ID работы: 11637111

Между нами не говоря...

Слэш
NC-17
Завершён
1162
автор
senbermyau бета
Пэйринг и персонажи:
Размер:
135 страниц, 15 частей
Описание:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
Поделиться:
Награды от читателей:
1162 Нравится 482 Отзывы 297 В сборник Скачать

7

Настройки текста
Примечания:

КЕНМА

— А потом мы запустим линию гелей для душа в утяжелённых флакончиках, которые будут служить чем-то вроде гантелей… — И на обратной стороне будем печатать инструкции к упражнениям! — По одной на каждую, чтобы сработал эффект «коллекционера». — А внутри каждой баночки будет приз! — Точняк, бро. Ты гений. Ад — это не котлы, вилы и лавовые онсэны. Ад — это не замёрзшее озеро, во льды которого, как кусок мяса в углу морозилки, вмёрз дьявол. Ад — это не дыбы, железные девы и испанские сапожки. Ад — это Куроо Тецуро и Бокуто Котаро в одном месте в одно время. Две крохотные точки среди необъятной вселенной по несчастливой случайности оказались рядом, ряднее, наиряднейше. Смотреть на них надо сквозь 3D-очки: два плоских чувства юмора наслоятся друг на друга и создадут иллюзию объёма («Schwarzkopf — лошадиное ржание»). Ну, знаете, как когда в кинотеатрах народ пугают летящим в лицо метеоритом. Этот метеорит — разговор, начавшийся с идиотского: «Слушай, а почему никто не занимается зарядкой прямо в душе? Это сэкономило бы немного времени утром». Конечно же, Куроо его поддержал. С поддержкой у него вообще всё в порядке: он мог бы стать автоответчиком на горячей линии доверия или фигуристом. Куроо сказал: «Мы могли бы разработать целый комплекс упражнений, который позволял бы размять все основные мышцы и при этом натереть себя мочалкой». И пошло-поехало. Полетело. Я понятия не имею, что происходит с мозгом Куроо, когда они с Бокуто встречаются, но он разжижается и вытекает через его рот потоком концентрированного альфачизма: «бро», «точняк», «красава». Какая бы реакция там ни происходила, им следует запатентовать именно её: министерство обороны оторвёт формулу с руками, чтобы использовать в качестве биохимического оружия. А их «фитнес в душе для души» никому не сдался, потому что нормальные люди — Куроо, я тебя уверяю, — вообще зарядкой утром не занимаются. Если у них и есть силы притащить своё размякшее после сна тело в ванную, они не станут разменивать драгоценную энергию на «умывательные упражнения». А «шампуневые гантели» будут использовать лишь для того, чтобы придавить ими себе шею, лёжа на дне ванны и ожидая смерти. Я не знаю, почему так злюсь. Я, конечно, всегда немного злой, как тот «умный» чайник, что сохраняет воду тёплой и сокращает время кипения. Всегда готов переступить грань, нарисованную мелом и обведённую вокруг тела на месте преступления. Всегда чуть ближе к убийству, чем большинство людей. Скорее ближе, чем дальше, к убийству большинства людей. И дальше от большинства людей, чем от их убийства. В общем. Я злюсь. Куроо с Бокуто на нашей тесной кухне, и они трясутся от смеха сильнее, чем стиралка, по совместительству являющаяся столом (и посудомойкой, если проявить достаточно фантазии). Акааши задерживается на работе, хотя должен был прийти ещё час назад и забрать своего парня с продлёнки. Вместе с Бокуто из нашей квартиры уйдёт и этот Куроо — брокованная его версия, — и останется тот Куроо, которого я… Которого я могу терпеть. Иногда. В умеренных количествах (в неумеренных, если проявить достаточно фантазии). — Пойду припудрю носик, — подмигивает Куроо и соскальзывает с подоконника. Я выливаю остатки его пива в себя и угрюмо смотрю на Бокуто. Он смотрит на меня — добродушно и весело, и мне хочется скомкать его лицо, как черновик, и сожрать. То, что Куроо свалил — это предательство. В иные времена за такое ставили к стене и расстреливали, но мы живём в высокоморальную эпоху, так что мне придётся устроить ему тёмную и пырнуть в бочину ложкой. Нет, серьёзно, он не должен был оставлять меня наедине с этим человеком, который с