ID работы: 11637111

Между нами не говоря...

Слэш
NC-17
Завершён
1162
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
135 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1162 Нравится 482 Отзывы 297 В сборник Скачать

6 лет назад

Настройки текста

КУРОО

— Моя при… — Знаю, знаю, давай сюда, — перебиваю я, не дослушав. Я и так понимаю, откуда эти панические нотки в его голосе: приставка и дождь — вещи не слишком-то совместимые. Наклонившись над землёй, чтобы спиной закрыть содержимое рюкзака от ливня, я наскоро заворачиваю его Nintendo в тетрадь по алгебре, потом в пакет из-под кроссовок и напоследок в свою ветровку. На всякий случай. — Теперь эта штука переживёт апокалипсис. Иногда в такие моменты я чувствую себя жалким (к несчастью, я к тому же немного горжусь тем, насколько элегантно у меня получается быть жалким). То, как сильно я стараюсь продемонстрировать свою бойфренд-пригодность, достойно уважения, разве нет? Каждый мой жест кричит: «Смотри! Я буду идеальным парнем, если ты мне позволишь! Я сберегу твою приставку с таким же трепетом, с которым сберегу твоё сердце!» Я заверну его в тетрадку по алгебре, в пакет из-под кроссовок и в свою ветровку. Оно будет биться там тихо-тихо, спокойно-спокойно. Кенма, заметно успокоившись, смотрит, как мой школьный пиджак заливает дождём. Рубашка под ним тоже взмокла и теперь липнет к телу холодом. Думаю, в глазах Кенмы я сейчас кто-то вроде рыцаря, грудью принявшего стрелу за любимую лошадь принца. Или лошадь, принявшая стрелу за любимого рыцаря. Тут не угадаешь. — Можешь взять мою куртку, — говорит Кенма, ёжась от одной мысли об этом. Он предлагает только потому, что знает: я откажусь. Но это всё равно мило с его стороны. С его стороны вообще всё мило, если честно. И трава зеленее, и деревья выше, и вода мокрее. Я б вечно жил на его стороне, будь у меня вид на жительство. Или — о, мечты! — гражданство. Может, организовать брак по расчёту?.. — Твою куртку? Вот ещё. Меня ж девочки засмеют, — открещиваюсь я, хотя на станции мы совершенно одни. Все остальные растаяли под дождём, случайные и сахарные. Единственный, кто может надо мной посмеяться, не прекращает делать это уже десять лет. — Побежали? — Это ногами, что ли? — Кенма корчит страдальческую гримасу. Мы оба выжаты после тренировки, и мышцы всё ещё кажутся замёрзшей резиной: согнёшь — надломится. — Интересная мысль. Никогда об этом не думал, но можем попробовать, — я хлопаю его по плечу, осаливая, и срываюсь с места. Рюкзак хлещет по спине, дождь с ветром — по лицу, и с каждой секундой это всё больше напоминает коллективное избиение. Кенма пыхтит где-то рядом, я слышу, как шлёпают его кеды по лужам. И мы бежим, бежим, бежим, будто пытаемся обогнать непогоду. — Давай ко мне! — решаю я, потому что мой дом ближе, а до Кенмы нам того и гляди придётся добираться вплавь. Ну, вброд так точно. На крыльце он тяжело дышит, присев на корточки, пока я вожусь с ключами, и на нужный этаж его приходится тащить за шкирку. Мы редко бываем у меня, и на это есть много причин. Сначала я думал, что дело в большом экране у Кенмы в комнате; в приставке, которой у меня нет; в запасах сладостей и чипсов, которыми забита кухня в доме Козуме. Но это не главное. Кенма — существо территориальное. Он привязан к своему дому, как злобный дух. Он подпитывается там энергией, растраченной за день. Заходя в свою комнату, он снимает с себя