуры с канунами, скрипки вились изящными трелями; исполняли оркестры целые произведения красоты немыслимой, то современные, то и вовсе годов стародавних, да песнопения под стать звучали устами солистов египетских, турецких, иных вдобавок, то всенародно известных да признанных, то таковых, о коих никогда и не слыхивали, хоть талантом да мастерством своим были те ничуть не хуже первых. От входу справа была сцена сия безмятежная, и остановился Паймон у двери, прикрыв за собою легонько, дабы звуком никоим не нарушить покой возлюбленного, услаждающегося мотивами вычурными, дорогими его сердцу немыслимо. — «Аль-Кахира, её Нил, её долгая ночь, — пели двое разом из граммофона чёрного. — Её песни, её маввалы и её рассказы, — как они прекрасны! В Аль-Кахиру ты приехал, ты тоскуешь! Ты не можешь её забыть и продолжаешь говорить о ней!...» Хмыкнул Паймон невольно, разобрав словеса затейливые, да и открыл Азазель глаза тотчас, услыхав, видать, — поглядел архидемон на мэра с минуту, улыбчивый, дружелюбный, мирный, да сказал засим: — То песнь, одна из моих излюбленных. Всякий раз терзает сердце, великая, да воспеть вослед тотчас хочется, вскружиться во танце рук. — Хорошая, — кивнул Паймон одобрительно, улыбнувшись смущённо под взглядом очей тёмных, жгучих, очерченных на манер египетский. — Да не хуже, мыслю... во твоём исполнении, — добавил он, взор потупив. Усмехнулся Калифа ласково, сощурив очи в улыбке доброй, взмахнул рукою засим элегантно, — да и стихла тотчас музыка восточная вычурная, гремящая ударными шибко. — Гляди, друг мой! — поднялся Азазель грациозно с креслица, нагнулся чрез подлокотник куда-то, ко стулу, позади стоящему, и покраснел тогда Паймон лишь пуще, не удержавшись от взгляду на покачнувшиеся полы халатика, длиною не шибкого; но да опомнился, воздев голову чутко, ибо оборотился к нему Калифа, протянув беззаботно поднос блескучий: на подносе том пирог сгоревший покоился, источал запах гари явственный. — Я помыслил тебе приятное сделать, — улыбнулся Азазель беспечно, склонив голову на бок да вздрогнув власами длинными. — Ведь у хозяина ладного и угощение щедрое! Да того пуще, когда содеяно его руками! Только... — опустил Калифа взор на пирог несчастный, от копоти чёрный люто, — ...о мастерстве своём кулинарном помыслил я лучше, чем есть оно. Погляди на сей ужас! Это я торт испёк! Засмеялся Паймон по-доброму, увидав таковую картину, покачал головой, воздев взгляд с пирога на возлюбленного, что разглядывал своё изделие пристально, брови вскинув да на мэра посматривая. — Я уверен, он и таким чудесен! — молвил Паймон с улыбкою, коснувшись длани когтистой мужеской, поднос держащей. — И мастерство твоё во готовке велико! — О, кто хвалит в человеке то, чего нет в нём, — насмехается над ним, воистину, — возразил Азазель, улыбнувшись, отстранил от руки мэра блюдо куда-то во сторону. — Нет, я не смеюсь, ты что! — поспешил уточнить Паймон, воздев руки с тревогою. — Я о том лишь, что неудача — не приговор отнюдь! Мне... — опустил он взгляд, улыбнувшись кротко, — ...приятно уже оттого, что порадовать ты меня стремился. Для меня пирогов никто никогда не готовил. Даже... — усмехнулся мэр с нежностью, поглядев на Калифу высокого, — ...горелых. Улыбнулся в ответ Азазель, склонив голову ласково, отвёл взор, поглядев на пирог; засим задумался о чём-то крепко, отворотившись и вовсе, отошёл поближе ко креслицу, когтем вострым по корке горелой постукивая, — и наблюдал Паймон с любованием за ликом точёным да стройным, столь выразительным эмоцией каждою, с огнём жгучим во сердце глядел на стан грациозный мужеский, прямый осанкою, гордый, исполненный силы истинной, величием сердца чувствующего. — Чем... займёмся? — подал голос Паймон в итоге, румянцем на щеках алея. Опомнился Калифа тотчас, обернулся на него рассеянно, засим возвёл взгляд к потолку задумчиво. А после и предложил внезапно: — А хочешь... поглядеть на Эль-Нил? — На Нил? — удивился мэр, не ожидавший предложения этакого. — Это... река-то здешняя? А что там глядеть и вовсе?.. — но да тотчас и спохватился Паймон, поджав губы, ибо узрел возмущение сдержанное в очах изумлённых да искренных. — Я не знаток! — добавил поспешно он, руками всплеснув с досадою. — Вода проточная — дело нужное!.. Усмехнулся Калифа, наблюдая сие извинение, отставил после поднос на креслице, нагнулся к мэру, схватив бодро за руку, — да и бегом до двери тотчас кинулся, увлекая за собой полюбовника, что едва ли успел опомниться, округлив на Азазеля глаза с удивлением шибким да поспешая за ним нескладно. ...По глади Нила великого, по воде беспокойной, вперёд куда-то неспешно стремящейся, шла ныне дау протяжённая, крепкая, — лодка, то бишь, арабская, с ладьёю схожая, деревянная, без паруса всякого, наружностью своею древняя, потемневшая от веков да вод; да в дау той, во громаде её обширной, сидели двое, — Азазель да Паймон: Калифа был посередь, на лавке восседал нога на ногу, подперев подбородок дланью да на окрестности глядя с улыбкою; в тоге был во своей он обычной, без накидки да куфии, и посверкивал обруч тонкий на голове его златом ярким во свету полуденном; Паймон напротив сидел, во пиджаке был ныне, скучковался он боязно, поглядывая на воду речную, да на Азазеля смотрел безмолвно, на то, как вьются по ветру силы нешибкой власы тёмные архидемона гордого. А мимо два брега проплывали тем временем медленно, по сторонам двум от дау древней; далече было уже от городов да селений, массивы природные раскинулись по брегам открытым, заросли древ подалее, поближе — тростника череда сплошная, кусточков зелёных, кочек; по Нилу Белому шла дау великая, по Бахр-Эль-Абьяду, то бишь, одинокая под небом полуденным, облачным, без вёсел плыла, без паруса, будто незримый кто-то вёл лодку рукою сильной. — О, Арабия