Теперь от тебя ничего не зависит, теперь — круги по воде.
Теперь беда спешит за бедою, цепляясь бедой к беде.
Белая Гвардия — Черта
С нависшей над тропою скалы, с широкого ее каменного языка остатки могучей непобедимой ордо кажутся Джурджи червем. Хилым жалким червем, что извивается между камнями в поисках укрытья. Люди, кони, линялый войлок сложенных юрт, посеревший от пыли тысяч дорог, — все это сливается перед глазами в темную печальную полосу без конца и начала. Серебряные Горы, заклятые жертвой, Станимировой жизнью, смиренны не более, чем зверь, притаившийся в засаде. Этот зверь только и ждет, чтобы кинуться на них, разорвать клыками бешеной метели, заморозить своим дыханьем — ледяным ветром, а затем — пожрать. Бросить в жадное свое нутро — мрачные бездонные пропасти. Горы не расступаются перед войском, не обращаются привычной равниной: нет, острые пики все еще впиваются серебряными копьями в молочно-сизое небо, и где облако, а где гора — не разобрать. Снег на узких коварных тропах — по брюхо степным коням. Спотыкаясь и оскальзываясь, они с обреченной покорностью следуют за хозяевами, за их продрогшими руками, что сжимают заиндевевшие поводья… Люди, люди смурные, серые и усталые идут за своим хозяином, хотя едва ли треть уже считает Джурджи таковым. За призрак скорой большой добычи, за непобедимого хана воины охотно отдадут свои жизни, но… Джурджи — хан без ханства. Нет у него теперь ни золотого трона о десяти барсовых шкурах, ни высокой войлочной кошмы, с которой можно цепко и строго оглядывать темников, собравшихся в гэре на совет… Да и темников всех растерял он в боях. Есть у Джурджи лишь истрепанные бунчуки с линялыми ячьими хвостами да старые флаги, на которых серебряные волки — страшные серебряные волки без глаз — бегут по черному пустому полотну, так похожему на владенья Звездного Пастуха. «Знамена мертвых, — скребется настойчиво странная мысль. — С первого же дня, с первого — я выбираю для себя знамена мертвых…» Ордо движется рвано; дергается нелепо, как дергаются мерзкие длинные лапы у подыхающего пустынного паука. Это… мало похоже на смелый путь отчаянных людей, это агония, сбитый неровный шаг живых мертвецов… и он, Джурджи, — первый из них уже мертв. Может быть… может быть, поэтому и мерещатся ему чужие воины в рядах степной ордо: диковатые горцы в косматых бараньих шапках, северяне, сошедшие с драконьих кораблей… и странные люди в странных одеждах цвета умирающей травы. У них раскосые и круглые глаза, они говорят на языках, что Джурджи совсем незнакомы, но у каждого… у каждого в груди тлеет осколок знакомой мечты. Чужой мечты, мечты их властителя, ведь тот, кто владеет Последним Морем, самым упрямым и дальним рубежом из всех — владеет всем миром. Кто из смертных не пожелал бы?.. У этих последних духов есть мечи и странные железные палки, извергающие огонь и дым. Над их головами летят железные птицы с тупыми железными клювами, а горы отзываются стоном и гулом на поступь их железных яков. Тропы, скалы, редкий кустарник — все это вдруг исчезает. Нет уже перед глазами Джурджи ни белого, ни серебряного, ни людей, ни коней из Великой Степи: только черная копоть сгоревших городов, только алые всполохи, разлившиеся по земле и небу, только плач и крики, проклятия и молитвы… Волны Последнего Моря навсегда теряют прежнюю синеву. Теперь они красны, будто жертвенная кровь, что наполняет Красные Купальни в Дайновых владениях… Нет, Последнее Море — и есть те Купальни; а со дна их, из глубокой чаши медленно подымается фигура Войны в истинном обличье. Он огромен. Настолько, что боги покоренных земель целиком пропадают в его стальных кулаках: всего на мгновение; чтобы потом… очутиться в жадной его пасти о десяти тысячах зубов. Горское пророчество о конце несчастного мира, коему уготовано сгореть в череде бесконечных войн, исполняется на глазах Джурджи. Исполняется, потому что он идет вперед, по телам последних своих людей мостит для Дайна путь к заветной земле. Исполняется, потому что у древнего черного алтаря