Глава первая
7 января 2022 г., 18:49
Окончательно для Лёхи — если его спросить — всё поменялось в тот момент, когда он как зачарованный смотрел, как его изорванная тетрадь кувыркалась в горле унитаза под напором собиравшейся в сток воды. Страницы шевелились в потоке, жёсткое ребро корешка, прошитого скрепками, толкалось в узкий проход, застревая, и заставляя тетрадь раз за разом всплывать, словно разбухшую утопленницу. Она насмерть истекала чернилами и плакала кусочками размокшей бумаги, и Лёхино сердце всё падало, падало и падало вниз, но никак не могло разбиться. Разбейся оно, со звоном, и это принесло бы облегчение, но оно только мерзко застревало в желудке, словно Лёху укачивало в машине. От затяжного падения внутри омерзительно сосало под ложечкой, но не как на аттракционе, захватывающем дух.
Ногу, когда он пытался на неё опереться, всё ещё глухо саднило, но Лёха едва это замечал: в ушах у него всё стоял шум спускаемой воды и короткий смешок Матвея, резко хлопнувшего его по плечу перед тем как развернуться и выйти, оставляя наедине с отчаянием над белым школьным унитазом, в котором была утоплена его домашняя работа на сегодня.
И сколько бы он в этот момент, стоя посреди школьного туалета, ни оглядывался назад — на день, на неделю, на месяц — он не мог выцепить точки, в которой допустил фатальную ошибку, и мысли в голове спутывались в бессвязный панический ком, и в груди продолжало щемить. Как будто если бы он понял, где именно оступился, то у него бы перестали так дрожать руки, и жизнь бы снова обрела иллюзию упорядоченности, ощущение того, что он старательно удерживал все её части вместе, что вот сейчас он вернул бы один из выпавших кубиков на место, и башня перестала бы рушиться, погребая его под собой своим колоссальным весом.
На негнущихся ногах, слушая приглушённую мелодию звонка за дверью в коридоре, он присел на корточки перед унитазом и, поддернув рукав коричневого мягкого свитера, опустил руку в воду, подцепляя разбухший корешок тетради. Вода была холодной, и вблизи он мог разглядеть проеденную в эмали жёлтую дорожку налёта, так что больше всего в этот момент он старался ни о чем не думать. Ему повезло, и унитаз был достаточно чистым, но количество ледяного и несмываемого унижения, разливавшегося у него внутри, было тем не менее абсолютно невыносимым.
Лёха не знал, где сейчас валялся его рюкзак — если ему повезёт, то тот отыщется где-то рядом в туалете на полу. Он уже опаздывал на урок, и казалось, что кости ему сейчас перемывает весь класс, с которым он учился какую там, четвертую неделю своей жизни?
Он чувствовал их внимание на себе буквально кожей, будто что-то шевелилось под её покровом, извиваясь, против его воли обживая его тело. Карман джинсов ему прожигала подброшенная в шкафчик новая записка, найденная утром. Записок у него было уже четыре, заходившихся от странной ненависти, и Лёха невольно каждый раз уже ждал, отпирая свой шкафчик заедавшим ключом, увидеть поверх учебников и тетрадей новый сложенный белый квадратик бумаги.
А пока он выуживал собственную тетрадь по математике из унитаза в мужском туалете на третьем этаже, и, если бы кто-то его спросил, он бы честно ответил, что не представляет, как собирается прожить остаток этого года.
На дворе, между тем, было девятнадцатое сентября, и учебный год только успел начаться.
Вообще, если бы Лёха кому-то рассказывал эту историю или задумался бы о том, с какого места начать повествование о собственной жизни, он бы выбрал эту точку, чтобы потом использовать классический приём: после того, как слушатели исполнились бы сочувствия и любопытства, посмотрел в камеру, прямо в глаза невидимому зрителю, и спросил: наверное, вы гадаете, как я оказался в такой ситуации?
Может, конечно, он выбрал бы для такой сцены момент поярче: тот, где он с хрустом заехал Славе в челюсть, но тогда бы плёнку отматывать пришлось бы слишком далеко, чтобы получить связный рассказ.
Эта же точка была сбалансирована хорошо: произошло не так уж много всего, о чем бы стоило рассказать, но он уже был в полной заднице. То, что надо. М, заебись.
Так что давайте не откажем мокрому, униженному и нервничающему Лёхе в этой малости и спросим: так как же он к девятнадцатому числу оказался в такой абсолютной заднице?
Он бы ответил: начиналось всё хорошо, как и всегда в таких историях, которые только со временем превращаются в какой-то ад на земле, и никто из участников, запертых внутри такой истории, не может выделить момент, который стал переломным.
Первого сентября Алексей Горелов перешёл в новую школу.
