Blood&Lust

NC-17
В процессе
9
автор
Фэндом:
Размер:
планируется Макси, написано 73 страницы, 32 291 слово, 9 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
9 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник

Zero.

Настройки
      – Клеменс, что это, черт возьми, такое на твоих ногах!? – удивленно, Соулрун задрала длинную не по размеру футболку, оголяя ноги светловолосого паренька, ее лучшего друга. По расписанию у них сейчас идет второй урок физкультуры, но они обоюдно пришли к выводу, что гораздо лучше спрятаться за заброшенными трибунами с пачкой сигарет с гвоздикой.       – Соул, блять! Кто тебе разрешил трогать мои ноги? – парень резко отдернул край одежды, пытаясь вновь прикрыть уродливые порезы, что «украшали» его бедра. Мать вчера выкинула все его вещи в мусорный бак в порыве очередного пьяного концерта, поэтому сегодня на нем короткие шорты старшей сестры и футболка отца Соулрун, которую она любезно принесла ему утром, пока они собирались на уроки. Спасибо, хоть обувь осталась в покое. Хотя, что там выкидывать? Одни единственные кеды, разве что.       – Ты сам это с собой сделал? Клеменс, давай поговорим, пожалуйста, – девушка потушила докуренную сигарету об мокрые деревянные ступеньки, подгибая ногу под себя и поворачиваясь к другу всем корпусом, – хотя, можешь не отвечать, конечно же, сам. Клем, зачем? Опять из-за мамы? Только попробуй сейчас уйти от разговора, я переживаю вообще-то.       – Хахах. Только ты, наверное, это и делаешь. Вообще, не советовал бы. Даже мне самому на себя, откровенно говоря, так похуй. И им всем похуй: матери, этой шлюхе – Брунхильдур, которая сестрой мне никогда не была и не будет.       – Вот опять ты уходишь от ответа на мой вопрос, это раз. Два, тебе уже шестнадцать, еще через два года ты вправе уехать учиться куда-нибудь, например, в Бельгию. Все решаемо, только не своди себя с ума, пожалуйста. Выкинешь сим-карту, я не знаю, заведешь собаку, влюбишься в кого-нибудь. Не ставь крест на себе сейчас из-за того, что тебе с семьей не повезло. У меня вот отец в вечной командировке, все, что я от него вижу – стопку его вещей в своем шкафу.       – Ты хотя бы его видела, блять. У меня от отца только хуевые гены, видимо, и мать, у которой денег на аборт не было, когда он ее изнасиловал, поэтому она теперь вместо него ненавидит меня, похож, видимо, – Клеменс достал из пачки еще одну сигарету и протянул остальные Соулрун, предлагая закурить с ним по второму кругу.       – Нет, не хочу уже, – девушка отрицательно покачала головой, продолжая слушать.       – Как хочешь, – Клеменс поднес сигарету к губам, проворачивая колесико зажигалки, прикрыв ее рукой, а затем глубоко затянулся, закрывая глаза и поднимая наощупь ткань огромной серой футболки.       – Боже мой…       – Нет никакого «Боже». Вот здесь, – бледные пальцы, держащие сигарету, начали водить от синяка к синяку, точно по карте, – я выкинул в урну все бухло, что стояло на столе, за что получил пепельницей в ключицу. Тут я начал орать, что сдам ее легавым, и ей перестанут платить за меня пособие. Тут она схватила меня за волосы и повалила на пол, я, кстати, головой тоже ударился в этот момент, но уже не важно. Вот здесь ударила ногой в живот. Потом по ребрам, – пальцы двигались все ниже и ниже по худому туловищу, усыпанному свежими и уже не очень синяками, – а вот здесь, – очертив красные порезы на бедре, – она уснула, пока я блевал кровью в туалете, а потом я разломал бритву Брунхильдур и оно как-то само пошло. Знаешь…я даже ничего не почувствовал. Не знаю, мне даже не было больно, поэтому я давил на лезвие с каждым разом сильнее и сильнее, а потом слезы стали капать на свежие раны и я вдруг понял, что мне хорошо. Впервые за столько лет мне было хорошо, Соулрун.       