таким же успехом (а то и большим) мог бы быть собакой, или одеялом, или креслом-мешком, или книжкой с картинками, или батутным центром. Рядом с Бокуто я чувствую себя сгустком мерзкой ядовитой жижи — лизуном из лавочки в парке аттракционов, которого извозили в грязи, спидозных шприцах, бритвенных лезвиях и бензине. Рядом с ним — здоровым и радостным — я чувствую себя убогим и больным. Рядом с ним становится очевидно, как редко теперь Куроо со мной счастлив. Как редко в его смехе нет горькой тяжести — кофейной гущи, оседающей на дне. — Я рад, что вы помирились, — говорит Бокуто. Иногда мне кажется, что его сшили и набили плюшем, как подушку в форме человека для сонных объятий. Выдрессировали, как терапевтическую псину. Вообще-то, мы не мирились. Чтобы заключать мир, нужно сначала развязать войну — настоящие боевые действия. Никто не заключает пакт о ненападении с природой: «Подпишите, пожалуйста, здесь и больше не устраивайте цунами, окей?» Но я этого не говорю, чтобы Бокуто не втянул меня в беседу, из которой мне живым не выплыть. Вместо этого я издаю невнятный звук. Это не останавливает его от: — Я уже давно Куроо таким не видел. Не хочу думать о смыслах, которые он вкладывает в эту фразу, потому что я-то тоже давно не видел Куроо таким. И каким-либо вообще. — Было так странно тусить с ним без тебя, понимаешь? В школе вы всегда шли в комплекте. Два долбоёба по цене одного. Понимаю. — Как и вы с Акааши, — отвечаю я, чтобы перевести тему на ту, которая выкинет из головы Бокуто все другие мысли. Об Акааши он может говорить вечно. Если ему отрубить голову, он будет ещё двадцать минут заливать о том, как Кейджи прекрасен. Вот и сейчас на его лице появляется мечтательная улыбочка, которую мне хочется выдавить, как фурункул. Чтобы остался огромный такой кровавый кратер. Не то чтобы я ненавижу Бокуто… Его сложно ненавидеть и не быть при этом полнейшим уёбком. Этот парень бы и «Аль-Каиду» очаровал — дайте ему время. Я ненавижу лишь то, каким становлюсь с ним в одной комнате. Каким Куроо становится. Какой становится сама комната — любая, в которую Бокуто зайдёт. Он слишком яркий, слишком громкий, слишком живой. На него надо цеплять предупреждение для эпилептиков и угрюмых гремлинов вроде меня. — Мы с Кейджи и сейчас неразлучны, — хвастается он. — Я начинаю скучать по нему в ту же секунду, как мы расстаёмся. Хотел бы я разучиться моргать, чтобы никогда не переставать его видеть… Хотел бы я разучиться слышать, чтобы не блевануть. К счастью, мои мучения заканчиваются, потому что в комнату возвращается Куроо. И тут же раздаётся стук в дверь. Аллилуйя. Акааши оказывается порядочнейшим человеком, потому что вежливо отказывается от предложения Куроо задержаться и забирает своего парня домой. В квартире сразу становится тихо и пусто, будто её покинуло не два человека, а целая рота. Ровняйсь, смирно, идите нахуй. На стиралке остаются мерно дребезжать банки пива и подрагивать скидочные купоны, которые Бокуто вывалил ворохом из своих карманов — как плату за вход или гостинец хозяину. Куроо задумчиво перебирает их, зачитывая вслух: — Аквапарк. Коррекция зрения. Паб. Доставка пиццы. Квест-рум по «Пиле». Ортопедический салон. О! — он расправляет помятый флаер. — Всегда хотел сюда сходить. — В ортопедический салон? Никакие стельки не исправят твоего плоскошутия. И никакой корсет не выпрямит твой скаблеоз. — Да нет же, здесь купон на скидку в мексиканский ресторанчик, — он пихает бумажку мне в лицо, и я отмахиваюсь, сползая ниже на стуле. Ещё немного, и вытеку в слив, который почему-то выдолблен в полу нашей кухни. Может, когда-то здесь разделывали туши. Может, ещё разделают не одну, если Бокуто с Акааши зачастят со своими паломничествами в святое место моего распятия на кресте социальной активности. — Сходим? Сбегаем, ага. — У них есть доставка? — без особой надежды уточняю я. Честно говоря, меня настораживает эта мирная домашность, установившаяся между нами с того дня, как