В новую профильную гимназию, если быть точным, в которой ему предстояло отучиться последний, выпускной класс и двинуться вперёд, во взрослую жизнь, особо не оглядываясь на это время как на слишком интересное или значимое.
Первые часы первого дня прошли, как и любые подобные — ярко, как калейдоскоп осенних листьев, но в итоге смазались в одно разноцветное пятно, в котором он отчаянно пытался выделить новые лица и приложить к ним имена. Он рассказывал учителям о себе одними и теми же словами, слушал чужие разговоры, в которых пока мало понимал, и пытался отключиться от бесконечных напутствий о том, каким тяжёлым бывает одиннадцатый класс. Поступления, экзамены, порог взрослой жизни, на котором они все стояли. Как же заебало-то, а.
Этого он наслушался ещё в своей прошлой школе. Десятый класс важный, потому что перед сложным одиннадцатым, и надо подготовиться. Девятый — ну разумеется, важный, там определяется дальнейшая судьба. И так до первого, который, конечно, вообще самый важный в жизни человека.
Тьфу.
В результате, пока он сидел в сонном мареве тёплого сентябрьского дня, подперев кулаком щёку и глядя на прозрачный воздух за окном кабинета, его мысли лениво плавали вокруг той самой взрослой жизни, хотя тема классного часа уже успела перемениться. Взрослой жизни, в которую он мечтал сбежать уже добрых несколько лет. Как будто там, за этим порогом, от него все отстанут, перестанут от него чего-то ждать, перестанут давить, и можно, наконец, будет начать жить — с чистого листа, если угодно. Наполнить жизнь нравящимися ему людьми, забыть всех тех, из-за кого невозможно вздохнуть было сейчас; найти для себя место, где его примут, найти, в конце концов, ту жизнь, которую будут силы жить, потому что пока как будто ему подбросили что-то чужое, мерзкое и дисгармоничное.
Пока же он чувствовал себя пойманным, или, может, ещё не то что бы пойманным, но мышью, осознавшей внезапно, что одно неосторожное движение, и мышеловка, в которой она стоит четырьмя тонкими лапками, в любой момент щёлкнет, переламывая ей хребет.
Иногда он выныривал из сладкой, похожей на цветные леденцы фантазии о других городах и новых, милостивых к нему лицах, и прислушивался к словам, приглядывался к людям, которые его теперь окружали. В конце концов, эти люди должны были прожить с ним ближайший год.
Лёха запомнил пару девчонок, сидевших в первом ряду, тихонько болтавших друг с другом так, словно пробыли в разлуке целую вечность. Запомнил пару самых громких пацанов, сейчас уже явно привычными движениями расчерчивавших поле для игры в морской бой, потому что телефоны новая классная палила нещадно.
Ещё он знал, что справа от него сидел Слава — с ним они успели обменяться коротким, но бодрым рукопожатием, когда Лёха занял предложенное свободное место за Славиной партой, представившись в самом начале классного часа.
У Славы были темные, прямые волосы, которые выглядели жёсткими, красивое лицо с темными, почти чёрными внимательными глазами, тонкими губами и скруглённым кончиком узкого носа. На носу в профиль можно было заметить небольшую горбинку. По Славиному взгляду совершенно невозможно было понять, о чём тот думал, но в целом тот казался человеком приятным и спокойным, таким, каких не выбьешь из колеи даже титаническим усилием.
Лёха бы покривил душой, если бы сказал, что тот не цепанул его чем-то, что он и сам бы не смог назвать. Наверное, как будто в Славе было что-то такое живое и честное, что Лёха то и дело невольно бросал на него взгляды — тот был похож на какого-то из пионеров или комсомольцев с радостных советских плакатов. Серьёзный, честный, прямой, как шпала. Красивый.
Лёха давно уже привык все свои мысли тщательно просеивать и запирать на самые строгие замки, но в этот тёплый, немного ненастоящий день они все равно сами всплывали на поверхность сознания, лопаясь, как ленивые бензиновые пузыри. Это, конечно, было смешно, но Лёхе было страшно этим мыслям даже просто дать существовать внутри себя. Как будто, если он не был достаточно осторожен, кто-то бы мог их подслушать, словно даже внутри собственной головы было небезопасно.
Безопасно как будто не было нигде, и весь мир словно смотрел на него, выжидающе, как хищная, немигающая птица, и этот тяжёлый взгляд свинцом давил на затылок. Иногда можно было об этом забыть, но потом это чувство возвращалось, и Лёхе хотелось сбежать, исчезнуть, переехать в место, где никто бы его не знал и ничего бы о нём не думал.
И вот опять его мысли сделали круг и вернулись на свои привычные позиции, как плейлист, поставленный на бесконечный повтор. Он замечал это иногда, но поделать всё равно ничего не мог: как будто не было на свете такой силы, которая дала бы им остановиться, замедлить центробежную силу этой карусели, разгонявшейся в асфальт.