В какой-то момент, Клеменс обратил внимание на свою подругу. Она безмолвно смотрела на его оголенное тело и плакала. У нее такие большие и красивое глаза, они не предназначены для того, чтобы смотреть на весь этот ужас. Это не для них, не для ее чистого и светлого разума. Вся эта грязь, эта жестокость и безразличие. Клеменс хотел бы показать этим глазам что-то лучшее, что-то прекрасное, от чего они загорелись бы огнем, а не наполнились слезами. Такими горькими и искренними. Ей было страшно, и она была замкнута в углу какой-то сильнейшей безысходности. Она так сильно хотела бы ему помочь, но не знала как. Она отлично понимала, что ее очередные успокоительные фразы о том, что все наладится и, что все в его руках, сейчас не сыграют совершенно никакой роли и не будут иметь никакого смысла. Смысла вообще никогда нет и не было. Все вокруг лишь хаотичный набор событий.       – Ну-ну-ну, Соулрун, не надо, ты не должна, – Клеменс отбросил сигарету в сторону, затягивая девушку в объятия. Она начала плакать сильнее и уже не пыталась подавить это желание. Ее руки крепко обвили хрупкую спину, а лицо уперлось между плечом и шеей. Сама она почти никогда не брала на себя роль зачинателя каких-либо телесных контактов, потому что Клеменс категорически их не любил. Особенно жутко он бесится, если трогали его волосы. Наверное, он мог бы сломать руку тому, кто попытался бы пригладить их ладонью. Лет в 14 он решил их отращивать, поэтому сейчас они уже спускались к плечам. Он всегда за ними ухаживал, а сейчас перестал… Он вообще перестал хоть что-то делать. Руки опустились настолько, что оставалось только ждать, когда все закончится. Казалось, никогда.       – Клеменс…мне так жаль, Господи, я-я, – Соулрун буквально захлебывалась слезами, стараясь прижать парня напротив как можно крепче к себе, – я бы так хотела сделать тебя счастливым, но я не знаю…я не понимаю как. Мне так больно, Клем. Давай уедем? Давай уедем прямо завтра!       В ответ тишина. А в тишине только робкое шмыгание носом и резкие вдохи воздуха, потому что сквозь слезы очень тяжело дышать. Он аккуратно гладил содрогающуюся спину рукой, пытаясь успокоить, пытаясь дать иллюзию, что все в порядке. Но, на самом деле, ничего давно не в порядке. Вы когда-нибудь ощущали физически, что сходите с ума? Слышали фантомный голос сознания, что шептал «убей их всех»? Нет, не тот голос, что слышат люди, с диагнозом шизофрения. Это голос, который мы все узнаем в собственных мыслях. Никто из нас никогда не сможет точно ответить, наш ли он или чей-то еще. Мы не слышим его действительно, мы лишь проецируем наши мысли прямо себе в голову, минуя абсолютно все органы чувств. Вот и у Клеменса в голове с недавних времен засели эти воистину пугающие слова. Но действительно пугали не они, а то, что ему эти слова казались совершенно нормальными. Словно и нет в этом ничего безумного. Хотя, между безумием и психопатией существует огромная пропасть, которую никто, от чего-то, не замечает во тьме, как яму на дороге ночью. Оба этих явления настолько мрачные и созвучные, что уже стали синонимами. Как будто безумие нельзя представить без психопатии и наоборот. Но это не так. Безумие – явление совершенно обоснованное, это совокупность психических заболеваний, которые вместе сливаются в одну большую ядовитую массу, отравляющую мозг своего обладателя в прямом понимании. Психопатия же явление довольно эфемерное. Это некая череда совпавших черт внутри одного характера. Для безумия достаточно одного единственного отклонения, в то время как для психопатии необходим целый спектр особенности, каждая из которых поодиночке совсем не представляет никакой опасности.       – Нет смысла бежать, Соулрун, особенно, когда не знаешь, куда бежишь. Я, правда, очень сильно тронут твоим рвением мне помочь, но не нужно. Ты такая красивая, умная, хорошая. Ты достойна лучшей жизни. Той, которая у тебя уже есть. Я не простил бы себе никогда, если бы ты бросила все, ради спасения того, кто уже утонул. Не стоит тыкать палкой уже давно остывший труп.       – Что ты такое говоришь!? – отпряв, она стала заплаканными глазами выжигать дыру в лице Клеменса, – никакой ты не труп и нигде ты не утонул. Хватит заниматься самобичеванием. С ненавистью к тебе отлично справляется твоя мать, а если ты сам будешь так халатно к себе относиться, то ты и вовсе сгинешь. А я этого не хочу… Ты постоянно говоришь, что никому не нужен, а о друзьях ты думал? Может, ты нам нужен?       – Я не знаю. Я, правда, ничего уже не понимаю. Хочется гвоздь себе в череп забить, чтобы так не зудело в голове. Вот у тебя бывало внезапное желание просто лечь посреди места, на котором ты стоишь? Будь то автобусная остановка, или очередь в магазине, улица, коридор в школе. Лечь и чувствовать, как слезы стекают по вискам в уши.       – Нет, Клеменс, не бывало, – Соулрун старалась говорить тихо, чтобы сильно не перебивать.       – А вот мной это желание овладевает все чаще и чаще. По ощущениям это так сильно похоже на паническую атаку, но немного другое. Просто, словно, если я не сделаю это, то станет еще хуже. Словно, если я просто начну рыдать стоя, то мне будет только хуже, чем, если бы я лег. Мне кажется, это невозможно объяснить, – голубые и совершенно пустые глаза смотрели куда-то перед собой в заросли кустарника и дорогу, что виднелась где-то у подножья склона.       – Знаешь, я никогда не видела твоих слез. Может, тебе действительно станет немного легче, если ты позволишь себе заплакать.       Вокруг стало как-то совсем пасмурно, после чего редкие, но крупные капли дождя стали ударяться о землю и заплесневелые доски, на которых они сидели. Здесь можно было бы находиться хоть целые сутки. Особенно под дождем. Ханниган вообще очень любил дождь. Наверное, всех, вроде него, хоть раз посещало желание лечь под дождем на асфальт. Тогда слезы слились бы с каплями, от чего совсем перестали бы ощущаться. От них осталось бы только жжение в груди. Только внутреннее ощущение тоски, но не физическое желание вытереть глаза или уткнуться лицом в подушку. Пожалуй, это единственное место, где Клеменса никто не трогал, но совсем не хотелось, чтобы Соулрун промокла, а еще хуже – заболела, поэтому им пришлось направиться обратно в школу. К тому же, ненавистная физкультура уже должна была подходить к концу. Не хотелось, чтобы подняли шум из-за их отсутствия.       Осторожно спустившись с уже промокших деревянных ступенек, Клеменс подал подруге руку, чтобы та не поскользнулась на слизкой поверхности. Спустя какое-то время они вдвоем оказались на земле и уже порядком промокли. Обойдя старые трибуны с левой стороны, перед ними открылось футбольное поле, на котором обычно проходили школьные соревнования и уроки физкультуры в теплое время года. На улице уже никого не осталось, кроме тех, кто вышли покурить на перемене. То ли дождь прогнал, то ли звонок на перемену. За разговорами они совсем забыли следить за временем. А в такие моменты оно всегда очень быстро летит. Становилось холодно, но Клеменсу даже нечего больше надеть, кроме того, в чем он пришел с утра. Придется тратиться на автобус до дома. Почти бегом футбольное поле было пересечено и до долгожданного входа в теплый холл школы осталось пройти лишь каменную тропинку от новых трибун. Но, вдруг за спиной послышалось громкое «Эй!». Клеменс резко обернулся, пытаясь сфокусировать зрение, размытое дождем, что струей воды стекал с мокрых волос ему в глаза. Еще мгновение назад дождь был совсем слабый, но сейчас превратился в проливной, затопляющий каждую яму и заволакивающий все вокруг в монотонный шум.       – Ханниган, ты совсем девчонкой решил стать? – раздался громкий и неприятный смех. У трибун под тренерским козырьком стояло трое. Откровенно говоря, Клеменс понятия не имел кто это, потому что никогда не растрачивался на попытки стать всем другом. Но его, почему-то, знали все. Хах, не удивительно. Корректнее было бы сказать, что все знали его мать, а Клеменс уже был не причиной, а следствием. Еще один факт, из-за которого хотелось уехать так далеко, как только это возможно. Хотелось раствориться в этом дожде и быть нигде и везде. Всем и ничем.        – Что, блять? – встав посреди дорожки, Клеменс пристально всматривался в компанию людей, делая вид, что не расслышал их вопрос.       – Клем, пойдем, пожалуйста, – Соулрун схватила его руку, утягивая за собой в сторону заднего входа.       – Ну, я смотрю, ты в платье, или что это за тряпка? Волосы отрастил. Со спины я бы даже захотел тебя выебать, жаль, под юбкой сюрприз ждал бы. Хахах. Хотя, он там хоть есть?       – Клеменс. Я тебя прошу, пойдем. Не слушай этих придурков.       Но он уже не слышал. Выдернув руку из мягкой женской ладошки, Ханниган широкими шагами направился к тренерской рубке, не замечая ни луж под ногами, ни дождя, ни того, что на улице холодно, а он почти голый.       – Во-первых, это футболка! Во-вторых, я бы тебе даже не подумал дать, сука!       – Да что ты говоришь, думаешь, тебя спрашивал бы кто-то: дашь ты или не дашь? Твою мать вот не спросили, сколько там? 16 лет назад? Тебе же 16?       Клеменс практически бегом приближался к компании людей. В ушах стоял только лишь звон и звук дождя. Он не слышал ни вопросов, ни остальной дряни, которой его пытались вывести. Он уже был выведен. С истошным криком Ханниган накинулся на того, кто больше всех говорил. Бледный кулак занесся над чужим лицом, но тут его перехватили. Одной ладонью его рука была сдавлена до характерного хруста, из-за чего в уголках глаз даже проступили слезы, но их невозможно было разглядеть из-за воды. Еще через мгновения он уже лежал на мокрой траве, сдавленный чужим тяжелым телом сверху. Кажется, среди монотонного шума дождя даже был слышен смех и какие-то очередные язвительные высказывания, но Клеменс в очередной раз ударился головой о какую-то лавку, что все это время стояла позади него, из-за чего звон в ушах усилился. Еще, кажется, он слышал крик Соулрун. Она была зла и одновременно опечалена. А затем она убежала, вероятно, за помощью, в то время как чужие мерзкие руки скользнули под мокрую ткань футболки, задирая ее до груди. Кто-то, явно не тот, кто сидел сверху, перекрывая Клеменсу любую возможность выбраться, ногой раздвинул его бедра.       – Ох, да я смотрю ты еще до нас с кем-то поработал. Бедный хрупкий мальчик, кто же посмел тебя так искалечить? Вот видишь, как легко нам было заставить тебя раздвинуть ноги, Ханниган. Мне даже не пришлось тебя бить. Наверное, ты не так уж и против, – холодная мокрая рука грубо обхватила бледное лицо, с силой надавливая на щеки с двух стороны, чтобы разомкнуть челюсть. Клеменс пытался сопротивляться, но тот, кто был сверху, был намного сильнее. Как же мерзко, что для подчинения достаточно всего лишь быть жирным ублюдком. В этом нет никакой поэзии. Гораздо интереснее, когда доминирующей руке даже ну нужна грубая сила. Как же все вокруг жалки. Наконец, справившись с лицом Клеменса, парень навис над ним, прицельно плюнув в рот, а затем с размаха ударил мокрой ладонью по щеке, от чего Ханниган застонал от боли, поворачиваясь набок.       Гнет чужого тела ослаб. Но Клеменс не видел происходящего. Он закрыл глаза, пытаясь уйти и спрятаться внутри своей головы. Как же он жалок. Сдавливающее чувство отвращения к себе заставляло скулы сжиматься с такой силой, что сводило челюсть. Во рту мерзкий привкус чужих слюней и табака. Начало тошнить. Вдруг, резкая пронзающая боль, что, точно круги на воде, от брошенного с моста кирпича, распространилась по всему телу цепной реакцией. Потом еще одна волна, и еще. В какой-то момент он перестал чувствовать дождь, что проливался на его тело стеной, из-за этого сильнейшего жжения. Открыв глаза и закричав от боли, он увидел, как нога в белом кроссовке впивается ему в ребра раз за разом. Как же тяжело дышать. Господи. Как же тяжело. Хрупкое тело начало крупно и лихорадочно трясти. Неконтролируемое чувство страха, смешанное с ожиданием приближающейся смерти, что всегда одурманивало рассудок во время панических атак, окутало его полностью. Даже, когда удары прекратились, ему казалось, что его все еще бьют. С каждым разом все сильнее и сильнее. Он готов был поклясться, что видел то, что уже закончилось. А потом, вдруг, тишина. А в тишине сбившееся дыхание и судорожное биение собственного сердца. Каждый его быстрый и резкий удар отдавался все той же волной рези по телу, потому что оно еще не успело оправиться от вчерашнего. Наверное, он никогда не оправится, потому что каждый гребанный раз это все повторяется, точно жуткий день сурка. Точно он всегда будет жалким туловищем, подобием человека, манекеном, который только лишь пытается казаться живым. Или живым, который давно забыл, какого это быть нужным. Лучше бы действительно был манекеном, тогда не было бы так тошно от чувств, которые так заебали своим скрежетом, воплем где-то внутри. А дождь все шел. Но Клеменс не хотел вставать. Он хотел, чтобы он смысл с него отпечатки чужих рук и запах, что словно впитался в кожу.