скованность, как другие снимают обувь. Переодевается в домашнее. Переодевается в домашность. У себя дома он перестаёт следить за своими движениями: он может задуматься и начать грызть нижний край своей футболки, обнажая живот (где-то здесь моя гетеросексуальность отмирает, как рудимент); он закидывает ногу мне на колени; он тычет ступнёй в толстом шерстяном носке мне в щёку, привлекая внимание; он зевает во весь рот, высовывая язык, будто пытается зачерпнуть побольше воздуха; он расползается по мебели потёкшим воском. Из его взгляда исчезает осторожность и напряжение, а из смеха — тишина. Мне нравится домашний Кенма — истинная, оригинальная его версия без социальных примесей. А у меня он всегда озирается по сторонам с опаской и непременно спрашивает, прямо как сейчас: — Твой отец на работе? — Ага. До вечера не вернётся. Мы снимаем обувь, и я запихиваю внутрь бумажные полотенца, пока Кенма елозит носками по полу, размазывая натёкшую с нас лужу. — Раздевайся, — говорю я, наслаждаясь каждым слогом, каждым звуком приказа, который мне не суждено произнести в ином контексте. — Я закину всё в сушилку. Кенма знает мою комнату хуже, чем я — его, но он без проблем находит в шкафу свежую футболку и мои запасные спортивные шорты. Перед тем как начать раздеваться, он оглядывается на меня (ещё одно последствие обновления до версии Кенма 2.0). Я буквально вижу строку поисковика в его голове: «Переодеваться перед другом-геем нормально ли». Нормально, если вы не гомофоб. Нормально, если он в вас не влюблён. — Чего тормозишь? — подстрекаю я. — Или тебе музыку включить? Погоди, сейчас найду подходящую… Алекса, врубай подборку для стриптиза. Кенма закатывает глаза и швыряет в меня мокрой толстовкой. Я свищу. Нет ничего проще, чем вышутить правду из себя. Приставить её к стене и расстрелять крупнокалиберным сарказмом. «Ведь если бы он действительно был влюблён в меня, он не смеялся бы над этим, да?» Пизда. Кенма одним неуклюжим движением стягивает липнущую к коже рубашку, и я отворачиваюсь: не чтобы сберечь его невинность, а чтобы не провоцировать свою. Волоча ворох нашей одежды в сушилку, я стараюсь не дышать: дождь пропитал ткань, не оставив между ниток места для запахов, и теперь они клубятся снаружи, мешаясь друг с другом. Это не то чтобы романтично. Скорее… потно. Когда я возвращаюсь, Кенма уже потрошит мой рюкзак, проверяя сохранность своей главной драгоценности. Ветровка, пакет, тетрадка. Сокровище внутри цело и невредимо. — Принеси фен, — просит он, убирая влажные волосы назад. Его лицо открыто и уязвимо, его лоб кажется огромным, и я одними губами шепчу: «Мегамозг». Кенма показывает мне средний палец. Мне хочется провести вдоль него языком, но этот диагноз я оставлю своему будущему психотерапевту. — У меня нет фена. Он открывает рот, чтобы возмутиться, но так же беззвучно его закрывает. О, этот взгляд. Я узнаю этот взгляд. «Я забыл, что твоя мать тебя бросила и увезла с собой сестру». Такой взгляд. — Принесу полотенце, — сглаживаю острые углы невысказанных слов. Я давно привык работать напильником — даже подумываю о карьере плотника. Мы устраиваемся на кровати: я у изголовья, он — у меня в ногах. Играет в «Зельду», уже забыв о мокрых волосах, так что я накидываю ему на голову полотенце и взъерошиваю. Интересно, знает ли он, насколько мы сейчас похожи на парочку? Наверное, нет. Наверное, ему бы такое и в голову не пришло.