Куроо пришёл пьяным и проспал ночь в моей кровати. Если бы я был суеверным, подумал бы, что это недобрый знак: что-то вроде затишья перед бурей. Сейчас наш быт можно назвать добрососедским (если вы герой дамского романчика девятнадцатого века), устаканившимся. Мне не нравится эта серая зона, потому что она так же далека от дружбы, как она далека от шестилетнего радиомолчания. Это кривая дорожка, с которой сложно свернуть. Отношения, складывающиеся между одноклассниками, у которых ничего общего, кроме парты. Между кузенами, у которых ничего общего, кроме бабушки. Между коллегами, у которых… Ну, вы поняли. — Тебе полезно иногда выходить из квартиры, — замечает Куроо осторожно. Вот эта его осторожность — отдельный разговор, и разговоры такие ведут у психотерапевтов или священников в исповедальне. «Прости меня, отец, ибо я согрешил». «Пропишите мне что-нибудь от этого, доктор. Леща, например». — Полезно витамины жрать, а выходить из квартиры опасно и бессмысленно. — Ты не ешь витамины. Конечно, нет. Если бы я хотел продлить свою никчёмную жизнь, я бы прибегнул к более радикальным методам: попросил бы Куроо меня укусить. За шею. За плечо. За бедро. За Орду! — Не хочу никуда идти, — ною я, сковыривая с пальца заусенец и посасывая кровавую ранку. Куроо провожает мой жест странным взглядом. Говорю же, упырь. — Пожалуйста?.. — он строит такую рожу, что мог бы стать зодчим в Древнем Египте. Пирамида, правда, вышла бы финансовой, а вырученные деньги пошли бы на благотворительность. Фонд помощи пострадавшим от обвала рынка и куроогенной катастрофы. — Ты думаешь, это мило? — фыркаю я. Это мило. Так мило, что мне хочется вскрыть вены — из них польётся сладкий сироп, губами можно прильнуть и скончаться от диабета. — Я думаю, что ты не сможешь устоять перед халявным ужином. Смогу. У нас в холодильнике всё ещё стоит рисовая запеканка, которую он приготовил вчера. Да и я способен обойтись вечер-другой без еды. Мне вообще пища не нужна — я могу прожить неделю на чистом упрямстве. Но я думаю о том, что мы давно никуда не ходили вместе. Лет этак шесть. О том, как раньше Куроо всегда делал заказ за меня, чтобы мне не пришлось общаться с официантом. Как, ожидая еду, он строил из зубочисток колодцы. Как мы высасывали из маленьких пакетиков весь бесплатный кетчуп. Как проделывали в салфетках дырки для глаз и смеялись над глупыми масками. Как менялись тарелками, съев половину. Пытаться повторить это сейчас опасно. Я не знаю, к каким навыкам относится наша способность друг с другом быть. Может, это что-то вроде плавания — ты можешь прожить в пустыне тридцать лет, но, упав в реку, не утонешь. А может, это как игра на пианино — спустя годы и не вспомнишь ничего, кроме «Собачьего вальса». Я не хочу сидеть в мексиканском ресторане и по-собачьи вальсировать вокруг неловкой беседы о погоде. А ещё я боюсь, что, может, всё куда хуже, и этот навык похож на метание ножей, стрельбу из лука и хождение по канату. И мы просто рухнем и сломаемся. Останемся с лезвием под рёбрами и стрелой в яблочке — глазном. — Давай, соглашайся, — говорит Куроо, и я вдруг понимаю, что это последняя его попытка. Он не будет уговаривать меня долго и назойливо, как прежде. Он отступит, приняв моё «нет» за «нет». Поэтому я говорю: — Ладно. — Ладно? — Ладно. Он так удивлён, что это даже смешно. «Смешно» — вроде бы это так называется, когда желудок бултыхается внутри, как рыба, которую живьём выдернули из воды и приложили башкой о камень. Помню, как мы ходили с ним на рыбалку. Поймали какую-то мелочь и тут же её отпустили, потому что забыли взять ведро. Я иногда вспоминаю этих рыбёшек, которые избежали верной гибели в последний момент. Я представляю, как они впервые увидели солнце не сквозь толщу воды — каким оно, должно быть, показалось им ярким. Как они раздували свои жабры, задыхаясь. Как они не сдохли только для того, чтобы вновь оказаться в реке с пробитым крючком нёбом. Шесть лет назад я понимал их, как никто.