моя, Арабия... — молвил Азазель печально, вперёд устремив свой взор, над головою Паймона, на брега смотрел, на колоски, на ветру подрагивающие, любовался простором природным, плеск воды о корму аки музыку какую слушая. — Сколь веков за твоей спиной?.. — покачал головою Калифа, покамест вздымались его власы кратко под ветерком несильным, касаясь мягко лица да цепляясь за бороду. — Хотел бы я и Та-Кемет наречь твоим именем... Но здесь иные земли. Иная у них история. — Помолчал Азазель, наблюдая за тростником качающимся, шуршащим колосками светлыми; да после изрёк задумчиво: — «Нил окропил тот край со всех сторон... Он города через столетья видит...» Итеру, Бар, Нейлос... Сколь имён у тебя, о, Нил мой?.. Ты видел Богов египетских, что дарили народам знания... Видел и войны их, когда друг с другом за власть пантеоны сражаться начали... Гибель царств да народов наблюдал ты безмолвно, дарил жизнь люду да зверю дикому, дозволяя напиться вдоволь да взрастить урожаи обширные, отнимал жизнь засим, раздаваясь вширь, разбивая водопадами судна... Но тот же самый ли ты в век нынешний? Точно тот же стремишься ты вдаль — иль давно ты иной, мой Нил? Как смотреть на тебя мне, скажи? Как на друга аль будто на незнакомца и вовсе? Знакомы ли мы с тобою? Да помнишь ли ты меня? Меня, сотни сотен раз ко брегу твоему ходившему... окунавшему длани в воду... во глубины не раз вошедшему, дабы омыл ты со плеч моих день минувший, песок пустынный, багрянец крови моей да чужой... Помнишь? Иль во всякий день следующий рождаешься ты по-новой, забвению предавая прошлое? Тогда порою мне тобой стать хочется. Дабы так же забыть день прожитый... год... век... жизнь целую... Будто и впрямь никогда её не было. — Усмехнулся Калифа невесело, качнул головою рогатой, сверкнув ободом тонким кратко. — Но то лишь мечты несерьёзные. Нам память дана неспроста. Коль и впрямь бы ничего не помнили... так и топтались бы на месте вечно. Ни себя бы, ни мир не ведали, изумлённые во гробовом безмолвии. Замолчал Азазель ненадолго, любуясь красотами местными, улыбнулся засим тепло, узрев газелей пару: по брегу скакали они, рогатые, стройные, гарцевали средь кустов да древ. Покосился и Паймон на газелей, призадумавшийся над речью выслушанной, да после сказал ровно: — Да уж, много тут живности... Хорошо хоть крокодилов нет. — А что крокодилы? — осведомился Калифа, изогнув бровь чёрную да поглядев на мэра лукаво. — Жуткие... — поёжился мэр опасливо. — Во́т кто и впрямь чудовища... для убийства соделанные. Но слыхал, в Ниле более нет их. Не ведаю, куда пропали, но туда им и дорога, впрочем! Ничего на сие Азазель не ответил, лишь сощурил очи хитро, коварно. Да и всколыхнулась вдруг вода речная окрест, взволновалась немыслимо; услыхал Паймон плеск повсеместный неистовый, оробел немедля, скосил взгляд направо; да и вытаращил очи дико, захрипев со страху, завертел головою во стороны: ибо вздыбились из глубины вод нильских спины крокодильи колючие, изогнулись буграми тёмными, цветом будто болотная тина; морды длинные себя оказали пуще, обращая глазищи звериные, извились хвосты массивные, волною плавной скользнув в воде, — несметно было количество крокодилов великих, заполонивших собою русло, с лодкою древней вперёд они плыли отныне, на архидемонов глядели, жуткие. — Ты... ты... — прохрипел Паймон, указуя на чудовищ лютых рукою дрожащей, то влево обращаясь, то вправо, да сжавшись со страху на лавке. — Убей!! Они сожрут нас! Убей!! Чего ты сидишь-то?!.. — Причина страху — невежество, — ответил Азазель на это, наблюдая с интересом за мэром под плеск воды под хвостами массивными, спокойно сидящий, возложив ногу на ногу да подпирая подбородок дланью. — Не всё белое — сало, да не всё чёрное — финики. — Сейчас не время для болтовни твоей!.. — огрызнулся Паймон перепуганный, руками себя объявший. — На разговор не налагают пошлины, — улыбнулся ему Калифа. — Да усмири свой страх. Не услышит заткнувший уши, так пусть хоть по устам прочтёт. Погляди на своих «чудовищ». Посмотри внимательней, — да и повёл Азазель рукою во сторону, указал на крокодилов нильских, повернув к ним голову да сверху вниз поглядев с нежностью ласковой. Устремил Паймон взор дикий на указанных, привстав чуть да вытянув голову, — да и узрел, воздев удивлённо брови: стремились вперёд крокодилы великие, подле лодки размеренно плыли, не помышляли нападать и вовсе, не таили дурного умыслу, спокойные, мирные, — а на спинах их угловатых да колких притулились друг к дружке плотно сотни сот крокодильчиков махоньких; сидели детёныши малые, вскинув мордочки крохотные, держались лапками за спины родительские, от главы до хвоста их усеяв своим количеством, скопом этаким ехали, точно детвора малая в автобусе школьном. Засмеялся Калифа мирно, прищурив очи умильно да наблюдая за картиною этакой, и растерялся тогда Паймон, подуспокоившись малость, сдвинул брови смятённо, на крокодильчиков махоньких глядя. — Они не хотят тебе зла, — молвил Азазель спокойно, опершись рукою о борт. — Они до дому плывут семьёю. Своей жизнью живут да жить хотят твоего не менее. Не брани за клыки клыкастого, — не выбирал он, каким родиться. — Да и простёр Калифа руку засим к крокодилам бесстрашно, нагнувшись пуще да улыбаясь приветливо; узрели детёныши махонькие длань протянутую, обернулись на неё едино, моргая глазками юными, лишь недавно на мир взглянувшими из-за краёв скорлупы яичной; а ход реки спокойной переменился вдруг разом, ускорился, потоком бурным взревев отныне, — и подтолкнул Азазель под спину крокодила великого, деток малых на себе везущего; воздел крокодил хвост массивный, мотнув им извилисто, скосил око на Калифу улыбчивого да и устремился вперёд с собратьями, по течению шибкому, шумному. Понеслась вслед за ними и дау, всё пуще набирая ход, полетела