Была в этом ирония, не ускользавшая от его взгляда: он уже нашёл новое для себя место, здесь, в гимназии, но даже оказавшись в нём, он мог только думать о том, куда ещё можно было бы убежать подальше, в новое, в новое, в новое.
И он настолько плутал в этой каше из мыслей, что, считай, пропустил, как переизбрали старосту на новый учебный год — просто машинально поднял руку, голосуя вместе со всеми, и весь процесс оказался очень коротким.
Перед классом стоял, с довольным прищуром оглядывая все поднявшиеся за него руки, ещё один его новый одноклассник: светловолосый, высокий, с пронзительно-серыми глазами и неуловимо хищными чертами лица. Он приковывал к себе внимание так легко, будто к его красивым пальцам были приделаны ниточки, малейшим движением дергавшие головами марионеток. Приковывал внимание он то ли тем, как легко и спокойно держался, то ли чем-то темным и тяжёлым, нет-нет да и проскальзывавшим в его взгляде, обнажавшим нутро из-под фасада доброжелательности, словно выглядывавшие из чащи настороженные звериные глаза. Казалось, если зверя разбудить, то произойдёт что-то непоправимое, и пути назад уже не будет, но от этого кровь в жилах бежала только быстрее, почти восторженно.
Матвей же — так, оказалось, его звали — в действительности всего лишь с улыбкой коротко поблагодарил всех и пообещал приложить максимум усилий, чтобы вновь оправдать доверие. Классная руководительница, немолодая женщина, сухая, с прямой спиной и туго зачёсанными волосами — светлыми, с обильной проседью — с улыбкой кивала, глядя на Матвея словно на пасторальную картинку, на фаянсового пастушка в бабушкином серванте.
— Тогда, — кивнула она последний раз, когда Матвей закончил, — заодно поручаю тебе Алексея, — с этими словами она отыскала глазами Лёху, и он непроизвольно вздрогнул, встретившись с Матвеем взглядом. Тот смотрел на него совершенно спокойно, с лёгкой улыбкой, и по лицу его не читалось вообще ничего, словно перед глазами у Лёхи была кирпичная стена. Словно бродившие по лицу тяжёлые тени ему только что привиделись. — Проследи, чтобы он влился в коллектив и легко адаптировался. Переходить на последний год может быть непросто, но Алексей хороший, талантливый мальчик, так что, ребята, дайте ему шанс, — Матвей, всё так же глядя на него, чуть склонил голову набок и усмехнулся краешком рта.
Лёхе захотелось провалиться под землю или хотя бы втянуть голову в плечи от непрошеного внимания. Вместо этого он волевым усилием их расправил и с лёгким вызовом уставился в ответ, пусть и чувствуя разливавшуюся внутри тревогу: сердце мгновенно ускорилось, а пальцы сделались холодными и липкими. Воздух вокруг словно схватился кристальной хрупкостью, серо-прозрачный, вот-вот зазвенит и разобьётся.
Он давно уже по всем маминым наставлениям знал, что первые минуты и первые впечатления всегда были самыми важными. Он помнил и сам, как другие переводились в его школу, и как в первые же минуты становилось ясно, найдётся ли им здесь место. Сашка, например, пришедший в ним в начале седьмого, очаровал всех в свои первые же три часа в школе при помощи пары улыбок и смешных историй. Вспоминать судьбу тех, кто не прижился, Лёхе не хотелось, и утешала его только мысль, что наверняка в гимназии его всё же окружали не такие безжалостные волчата, что голодными глазами следили за каждой ошибкой в ожидании первой открывшейся раны и побежавшей крови.
— Обязательно, Мария Владимировна, — кивнул Матвей, напоследок окинув его скучающим взглядом, и вновь практически замироточил, повернувшись к ней.
Лёгкость и мягкость, с которой Матвей менялся прямо на глазах, перетекая из одного лица в другое, наверное, должна была настораживать, но Лёха чувствовал себя очарованным. Так очаровывался зритель актёром на сцене, щурясь против бьющего света софитов, желая его разглядеть.
Рядом с Лёхой в этот момент Слава негромко прочистил горло, привлекая внимание, и так же негромко, но с лёгкой насмешкой сказал:
— На твоём месте на помощь Матвея я бы особо не рассчитывал.
Лёха только вопросительно приподнял бровь, ожидая пояснений, и развернулся к Славе. Какая-то часть его — трусливая, наверное — испытывала облегчение, что больше не приходилось смотреть на Матвея.
Слава хмыкнул и пожал плечом, едва заметно, и пояснил:
— Единственные, кому Матвей был бы не против показать школу, — в этом месте его голос стал чуть ниже, — это те из девчонок, кого он ещё не затащил пососаться на чердаке. И, как понимаешь, эта экскурсия была бы довольно короткой, — Слава коротко улыбнулся, и в улыбке этой быстро мелькнули, обнажаясь, его крупные острые зубы.