***

      Трясущимися руками Клеменс пытался удержать ключи от дома, открывая входную дверь. Казалось, он полноценную вечность провел на улице, потому что принял решение идти домой пешком. Какая к черту разница, если он уже давным-давно промок и весь в грязи. Причем, не только снаружи. Наконец, дверь поддалась, и перед ним открылся коридор дома. Быстро сбросив грязные кеды с ног, он, спотыкаясь о чужую обувь, побежал к двери в ванную комнату, что располагалась практически у самого выхода. Тусклый желтый свет, что окрашивал все вокруг в какой-то мерзкий зеленоватый оттенок, точно все здесь кадр из не очень приятного кино. Да вся его жизнь в целом и есть не очень приятное кино, хотя это очень сильно мягко сказано. Упав на колени, Клеменс поднял крышку унитаза, облокачиваясь руками о его края. Рвотный рефлекс не заставил себя ждать. А затем еще один. Ему было так мерзко и так противно от всего, что происходит в его жизни, что блевать в туалете и часами сидеть на две ванной под горячей водой стало его единственной панацеей. Некой иллюзией того, что он станет чище, что ему станет хоть немного легче. Когда-то, несколько лет назад он был загорелым, жизнерадостным и очень красивым ребенком. Тогда он жил с бабушкой у нее в Брюсселе, ходил там в школу, имел друзей, даже занимался фехтованием. Бабушка очень его любила. Она была готова тратить все свое время и деньги, чтобы сделать его счастливым. А потом снова дождь, глубокая осень, толпы людей в черном, кладбище, яма в земле, в которую было так страшно смотреть, чей-то плач, задушевные прощальные речи. Бабушки не стало, и Клеменс тогда, в силу своего возраста, еще не понимал, что стал по-настоящему одинок и совершенно беспомощен. Затем неделя у тети дома, самолет, ледяной, пронизывающий до самых костей ветер и грубый мокрый снег, что режет щеки. Его вернули домой, к маме и сестре в Рейкьявик, но это не было его домом. И до сих пор не стало. Здесь он действительно был чужим.       На прошлой неделе они с классом проходили диспансеризацию в городской поликлинике. Рост 160, врач сказал, он еще вытянется к 18 годам. Вес 42 килограмма, сказали, это дистрофия и рекомендовали обратиться к эндокринологу, а потом, если нужно, к психотерапевту. Они даже не знали, насколько это уже нужно. А может, уже даже поздно. На самом деле кусок в горло не лезет, когда ты вечно окутан чувством тревоги. Он не привык заедать стресс, зато привык нависать вот так над туалетом, потому что живот скручивало от переизбытка дурных эмоций. А дурные эмоции преследуют каждую минуту. Когда-нибудь он доведет себя до того, что нечего будет смывать в канализацию, кроме слез и крови с порезов, оставленных пару минут назад на конечностях и туловище.       – Господи, в какой канаве ты валялся? Ты себя видел вообще!? – в дверях стояла Брунхильдур, как всегда, чем-то недовольна. Как всегда, лезет со своими вопросами. Она ненавидела Клеменса только потому что бабушка когда-то "спасла" его, а не ее.       – Вали куда шла, сука тупая, – Клеменс медленно поднял взгляд на проход, сидя на кафельном полу, опираясь спиной на ванную.       – Ты сейчас договоришься у меня, что я тебя здесь закрою и будешь лежать в одиночестве и сырости! Тебе мало вчера было?       Кое-как Клеменс поднялся с пола, собирая все свои мокрые вещи, попутно нажал на смыв и пошел к выходу, – пройти дай!       Брунхильдур отошла в сторону, что-то причитая Клеменсу в спину, пока он поднимался по лестнице в свою комнату. Единственное, с кем ему повезло, так это с тем, что его комната была в самом дальнем углу дома на втором этаже. Хотя бы там его никто не донимал, если закрыть дверь на замок. Все вещи полетели куда-то в угол под стул, а дверь с глухим и очень громким ударом захлопнулась. Провернув маленький ключик, вставленный в замочную скважину с внутренней стороны, Клеменс, наконец, остался наедине с собой. Его комната была его маленьким убежищем. Здесь он построил свою зону комфорта, в которой ему более-менее было спокойно. Здесь были даже какие-то приятные мелочи, которые он не привез из Брюсселя, а приобрел уже здесь. Например, старая телефонная трубка. Она довольно антуражно украшала тумбочку у кровати. На стенах висели плакаты с любимыми фильмами и вымершими музыкальными группами, которые сейчас, наверное, мало кто слушал бы. Но Клеменсу нравилось. Предаваясь какому-то врожденному эстетству, он поместил каждый из плакатов в черные рамы. Подобные детали делали его комнату действительно интересным арт-объектом, а не пристанищем обычного подростка с фанатичными наклонностями и миллионом гиперфиксаций.       Взяв со стола коробок со спичками, Клеменс достал из него одну, а затем резким движением руки зажег, поднося поочередно к стоящим на стеллаже свечкам. Помещение начало озаряться приятным желтым светом и запахом сгоревшего фосфора. Вокруг воцарилась какая-то даже немного церковная атмосфера и тишина. Брунхильдур говорила, что мать уехала на пару дней к родственникам, поэтому можно было, наконец, расслабиться. Клеменс взял в руки телефон, пытаясь найти подходящий под настроение плейлист из миллиона тех, что он тщательно собирал несколько лет под каждый период его жизни. Забавно, но даже по этим дурацким плейлистам можно было отчетливо проследить, как юное сознание видоизменялось, становилось мрачнее, вдумчивее, драматичнее. Куда-то совсем испарилась мечтательность, романтика, им на смену пришла всепоглощающая драма. Наконец, выбрав нужную музыку, Клеменс сделал звук громче и встал перед зеркалом. Худое лицо совсем не пылало жизнью, а наоборот выглядело намного старше своих лет, словно его владельцу осталось немного. Может, это действительно так.