КУРОО

Я не счастлив, потому что счастье — это состояние покоя и безмятежности. Ни тревог, ни сюрпризов, как завещали Radiohead. Я же, скорее, в ужасе. Все симптомы совпадают: учащённое сердцебиение, поверхностное дыхание, потливость, тремор, головокружение. Нервничаю, как школьник, впервые пригласивший парня на свидание. Того же парня, к слову, ибо постоянство — признак мастерства. За шесть лет разлуки я так и не научился влюбляться в кого-то другого — может, мне следовало записаться на курсы или вроде того. Но ничего бы не вышло, верните деньги, потому как моя влюблённость в Кенму настолько древняя, что ей уже можно употреблять спиртные напитки и сдавать на права (но лучше не в этом порядке). Мы собираемся минут за пять, не больше. Он — потому что никогда и ни по какому случаю не наряжается. Я — потому что не хочу заставлять его ждать, чтобы не давать и шанса передумать. Погода паршивая, но весны в моих лёгких хватит на весь Токио. Ещё и на регионы останется — налетайте. Пока мы идём к остановке, он пинает носком камушек, который нисколько не похож на наконечник стрелы какой-либо исторической эпохи, и я не уверен, что чувствую по этому поводу. На нём дутый пуховик на парочку размеров больше нужного, шуршащий при каждом движении. Старые кроссовки. Вытянутые на коленях спортивки. Он выглядит, как жвачка, засохшая под партой. Я люблю его. Боже. Как же сильно я его люблю. — Хочешь? — спрашивает он, и я не сразу понимаю, о чём он. — Ну, хрустнуть корочкой. Кенма кивает на покрытую льдом лужицу — соблазнительно нетронутую. Наступить на неё было бы верхом блаженства, серьёзно. Мало что сравнится с этим чувством. Это как вымазать палец в шоколадном тесте и облизать. Как содрать застывший слой клея с кожи. Щёлкнуть костяшками. То, что он уступает эту честь мне, вызывает у бабочек в моём животе военные флешбеки. У них, бедняжек, запущенное ПТСР. — Конечно, — соглашаюсь я и медленно, с чувством наступаю на льдистую корку. Мгновенный акт разрушения — и всё кончено. Мы идём дальше, будто ничего не случилось. Потому что ничего не случилось, правда. Ничего, что могло бы оправдать мою идиотскую улыбку.

КЕНМА

В мексиканском ресторане оказывается слишком людно, и мы едим свои буррито на крыльце соседнего здания. Если у слова «романтика» есть антоним, его выгравируют на моём могильном камне. Но ведь… это и не должно быть романтичным, правда? Просто два соседа пошли пожрать. Просто два соседа, которые когда-то были лучшими друзьями, а потом — худшими бойфрендами, а потом — никем, совсем никем друг для друга не были. Нам нужно об этом поговорить. В теории. На практике же мы скорее вымолчим себе все мозги. Но я всё равно решаю попробовать, надеясь, что слова сложатся как-нибудь сами собой, как это всегда происходит со словами в заумных теориях о бесконечном количестве обезьян за печатными машинками. Если один из этих приматов в итоге сможет напечатать Шекспира, то и я смогу сказать что-нибудь путное. — У тебя кто-нибудь был? За эти шесть лет. Ну или, знаете, не смогу. — Что? — у Куроо изо рта вываливается кусок томата. Данное зрелище не вызывает во мне отвращения, и я боюсь предположить, что это говорит обо мне как о личности. Что это говорит о моей личности в контексте дискурса наших отношений. Звучит как тема для диссертации, которую я никогда не напишу. Я и универ-то не закончил: бросил его, как Куроо — меня. Интересно, удалил ли универ мои фотографии, заблокировал ли меня во всех соцсетях? Как часто он напивается и думает позвонить мне? — Забей, — я тут же иду на попятную, потому что понимаю, что вовсе не хочу знать ответ. Оба варианта равнозначно отвратные. Оба варианта приведут меня в бешенство. Шесть лет — слишком долгий срок, чтобы скорбеть по издохшим чувствам. За шесть лет можно успеть перетрахать всю олимпийскую сборную, можно влюбиться в кого-то и разлюбить. Дважды, если верить Бегбедеру. — Не было у меня никого, — отвечает Куроо. Прекрасный момент, чтобы закрыть тему, затолкать её в мусорный пакет и сбросить в канал. — Почему? Да ёбаный пиздец, что со мной не так? У бесконечных мартышек и то получилось бы лучше. Бесконечные мартышки где-то там уже печатают: «Быть или не быть?»