отныне неистово по реке беспокойной да бурной; и наблюдал Паймон удивлённо, как сел обратно Азазель радушный, грациозный движением каждым, да вперёд вновь устремил взгляд уверенный, поверх головы попутчика. — Они в глубинах да кусточках схоронятся, — молвил Калифа мирно, опираясь о лавку, беспечный видом, спокойный. — А нам — вперёд. Не страшись, друг мой. Уже говорил я некогда: то, всерьёз, самый верный путь. Обернулся Паймон встревоженно, и впрямь узрев, что подевались уж крокодилы куда-то, — да и опешил, обомлел испуганно: ибо падала дау древняя ныне с вышины водопада неистового, вперёд выдавшись во потоке бешеном да накреняясь в полёте всё пуще под шум да брызги воды безжалостной. Вцепился Паймон в лавку узкую, завопив от испугу лютого, — а Калифа запрокинул голову, закрыл глаза с усладою искренной, покамест ветер, возросший в силе, трепал власы его дуновеньем порывистым, кропя брызгами вод Нила великого уста лукавые с улыбкой печальною. ...А вскорости, вымокший да оттого угрюмый, сидел Паймон напротив костерка невеликого да обсыхал мрачно, укрытый накидкой коричневой да взирающий на Азазеля задумчиво: Калифа подле древа сидел, напротив, возле ствола саксаула извилистого, одинокого средь барханов пустынных, да мастерил из ветки найденной нэй арабский, флейту, стругая древесину плотную кинжалом, волною изогнутым. — И где мы ныне? — вопросил Паймон ровно, хмуро, наблюдая сие занятие. — Эн-Нуба, — ответил Азазель дружелюбно, не воздевая взгляду. — Нубия. Часть Сахары в Долине Нила. Северней Хартума славного, южнее Асуана египетского. — Помолчал Калифа с минуту, стругая флейту умело, а засим остановил вдруг руку, воздел голову, запрокинул неспешно, на саксаул поглядел ветвистый, раскинувший в вышине крону скудную. — «Коряга кривая», помнишь? — усмехнулся архидемон мирно, разглядывая листочки иссушенные. — Я уже извинялся, — пробурчал Паймон, отвернувшись. Хмыкнул Азазель, посторонился пуще, привалившись спиною ко стволу древесному, затылком прислонился вослед, всё любуясь кривыми ветвями. — А ведь и впрямь будто корча, — молвил он спокойно, задумчиво. — Агония под палящим зноем. Танец смерти в удушье жарком. Во пустынях все древа такие. Искривлённые жаром немыслимым. Так и застыли во пляске молча, извившись в мучении скорбном. Да впрочем, коль и впрямь то — агония... всё одно, неизмеримо красивая. — Улыбнулся он беззаботно, но печально как-то, вновь флейту стругать затеял, опустив рогатую голову, под нос напевать нечто принялся, без слов, едва слышно и вовсе. Подумал Паймон с минуту, наблюдая движение руки умелой да мужеской, кинжал вострый уверенно держащей во пальцах, перстнями унизанных; а после и вопросил, указав куда-то во сторону: — А это там чего? А не шибко далеко, тем временем, за пустынными дюнами, острия изваяний треугольных высились, будто пирамиды какие стояли там, в разы меньшие, нежели в Гизе. Да так и оказалось, впрочем. — Пирамиды, — ответил Калифа спокойно, не отвлекаясь от своего занятия. — Нубийцев придумка. — Не ведал, что и здесь пирамиды имеются, — хмыкнул мэр с удивлением сдержанным. — Они есть по всей Асии, — улыбнулся архидемон в ответ. — И во холмах, и под твердью земной, и под снегами великими. Но возлюбленны мной пуще прочих лишь те, что в Эль-Гизе. — Кто б сомневался, — усмехнулся Паймон беззлобно, отирая от влаги лацканы пиджака помятого. — Наблюдал их вблизи? — поинтересовался Азазель лукаво, изогнув бровь чёрную. — Не-а. Издал тогда Азазель смешок довольный, краткий, прекратил терзать нэй соделанный кинжалом вострым, размахнулся легко — да и бросил вдруг флейту в огонь костерка невеликого, без сожаления да без сомнения всяческого. И тотчас всколыхнулось пламя немыслимо, объяло жаром инструмент музыкальный, не родивший из себя ни звука за жизнь свою краткую; извилось пламя неистово, вздыбилось, зажмуриться Паймона заставило, — опустил мэр голову, отвернувшись невольно, закрылся рукою опасливо, да после и поднял взгляд, уразумев, что прочь Нубия сгинула. Узрел мэр тотчас растерянно, что стоит он без накидки ныне да подле Калифы гордого прямиком посередь Эль-Гизы, пред пирамидами великими на плато обширном, пустынном. — О, величие веков минувших... — произнёс Азазель печально, шагнув плавно к пирамиде Хафра; подошёл он так, задумчивый, с очами тоскливыми, коснулся рукою чутко блока каменного, пыльного, одного из миллионов тех, что сложили собою единое. — Под началом Богов возложенные... обнажённые временем... приёмники энергий космических... стоите, никому не нужные... — провёл Калифа дланью мягко по блокам каменным, песок рассыпчатый роняя движением сим, покамест смотрел на возлюбленного Паймон, подошедший следом, во стороне стоять оставшись молча. — Неумолимо Время... — покачал головой Азазель с сожалением скорбным. — Вперёд несётся мир. Назад нет ходу. А вперёд тех ходов... не счесть. Но прислушайся, друг мой... — да припал осторожно Калифа ухом чутким ко блоку стены храма древнего. — И поныне поёт пирамида... — произнёс он вполголоса, смежив веки печально. — Величие архитектурной мысли... Все храмы времён тех звучат голосами собственными. Войдёшь в пирамиду — дар речи утратишь мигом... ибо поёт пирамида мелодию математики истинной... Так бы века и слушал... — да развернулся засим Азазель неспешно, прислонился спиною плавно ко стене пирамиды великой, объял руками себя за плечи, запрокинув голову чувственно. — Фа-диез в мажоре... — прошептал он, глаза закрыв, — ...