«You can run but you can’t hide

Because no one here gets out alive

Find a friend in whom you can confide

Julien, you’re a slow motion suicide

Slow-motion suicide».

      Зеркало, что покрывало собой всю дверцу шкафа. Справа ряд из небольших выдвижных ящиков. Их так много, что можно запутаться, поэтому никто никогда в них не заглядывал. Самый нижний – всегда закрыт. Замочная скважина на нем настолько маленькая, что ее даже трудно заметить, а в комнате почти всегда темно. Клеменс не любил яркий свет, потому лампочка в люстре была давным-давно выкручена и валялась где-то на случай, если понадобится все же осветить тут все. Но такие моменты не представлялись уже несколько лет. Один проворот маленького ключика. Ящик слегка отодвинулся вперед под давлением содержимого. Клеменс присел на колени, поудобнее устраиваясь перед зеркалом. Средним пальцем он слегка оттянул тонкую синеватую кожу под правым глазом, рассматривая свои синяки. Ужасно. Пошерудив рукой в выдвинутом ящике, Клеменс наощупь достал плоский черный контейнер, открыл его и пальцем потер самый темный оттенок теней, который там был. Какой-то серо-черный, точно мокрый асфальт. А затем провел им по веку до самой брови. Потом по второму. Совершенно неаккуратно, но сейчас это было не важно. Не хотелось даже пачкать кисти. Дальше тушь. У него всегда были длинные ресницы. Они делали его взгляд драматичным и очень ребяческим, даже немного кукольным. А когда они в слезах, то кажутся еще гуще, соединяясь в некое подобие шипов на стебле розы. Клеменс слегка отодвинулся от зеркала, рассматривая свое отражение издалека в полумраке. Он не имел к косметике каких-то особенных фетишей или интересов. Просто так ему казалось, что он мог прятать себя за маской кого-то иного. Словно, накрасив ресницы, в отражении он переставал видеть себя, и ему становилось легче. Очередной способ скрыться где-то и от чего-то. Вся его последняя жизнь – это прятки в темноте, но он никак не мог понять, от кого он прячется. Должно быть, от самого себя.       Рука потянулась обратно в ящик, дабы найти там самое основное. Откидывая в сторону всевозможные косметические принадлежности, которые он в порывах импульсивных припадков заказывал где-то на просторах интернета, он искал один единственный, по его мнению, самый важный элемент его «макси», в которой даже мысли становились иными, более честными перед самим собой, что ли. Он еще не думал над тем, как зовут его второе «Я». Он даже не был точно уверен в том, девушка ли это. Просто некий таинственный образ, именно такой, каким он хотел бы его видеть. Каким он хотел бы видеть себя. Рука, что перебирала косметику, остановилась, нащупав нужный по форме и размеру предмет. Это помада. Банально-красная вельветовая помада в черном патроне. У него было их несколько, но именно красная, на его взгляд, шла ему больше всего. Провернув спиральный механизм, чтобы извлечь продукт из его упаковки, Клеменс уверенно поднес ее к губам, слегка откинув голову назад и приоткрыв рот. Аккуратно, точно боясь все испортить, он обводил контур тонких и бордовых от природы губ, а затем закрасил их полностью. Приблизившись к зеркалу, он пальцем подправил то, что получилось, а затем замер.       Огни горевших на фоне свечей отражались в зеркале и в его голубых глазах, но в темноте из-за расширенных зрачков было почти не видно их цвет. Лишь пламя во тьме, что играло мелкими огнями и оранжевыми отблесками на его белоснежной коже. На впалой щеке, вдруг, сверкнула одинокая и неуверенная соленая капля, оставляя жгучий след. За ней последовала вторая, третья, четвертая. И вот он уже по-настоящему рыдал, не отводя глаз от своего отражения. Он пристально всматривался куда-то прямо в глубину своего сознания, пытаясь понять. Пытаясь разглядеть того, кто внутри, потому что это был не он. Это было нечто, совершенно не похожее ни на него прошлого, ни на настоящего. Некогда яркое сияние чистого разума угасло, оставив после себя это темное пепелище, запах трупного яда и гари. Клеменс до последнего надеялся, он верил, что сможет победить то, что внутри него, что он сможет стать нормальным. Но эмоции с каждым годом становились все более тусклыми, пока в конце концов он не поймал себя на том, что он не чувствует, а лишь воспроизводит по памяти свои чувства, которые когда-то действительно овладевали им. Они были такими яркими, искренними, как слезы Соулрун. Сейчас же он плакал, потому что плакать – единственное, что он все еще мог. Возможно, это просто остаточная реакция организма, которая по инерции возвращается к нему каждый раз, когда ему страшно. Хотя, наверное, было бы ложью сказать, что ему в этот момент не больно.       Прозрачные дорожки слез размыли черную тушь с глаз, постепенно окрашиваясь в ее оттенок, что, как тьма, растекался мрачными завихрениями внутри каждой слезинки. Вдруг, в комнате раздался тихий стон, переходящий в отчаянный крик. С силой, кулак вонзился в зеркальную поверхность, от чего вокруг него с характерным треском начали распространяться трещины, точно раскат молнии на пасмурном небе. Убрав руку, Клеменс еще какое-то время смотрел на свое кривое искореженное отражение, наконец, видя себя настоящего: заплаканного и сломленного. Усыпанного крупными трещинами, что вот-вот позволят ему рассыпаться в пыль, как хрустальную статуэтку. Как иллюзию чего-то живого, но такого холодного.       

«And it all breaks down at the role reversal

Got the muse in my head she's universal

Spinnin' me round she's coming over me

And it all breaks down at the first rehearsal

Got the muse in my head she's universal

Spinnin' me round she's coming over me».

      
9 Нравится 7 Отзывы 2 В сборник
Отзывы (1)