Джурджи говорит: «Жертвую». — Надо ехать, брат. — Октай осторожно касается холодной его руки, вырывая Джурджи из лап страшных видений. Он вздрагивает, перебирает озябшими пальцами поводья Салхи, отогревает ладони прерывистым дыханьем. — Ты… видел? — спрашивает хрипло, ни на что не надеясь. — Там… среди наших людей, были чужие… Тени, духи… Не знаю, как назвать. Шли с нами, а потом… — Я никого не видел, — качает головою Октай, щурится из-за мелкого снега, летящего в лицо. — Просто метель поднялась. Ты очень устал, Джурджи. Позволь, я прикажу остановиться на отдых!.. Подыщем хорошее место для твоего гэра… — Нет. Идем до темноты. Идем, пока можем идти, пока путь для нас открыт!.. «Я не знаю, где та черта, о которой говорил Дайн. Белое… на белом не разглядеть. Я не знаю, когда мы переступим эту черту, но пойму, а пока… надо идти. Если буду себя щадить, буду щадить других — значит, все было напрасно. Напрасно!..» — Я привезу тебе добрые вести о конце этого пути. Дождись меня, брат! — улыбается Октай, обещая неисполнимое; стегает коня — и с малым кругом кешиктенов отправляется вперед. Вперед, туда, где небо перед снежной бурей темнеет на горизонте, и где древние скалы — великаны, некогда обращенные в камень — ворочаются беспокойно от длящихся вечно кошмаров, задевая один другого.***
— Мой хан! — Запыхавшийся всадник осаживает коня перед Джурджи, опасно гарцуя на краю пропасти; смазано кланяется. Глаза у обоих, у человека и лошади — бешеные. От страха. — Беда! Беда, господин!.. Октай-хан… Клятые горы забрали его!.. У Джурджи еще сильнее леденеют руки, и сердце останавливает бег. В старом видении, почти забытом ныне — снег да камни, что валятся с неба, и тропа с зияющей пастью дыры, проделанной жестоким обвалом. Разве мало жертвует Джурджи во имя мечты?.. разве мало, чтобы теперь и Октай?.. — Где это случилось?.. Показывай дорогу!.. Голос — совсем не тот, которым он отдает приказы ордо, но шепот, что боится спугнуть и малую тень призрачной надежды. — Дор-рогу! — громко вторит Айдасгуй, прокладывая им путь многохвостым ташууром. Следуя за ней, Джурджи подмечает, что люди даже на широкой тропе теснее прижимаются к скалам при виде него: будто хотят сделаться единым целым с этими камнями и не идти никуда больше… Просто застыть: на век, на тысячу лет, на десять тысяч… Может быть, те, кто уже мертв, кто замерз в пути и на стоянках, кто сорвался в жадную белую бездну… и впрямь обращаются частью Серебряных Гор… каменной ордо, закроющей путь всем другим, что пойдут здесь после Джурджи… — Там… снег… как повалит! И будто горы вздохнули все разом, клянусь великим Дайном!.. Такие валуны посыпались — думал, война богов началась… Я в замыкающих шел, потому и спасся… а вот Октай-хан с остальными… Да помогут им боги!.. Джурджи не слушает глупые сбивчивые причитания. «Только будь жив… только будь жив!..» — заклинают шепотом растрескавшиеся губы. Думать о дурном, верить старому виденью — не хочется, и Джурджи гонит эти мысли прочь; но в глубине души знает: глаз вещего ворона Дайна… никогда не рождает лживых видений. — Это здесь, господин!.. Джурджи с неохотой поднимает голову от рыжей гривы Салхи, в которой прячет лицо всю дорогу. Перед ним — уцелевшие чудом люди и кони, тихо жмущиеся друг к другу. Разбитая огромными валунами тропа. Белая бездна по правую руку, в которой ничего не разглядеть. — Октай!.. — Джурджи за мгновенье соскакивает со спины верного друга. Бросается к пропасти сквозь налетевшую из ниоткуда метель. — Октай!.. Горный ветер смеется над ним, швыряет в глаза целые пригоршни колкого снега, свистит и воет. — Октай… Брат… Айдасгуй едва успевает оттащить Джурджи от края: гуталы предательски скользят на утоптанном снегу, и он, нелепо размахивая руками, почти летит вниз, в молочно-сизую дымку. — Стой же!.. Хватка ее — железо. Сталь. Камень. Джурджи не может вырваться из кольца ее рук, как не мог и в самую первую их встречу, и оттого… сдается. Просто падает на колени, бездумно сгребает снег покрасневшими пальцами. — Октай, Октай, Октай… Почему