КУРОО

«Почему?» Потому что я уже не помню, каково это — не любить тебя. Мне было восемь лет, когда я в последний раз этим занимался, понимаешь ли. Я люблю тебя две трети своей жизни — шестьдесят шесть процентов. Примерно на столько же процентов человек состоит из воды, а я состою из тебя. Потому что я не могу представить себе, что должно случиться, чтобы я перестал тебя любить. Если ты уйдёшь — я буду любить тебя издалека. Если умрёшь — я буду любить тебя посмертно. Если кто-то отправится в прошлое и сделает так, что ты никогда не рождался, я всё равно буду любить тебя, я буду чувствовать эту дыру на месте, где должен быть ты. Потому что я надеялся. Несмотря ни на что я верил, что мы найдём дорогу друг к другу. Оставлял дверь приоткрытой, оставлял свет в коридоре включённым, отстраивал мосты, которые ты сжёг. Потому что… Да господи, Кенма. Неужели ты не знаешь этого и сам?.. — Да как-то… времени не было, — пожимаю плечами я, ведь, озвучь я хоть что-то из вышеперечисленного, он сбежал бы из страны. Сверкали бы не только пятки — сверкали бы его следы. Радиоактивные, вязкие. — А у тебя?

КЕНМА

У меня? Насколько у меня, по-твоему, выжжен инстинкт самосохранения? Только конченные идиоты, сунув пальцы в розетку и поджарившись до корочки, радостно бегут за вилкой. Конечно же, у меня никого не было. Но этого я ему не скажу. А то надумает себе хрен пойми что. — Валим домой, — решаю я, и мы поднимаемся с крыльца, как два кряхтящих деда. Думаю, из меня бы вышел прекрасный дед. Я был бы местным чудилой, повелителем бродячих кошек, которые бы шлейфом тянулись за мной из-за рыбных консервов в карманах. Я нашёл бы клюку и тряс бы ею, ругаясь на небо: «Да что ж ты нависаешь так, а? Над душой стоишь, окаянное». Куроо был бы дедом совсем другого рода: тем, что в восемьдесят покупает скейтборд и бегает по утрам без рубашки, потому что всё ещё ого-го. Если бы мы с ним вместе появились на публике, все бы решили, что он мой сын, а всё из-за овощей и зарядки. Зато я раньше умру. Выкуси, Куро. (Ему нельзя умирать первым, я никогда не смогу организовать его похороны: слишком много возни. Я просто скормлю его кошкам).