да отзвуки планетарных твердей... И вновь рвётся сердце на части. Пусть, о, пусть! Лишь бы хладным... не было... Вдохнул Паймон глубоко да судорожно, алеющий на щеках румянцем, на Азазеля глядел он пристально, сгорая от огня сердечного; да не сдержался, подошёл решительно, обнял руками его вкруг бёдер, прижавшись жадно, огладил с усладою. Опомнился Калифа чувственный, опустил на Паймона взор, качнув власами длинными, смутился люто немедля, охнув тихо да выгнувшись, стены руками коснувшийся, ибо тоги подол, с боку левого, задрал ему мэр своевольно, приникнув поцелуем жарким к бедру обнажённому стройному. — Ты что!.. Не здесь!.. — покачал Азазель головою, отстранил Паймона за плечи осторожно, мягко. — Почему?.. — вопросил тот с огорчением явственным, дыша тяжко да по чреслам Калифу оглаживая. — А Сфинкс глядит, — улыбнулся архидемон лукаво. — Смущает вниманием этаким!.. Оглянулся Паймон растерянно на Сфинкса великого, что чуть поодаль был, во стороне от череды пирамид, — да и смотрел-то, как оказалось, во сторону, иную напрочь, задом звериным к пирамидам повёрнутый. Обернулся к Азазелю Паймон, изогнул бровь скептически. Улыбнулся Калифа лишь пуще, щуря очи коварные, отвёл взгляд неловко. — Отвернулся, видать, — произнёс он мирно. — Не хочет, чтоб на него глядели. Сам не свой опосля того, как главу ему соделали новую, из исконной его, изначальной. Ой, ты гляди! — спохватился вдруг Азазель, воздев брови да указав на Сфинкса. — Вновь смотрит!.. Обернулся Паймон немедля, округлив глаза, невесть отчего поверив обману наглому, — да и вывернулся тогда Калифа из-под рук его, ловко выскользнул, устремившись куда-то прочь да оглянувшись на ходу лукаво. — Вот песчаная кобра!.. — усмехнулся Паймон с досадою, покачав головой, да и следом немедля направился, увязая во песке копытами. И много где ещё побывали они вдвоём отныне, по землям ходили разным, глядели красоты природные; а ввечеру, на закате багряном, к пирамидам воротились в Эль-Гизу, отдыхать сели на одной из пирамидок ступенчатых, напротив третьей из трёх наиглавных, Менкаура, самой поздней из них да низкой. — Да-а... — протянул Паймон, обхвативший колена руками, подле Азазеля был он, слева, на пирамиду глядел, освещённую закатным солнцем. Калифа сидел по-турецки, обыкновенно осанкою прямый да гордо голову держащий, улыбался привычно, мирно, любуясь достояньем египетским. — Воистину, чудо света... — продолжил Паймон задумчиво. — Кто бы там их не воздвиг, Боги иль люд обычный... Хотелось бы мне быть таким же, как пирамиды эти. Таким... устойчивым, нерушимым, уверенным. Сколь веков стоят? А простоят и дольше... устремлённые в высоты Вечности. — «Всё на свете боится времени, но само время боится пирамид», — молвил Азазель в ответ, поглядел на Паймона с улыбкою, когда взглянул на Калифу мэр, не уразумев изречения. — Так молвили мудрецы египетские, — пояснил Азазель спокойно. — Ведь разумели: над тем время не властно, что так же стоит нерушимо. Молвишь, всему конец есть? О, я не ведаю, так ли... Ведь всякий конец — то начало новому. Но бесконечно хотя бы одно, надим мой. — Что? — вопросил Паймон растерянно, наблюдая профиль стройный да гордый за прядями влас тёмных, что на ветру сухом мягко покачивались. — Любовь, — ответил Азазель уверенно, наблюдая пирамиды великие. — Ибо любовь — то основа сущего. Знать, и сердце тогда бесконечно, ибо в сердце живом любовь ро́дится... да без сердца, вне сердца, нет её. Хмыкнул Паймон, любуясь архидемоном знойным во свету закатного солнца, помолчал малость, да спросил засим: — Чем занимаешься ты века напролёт? — Любуюсь, — ответил Калифа мирно. — Чем? — Всем, что есть. И любование это во всём заключаю, что делаю: пою ли, пишу ли книгу да стих, изображаю ли портрет да пейзаж... Изъявляю ли звучанием нэя, ребаба, иных. Я любуюсь — и оттого творю. Как и Аллах Созидал из любви. — И тебе... не наскучило? — Не наскучит то, что возлюбленно, да сердцу, что любит истинно. —Помолчал Азазель с минуту, не сводя с пирамиды Менкаура взора задумчивого, пошевелился засим, возложив локоть на колено стройное, поразмышлял над чем-то, что не озвучил да не изрёк вослух, — а после и запел вдруг негромко, печально, медленно, воздев повыше рогатую голову: — О Восто-о-ок, О Восто-о-ок, Ты силё-он и жесто-о-ок!.. Ты свобо-о-оден и сме-ел, Будто ве-етер пусты-ынь!.. Удивился Паймон, услыхав песнь знакомую, поглядел на Азазеля вновь. — Взгляды чёр-рных оче-е-ей... — прикрыл глаза Калифа будто с мукою скорбной, поведя головою чувственно, строку всякую исполняющий с любовью сокровенной, искренной, с огнём жгучим во сердце чутком, услаждаясь тем, о чём поёт. — Злато вя-а-ази-и рече-е-ей!.. О горя-а-ачи-ий Восто-о-ок, Никогда-а не-е осты-ынь! О, пляши-и, о, танцу-уй! Зноем ко-о-ожу-у целу-уй! — запрокинул Азазель пуще голову будто в истоме тягостной, покамест вились да подрагивали под ветром сухим да несильным власы его свободные, объятые венцом златым. — Средь барха-а-анов и дю-у-ун Я гото-о-ов у-умере-е-еть! Чтоб песко-о-ом после ста-ать И с тобо-ой та-анцева-а-ать! И под со-олнц-ем пустынь Не сгора-ая горе-е-е-е-еть!... — закончил архидемон песнь красивую, глаза открыл, поглядев на пирамиду великую, будто зёрнами злата усеянную во лучах нисходящего солнца, к горизонту клонящегося. И догадался внезапно Паймон, воздев удивлённо брови, тишину не сразу нарушил, обождал чуток, не решаясь молвить; но засим и вопросил вполголоса: — Это... ты сочинил... сию песнь? Кивнул Азазель в ответ, улыбнувшись мирно. — Верно. Как и множество иных. Для хадимчиков пишу, для других испрошающих, да для себя самого прежде прочего. Призадумался Паймон, опустив взгляд, да после иное молвил, поглядев на улыбку мирную, на устах лукавых извечную: — Скажи... Как мыслью извернуться надобно... дабы мир весь полюбить столь искренно? — Пожалуй... — призадумался Калифа, взор опустив на миг, — ...