КЕНМА

Окей, это по-гейски. Натуралы ведь не сушат друг другу волосы, так? Не сидят, прислонившись спиной к чужим коленям. Не могу представить, чтобы Тора развалился на кровати Фукунаги, позволяя ему пропускать сквозь пальцы свои влажные волосы. Не могу представить, чтобы Бокуто с Акааши… Хотя нет, могу. И это, пожалуй, дурной знак. Не «чёрная кошка перешла дорогу» знак, а скорее, «с неба падают мёртвые вороны» знак. «Полчища саранчи уничтожили посевы». «Солнце раскроилось пополам, окрасив горизонт алым». Куроо подозрительно долго возится с моими волосами, перекладывая их с одной стороны на другую, расчёсывая их пятернёй, чтобы через секунду снова взбалмошить. Мне даже начинает казаться, что он получает от этого какое-то извращённое удовольствие. Блять, я получаю от этого удовольствие. Когда он проводит ногтями от висков к макушке, когда приподнимает волосы, оголяя шею, когда касается кончиками пальцев линии позвоночника… Дрожь прокатывается по моему телу неровной волной, разбиваясь барашками в голове — пузырьки и пена, пена и пузырьки. Что он делает?.. — Ещё немного, — предупреждаю тихо, — и я решу, что у тебя фетиш на волосы. — Скажи ещё, что я вызвал дождь специально для того, чтобы полапать твои патлы. Он шутит, но что-то в его голосе намекает на то, что он мог бы. Что мои «патлы» стоят таких усилий. Я мысленно возвращаюсь к образу Торы и Фукунаги, укладывая эту фразу между ними. Не-а. Не канает. Тест на гетеросексуальность завален. Дождь атакует окно, заполняя комнату белым шумом. Я поджимаю пальцы ног, складками собирая пододеяльник. Нужно отвлечься. Нужно сказать что-то естественное (а что естественно, то обычно безобразно) и спугнуть эту странную атмосферу. Нужно вспомнить язык натуралов, нужно заговорить о каких-нибудь глупостях. О чём говорят люди? О чём говорим мы? Ну же, ну же, ну же, что угодно подойдёт, давай. — Когда ты понял, что гей? Блять. Нет. Это не подойдёт. Пальцы Куроо замирают в моих волосах всего на секунду, но этой короткой заминки хватает, чтобы кровь загустела, а живот сконфуженно скрутился. Молодец, Кенма. Оратор от бога. Куроо молчит, подбирая слова, будто команда юристов в его голове суматошно составляет какой-то договор. Пакт о неразглашении. Отказ от претензий. Что бы там ни было — я не подпишу. Не-а. Мне надо посоветоваться с моим адвокатом. Может, свалить из страны и попросить убежище от преследования: «Мои права подвергаются серьёзному ущемлению. ЛГБТ-сообщество Японии нанесло мне личное оскорбление». — Ладно, забей, — иду на попятную. Там, на этой попятной, на самом её дне я вырою себе могилу и укроюсь землёй, как одеялом. Археологи отыщут мои останки и будут десятилетиями ломать голову: «Да что, блять, с ним не так?» (Просто поясню: голову они будут ломать мне). Тецуро продолжает дышать тишиной мне в затылок, и я уж было вздыхаю с облегчением: он принял мою капитуляцию. Но тут он спрашивает: — А когда ты понял, что натурал? Я подвисаю, как пиратская винда. Я-то? Понял? — Вот видишь, — усмехается он, будто что-то доказал. Великий, мать его, теоретик. — Это не так-то просто. Да уж. Просто — это кирпичом по ебалу, всё остальное в жизни требует определённых мыслительных процессов. Я угукаю, посылая Линка на верную смерть: пусть хоть кто-то спасётся из ловушки, в которую загнал нас дождь. Если честно, после похода на ярмарку любое замкнутое пространство кажется капканом. Любое замкнутое пространство замкнуто на Куроо, и я понятия не имею, как с этим жить. Стоит нам остаться наедине — железные челюсти лязгают, и я, раненный, истекаю мыслями. Тецуро лишь завинчивает гайки туже со своими этими долгими взглядами, и дурацкими шуточками о стриптизе, и пальцами в моих волосах. Пальцами. В моих. Волосах. — Щекотно? — с усмешкой спрашивает он, дуя на моё ухо. Вот нахуя, нахуя это делать? Как такая идея вообще может забрести в чью-то голову? Заблудилась по пути? Навигатор сбоит? «Через десять метров поверните нахуй». — Нет, — упрямо говорю я. Как дебил, ну, знаете. — А так? — его дыхание касается моей шеи. — Нет. — Интересно. Да вообще закачаешься. Созывайте консилиум, собирайте группу на экскурсию, продавайте билеты в кунсткамеру. Экспонат номер ебатнадцать: «Homo, но не sapiens». Я застываю, напряжённый до предела, окостеневший в бронзу: «Мыслитель» Родена, только мыслей по нулям. Пластик приставки трещит в моих пальцах. Нервные окончания пульсируют у самой поверхности, пытаются проклюнуться, прорасти сквозь кожу, как сквозь асфальт — сорняки, мечтающие увидеть солнце. О чём мечтают мои нервы, я знать не хочу. Отказываюсь. Если бы в незнании была сила, я стал бы ебучим суперменом, честно. Потому что я не знаю. Не знаю, не знаю, понятия не имею, блять. Что ты творишь, Куро?..