КУРОО

Я гадаю, о чём он думает, пока мы едем домой. Вид серьёзный. Метро, автобус, путаница кварталов — и мы поднимаемся на наш этаж, одновременно останавливаясь в метре от двери, будто оба решили пропустить друг друга вперёд. Я жду, пока он откроет дверь: я не брал ключи. Он кивает на замок, мол, давай, чего тупишь? Весь трагизм ситуации доходит до нас синхронно, и мы переглядываемся. — Блять? — спрашивает он. — Блять, — отвечаю я, растирая лоб пальцами. Мы смотрим друг на друга, раздумывая, стоит ли грызться по поводу забытых ключей и выяснять, кто всё-таки должен был их взять. Не-а. Не стоит. — К тебе? — предлагает он, чуть морщась. Каждый раз, когда я думаю о своей старой квартире, я вспоминаю наш первый раз. Это воспоминание — призрак в заброшенном доме, который ночью ложится к тебе в постель и нежно перебирает ледяными пальцами твои волосы. Вроде и приятно, а вроде и «лучше бы мы оба были живы». Или, знаешь, оба мертвы. — Отец переехал в однушку. К тебе? — Предки свалили в Окинаву. Мы замолкаем, выдерживая минуту молчания в честь не вернувшихся домой. (Потому что нет у них больше домов. Распроданы). — Мы можем переночевать у Бокуто и Акааши, а утром я позвоню хозяину — у него должен быть запасной ключ. Уже за полночь, он не ответит. А если и ответит, то в следующем месяце арендная плата возрастёт. — Я лучше вырою себе нору на свалке, — Кенма садится на ступеньки с таким прискорбным видом, что мог бы стать следующим вирусным мемом, если бы я сфоткал его сейчас. — Отель? — «И там была только одна кровать». Нет, спасибо, я не голодный. — Можем пойти в компьютерный клуб, — перебираю варианты я. В школе мы часто оставались там на всю ночь, чтобы поиграть вместе по сети — мой комп не тянул ничего тяжелее «Косынки». — Или отсидеть пару-тройку ночных сеансов в кино. Он пожимает плечами. Он устал, и это заметно. Его усталость никогда не похожа на обычную, человеческую. Когда люди выматываются, они блекнут, лишаются красок, становятся чёрно-белыми, как артхаусное французское кино о депрессии. Усталость Кенмы яркая, дребезжащая, раздражённая, как оголённые провода. Тащить его сейчас в людное место — это как купаться с тостером. — Ладно, за мной, — я протягиваю ему руку, и на секунду мне кажется, что он плюнет в раскрытую ладонь. Худшее в этом то, что я тогда, наверное, слижу его слюну и скажу, что вот мы и поцеловались. Просто из научного интереса: «Ща как ебанёт!» Но он цепляется за мою руку, я вздёргиваю его на ноги. Был бы я посмелее, потянул бы на себя, уронив его себе на грудь. Но вся моя смелость забыта в шкафу и съедена молью, как вычурное пальто, купленное на особый случай. Иногда я натыкаюсь на неё, перебирая старое тряпьё, и думаю: «Может, завтра». Завтра, как известно, имеет свойство никогда не наступать.

КЕНМА

Мы снова куда-то идём. Единственное, что останавливает меня от нытья: «Понеси меня» — это отчётливое понимание: он ведь понесёт. А этого я не хочу. Хочу просто поныть. Но ныть с Куроо невозможно — он тут же принимается решать ваши проблемы. В какой-то момент застройка вокруг начинает казаться мне знакомой и вскоре я окончательно узнаю район, в который он меня притащил. Два квартала вперёд — и мы упрёмся в ворота «Некомы». Привести меня на кладбище и то было бы милосерднее. Там меньше призраков. «Зачем?» — мог бы спросить я, но есть нюанс. Когда вы знаете кого-то всю сознательную жизнь, вы ориентируетесь в его мыслях, как в своих. Проходите их вслепую и насквозь, как первый уровень «Марио» — слишком легко. Слишком знакомо. Мы пришли сюда, потому что запасной ключ от спортзала наверняка всё ещё лежит под кирпичом возле решётчатого окна. Потому что третьегодки, ответственные за то, чтобы запирать инвентарную, наверняка такие же ленивые задницы, какими были мы. Потому что сторож наверняка всё так же дрыхнет на посту, и если мы уйдём до рассвета — никто нас не заметит. — Подсадить? — спрашивает Куроо, когда мы подходим вплотную к забору. Я знаю, что сам не залезу, но упрямо пробую несколько раз, прежде чем сдаться и забраться ему на плечи. Он успевает перемахнуть через кирпичную стену и спрыгнуть вниз, чтобы поймать меня. Моя байка задирается, складками собираясь под мышками, когда он ловит моё тщедушное тело. Мы идём к спортзалу молча. Ключ оказывается под кирпичом. Мы молчим дальше. Подсобка не заперта. Мы молчим. Пахнет матами, резиной, особым сортом пыли, которым почему-то воняют все мячи мира. Я мог бы ещё добавить, что пахнет детством и воспоминаниями, но это очевидно и сопливо. Мы переглядываемся: «Помнишь?» Заползаем на маты, горой сложенные в углу, и смотрим в облупленный потолок. «Помнишь?» Он поворачивает ко мне голову — вижу краем глаза, но не дёргаюсь. «Помнишь?» Конечно, помню. Как мы тайком пробирались сюда, прогуливая японский, чтобы доспать то, что не доспали ночью за играми. Как мы валялись здесь после тренировки, читая по ролям мангу, соревнуясь в том, кто глупее озвучит героев, коверкая голоса, кривляясь и давясь смехом. Как я играл в приставку, пока он включал мне новые песни, которые на днях нашёл. Как делали домашку — ладно, как он делал мою домашку за меня, а свою оставлял на потом. И как зажимались здесь на его третьем году после Дня Дождя, когда из-за любого случайного касания на тренировке взволнованно дёргался член. Приходилось ныкаться по углам, чтобы не ходить с палаткой ниже пояса. Удивительно, что никто нас так ни разу и не застукал — шифровались мы не лучше, чем танк в камышах. А ещё здесь мы лишились девственности — ну, её остатков. К тому моменту «остатки» уже напоминали засохшие хлопья на дне миски — провонявшие холодильником, размокшие в молоке и затвердевшие вновь, с потрескавшейся белёсой коркой по краям. Аппетитно — пиздец. Гордон Рамзи бы обкончался. Куроо всё ещё смотрит на меня: «Помнишь?» Я поворачиваюсь к нему, и шесть лет между нами смыкаются до шести сантиметров. До шести слов: «Я знаю, что ты меня любишь». Всё ещё любишь меня. Всё ещё наизнанку и по швам. Всё ещё слишком сильно, чтобы с этим что-то можно было поделать. Пытаться применить эти чувства на практике — это как заряжать телефон от атомного реактора. Как прикуривать от солнца. Как входить в глаз урагана, чтобы освежиться: покойся с миром, Дороти, но мы уже не в Канзасе. Он всё ещё любит меня, и я знал это с того самого момента, как открыл дверь, чтобы через секунду её захлопнуть. Когда мы сидели на полу и не знали, что с этой любовью делать, куда её приладить, уставшую и перебитую. Когда мы вжимались в стены тесного коридора, избегая ненарочных касаний. Когда он оставлял стикеры по всей квартире. Когда молчание в комнате звучало как один протяжный «дзынь». Когда он пьяным лежал в моей кровати. Если честно… Если честно, я знал это и раньше. Знал все эти шесть лет. Он любит меня, как любил всегда. Не меньше и не больше — ровно. Всегда ровно, как натянутая нить отсутствующего пульса. Всегда ровно, как выжженая солнцем пустыня. А я, как обычно, понятия не имею, что с этим делать.