уразуметь его, наперво. — Ответил он по итогу, вновь поглядев на пирамиду великую. — Уразуметь, как себя самого. Красоту разглядеть во всём, от велика до мала. Принять весь мир таковым, будто сам ты его и соделал. Будто ты за него в ответе, как за цветок, что на клумбе взрастил. Одинок пред тобою тот цвет, беззащитен, растерян. Пред светом он раскрывает бутон, да прячет от капель дождя. Обереги тот бутон от хлада, дай света ему, сколь просит. И тогда лепестки он разверзнет, красотой благодарность выразив. А коль ни света, ни тепла ты не выкажешь, захиреет тогда цветок, так и останется бутон закрытым да увянет его красота. Разумеешь ли, друг мой... я прежде грязи цветы наблюдаю. Да в сердце собственном взращиваю. Они из грязи растут, то верно... Ведь иначе не может и быть. Но посади на грязи той... сад. Глядишь, и в мир он испустит корни. Да, впрочем, в мире садов не счесть. Просто так же растут из грязи. Ты не серчай на мир, не таи обиды. Он растерян твоего не менее. Он жить да любить лишь учится... да не всегда по уму выходит, ибо не выдали ему на то инструкции, аки ребёнку, родителем брошенному. В общем, надим мой... — усмехнулся Калифа печально, с досадою лёгкой, — Вряд ли на умственное твоё терзание ответить могу я коротко. Но вот беда моя да награда: разумею в этом мире я всякого. А разумея, не могу обижаться, не могу осерчать всерьёз. Вздохнул Паймон глубоко, речь сию внимательно выслушав, отвернулся засим, опустив пред собою взгляд. А после и молвил хмуро: — Не уразумел я ни черта во сказанном. Усмехнулся Азазель беззлобно, покачал головой снисходительно. И с минуту-иную сидели они обоюдно в молчании этаком, на злато граней пирамиды глядя. Да после смешок краткий издал Калифа внезапно; покосился на него Паймон, воздев брови растерянно. — Киноленту одну я вспомнил, — поведал Азазель с улыбкой. — Момент из неё, что мне особливо по́ сердцу. Сидим схоже. — Что за фильм? — осведомился мэр с интересом. Поглядел на него Калифа, склонив голову на бок, понаблюдал этак молча, улыбаясь с печалью тайною, ответил засим: — Ты такие не смотришь. — Да отвернулся неспешно, вновь устремив на пирамиду взор. Нахмурился Паймон слегка, не разумея ответа, вопросил растерянно: — Ну... хороший хоть? Фильм-то. — О!.. — воздел голову Азазель вдохновенно, поведал беспечно, весело: — Я рыдал в конце. — Да поглядел он на мэра вновь, пояснил с улыбкою: — Стало быть, да, хороший. Кивнул Паймон, отвернулся, взглянув на пирамиду великую; а после подвинулся к Азазелю ближе, притулился этак, воздел руку неспешно да и приобнял Калифу за талию, главой уткнувшись во его плечо.***
Ты можешь войти.
Ты можешь налить мне вина.
Ты можешь успеть
увидеть меня молодым,
Ты можешь мне петь...
или молча стоять у окна.
Но не прикасайся ко мне —
Я болен.
© Стокгольм — Не прикасайся
...Воротились Азазель да Паймон до Калифата великого, до дворца восточного, в часу позднем, ночном. Огнями несметными фонарей уличных да светом окон бесчисленных встретил путников град Аль-Кахира, шумливый и в пору ночную, загадочный, знойный, душный; и хотел было Паймон за Азазелем во покои его последовать, но остановил Калифа товарища на пороге опочивальни роскошной, обернулся с улыбкою мирной, воздев указательный палец да покачав им хитро, молвил: — Нет-нет-нет! Не ныне, друг мой. Одному мне побыть ныне надобно. Не затаи обиды, уразумей потребность, да отдохни во своих покоях. Нахмурился Паймон растерянно, опечалившись явственно, поглядел на возлюбленного очами расстроенными, но да тотчас и закивал уверенно, обнадёжил, руками всплеснув: — О, конечно! Конечно, прости! Отдыхай! Я не буду назойливым! — да и поспешил по коридору прочь, стуча глухо копытами ног козлиных по коврам восточным да пёстрым, изложившим собою полы. Хмыкнул Азазель ласково, улыбнулся мирно, провожая взглядом архидемона маленького да коснувшись дланью косяка дверного, — а засим посторонился во комнату, прикрыл за собою дверь, потянув за ручку, затворил надёжно да плотно. Да и тотчас прочь сгинула с уст лукавых улыбка приветливая; остановился Калифа так, не убрав длани с ручки дверной, задумался о чём-то крепко, пред собою глядя очами печальными; опомнился он спустя минуту-иную, развернулся рассеянно, до кровати прошёл неспешно. Переменив тогу привычную на халат шелко́вый да повязавшись поясом, лёг Азазель на ложе своё роскошное, на спину, возложил на подушки голову, простёр во длину ноги худые, стройные, сложил длани на груди худощавой, прикрытой воротом одёжи лёгкой, да в потолок устремил взор безрадостный, размышляя о чём-то всерьёз в тишине опочивальни пёстрой, объятой светом тёплым люстры восточной, вычурной. Да спустя время некое, не шибко малое, но и не особливо долгое, молвил вдруг Азазель в тишине той, потолок наблюдая по-прежнему: — Входи уже. Не стой над душою. И не сразу, но чрез миг неловкий, отверзлась дверь комнаты медленно, осторожно будто бы, робко, — и шагнул во спальню из-за двери той вазир Кахир сдержанный, ликом хмурый, осанкою чинный. Притворил ифрит за собой дверь входную, не повернулся, стоять остался подле, сложив руки пред собою на поясе да глядя в пол с печалью да тягостью тайной в очах мудрых, пронзительных златом. — Могу ли молвить я при Тебе, эмир мой? — вопросил он ровно. — Можешь. — Ответил Калифа спокойно, твёрдо, без улыбки всяческой. — Могу ли смотреть на Тебя? — Изволь. Воздел тогда Кахир взор, сверкнув златом очей печальных, посмотрел на хозяина молча, с тоской неизбывной да страшной, хоть и был ликом строг да сдержан. Калифа же не взглянул в его сторону, так и лежал на спине, в потолок глядя безрадостно, не изменился в лице нисколь, — и узрел ифрит чуткий во глазах его хлад безмолвный, черту всякую лика стройного собою исполнивший, враждебный умеренно, твёрдый. Опустил тогда Кахир взор свой, разумея печально, что далёк ныне хозяин немыслимо, хоть притом и в одной они комнате. — Хочу, чтобы знал Ты, эмир мой, — подал голос джинн вновь, глядя пред собою хмуро, — Что сожалею искренно я о