КУРОО

Что я творю?.. Кенме ведь явно некомфортно, и, если оценивать этот дискомфорт по шкале от единицы до испанского сапожка, придётся обратиться к инквизиции за новой шкалой. Остановите меня, кто-нибудь. У меня отказали тормоза, и теперь только лобовое и подушка безопасности. Лицом всмятку. Рёбрами наружу. Остановите меня, протащите на буксире, протащите с позором по Токио, пусть люди кидают в меня камнями, пусть выбьют из меня эту бесовщину. Кенма сидит неподвижно и тихо. Кожа на его шее становится гусиной там, где я касаюсь её пальцами. Может, это суперспособность. Может, я как царь Мидас, только вместо золота превращаю всё в гусей. Превращаю всё в катастрофу. Вот оно, под моими пальцами — стихийное бедствие, дрожь узором, волоски дыбом. Я очерчиваю его плечи по контуру ворота моей футболки, и он задерживает дыхание, как задерживают преступника. Самое время зачитать права и напомнить о молчании, которое можно хранить. В котором можно хорониться. Его волосы зажаты в моей руке, всё ещё влажные, приподнятые, чтобы не мешались. Я наклоняюсь ближе с такой медленной неизбежностью, будто у меня нет иного выхода. Его и впрямь нет, но я мог бы нарисовать его языком на его шее: небольшую дверцу в неизведанное. Вверх, вправо, вниз… Я этого не делаю. Я этого не делаю, но я мог бы. Я мог бы, и это меня пугает. Дождь шумит за окном, шумит в моей голове. Если бы капли упали на мои щёки, то испарились бы с шипением — до того они горячие. Лихорадка сжигает мои кости изнутри, и я боюсь дёрнуться и рассыпаться прахом. Не знаю, почему Кенма это терпит. (Меня. Почему он терпит меня). Не знаю, почему он всё ещё не отстранился, не вывернулся, не отпихнул. Я бы подумал, что причина в жалости, но случай не тот. Кенма никогда меня не жалел. Он ждёт чего-то, но я не понимаю, чего. Конца? Начала? Я пока не настолько двинулся, чтобы приписывать ему несуществующую взаимность, но, может — только может, — ему любопытно. В конце концов, гормоны в его организме состоят из таких же аминокислот, что и мои. Их соединяют те же пептидные связи. Их вырабатывают те же железы. Но мы разные. Ему приятно, потому что его нервные окончания посылают в мозг однозначные импульсы. Мне приятно, потому что я его люблю. У его любопытства и моей любви нет ничего общего, кроме первых трёх букв. Говоря о трёх буквах… У меня проблема.

КЕНМА

Мы сидим неподвижно так долго, что с нас бы успели написать портрет. Триптих. Целую картинную галерею. Если я сдвинусь хоть на миллиметр — спугну его. А теперь внимание, вопрос: почему я боюсь его спугнуть?.. Он водит пальцами по моей коже. Сначала маршрут всё тот же: левое плечо, вверх по шее к уху, вниз по позвоночнику, вверх к другому уху, вниз по правому плечу. Получается что-то вроде буквы «М», плавной и раскидистой. Вряд ли здесь кроется великий смысл, но мне нужно куда-то направить мысли, иначе они сползут вниз, сварятся в горячке моего живота, затвердеют там, где твердеть их никто не просит. Так что я додумываю: «М» может значить что угодно. Начиная от красноречивого «мудак» и заканчивая рекламой «МакДональдса». Интересно, сколько Куроо за это платят?.. Я готов дать вдвое больше, лишь бы он прекратил. Лишь бы он… Мысли сбиваются с пути вместе с его касаниями. Становятся хаотичными, ломкими. Он подолгу задерживается на моих позвонках, обводя их кругами, выписывая восьмёрки и петли. «МакДональдс» уволит его за халатность. Я бы уволил. Я бы… Блять. «Что ты делаешь?» — проговариваю я про себя, но не произношу. «Что ты делаешь?» «Почему ты это делаешь? Зачем?» Я хочу знать цель, причину и следствие. Последнее чуть больше, чем остальное. Хочу понять, что у него в голове. Хочу повернуться и прочитать это на его лице, но… Я не двигаюсь. Слишком долго. Даже кожа на моей шее протестует, раздражается, становится гиперчувствительной, будто у меня вдруг появилась аллергия на его касания. Это нужно прекращать, и я даже знаю, как: хватит любого слова, любого жеста. Я дёрну плечом — он отшатнётся; окликну по имени — он тут же уберёт руку. Я молчу.