ты забрал его?.. Почему?! Скорбь накрывает горячей волной, сгибает Джурджи пополам. Смерзшиеся волосы падают на лицо, скрывая его слезы от чужих; падают в бездну, где стоит пугающе-мертвая тишина. — Он ведь не был жертвой… ты не велел мне отдать его тебе… так почему?! Почему?! Горы молчат: только эхо испуганно мечется между скалами. Дайн молчит тоже. Он наверняка смеется там, в своих владениях, глядя на отчаянье Джурджи. Он отберет всех, всех — до последнего человека, лишь бы у Джурджи был только он, лишь бы его служение… было вечным. — За что… за что, Октай?.. Нужно встать. Утереть слезы. Повелеть воинам спуститься в пропасть, найти братово тело. Непременно найти; ведь если у Октая не будет погребального костра — его дух не попадет в черные ковыли, не встретится с отцом и братьями!.. Он навечно останется здесь и будет жалобно стенать меж этими камнями, звать Джурджи, плакать о своей судьбе, о том, что ему никогда не увидеть Последнее Море, как мечтали они!.. А может, злые горские духи и вовсе утащат его к себе, и он станет, как они, обратится в жестокий снежный вихрь, потеряет себя… К горлу подступает ком. Вяленое мясо, желчь и цветы — клятые окровавленные цветы — марают снег. — Найдите его, — хрипит Джурджи, дрожащей ладонью утирая искривленный в муке рот. Айдасгуй помогает ему подняться, придерживая за локоть. — Найдите моего брата!.. — Господин, — осторожно возражают ему со всех сторон: — здесь не спуститься… Только ноги переломаем да отправимся в черные ковыли вслед за Октай-ханом… — Так найдите место, где можно! Идите! Идите, я приказываю!.. Я все еще ваш хан! — кричит Джурджи, зло вырывая руку из пальцев Айдасгуй. — Если вы не пойдете — я сам спущусь в эту пропасть!.. Клянусь волком и вороном Дайна, я спущусь!.. У моего брата будет достойный баяртай!.. Я не брошу его тело зверям и птицам на поживу!.. Не брошу!.. — Тихо… тихо, тихо, тихо… — Айдасгуй обнимает его, гладит по волосам, успокаивая, словно испуганного коня. — Ты уже ничем ему не поможешь, только сам сгинешь… Надо идти, Джурджи. Надо идти к Последнему Морю. Ты должен!.. Ты увидишь край мира — и брат увидит твоими глазами, и дух его успокоится, и уйдет с миром в черные ковыли… Не дай скорби убить себя… загасить пламя в твоем сердце… Я прошу тебя… Я прошу… — Благословенная Айдасгуй права, мой хан. — Права, права, — шелестят голоса отовсюду. Джурджи сжимает кулаки, глотая злые слезы. Молчит. Долго молчит. Каждое слово, слетающее с губ, дается тяжело, будто ему нужно исторгнуть из горла не звук, но камень. — Тогда… тогда мы идем дальше. Найдите, чем залатать эту дыру. Обоз бросать нельзя. — Прости меня, брат, — шепчет он, прощаясь. — Прости… Да будут мягкими черные ковыли под твоими ногами.***
Холодно. Холодно, холодно; пронзительный ветер кидается на войлочные стены гэра беспокойным духом, свистит-смеется меж спицами небесного колеса. Джурджи не помнит, сколько ночей он уже не спит: он сам не позволяет себе спать… наказывает так за Октаеву смерть; за то, что тело его остается гнить под обвалом, за то, что бездумно отпускает вперед, за то, что… последнего брата не может сберечь. Джаргал в черных ковылях, верно, ненавидит его… От этой мысли на душе становится горько и гадко, и Джурджи накрывается жаркими одеялами с головой — как в детстве, когда прячется от страшного. Сейчас… тоже хочется спрятаться. Дайн не забирает у Джурджи одну только Айдасгуй — лишь потому, что она уже его; и Джурджи — его тоже. Измученное тело наконец предает его и проваливается в сон. Беспокойный и страшный.***