содеянном. Не достоин я ни взгляду Твоего, ни прощения. Коль позволишь — на колена встану. Хочешь — руки руби мне всерьёз. Да и воздел вдруг Кахир брови, опомнившись будто, а сердце словно бы сжало тисками разом; повернул вазир голову мигом, взволнованный очами пронзительными, — да и узрел то, что ощутил столь ярко: глядел на него ныне Азазель серьёзный, безмолвный, в лик строгий прямиком смотрел, не повернувшись да не меняя позы. И от очей сих жгучих, очерченных на манер египетский, будто огнём всё во груди полыхнуло тотчас, объяло неистово, выжгло; вдохнул Кахир глубоко да медленно, не оказав чувств сердечных никоим образом окромя того вдоха; да молвил засим спокойно, ни единожды не дрогнув гласом: — Великодушен Ты сердцем, эмир мой. Благодарю, что удостоил взглядом. Скажи, как могу я прощение Твоё заслужить? Всё соделаю, что ни скажи. — Халас. — Бросил Азазель сухо, отвёл взгляд засим, пред собой поглядел раздумчиво. — Ничего мне от тебя не нужно. — Страшно слышать такое из уст Твоих. — Отозвался Кахир немедля. Ничего на сие не ответил Калифа, размышляющий о чём-то ином. Отвёл тогда взор от него ифрит печальный, стан худой оглядел невольно, прямиком до ног стройных, объятых подолом халата короткого, — да и завидел, что вновь позабыл Азазель снять тапочки востроносые, златом шитые, на кои переменил он прежде сандалии свои плетёные опосля дороги. — Дозволь... — подал глас Кахир сдержанно, шагнув к хозяину медленно, протянул руку крепкую, — но да и очнулся от мыслей своих Калифа резко, взгляд воздев на него враждебный, встревоженный, вскинулся, отшатнулся прочь, ко стене да к подушкам, отстранив рывком ноги стройные от ифрита подалее, во подушки руками упёрся да застыл так сидящим, настороженным, взирающий очами гневными, серьёзный ликом, будто броситься готовый в миг следующий на своевольника наглого, аки кобра на её обидчика, изогнувшая хищный стан. Остановился немедля Кахир, на шаг назад подался, замерев да убрав опасливо руку простёртую, глядел всё с тоскою тайной, как вздымаются дыханием частым плечи вострые под тканью халата шелко́вого, покамест смотрит в ответ Азазель, не отводя взору твёрдого, решимостью гордой исполненного. Да тогда пал на колена ифрит и вовсе, сдёрнув с главы чалму белую да обнажив сим власы длинные, во хвост известный убранные, — тотчас пал тот хвост на плечи обширные, по спине могучей извился, когда склонился вазир пред хозяином до полу самого, прижимая чалму ко груди во руках обеих да коснувшись ковра челом. Воздел голову Азазель надменно, свысока наблюдая поклон сей, ничего не сказал покамест, дыша напряжённо, тягостно, — а Кахир же молвил тем временем, закончив клониться да выпрямившись на коленах медленно: — Дозволь мне, эмир мой... заботиться о Тебе, как прежде. — Поднялся он засим аккуратно, не сводя взгляду с очей выразительных, с осторожностью шибкой встал, не выпрямляясь сполна, дабы вновь не вспугнуть собою; шагнул ко кровати ближе, отложив чалму на углу ложа роскошного, нагнулся пуще, плавно, в лик точёный взволнованно вглядываясь; да и коснулся мягко лодыжки худощавой, стройной, воздел во длани грубой бережно, затаив дыхание; на тапочек востроносый да чёрный поглядел засим, поднёс руку свободную чутко, снял обувку неспешно, медленно, поглядев на хозяина вновь. Да колотилось сердце во груди ифрита беспокойно, неистово, покамест смотрел он на лик Азазеля гордого, даже ныне прямого осанкою, с достоинством в ответ взирающего, свысока, недоверчиво, хладно; лишь пуще ныло во груди той жгучестью при виде очей непреклонных, очерченных на манер египетский, влас длинных, нисходящих на плечи вострые, изгиба шеи за сими власами; с ума сводили собою уста тонкие, неулыбчивые ныне, строгие, да ткань халата шелкового сбилась с издёвкою будто, нарочно, обнажив грудь худую да бёдра поджарые, гладкие. Вдохнул Азазель поглубже, ощутив отчётливо, как подрагивает мелко длань мужеская, сильная собою, жаркая, держит крепко, уверенно; поднял голову архидемон медленно, запрокинул пуще, взгляд возведя к потолку да будто в истоме тягостной; отвернулся после, во сторону глядел отныне, хладный ликом да очами горестный, — и смотрел на него Кахир пристально, не сводя ни на миг того взгляду, покамест стягивал тапочек вторый нарочито долго, ощущая с усладой тоскливой во пальцах стройность знойную лодыжки мужеской. Но да возлёг вскоре тапочек вычурный на пол, подле первого на пестроте ковра; и опустил Кахир обратно ногу стройную, со длани выпустил, скользнув пальцами мягко по коже цвету песка пустынного, отошёл от кровати на шаг, возложив руки на поясе да глядя на Калифу сдержанно. Азазель же не взглянул на него, смирил напряжённость позы, лёг на спину обратно, халат оправив сбившийся. — Мыслю... — молвил Кахир ровно, — ...радость выказать могу я отныне за Тебя, мой эмир. Ведь, насколь я могу наблюдать, взаимностью Ты отвечаешь господину маленькому. Стало быть, вы отныне пара. Подошло к концу Твоё одиночество. Хмыкнул Азазель в ответ, не воздевая взгляду, помолчал малость, да после оборотился на бок, спиною к вазиру строгому, одёрнул полы халатика, сунув локоть под голову. А затем и ответил сухо: — Вздор. Заканчивать всё это надобно. Поднял голову ифрит, нахмурившись, — растерялся, видать, изрядно; да ничего не сказал на сие, задумавшись, отвёл взгляд смятённо. А после ко двери отвернулся, прошёл до неё неспешно, произнёс на ходу, отверзнув засим спокойно: — Что ж... Тэсбах аль хир, эмир мой. Надеюсь утром увидеть тебя во здравии. — Да не дождался Кахир ответа, помедлив у двери задумчиво, не обернулся, вздохнув глубоко, взмахнул рукою легко, погасив свет люстры, отверз дверь пуще да и вышел вон. Вздохнул и Калифа вослед, во темноте на боку лежащий; положил пред собою он руку, размышляя о чём-то тягостно, да засим и зажмурился горько, отчаянно, будто и вовсе вот-вот разрыдается, сжал простынь гладкую во когтистых пальцах, зарылся ликом во подушку пышную да и остался так, одинокий, скорбный, в тишине да во шелках роскошных.***