КУРОО

Он больше не играет в приставку: Линк уже по десятому кругу проигрывает анимацию бездействия, и если бы не напряжение в пальцах, руках, плечах, я бы подумал, что Кенма заснул. Я отпускаю его волосы, и они рассыпаются по плечам. Влажные пряди хранят мятую форму моих пальцев. Теперь, с двумя-то руками, у меня вдвое больше возможностей, я могу отзеркалить узоры, которые черчу на его коже, могу сделать их симметричными. Это почти искусство, почти синхронное плавание. Синхронное утопление. Мои ладони ложатся на его лопатки, движутся вниз. Вслед за ними ползёт тяжесть в его мышцах, и я зачарованно меняю курс: вверх, снова вниз, развожу руки в стороны, огибая его бока, обнимаю поперёк талии — и он втягивает живот. Я бы прижал его спину к своей груди, но тогда он почувствует, как я возбуждён. Границы между нашими телами сотрутся вместе с десятком лет дружбы, потому что не бывает такой дружбы, которая переживёт стояк, упёршийся в задницу. Это, знаете ли, как нож в спину, только не нож, а член. Я закрываю глаза, утыкаясь лбом в его затылок. Он ведь знает… Знает ведь, да?.. Не может не знать. Даже если до этого не знал, теперь-то всё очевиднее некуда. И так тоскливо становится, так щемит, так воет внутри, что хочется вскрыть грудную клетку, раздвинуть рёбра нараспашку — лети, лети, лети и забудь дорогу назад. Не возвращайся. Я не выдержу, если ты, глупое, стучащее, вернёшься и закроешься снова в этой удушливой клетке. Хватит. Достучалось. Он не выпускает приставку из рук, не двигается, не говорит, ничем не выдаёт своего присутствия здесь, со мной. Это не «да», но и не «нет», это что-то между и что-то мимо. Это он в моих объятиях, это он вне зоны доступа. Если бы он… хоть как-то… хоть что-то… Если бы он подался назад, ближе ко мне, я бы нашёл в себе смелость наклонить голову и поцеловать его висок. Прижать его к груди. Если бы он коснулся меня в ответ, моей смелости хватило бы на героический подвиг, на медаль за отвагу. Моей смелостью можно было бы зарядить отряд лётчиков-испытателей, проспонсировать полёт на Марс. Мою смелость можно было бы сцедить в тюбики для космонавтов, наполнить топливный бак и покрыть ракету защитным слоем — отгонять астероиды. Годы одиночества на безлюдной пустоши неизведанной планеты — вот на что бы хватило моей смелости. Годы одиночества на безлюдной пустоши неизведанной планеты — вот на что похожи объятия с Кенмой. Я сжимаю онемевшими пальцами футболку на его боках. Сглатываю вязкий жар. — Можно?.. — я и сам себя не слышу. — Нет. Знаю. Знаю, что нет. Всегда — нет. Что бы я ни предложил, он всегда отказывается. Побросаем мяч во дворе? Нет. Запишемся на волейбол? Нет. Сходим в ту новую кафешку? Нет. Пойдёшь на вечеринку к Яку? Нет. Сгоняем на ярмарку до закрытия? Нет. Я привык к этому его рефлексу, привык к инстинкту отвергать новое, привык к отказам, но, боже, за его согласие сейчас — всего одно, разовая акция, о большем не прошу, — я бы отдал десять лет жизни. Двадцать. Тридцать. Сколько там мне осталось? Идём ва-банк. Отдам всё до последнего года, месяца, недели, оставлю