Джурджи открывает глаза и почти сразу зажмуривается обратно: вокруг разлита такая слепящая белизна, что смотреть больно. Это… не снег, не серебряная твердь проклятых гор: просто белое ничто, в котором медленно проступают темные силуэты. Конные. Откуда-то впереди доносится негромкий плеск волн. Джурджи пока не видит их — слишком далеко, — но знает, чувствует: это Последнее Море. Шумит, зовет, манит на свои берега. Так… близко?.. Когда тени оказываются рядом: руку протяни — и коснешься!.. — Джурджи наконец может различить их. — Байгаль!.. — кидается он к своему свету тысячи звезд, но тот даже не поворачивает головы. — Октай! — Брат смотрит вперед с бесстрастной холодностью мертвеца, а на Джурджи обращает не больше внимания, чем на привязавшуюся муху. — Хонгорзул… — выдыхает Джурджи удивленно, завидев ее, отстраненную и строгую, в платье цвета бычьей крови и любимых золотых украшениях. — Арюна!.. — Он хватает повод ее коня, хватает ледяное тонкое запястье — Арюна все так же покачивается в седле и не глядит на него, словно он — чужой ей. Имена звучат одно за другим. Вот едет Джаргал, а с ним — Барлас, Унур и Баяр. Вот едут младшие жены, чьих имен Джурджи уже и не помнит. Едет Лхагва, сраженный в Звяровой Чаще. Астай, маленький серьезный Астай сейчас держится в седле куда лучше, чем при жизни. — Куда вы все?! — кричит Джурджи; бежит что есть сил за ними сквозь эту белую пугающую пустоту… пока не оказывается на обрыве, под которым неистово бьются ревущие волны. Как в самом первом его видении о Последнем Море!.. — Куда вы все?! Байгаль, стой! Вы же разобьетесь! Утонете!.. Стойте! Кони и всадники все с тем же пугающим безмолвием падают в белые воды. — Стойте… пожалуйста… — просит Джурджи, падая на колени, а потом… оказывается на скале подле черного алтаря. Застывшая Станимирова кровь все еще сверкает на его острых гранях. — Последнее Море так близко, а ты все еще жалеешь об их смертях, мой Волк?.. — Дайн по привычке подходит со спины, сжимает ладони на плечах, чтобы Джурджи не смел дернуться. — Когда тебя питала ненависть к родичам, ты был так силен… а теперь ты слаб; и огонь мечты пылает в сердце не так жарко… Ты стал мне перечить. Показывать зубы, как дурная собака, презревшая милость хозяина. Даже первым сорвал серебряный цветок, предназначавшийся мне… Мне!.. Скажи, мой Волк, ты все еще хочешь дойти до Последнего Моря? Или хочешь сгинуть безвестным?.. Грубые пальцы разрывают узлы дэгэла, сдергивают его до пояса, обнажая грудь. Огромные ладони, пахнущие сталью, огнем и дымом сожженных городов, оглаживают ребра и впалый живот. Ложатся против сердца. Джурджи чувствует, как под кожей ворочаются белые цветы горных звезд, рвутся наружу. Совсем немного — и они пробьют себе путь к солнцу, прорастут сквозь его тело там, на дальних берегах, а пока… — Ты мой. И скоро будешь моим навсегда. — обещает Дайн и принуждает Джурджи опуститься на колени — туда, где истекал кровью он. — Последнее Море так близко… так близко… Одежда рвется с оглушительным треском. — Не забывай, кому ты принадлежишь. Я поделюсь с тобой силой в последний раз, не то жалкого человеческого упрямства тебе не хватит, чтобы закончить путь. Твое тело и дух ныне подобны иссушенной земле — так прими мою силу с благодарностью, как и земля благодарно принимает ниспосланный дождь!.. С первым толчком, разрывающим, обжигающим нутро, Джурджи стискивает зубы и закрывает глаза.***
Вместе с рассветом утро приносит страшную боль во всем теле: ночной кошмар прорывается в явь отголосками страшного таинства на клятом алтаре. Укрывшись с головой через силу, Джурджи пытается не шевелиться: даже малый неосторожный шорох, даже простое движение глаз заставляют его позорно скулить, но скулить — недостойно Джурджи. Посветлевшее небо, застрявшее пухлым белым краем меж спицами небесного колеса, взирает на него хмуро и строго, дышит холодом, пробирающим до костей. Оно — свидетель и безмолвный страж, оно — еще одна жестокая бездна, жаждущая жертвы… Был ли ею Октай?.. Или эта жертва… пока не отдана?.. Тогда… кто ею станет?.. Джурджи не хочет думать об этом. Не хочет думать уже ни о чем. Дайновой силе не побороть проклятье, убивающее его: она способна лишь замедлить рост проклятых цветов в груди, дать ему… чуть больше времени сверх того, что уже было предопределено… Страшные, страшные мысли. Они лезут в голову все настойчивей — с каждым днем, что приближает его к Последнему Морю. Думать о собственном конце, представлять его… легко, но