Он вполне может пососаться и со мной на чердаке, я не против, проскользнуло невольно в Лёхиной голове, и он поспешно отвёл взгляд на несколько секунд в сторону, заталкивая эту мысль как можно дальше, чтобы она ни в коем случае не отразилась у него на лице. Отец всегда говорил, что у него всё на лбу было написано.
Лёха этого очень боялся.
Переводя тему, он только спросил:
— У вас есть чердак?
Слава кивнул:
— По задней лестнице с пятого этажа можно подняться ещё на пролёт выше, там решёткой перегорожено.
— А, — Лёха кивнул. — А не закрыто?
Слава пожал плечами.
— Закрыто, конечно. Но у выпускного класса обычно есть пара тайных запасных ключей. Передаются из поколения в поколение, традиция. И этот год — наш. Пока ключ есть у Матвея и ещё у нескольких человек.
— То есть, эксклюзивный клуб, — кивнул Лёха, невольно гадая, будет ли он к концу года хоть с кем-то настолько близок, чтобы пройти за решетку хотя бы разочек.
Его никогда не звали в такие места, но представить было приятно. Он никогда не оказывался достаточно особенным, ни для чего, и иногда так хотелось представить себе иной расклад и по-иному сданные карты, которые бы наконец послушно шли ему в руку.
Порой казалось, что мироздание, что непостижимые силы космоса сдавали всем заведомо лучшие карты, чем ему.
Лёха вздохнул и потёр переносицу, отгоняя липучую мысль, и, чтобы отвлечься, легонько толкнул Славу локтём и спросил, склонив голову набок и едва-едва улыбнувшись уголком губ:
— Так что, а ты бывал наверху?
Слава только кивнул, задумчиво поглядев на его улыбку, и Лёхины внутренности мгновенно сжала ледяная рука. Не был ли он слишком поспешен, не спросил ли что-то не то? Улыбнулся как-то не так?
На всякий случай он сделал лицо попроще.
— Вообще-то, — Слава, казалось, что-то решил и стряхнул с себя секундное замешательство, будто его и не было, и поиграл одной бровью, — один из ключей — мой.
Он порылся рукой в кармане джинсов и вытащил связку из нескольких ключей с брелком в виде какого-то незнакомого логотипа спортивного клуба, легонько покачал ими перед Лёхиным лицом.
Ключи тихо звякнули, тускло отблескивая в дневном свете, на острых гранях некоторых из них сверкнуло солнце.
Он хотел уже было ответить, но их неожиданно прервали, и разговор на мгновение встал: Славу резко хлопнули по плечу — это оказался проходивший мимо Матвей, за которым Лёха совершенно не следил последние минуты. Матвей на короткое мгновение наклонился, заглядывая Славе в лицо, и усмехнулся беззлобной, но полной самодовольства усмешкой:
— Что, уже планируете съехаться? Вот так сразу? — и с этими словами и негромким смешком отправился дальше, не задерживаясь, чтобы выслушать ответ. Лёха, к своему ужасу, прыснул со смеху, скорее от неожиданности, и тут же на всякий случай напрягся.
Слава резко обернулся Матвею вслед, глядя тяжёлым взглядом, и показал средний палец рукой, в которой были зажаты ключи. Матвей остался равнодушен: дошёл до конца класса, распахнул дверцы одного из шкафов, доставая из него что-то широкими, расслабленными движениями и даже и не думая повернуться и встретиться с напряжённым вниманием Славы.
— Да пошёл он нахер, юморист, — наконец мрачно буркнул Слава, поворачиваясь к Лёхе и запихивая ключи в карман, растеряв часть своего хорошего настроения.
Удар сердца, два, три — Лёха на всякий случай выждал, но ничего больше не произошло, и, кажется, Слава быстро остыл, не сильно-то, наверное, и задетый. Просто уставился в парту перед собой, едва заметно нахмурившись, и погрузился в свои мысли. Может, у них с Матвеем были свои счёты, кто знал — Лёха не хотел влезать, куда не следовало.
А может, Слава и вовсе был из тех гомофобов, кто при первой же возможности сжил бы Лёху со свету, и такие шутки были для него оскорбительны — честно, Лёха не знал, и гадать был тоже не в настроении.
Ему не нравилось угадывать.
Он вздохнул и вновь уплыл взглядом за окно, отстранённо слушая, как Матвей захлопнул шкаф и принялся раздавать бумаги, начиная с задних рядов. В сонном мареве первого дня нового учебного года только тихо шургала бумага.
Ощущение у Лёхи было такое, будто у него внутри что-то скисло, едва встрепенувшись к жизни.