только этот день, эту ночь и следующее утро, чтобы проснуться с ним в одной постели и сдохнуть. — Пожалуйста, Кенма, — шепчу я ему в затылок. Мне это нужно. Мне это так нужно, ты не представляешь. У тебя воображения не хватит, ни у кого не хватит, это за гранью, я за гранью, я — грань. Перейди меня. Переедь, блять, асфальтоукладчиком, я хочу впечататься в эту секунду. Он откладывает приставку в сторону. И это всё, на что я могу рассчитывать. Единственный знак, единственный сигнал к действию. Он не скажет: «Ладно», не повернёт головы, не накроет мои руки своими, не кивнёт ободряюще. Ну и пусть. Я привык работать и с меньшим. С таким маленьким, крошечным, молекулярным — я мог бы читать лекции по нанотехнологиям, я в этом эксперт. Он не знает, что делать со своими руками дальше, так что я беру их в свои. Обнимаю его снова его же руками, сплетаю наши пальцы, крепко зажмуриваясь. Кладу подбородок ему на плечо и медленно, медленно-медленно и крайне осторожно притягиваю его ближе. Он нехотя сдаётся и даже не вздрагивает, когда наши тела соприкасаются, хотя я знаю, что он чувствует мой стояк. Чувствует, как пылает жаром моя щека, прижатая к его. Я думал, что стану счастливейшим из людей, если когда-нибудь смогу вот так его обнять, но меня штормит и плавит, всё внутри ноет, набухает тяжёлой давящей скорбью, потерей, лишением. Не знаю, с чем я прощаюсь: с нашей дружбой или с тем «Да», которое он не сказал и уже не скажет. Смелость… О какой смелости я вообще думал? Мне ещё никогда не было так страшно. Я просто, блять, в ужасе. Мне даже хочется отстраниться, отшутиться и сбежать из собственного дома — вот какой я трус. Почему я этого не делаю? Потому что я идиот, всё просто. Я настолько увяз в своём идиотизме, что до сих пор надеюсь, что он… Что? Вдруг воспылает ко мне чем-то волшебным и неизлечимым? Повернётся и набросится на меня с поцелуем? Найдёт в себе то самое зерно сомнений и в ускоренном темпе вырастит из него древо познания, чтобы сорвать запретный плод? Но это же Кенма. Это Кенма, и всё, на что я могу рассчитывать — это короткое «Нет» и приставка, отложенная в сторону. «Дальше ты как-нибудь сам». И я… Я как-нибудь сам. Как-нибудь. Я целую его щёку, слишком долго удерживая губы на мягкой коже. Его ресницы щекочут кончик моего носа — крупица реакции, которую я сохраню в памяти. Снова прижимаюсь губами к его лицу, уже чуть выше. Целую скулу, уголок брови, не дышу, не дышу, не дышу, пока лёгкие не запекаются в духовке моей груди — потомить до готовности. Целую его ухо, и он втягивает голову в плечи. Ну же. Ну же, дай мне хоть что-то. Намекни, что тоже хочешь этого, что тебе хотя бы не противно, что тебе не приходится меня терпеть. Пожалуйста, Кенма. Пожалуйста, не бросай меня с собой наедине — я это одиночество потом не выскребу, не выбелю, не выжгу. Я же его до самой смерти на себе второй кожей пронесу, я в нём заживо скопчусь. Я… я не знаю, как быть с тобой без тебя. Я не знаю, как любить тебя. Не умею. Не получается. Но ещё я не знаю, как тебя не любить. В этом-то и беда.