КУРОО

Я мог бы поцеловать его сейчас.

КЕНМА

Он мог бы поцеловать меня сейчас — и я бы позволил. Не знаю, почувствовал бы я что-то или нет, и именно поэтому проверять мне не хочется. Некоторые двери лучше не открывать, потому что иногда за ними нет бескрайних полей с заставки Windows, и, что хуже всего, нет за ними и Рагнарёка. Иногда за ними пыльная подсобка с плесневелыми воспоминаниями. Он мог бы поцеловать меня — и мы бы прижались друг к другу, разделись наскоро, кончили бы за пару минут. Повторили бы разок или другой. Утром мы бы вернулись в квартиру и сделали это снова. Спустя пару дней это вошло бы в рутину. Думаю, ему хочется этого, но так, по инерции. Просто потому что он не умеет хотеть чего-то другого. Это навязчивое состояние, незакрытый Гештальт. Я мог бы дать ему это — не убудет, хули. Но это не вернёт мне лучшего друга, и ничто не вернёт. Если бы я мог вернуться на шесть лет назад и отменить День Дождя, я бы сделал это не раздумывая. Я бы всё отдал, но этого мало. Я бы прекрасно обошёлся без взаимной дрочки, без неловких его минетов, без его тяжёлого пыхтения над ухом здесь, на этих самых матах. Если бы у меня был чек, я бы совершил возврат товара и обменял его обратно на дружбу, которая была у нас. И в этом вся разница между нами. Я был влюблён в него — конечно, блять, был, — потому что он был моим лучшим другом. А он был моим лучшим другом, потому что был в меня влюблён. Он выстроил нашу дружбу на своей любви, так что, когда всё рухнуло, у него всё ещё остался фундамент. А я шесть лет выковыривал себя из-под руин. Да, он мог бы поцеловать меня сейчас. И да, я бы позволил. И нет, нет, ничего бы из этого не вышло.