только в юности, когда солнце кажется ярче, степь — зеленее, а Серебряные Горы — просто вздыбленными холмами. «Старики говорят: только дурак не боится смерти. Я, наверно, дурак, сарны гэрэл». — А я… теперь боюсь, Байгаль, — шепчет Джурджи. С коротким стоном подтягивает колени к груди и кое-как обнимает. — Я устал… и страшусь своего конца. Я так устал… Некому разделить со мной эту ношу… некому… как не хватает рядом тебя, мой свет тысячи звезд… Гадкий ком подступает к горлу, рвется наружу ворохом окровавленных бутонов. В темноте под веками проступает едва заметный силуэт: белый, точно заплутавший журавль, отбившийся от стаи в середине зимы. — Миро!.. Джурджи бросается к нему, бежит изо всех сил… и не может даже приблизиться. — Миро, забери меня к себе!.. — с отчаяньем кричит Джурджи, но Станимир — не он, а лишь бледная его тень, оставшаяся в мире неприкаянным отголоском жертвы — грустно качает головой. Волосы его — струи серебряного водопада, кожа — белей молока драгоценных кобылиц, только… глаза, весенний лед на озере Гун-Нуур… больше не пронзительно-синие. Глазами Станимира на Джурджи глядит бездна. Глядит жадным Дайновым взором. — Тогда их забери! Забери их все! Я… не могу больше!.. — Разорвав дэгэл на груди, Джурджи вонзает ногти в бледную по-мертвецки кожу, раздирает ее до крови и дергает наружу из ран цветы: горные звезды, что краснее заката. Корни отчаянно вцепляются в ребра, сжимают до хруста, до вскрика, до стона. Джурджи кашляет острыми лепестками, давится кровью, падает на колени и скребет от боли черную пустоту, чувствуя под пальцами тысячи этих цветов. Тысячи этих цветов, проросших из мертвых… мертвых, что стали пищей костру его мечты. — Очнись!.. — зовут из-за границы темноты, зовут знакомым женским голосом, но Джурджи никак не может вспомнить имя. — Очнись, Джурджи!.. Добрые вести!.. Мы почти миновали эти клятые горы!.. Выйди к людям, скажи!.. «Миро, — зовет Джурджи в последний раз: — Я так хочу к тебе, Миро!..» «Не время, — шелестит в ответ белый призрак, шелестит, словно журавлиные крылья на пронзительном степном ветру: — Не время. Не место. Не судьба».***
Мысли путаются от боли. Тело горит: так, будто Джурджи пешим пересекает пустыню под лучами раскаленного солнца, а не едет сквозь метель по узкой горной тропе, крепко прижавшись к закатно-рыжей шее Салхи. Хочется сорвать с себя всю одежду, кинуться в ледяную бездну, только бы унять этот жар, но это — глупо, малодушно и недостойно Джурджи. «Не время. Не место. Не судьба». Цветы ворочаются в груди потревоженным ото сна зверем. Выпускают новые корни, сильней оплетая ребра, раскрываются острыми ножами лепестков. Они душат, ранят, корежат нутро… Не в силах сдержать их жестокий рост, Джурджи кашляет: надсадно, громко, пробуждая злое горное эхо, глумливо смеющееся над его болью… а потом валится из седла. — Джурджи! — Айдасгуй оказывается подле него быстрее, чем он успевает сделать первый глубокий вдох. — Что с тобой?.. Ты ранен?.. Болен?.. Джурджи почти не слышит ее — различает лишь голоса столпившихся позади, голоса взволнованные, осуждающие, злорадствующие. Разные. — Разве упавший с коня вправе быть ханом?.. — Это знак! Великий Дайн оставил его!.. — Тогда и нас вместе с ним!.. Что теперь будет, братья?.. — А что будет?.. Позади — смерть, впереди — смерть. Все одно в черные ковыли уйдем… — А коли убьем его?.. Может, смилостивятся боги?.. — Только посмейте сунуться!.. — Джурджи не видит, но слышит, как Айдасгуй вынимает меч, встает перед ним, защищая. Под ее гуталами опасно трещит ледяной наст: с таким звуком, высоким и хлестким, бьются застенные чаши, сброшенные со стола разгневанной Хонгорзул. — Забыли, кто вы? Вы — славные воины Великой Степи, а не шакалы, ждущие смерти раненого волка!.. Только посмейте!.. Клянусь великим Дайном, в пропасть отправится немало ваших голов!.. Джурджи, Джурджи, сможешь встать?.. Джурджи не может. Ему больно даже держать глаза открытыми. Они закрываются, позорно слезятся от боли и бессилья. Он скребет отнявшимися пальцами