КЕНМА

Куроо целует мою шею, и… Что ж. Конечно, было бы здорово аккуратно загнуть края и уложить происходящее в тесную коробку понятия дружбы. Но не влезает. Мозг отчаянно ищет объяснение, пытается заделать зияющую дыру в адекватности, сшивает факты с домыслами, но выходит что-то лоскутное и кривое. Думать сложно, когда голова кружится, а вся кровь отхлынула с севера на юг. Зимовать не будем. Понятно. Губы Куроо подолгу задерживаются на моей коже — так долго, что поцелуй перестаёт быть поцелуем и становится чем-то другим. Он просто утыкается в меня, жмётся, словно хочет прирасти, влиться, спаять меня с собой этим жаром. Он будто всё ещё спрашивает: «Можно?..» Будто всё ещё ждёт другого ответа. Я сказал: «Нет», даже не дав ему закончить. Оставляя себе лазейку. Оставляя лазейку ему. Я всегда говорю: «Нет», просто чтобы было оправдание. Избавляю себя от ответственности, перекладывая её на его плечи — они крепкие, выдержат. Я говорю: «Нет», чтобы не скомпрометировать себя, чтобы не создать прецендент. Чтобы никто не дай бог не подумал, что мне чего-то в этой жизни хочется, что мне что-то от этой жизни нужно. Моё «Нет» — это нейтралитет, апатия, безопасная зона. Если я когда-нибудь скажу: «Да», мир оглохнет от громкости этого слова. А мне надо, чтобы мир продолжал меня слушать. Но Куроо не мир, Куроо куда важнее, ему можно и игнорировать меня. Ему вообще всё можно, если честно. Даже это. Он целует моё плечо, и я прикусываю язык, чтобы оттенить ощущение его губ на коже. Наши пальцы сжимают друг друга, тёплые и влажные на моих боках. Я чувствую лопатками, как поднимается и опускается его грудь в такт неровному, обрывочному дыханию. И стояк его я тоже чувствую — такое сложно не заметить. Что мы делаем?.. Хороший вопрос. Лично я не делаю ничего, но моё бездействие — то ещё отягчающее обстоятельство. Моё бездействие разъедает остаток того «Нет» в воздухе, сводит его к нулю. Куроо отпускает одну мою руку и оттягивает ворот футболки, открывая себе доступ к участку кожи, ещё не знакомой с его губами. Он приветствует новую территорию робким поцелуем, и я крупно вздрагиваю. В моём животе — страшное дело — перестраиваются органы, что-то горит и тлеет, пульсирует, тянет, вспыхивает болью, как на качелях: вверх, вниз, вверх, в грёбаное «солнышко». Он проводит ладонью вниз по моему предплечью, гладит локоть, запястье, сжимает на секунду пальцы. Отстраняется немного — и спине холодно без него сзади. Куроо не смотрит на меня, когда меняет положение, садясь лицом к лицу. Тянет край моей футболки вверх. — Можно?.. — Нет, — говорю я и поднимаю руки. Себя он раздевает сам, здесь я ему не помощник. Нигде не помощник, но он и так отлично справляется. Не знаю, почему я решил, что он сейчас меня поцелует. (Он не целует). Кладёт мои ладони себе на плечи и подтягивает ближе, приподнимая под бёдра, усаживая к себе на колени, утыкаясь лицом мне в плечо. Не уверен в том, как это называется и называется ли вообще. Дружеский петтинг между двумя друзьями в рамках дружбы. Ключевое слово здесь, как можно понять, — «между». Наши члены чисто по-дружески трутся сквозь ткань, и от каждого движения меня перемыкает навзничь, реальность отключается рывками, толчками, гаснет и зажигается вновь. — Можно?.. — я скорее чувствую его шёпот плечом, чем слышу. Моё «Нет» запутывается в его волосах, когда он освобождает мой член из-под резинки шорт и трусов, сжимая в пальцах вместе со своим. Квинтэссенция дружеских чувств поднимается волной по моему позвоночнику, расплывается перед глазами вспышками темноты. Сердце болтается в стиральной машине живота, и нихуя деликатного в этой стирке нет. Куроо двигает рукой, и из меня выбивает пробки, короткое замыкание, полное отключение света. Я не успеваю подумать о том, зачем мы сняли футболки, как он прижимает меня ближе, и… О. Вот зачем. Движения Куроо неловкие, торопливые, неряшливые, и мне хочется огрызнуться: «Ты что, дрочить не умеешь?» Хочется показать ему, как надо, потому что я-то в этом спец, но моё «Нет» всё ещё сковывает тело, всё ещё светится табличкой «Запасной выход» где-то на задворках сознания. Тайный лаз, из которого можно улизнуть, если что-то пойдёт не так. Ну, то есть… Ещё более не так. Если пожар, или потоп, или потом, потом, не сейчас, ладно?.. Сейчас Куроо наконец-то словил нужный темп, теперь угол идеальный, амплитуда — заебись, дружба цветёт и пахнет. Пестики, тычинки, завязь и плоды поспевают. То ли сорвать, то ли сорваться. Его волосы всё ещё влажные после дождя, а может, они взмокли от пота. Лезут мне в лицо, трутся о щёку, и я убираю их, приглаживаю, пропуская сквозь пальцы. Не знаю, почему он от этого вздрагивает, ведёт головой вслед касанию, закрывает глаза, болезненно хмуря брови — наверное, я потянул слишком сильно. — Можешь?.. Не сразу замечаю разницу в вопросе, но на всякий случай выдыхаю: — Нет. Что он хочет?.. Что он там бормочет?.. Не знаю. Неважно. «Можешь не трогать?» Я возвращаю руки на его плечи, и он сглатывает, снова прижимая меня ближе, хотя ещё чуть-чуть — и заноют рёбра. Он начинает двигать рукой быстрее и быстрее, приближая развязку, и я сжимаю зубы, чтобы не попросить притормозить, задержаться, чуть медленнее, чуть дольше, чуть сильнее и… Похуй. Ладно. Куроо кончает первым — напряжённо и тихо, не сбавляя темп, чтобы не мешать мне, хотя ему наверняка хочется растянуть, размазать оргазм во времени. Когда меня накрывает, он наконец приостанавливается, с нажимом ведёт рукой вверх, сцеживая всё до последней капли. Моя сперма выстреливает ему в подбородок, и, вау, это неловко. Всё это. Особенно теперь, когда чудесный дружеский момент дружбы прошёл, и… Блять. Блять, блять, что мы?.. Куроо вытирается своей футболкой, и я успеваю заметить, насколько красное его лицо, до того как отворачиваюсь, закрывая волосами собственный румянец. Пиздец. Неуклюже сползаю с его колен. Пиздец. И что дальше? Дальше-то что, а?.. Как нам теперь?.. Как? — Я… эм, — он вскакивает с кровати. — Я сейчас. И убегает в ванную. Классно. Заебись подружили.