КУРОО

Он близко, очень близко — настолько, что я вижу, как его взгляд заволакивает апатией. Вспоминаю о корочке льда, на которую он позволил мне наступить. Мгновенный акт разрушения — и всё кончено. Всё давно уже кончено, не правда ли?.. — Если бы… — я сглатываю и отворачиваюсь, потому что не хочу… прямо перед ним… — Если бы я тогда не уехал в Штаты, думаешь… Думаешь, у нас бы сложилось? Я чувствую локтем, как он пожимает плечами. — Не знаю, — говорит он после паузы. — Наверное. Да. Наверное. Кенма не любит перемены, так что он бы не ушёл от меня. Мы сняли бы квартиру, если бы я поступал в Токио. Он и дальше позволял бы мне касаться себя. Любить себя. Быть рядом. И я был бы с ним и дальше, и это было бы невыносимо. Ведь… Ведь. Он никогда не тянулся ко мне первым. Никогда не проявлял инициативу. Никогда не выказывал интереса. Никогда не плавился от желания поцеловать меня. И я знаю, что так бы оно и осталось. Я бы обнимал его во сне, но он бы стряхивал мои руки, когда становилось бы слишком жарко или неудобно. Я бы приставал к нему, а он бы отмахивался, потому что я мешал бы ему играть. Я бы целовал его перед уходом на работу, а он бы морщился, смиренно вздыхая. Я бы придумал для него сотню очаровательных кличек, но он остался бы верен своему обгрызенному «Куро». — Я так и не понял тогда, — тихо говорит он. В тишине этой нет осторожности, трепета и интима. Это не шёпот, которым обмениваются любовники. Так тихо говорят люди, которые не видят смысла в том, чтобы прилагать усилия, — почему ты уехал. Я коротко усмехаюсь, вытирая лицо запястьем. Почему я уехал?.. Неужели так и не понял? Потому что ты дал мне всё, чего я когда-либо хотел, Кенма. Ты вручил мне себя безразлично и безжалостно, как отдают дальним родственникам нелюбимые тряпки, как скидывают в коробки старые игрушки и относят на благотворительность. Ты дал мне всё, что у тебя было, и не твоя вина, что мне нужно было то, чего у тебя никогда не было. — Ты ведь не простишь мне этого, да? — Конечно, нет, — он хмыкает. Это не сарказм и не поддразнивание: он и впрямь меня не простит. — Ты даже не сказал мне, когда подавал документы. Не сказал, когда получил ответ. Не сказал, когда начал собирать вещи. Не сказал, когда… — Я бы всё отменил, если бы ты хоть раз… Я замолкаю. Не хочу обвинять его в чём-то. Он ничего мне не должен — ни любви, ни прощения. Глупо злиться на него за то, что меня угораздило влюбиться. — Договаривай. — Если бы ты хоть раз показал, что тебе это нужно. — Мне это не было нужно, — огрызается он, и… Ауч. Я знал это, но слышать вживую всё ещё больно. Всё ещё вдребезги. — Мне нужно было, чтобы ты был моим лучшим другом. — Прости. — Иди нахуй. Он резко встаёт и выходит из подсобки. Я мог бы пойти за ним — и он бы позволил.

КЕНМА

Он мог бы пойти за мной — и я бы позволил. Он не идёт. Я стою на улице, дрожа и кутаясь в пуховик, и жду. Рано или поздно он выйдет из спортзала — не будет же он там жить. Рано или поздно наступит утро, и мы пойдём домой, и разойдёмся по комнатам. Завтра последний день моего договора аренды, и мы оба знаем, что я не буду его продлевать. Мы оба знаем, что он продолжит смотреть мои стримы, а я продолжу ощущать тяжёлое придыхание его любви у затылка до конца своей жизни. Мы не сможем снова стать друзьями — только любовниками, а мне никогда этого не хотелось. Я мог бы смириться с этим довеском, неудобным отростком, нежеланным бонусом, если бы мы всё ещё… Но к чему мне это теперь?.. Тут холодно, в этой долбанной осени. Тут отвратительно промозгло. Я вздыхаю и возвращаюсь в подсобку. — Ты идёшь? — Ага. Он поднимается, и мы уходим из спортзала не оглядываясь. Перелезаем через забор. Бредём домой. Я достаю из кармана треугольный камень — наконечник стрелы эпохи Дзёмон — и вяло пинаю его. — Ты сохранил его, — без удивления, без какой-либо интонации вообще говорит Куроо. Камень отскакивает от носка моего кеда куда-то в кусты. Мы молча провожаем его взглядами. И идём дальше.
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.