Да тем временем воротился Паймон до покоев, ему отведённых любезно, прошёл, дверь за собою захлопнув, кровать обогнул задумчиво, раздеваться принялся, возлагая на стул одёжу. — Гр-ру? — осведомился дромадер Бонифаций, воздев с софы голову да глядя на хозяина огнями очей багряных. — О, он в одиночестве побыть решил! — ответил Паймон немедля, рукой отмахнувшись беспечно. — Устал, видать! Да оно и понятно! Всякому хочется передохнуть порой от сообщества! Долгим странствие было наше сегодняшнее, немудрено, что умаялся! — Р-ры, — произнёс на сие Боня с сомнением странным, возложив главу на руки когтистые, на софе уложенные. — Я тебе говорю!.. — забрался мэр под одеяло обширное, лёг на спину да на подушки пышные, закинув над головою руки да улыбнувшись в потолок безмятежно. — У нас с ним, о-о!.. — вздохнул Паймон с блаженством искренным, покачав головою с улыбкой, — ...Всё замечательно. Помыслить не мог доселе... — опустил он взгляд, печалью исполнив улыбку, — ...что кому-то я по нраву могу быть всерьёз. Вот увидишь, дружище. Закрепим наш союз на крови мы воскорости, объединим чертоги наши да земли. И пред всеми хвалиться я буду, какое у меня сокровище! А все мне начнут завидовать. — Покивал Паймон самодовольно, уверенно, в потолок тёмный глядя с ухмылкою. — Клониться начнут с уважением. Глядеть будут вослед да шептаться: «Вон, великий идёт господин! Покорил он Владыку Востока, приручил Ветер свободный да знойный! Стало быть, он силён да смел! Ах, как жаль, что над ним мы смеялись!..» Фыркнул Боня с софы сдержанно, отвернулся чуть, встряхнув головою рогатой да ушами попрядав вострыми. — Вот ты фырчишь, а я ведаю точно, — не смутился Паймон размечтавшийся, не усомнился во сказанном. — Так и будет. Все поймут, чего я стою. Все узрят, что велик я, коль воздыхает меня сам Калифа. А я пройду средь них с Азазелькою вместе да даже взглядом не удостою ничтожных. О, так и будет, поверь мне, — расплылся мэр во улыбке блаженной лишь пуще, глаза закрыл, поудобней устроившись. — Так всё и будет. Я им всем... докажу... Да и заснул воскорости Паймон, с дороги умаявшийся, не заприметил во грёзах сладостных, как задремал, засопев размеренно, спокойный ликом в дремоте глубокой. Но спустя время некое, когда пробило уж где-то за полночь, вздрогнул Паймон, пробудившись немедля, глаза раскрыл: ибо раздался в тишине спальни тёмной трезвон телефона внезапный. Не уразумел мэр, ото сна едва ли очухавшись, заморгал растерянно, сел засим во постели тягостно, отёр дланями лик устало, вздохнув глубоко во смятении. — Это кому там взбрело?.. — пробурчал он, нахмурившись, протянул руку, на дромадера поглядев, разбуженного звонком вослед. Уразумел Боня жест, пошевелился тяжко, с софы слез, ко креслу направившись, где и был телефон чёрный да дисковый, во чемодане закрытом покоящийся. Да покамест раскрывал верблюд демонический чемодан тот, покамест аппарат шумливый из него выуживал, до Паймона засим направившись, не умолкал трезвон настойчивый, всё звучал да звучал без конца, будто решил для себя звонящий, что непременно добьётся ответа, даже коли нет Паймона поблизости. Да и добился, впрочем: устроил Паймон во ногах аппарат, дромадером врученный, снял трубку, настороженный, хмурый, приложил к уху плотно, молвил: — Управитель земель Испанских, мэр, король да бургомистр слушает. — Ночи доброй, сеньор Паймон. — Раздался в ответ из трубки глас грубый мужеский, до мурашек пробравший тотчас, лукавый, неспешный, уверенный. Растерялся Паймон лишь пуще, услыхав неизвестного, насторожился, стиснув трубку покрепче, вопросил ровно: — А... с кем имею честь я беседовать?.. Усмехнулся тогда глас уверенный, да засим и ответил просто: — Кесарь римский. Полководец. Пургатор. Барон адов... Маммон. Опешил мэр тотчас немыслимо, глаза вытаращил, на месте обмер. — К... К... Как вы... сказали?.. — выдавил он гласом дрогнувшим, едва ли живой со страху, оробевший пред собеседником люто, ибо разумел, кто таков названный. — Ты услышал. — Усмехнулся глас. — О... да, конечно... Просто... — отёр лицо Паймон дланью небрежно, переводя дух да волнуясь изрядно, — ...Столь неожиданно!.. Ведь доселе мы с вами... и не сообщались особливо! Вы ведаете обо мне?.. Мне лестно!.. Чем заслужил я внимание ваше?.. Что за нужда?.. Говорите, внемлю!.. — Не суетись, — осадил его глас неспешный, основательный во всяком слове. — Моё алканье — не главное. Прежде прочего то стоит, что нужно... тебе. Нахмурился Паймон растерянно, трубку телефонную стиснув накрепко, ничего не уразумел покамест. — Не столь страшен чёрт, как его малюют, — усмехнулся глас грубый. — Верно? Наслышан ты обо мне нелестного. Ведаю. Но коли помощь какая собратьям моим всерьёз требуется — готов оказать непременно. Прознал я, что ищешь ты себе сторонников. Но условия тебя не устроили, что высказали тебе взамен. — О да, запросили немалое!.. — выдал Паймон смешок нервный, покачав головою сбивчиво. — Совпало удачно... что единовременно и я поддержки ищу похожей. Взаимовыгодной для сторон обеих. Ты, король, персона известная, видная. Чин да лорд, как-никак. — Да-а, да-а!.. — закивал мэр усердно, затаив дыхание. — Как смотришь на то... дабы другом мне стать да соратником? Мне поддержку окажешь доверием. А я тебе тыл предоставлю надёжный. Покровительство своё отдам. Да никоей не потребую платы... окромя твоей дружбы, король. Опешил Паймон лишь пуще, раскрыв рот да пред собою таращась; да после и воскликнул во трубку несдержанно, подскочив на кровати от счастья да телефон опрокинув собою: — О, конечно!!.. Конечно, с