КУРОО

Окей. Окей. Окей. Будет очень странно, если я просто не вернусь в комнату? Останусь жить в ванной до конца своих дней. Может, повешусь на душевом шланге. Может, утоплюсь. Может, если постучаться в зеркало, если очень-очень попросить, моё отражение поменяется со мной местами и разберётся с последствиями катастрофы. Что там обычно делают после стихийных бедствий? Организовывают гуманитарную помощь? Разгребают руины? Подсчитывают выживших? Здесь проблем не будет: до нуля считать очень легко. Как сильно нужно приложиться головой о кафель, чтобы сдохнуть? Мне для друга. (Не для Кенмы, он-то со мной вряд ли теперь захочет дружить). Блять. Я… Я всё испортил? Мне нужно вернуться. Нужно вернуться, пока он не ушёл, ведь если он уйдёт — всё. Вообще всё. Пока случившееся ещё не застыло, пока оно ещё глина, ещё пластилин, ещё мягкое и податливое, из него можно вылепить что-то приемлемое. Что-то, с чем мы сможем жить. Я достаю из сушилки рубашку и торопливо застёгиваю, пропуская половину пуговиц. Когда я возвращаюсь, Кенма уже в футболке и с приставкой в руках. Щелчки кнопок дробят тишину. Ага. Ясно. То есть… Говорить мы об этом не будем?.. Ладно. Не то чтобы мне хотелось. (Мне хотелось). Я всматриваюсь в его лицо, выискивая следы сожаления, отвращения, какой-то определённости, неизбежности. Знака, что всё поменялось. Что ничего не изменилось. Кенма смотрит на экран, будто ничего не произошло, и я почти убеждён: это правда. Я придумал себе фантазию, окончательно сойдя с ума. Тишина заползает мне под кожу, и я чувствую, как она затвердевает там, разливается раскалённым свинцом и тут же стынет, костенеет, сковывает моё тело. Я оглядываюсь по сторонам, пытаясь понять, откуда её столько, этой тишины. Что её производит. Взгляд натыкается на усыпанное каплями окно, и я понимаю: — Дождь закончился. Кенма безразлично косится на клочок серого неба. — Угу. Дождь закончился — значит, он может идти домой. Со мной или без меня. Я жду, пока он начнёт собираться, но он просто сидит и тупит в свою приставку, и я не знаю, что во мне сильнее, что больнее: облегчение или разочарование. Что мне делать? Что говорить? Что вообще говорят в таких случаях? «Спасибо за подаренную возможность»? «Было приятно иметь с тобой дело»? Может, чаю ему предложить?.. Признаться в любви? Попросить прощения? Оставить в покое? Я не знаю, Кенма. Подскажи мне. Видимо, я стою истуканом слишком долго, потому что он поднимает на меня угрюмый взгляд. Беззвучно фыркает — его эквивалент тяжкого вздоха. У меня внутри всё перемалывается в труху, когда он тихо начинает: — Можно?.. — Да, — перебиваю я, и он закатывает глаза. Ладно, я заслужил. — Можно взять твои конспекты по химии? — раздражённо, с нажимом произносит он. — По химии, — эхом отзываюсь я. Химия. Разумеется. Ведь это именно то, что нам сейчас нужно. Именно то, что между нами… Ага. Да. — У меня завтра тест. — На беременность? — невинно спрашиваю я, потому что Аляска и всё такое. Если б я ещё не краснел при этом, как ебучий девственник, было бы куда эффектнее. — Ты не волнуйся, это не так работает. Ну же, пожалуйста, посмейся над моей тупой шуткой. Если мы сможем вышутить эту неловкость, мы вообще всё на свете сможем, понимаешь? Просто… подыграй мне. — Да? Блин, а я уже присмотрел коляску на скидонах, — цыкает он, и тишина, ледяной коркой застывшая во мне, начинает таять. Может, не всё ещё потеряно, а?.. Пока его долбанутый юмор резонирует с моим, мы справимся. — Ну, ты в закладках оставь на будущее. Мало ли, — я поигрываю бровями. Слишком рано?.. Слишком самонадеянно? Кенма прыскает смехом, и мне хочется обнять его так сильно, чтобы захрустело вообще всё. Даже то, что хрустеть не должно. Мне хочется поцеловать его. Мне хочется повторить то, что мы сделали. Зайти дальше. Попробовать кое-что ещё — вариантов у меня полно. Мне хочется, чтобы то, что случилось, не осталось синглом, а превратилось в полноценный альбом. Мы даже можем записать что-то вроде: «Величайшие хиты. Ремикс». Не обязательно прямо сейчас. (Лучше бы сейчас, конечно). — Химия, — напоминает он, опуская меня с небес на землю. «Больно было? Когда ты падал с…» Я киваю и отхожу к столу, роясь в прошлогодних тетрадках, которые храню для него. В которых делаю записи самым уродливым почерком из всех, чтобы он просил читать ему вслух. Устраиваюсь рядом с ним с конспектом, театрально прочищаю горло. Наверное, нам всё же придётся обсудить произошедшее, но не сейчас. А может, и не придётся. Может, мы позволим сегодняшнему дню превратиться во вчерашний, раствориться в прошлом, вплестись в нестройный узор десятилетней дружбы. Я отстранённо отмечаю, что, похоже, случайная близость не способна пошатнуть фундамент, который мы выстраивали годами. Не знаю, что должен чувствовать по этому поводу. Не знаю, что сейчас царапается в моей груди: надежда или безысходность. Даже случившееся ничего между нами не поменяло. Слава богу. Даже случившееся ничего между нами не поменяло. Блять.

КЕНМА

Какого хуя, Куроо?..
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.