снег, жадно хватает воздух ртом, но пересохшие губы не могут родить ни звука. — Держись, слышишь? — шепчет Айдасгуй, поднимая его. Джурджи не противится: только пальцы его безвольно скользят по пластинам ее доспеха, не в силах зацепиться ни за что. — Возьмите под уздцы ханского коня!.. Давай, Джурджи, давай!.. Его шатает, как последнего дрянного пьянчугу, приговорившего целый бурдюк арзы. Слабая нога попадает в стремя только с пятого раза; Джурджи переваливается всем весом через седло — и падает грудью на крепкую шею, пряча горящее лицо в рыжей жесткой гриве. Цветы клокочут в горле, обещая вскорости новую муку. — Я поведу твоего коня, — слышит Джурджи точно бы издалека. — Только держись, прошу… Клянусь своим мечом… и клянусь тем недозволенным, что прячу от божественного мужа глубоко в сердце, — ты увидишь Последнее Море… Только не умирай… Только не умирай… миний хайр!.. Джурджи улыбается ей через силу, не открывая налившихся тяжестью глаз. «Моя любовь», — говорит ему Айдасгуй. «Моя любовь», — зовет он Станимира, но жертвует. Жертвует любовью, сердцем, судьбой, проклятием… «Не время. Не место. Не судьба». Станимиров дух в темноте сомкнутых век оборачивается печальным белокрылым журавлем. С пронзительным криком птица взмывает в белое небо… и пропадает в нем навсегда.***
Горные пики вскоре теряют свою серебряную остроту, но Джурджи не видит этого. Коварные узкие тропы сменяются лугами, полными доброй сочной травы, но Джурджи не видит и этого. С рассвета до заката, с заката до рассвета, почти все время он… спит. Слишком слабый, чтобы отдавать приказы ордо и идти впереди войска, как прежде. Слишком сильный, чтобы сдаться без боя клятой «болезни цветка». Горные звезды, почти черные от его крови, все падают и падают с губ, и с каждым новым солнцем их все больше, словно Джурджи — не человек теперь вовсе, но лишь человеческая кожа, кое-как натянутая на эти проклятые цветы. Все, что он помнит отчетливо — железный запах в разоренной деревне, крики и стоны, дым, щиплющий даже закрытые глаза. Ордо празднует удачный набег с шумом и гортанными песнями, с огромными кострами, на которых жарятся быки и свиньи: давно мечи их не упивались кровью, давно они не пробовали покоренных женщин, давно не затевали с детьми жестокую «охоту на зайца», заставляя их петлять от смертоносных стрел. Джурджи сидит на этом пиру на почетном месте, на заново сшитой из войлоков ханской кошме, но мыслями — вовсе не здесь. — Нужно поесть. — Айдасгуй вкладывает в его руки широкую пиалу с теплым бульоном и мелко порубленным вареным мясом. — Джурджи, тебе нужно поесть. Он смотрит сквозь нее: за костры, в пленительно-знакомую темноту, туда, где лежит, верно, Последнее Море… но кто поведает ему о том?.. Здешний язык не похож ни на один из знакомых… — Джурджи, нужно поесть. Он делает малый глоток, лишь смачивая губы в жирной мясной влаге. Больше… не выходит. Больше — его начинает трясти, как лихорадочного в жестоком припадке. Белоснежную кошму пачкает темно-алый. — Я отведу тебя в гэр, — вздыхает Айдасгуй: — И заставлю наконец поесть: даже, если придется кормить тебя, будто едва народившегося ребенка!..***
Одеяла и шкуры на топчане — жаркие, тяжелые, как летнее душное небо. «Может, это и не они вовсе?.. Может, я давно лежу в земле, в кургане: там, дома?.. Может, я… умер?..» — думает Джурджи. Нет. Не думает. Просто мысли в голове проносятся, как вольные табуны по зеленой степи или облака по вечному синему небу… Они роятся, как слепни и мухи возле боков взмыленного коня, но ни одна… не задерживается надолго. «Где это я?.. Кто я?.. Это… важно?.. Не знаю… Спать. Так хочется спать… Так хочется… к тебе… Миро!..» Белый журавль танцует на горном озере Гун-Нуур, зовет к себе, но стоит Джурджи протянуть руку — взмахивает крыльями и с печальным криком плакальщицы исчезает в пронзительно-яркой синеве. Джурджи никогда не сумеет подняться за ним следом: ворону не догнать журавля, а волку — не взлететь в небо… Губ касается что-то влажное, пахнущее молоком: свежим, сладким. — Не