радостью!!.. — опёрся он о кровать рукою свободной, на коленах встав, покамест глядел на хозяина дромадер Боня растерянно, на софе лежащий да голову склонивший на бок. — Я не мог и помыслить, что заслужу таковое внимание!.. — добавил Паймон взволнованный. — Я непременно, абсолютно согласен!.. — О, едва не забыл. — Усмехнулся глас грубый деланно, прервав восклицания мэра; осёкся Паймон, замерев, прислушался пуще. — Известно мне, что гостишь ты сейчас во чертоге Владыки Востока. Приглашаю тебя я к себе. Приезжай немедля. Дабы сделку заключить да обмыть. Но — условие. Не говори ничего Калифе. Не извещай его ни о сделке, ни о твоём отбытии. — А... — растерялся Паймон, брови сдвинув. — О, пустяк! — уверил глас беспечно. — Но ведь умён ты, король. Разумеешь. Увяжется за тобою Калифа, одного не отпустит, не одобряющий связи с баронами. Сорвёт нашу дружбу, нарушит. Не нужно нам этого, верно? — О!.. — уразумел Паймон, закивал согласно. — Д-да!.. Да, я так сразу и понял!.. — Разумеется. — Подтвердил глас с усмешкою. — Посему... жду тебя я отныне. Выдвигайся немедля. Никому об отъезде не молви. Приму тебя да ознакомлю с союзниками. Превосходно проведём мы время. — Осклабились в улыбке жуткой уста лукавые, обнажили клыки чудовищные. — Я гарантирую. Друг мой. Да и раздались засим из трубки гудки тоскливые, частые. Не сразу Паймон опомнился, да спохватился засим, вновь на кровати уселся, телефон повернув опрокинутый да возложив на него трубку задумчиво. А после и усмехнулся победно, кивнул, вскинув голову да глядя пред собою гордо. — Вот так-то! — бросил он с ухмылкой спесивой. — Уважают, значит! Заметили!.. — Гр-р-ру-у-у!.. — взвыл вдруг дромадер Боня протяжно, глядя на мэра с тревогою, зафыркал шумно, встряхнув головою рогатой. — Чего? — взглянул на него Паймон с недовольством явственным. Всхрапнул Бонифаций уверенно, рукою всплеснул когтистой, глядел всё на мэра очами багряными, не сводил ни на миг того взгляду. — Ну Мясник, и что? — ответил на это Паймон с раздражением шибким, отвернулся, с кровати слез, одеваться затеял поспешно. Да и вновь повторил Боня вой, с софы соскочил нескладно, застучав по ковру копытами, руками взмахнул, таращась на хозяина странно, — будто остерегал всерьёз, предупреждал об опасности точной. — Ты мне тут не зуди! — отмахнулся от него Паймон, рубашку напяливая да за пиджаком бросаясь во спешке. — Не неси этой чуши! Всё логично, закономерно, понятно! Он у наших не в чести и сам, союз со мной ему выгоден! Да я мечтать лишь доселе мог о такой поддержке!.. Не убоявшись связаться с Маммоном, всем покажу я тем самым тотчас, что не трус да не пальцем деланный! А ты мне тут про мышеловки, сыры! Понабрался от Калифы присказок!.. Гыркнул Боня настойчивей, подавшись к хозяину ближе, за пиджак схватил неучтиво, осадить устремившись этак, когда набросил одёжу сию Паймон на плечи; пошатнулся мэр от рывка такового сильного, осерчал немедля, развернулся, пиджак из пальцев когтистых выхватив, взглянул на товарища гневно. — Ты дурной совсем?! — воскликнул Паймон рассерженно, покамест отошёл от него на шаг Боня встревоженный, прижав руки ко груди мохнатой. — Теперь и ты мешаться удумал?! Раз ссыкло ты такое — сиди тогда тут!! Один!! А я пешим пойду!! Понятно?! Всхрапнул дромадер печально, опустил удручённо голову, проворчал неразборчиво нечто себе под нос — да более не возразил никак. — Вот то-то. — Заключил Паймон мрачно, оправляя узел галстука сдержанно. — Седло возлагай. Пошли. ...Да и покинули они тайно вскорости пределы дворца восточного, незаметно ушли, осторожничая, отверзли двери руками собственными, помышляя, что и впрямь не замечены; да только видел уход их вазир Кахир строгий, из-за угла коридорного вышедший: остановился, поглядев вослед, ибо доселе ощутил отчётливо, как пришли во движение двери; но ничего не сказал, никак не окликнул ушедших, всё стоял да смотрел, чинный, строгий, единственный без сна оставшийся да мрачный очами пронзительными. Так, домчал дромадер Боня безрадостный Паймона на горбу своём прямиком до ночной Италии, до Рима великого, до моста, что простёрся над Тибром, уставленный скульптурами ангелов. Да переменились статуи сии пресветлые на гаргулий тёмных, жутких, а из-за Замка Святого Ангела Пургаторий с изнанки выступил, собою заменил да вытеснил; в чертоге жутком фоморы гостей долгожданных приняли, замахали руками, возрадовались, повели прямиком к Маммону, гурьбою обступив нескладною. Да, оказалось, во комнате одной гостиной ожидает барон жуткий ныне: поднялся с дивана он грузно, оборотился к пришедшим, облачённый во халат домашний, покамест пламень камина напротив озарял пляской яркою убранство роскошное местное, стол округлый, посередь да пред камином покоящийся, интерьер витиеватый да креслица. Оробел Паймон люто, подле Бони остановившись сходу, воздел голову на Маммона великого, ничтожно малый пред бароном огромным, обмерший, всю решительность вмиг утративший; но осмелел потихоньку, когда пригласил его Маммон любезно присесть в одно из кресел внушительных да поведал когда с улыбкою вежливой, на диван опустившись вальяжно, как признателен он Паймону да насколь благодарен отклику. Разговорились засим лишь пуще, беседуя по-светски, сдержанно, будто знать именитая аристократии серьёзной, возвышенной; и приободрился Паймон, не боялся боле, вино попивая из кубка, вещал Маммону обо всём подряд, захмелевший да руками размахивающий, — а барон всё кивал да слушал, сложив длани на чреве обширном да на спинку дивана откинувшись, глядел на мэра внимательно, сам до вина не коснулся ни разу; облокотился он засим неспешно о подлокотник дивана роскошного, подпёр щеку кулаком, ухмыляясь мрачно, да так и сидел отныне, наблюдая за гостем беспечным, о своём размышлял попутно, вослух ничего не озвучив.