хочешь есть — хорошо, но пить ты должен!.. Надо пить!.. Пересохшие губы жадно высасывают молоко из ткани. Джурджи торопится, давится — и вновь пачкает алым все вокруг. — Великие боги, что же ты?.. Ему утирают рот, а потом укладывают голову на горячую крепкую грудь. Волос касается не гребень — ловкие пальцы: тонкие, сильные… Чьи?.. — Почему ты так?.. — Горячая капля падает на лицо. — Почему, Джурджи?.. Ты ведь… так исхудал… Не ешь ничего, не пьешь… За что ты мучаешь себя?.. За что меня мучаешь?.. Ты же теперь… тонкий, как первый росток ковыля, как жеребенок, едва научившийся стоять на ногах… Едва дышишь, никого не узнаешь… И цветы эти клятые… Ненавижу их!.. Ненавижу!.. Горячих соленых капель становится больше: будто в гэре начинается дождь. Нависшее над ним смуглое лицо — женское, круглое, но со впалыми от многих невзгод щеками, — мокрое от слез и сморщенное от большой печали. В один миг оно вдруг обращается другим: точеным, белым; то ли прозрачным… то ли призрачным. — Ми… ро… — хрипит Джурджи. Оказывается глаза к глазам с незнакомой — или забытой?.. — женщиной и в странном порыве подминает ее под себя. Он прижимается губами к ее губам, горячим и обветренным, распахнутым удивленно, а потом… потом силы оставляют сухие ослабшие руки, и он падает. Влажной спины осторожно касаются крепкие ладони. Гладят, прогоняют боль, успокаивают жестокие цветы, уже обвившие железной лозою лопатки. — Тихо… тихо, тихо, тихо… Я с тобой, Джурджи. Я рядом. Не хочешь пить — не буду тебя неволить. А спать?.. Хочешь спать? Я помогу лечь. Сыграть тебе?.. Сделав над собою усилие, Джурджи слегка кивает, и вскоре под небесным колесом раздается тихий плач морин хуура. Когда он закрывает глаза, чудится: это Миро вернулся играть для него.***
Джурджи просыпается от звука хлопнувшего ковра — глухого и гулкого, словно последний звон правецких колоколов, тонущих в пепле сожженного города. Страх вонзается в сердце кинжалом подосланного убийцы; Джурджи пробует нашарить рядом меч… но его нет. Он безоружный, погребенный под курганной тяжестью верблюжьих одеял, в простом исподнем дэгэле цвета первого снега… Не вскочить. Не спастись. «Это… конец?..» — спрашивает он себя, а затем крепко зажмуривается: ослепительный свет безжалостно бьет по глазам, точно бы много раз отраженный от Серебряных Гор. — Что же это я вижу? Отчего мой гордый хан забился в угол и дрожит побитой собакой? — спрашивает белизна звенящим голосом Станимира. — Я хочу посмотреть на Последнее Море. Пойдем скорее! Пойдем, я так хочу посмотреть!.. — Миро… — только и может выговорить — вздохнуть — Джурджи. Он поспешно скидывает одеяла в ноги, вскакивает — но падает обратно, падает на колени. Исхудавший, слабый — куда ему угнаться за тенью, мечтой и проклятием?.. — Побежали быстрей!.. Быстрей, пока нас не догнало солнце!.. Белое волховское платье исчезает за черным ковром. Джурджи, кое-как поднявшись, накинув поверх белого — черное, выбегает из гэра. Предрассветные сумерки — косматы и серы, как охотничьи верные псы. — Джурджи?.. — сонным женским голосом зовут позади, но Станимир зовет тоже, манит рукою, смеется с привычною искренностью, вставляя за ухо себе цветок белой горной звезды. — Миро… постой!.. Над головою — чужое небо и чужие звезды. Воины все еще пируют в костровом кругу, кони жадно отъедаются после страшного перехода по мертвым скалам… Не придумать лучшего мига. Кто узнает? Кто увидит?.. Салхи быстро является на свист, толкает влажной мордой в плечо. — А ты?.. — спрашивает Джурджи, замечая, что Станимир не берет себе коня. — Как же ты?.. — Мне теперь ни к чему, — улыбается Миро. — Я быстрей скакуна, мчащегося по зеленой степи, быстрее белого сокола в небесах и проворнее черной рыбы в горной реке. Догони же меня!.. Белая тень бросается сквозь серый мрак. Прижавшись к шее Салхи, сжав слабыми кулаками закатную гриву, Джурджи не знает, не может различить: несут ли Станимира вперед широкие рукава его одеянья… или истинно журавлиные крылья. — Постой!.. Станимир смеется, увлекая его за собой: в сторону от разоренной деревни, в сторону от костров и коней, туда, где за туманом ничего нельзя разглядеть. — Джурджи!.. — отчаянно кричат позади, но как обернуться, как возвратиться, если его Миро — здесь, ведет Джурджи… к его мечте?.. «Да. Я слишком долго отдыхал. Мой путь… еще не закончен. Я увижу его, мое Последнее Море… Рубеж, что не покорился до этого дня никому. Увижу его вместе с тобою, Миро…» Рыжей стрелою летит Салхи сквозь пелену предрассветного сумрака, а Джурджи кажется: он мчится сквозь все эти годы и земли, так, будто Салхи — снова молодой жеребец в памятный праздник морин уралдаан, и самому Джурджи отроду всего шестнадцать весен, а не трижды десять. Ветер хлещет по лицу, путает растрепавшиеся неприбранные волосы, не дает разглядеть путь, но в его порывах… все ближе и отчетливей слышен рокот волн, яростно бьющихся друг с другом под высокой скалой. Белая тень все дальше и дальше. Смеется и манит, манит и смеется… Завороженный этим журавлиным танцем-полетом… Джурджи не чувствует, как вылетает из седла с новым приступом страшной хвори. Прежде, чем лезущие из горла цветы отнимают дыханье, Джурджи задыхается от острой боли в руке, на которую падает всем весом. Смотрит на нее, глупо болтающуюся сломанной веткой, смотрит на Салхи: верный друг не может подняться, только негромко ржет да сучит ногами. Он будет долго страдать, если ему не помочь, но у Джурджи нет ни меча, ни лука, ни простого короткого ножа, чтобы избавить друга от мучений. — Пойдем!.. — зовет Станимир, вновь возникая пред Джурджи ослепительным виденьем. — Я хочу увидеть его, твое Последнее Море!.. Джурджи поднимается — упрямо, и все же с несдержанным стоном боли. Ноги слушаются плохо, а в груди уже слишком тесно цветам. Хромая, он бредет по высокой темной траве, оставляя за собой неровный след из окровавленных горных звезд. Край далекого солнца золотит на горизонте бескрайнюю воду, а волны с шумным плеском бьются о берег, словно приветствуя его. «Какое же оно…» — Джурджи! Он чувствует, как земля гудит под копытами другого коня, и наконец вспоминает имя. Айдасгуй, Бесстрашная, сестра бросается в погоню за ним. Зачем?.. Солнце медленно показывается над водой целиком, слепит глаза жарким золотом. Соленый ветер, все еще полный пронзительно-ледяного дыхания ночи, настойчиво толкает Джурджи в спину. «Пора», — улыбается Станимир. Он прежний, прежний, только теперь вместо одного цветка, вплетенного в волосы, на голове его — целый венок из горных звезд. Белый, ослепительно-белый, как снег на вершинах Серебряных Гор, но… на глазах Джурджи лепестки окрашиваются алым. С каждым мгновеньем красного все больше. Оно пахнет железом и дымом сожженных городов, стекает по Станимировым плечам, замарывая платье, руки… Джурджи почти касается его, замершего на самом краю обрыва… как вдруг сильные руки тянут его назад, роняют в траву. Наваждение истаивает с морским туманом под крики белых драчливых птиц. Есть только высокий берег Последнего Моря. Восставшее со дна его солнце. И Айдасгуй. Она поддерживает ему голову одной рукою, а другой — стискивает его ладонь: непривычно слабую, белую, растерявшую прежнюю силу жизни. — Обещай… — просит-хрипит Джурджи. — Обещай… что на десятый день убьешь моего Салхи… Сделай из его костей, шкуры и волос из хвоста мориин хуур… Играй на нем… Пой про меня… Тогда я буду жить… Хотя бы в песнях. Айдасгуй клянется ему в том отчаянным шепотом, а у самой на глазах — слезы; все текут и текут, разбиваются горячими солеными брызгами о его лицо. — Раз…вя…жи, — клокочет в горле. Айдасгуй рвет на себя узлы обоих дэгэлов, обнажая грудь: почерневшую, страшно вздутую от многих цветов. Когда первый из них в своем упрямом пути к солнцу вспарывает ему кожу и ломает кости, Джурджи не в силах сдержать крик. Последнее Море с торжественным ревом откликается на него. — Мое тело… больше не храм его, — шепчет Джурджи… а потом чувствует, как ханово проклятье забирает его жизнь. Последнюю свою жертву. «Мне… теперь не больно, Миро. Больше нет».