18 января 1943 года
15 февраля 2022 г., 18:56
Примечания:
публичная бета открыта!
Александр отстраненно думал, что граммофон не передавал и доли той красоты, что хранила в себе звучавшая сейчас музыка. Механизм бухтел, скрипел на высоких нотах и заикался на низких, как очень неумелый певец; но хотя бы не фальшивил. Второй вальс Шостаковича в исполнении граммофона был все так же нежен, легок и весел, но проигрывал живому исполнению полнотой звука и совсем не обволакивающим эхом, скудно отражающимся от стен небольшой квартиры в двадцать первом доме по Гороховой улице. Мишу такие тонкости, кажется, совсем не заботили.
Его светлые ресницы трепетали от довольства, а руки обнимали так тепло, что воздух из легких уходил сам собой. Они уже давно не танцевали — так, покачивались в ритм бодрой музыке; честно говоря, даже ворчать о вопиющем неуважении к прекрасному танцу и композиции не хотелось. Александр уютно устроил щеку на крепком Мишином плече и, словно в тумане, наблюдал, как Москва слушает музыку и собственные ощущения. Мелодия его мимики Александру была знакома от и до, но только недавно вернулась возможность снова раскладывать ее по нотам и партиям — зрение. Волшебный, почти сакральный момент происходил сейчас, и Ленинград собирался запомнить его вдоль и поперек: от того, как интимно горели три свечи в подсвечнике на комоде, до полуулыбки на чужих губах, предназначенной не ему даже, а каким-то далеким, очевидно теплым мыслям.
Миша приехал сегодня в третьем часу дня, взмыленный, широко улыбающийся и очень соскучившийся. Его визит стал неожиданностью, потому Ленинград встретил гостя не причесанный и заспанный. На столе как раз осталось не дописанное вчера письмо белобрысой сатане, которая со свойственной ей бессовестностью врывалась в привычный порядок вещей и переворачивала все с ног на голову; так, как ей самой хотелось.
Грудь переполнило чувствами так, что казалось, будто они могут выплеснуть из-под ребер кипятком; в попытке с ними совладать, Александр с тихим выдохом чуть повернул голову и ткнулся носом Мише в шею, чем тут же вывел его из задумчивого транса. Москва проснулся моментально, и вот, лишенный теперь этой прекрасной тишины в теле и мыслях, он уже осознанно перехватил Сашину руку удобнее и снова повел в вальсе, не таком активном, как минут двадцать назад. За ним поспевать было непросто, и Ленинград проклинал свою слабость — как будто среди ночи поплелся пить воды и разбудил.
— Ты там уснул, зорюшка? — Москва звучал ласково, хрипловато, будто спросонья, и тихо, чтобы не перебить музыку. Сколько бы он не кичился, чувства прекрасного в нем было достаточно, чтобы уважать такие уединенные моменты, наполненные спокойствием, созиданием и нежностью.
Александр слегка поелозил носом по Мишиному плечу, чем вызвал мягкий смешок.
— Ну ладно, тогда хватит. Натанцуемся еще, насмотрюсь на этот ужас вдоволь.
Ленинград тут же поднял голову и страшно стрельнул серыми глазами, а Миша бессовестно рассмеялся, утягивая его в сторону дивана. Они на мягкие подушки свалились, как два мешка с картошкой — с хлопком и беспорядочно. От такого всплеска активности даже граммофон, кажется, лишний раз икнул и подпрыгнул на кофейном столике.
— Эта шутка такая же старая, как и ты, Миша.
Комнату рассек всплеск хохота, пораженного и возмущенного.
— Танцевать — это твоя идея; нечего искушать, а потом обвинять!
Саша снова угрожающе сверкнул глазами и молниеносно вытащил из-под их бока диванную подушку, чтобы хорошенько зарядить ей бессовестному Мише по лбу. А Москва все хохотал — и искрился счастьем так ярко, что уличный холод отступал, а одиночество боязливо пряталось в глубокие закрома сознания. Ленинград смеялся вслед за ним, как губка впитывающий чужое веселье и полноту чувств.
Копошение успокоилось так же быстро, как и началось — уморенный танцами, Саша устроился удобно, как кот, на чужой груди и довольно выдохнул, стягивая с носа съехавшие очки — без них он видел очень плохо, но Миша был достаточно близко, чтобы рассмотреть его и без диоптрий. Москва понятливо взял очки из музыкальных пальцев и положил на столик рядом с диваном, чтобы не разбить ненароком.
— Ты снова на пару дней? — Саша подтянулся повыше и устроил висок на сгибе плеча у самой шеи. Их встречи стали происходить еще реже, чем раньше — на Москву свалилось много работы после революции, и покидать Кремль ему разрешали в основном только по рабочим делам. Но Миша не был бы Мишей, если бы не смог найти лазейку и тут: каким-то образом он мог убеждать своих секретарей, что задержка в Ленинграде на три-четыре дня — это чрезвычайно необходимая мера.
— Да, — он ответил совершенно безмятежно и довольно, будто не было никаких дел и рабочих поездок; сердце от расслабленного голоса сладко сжалось, и Саша думал, что хочет видеть Москву отдыхающим чаще, чем раз в несколько лет.
— Уговаривать тебя пойти в театр бесполезно?
— Бесполезно.
Ленинград фыркнул скорее для вида, чем из искреннего недовольства. Встречи с Мишей сейчас были таким дефицитом, что грех жаловаться; даже Маркса и другую коммунистическую литературу читать — не такая уж большая жертва за вечер не-одиночества. О том, во что превращаются его некогда нерушимые принципы, Саша старался дольше нескольких секунд не думать.
Сильные руки, тем временем, обняли и прижали крепче, отчего сердце в грудной клетке счастливо заколотилось, а воздух из легких сам собой куда-то делся. Миша смотрел очень внимательно, разглядывал, запоминал, что нехарактерно — молча. Кажется, он действительно соскучился; какие бы политические разногласия между ними не возникали, в его синих глазах плясало все то же яркое, наполненное воспоминаниями чувство, и Сашино нутро скручивало всякий раз, когда он улавливал это в черноте зрачков.
Миша опрокинул Ленинград на спину одним выверенным, легким движением и вдавил собой в диванные подушки так потрясающе правильно, что откуда-то из груди вырвался шумный вздох. Его ладони, раскаленные, голодные, скользили неторопливо по покрытым грубой тканью накрахмаленной рубахи бокам и надавливали ровно там, где хотелось сильнее всего. Его горячее дыхание будто оставляло ожоги на щеках и губах, так ярко, что перед глазами плясали искры. Неважно, сколько раз уже Москва был так близко, Саша каждый раз в его руках все равно рассыпался созвездиями обожания и бесконечной преданности.
Граммофон смиренно доигрывал последние ноты второго вальса Шостаковича.
Тишину пустой квартиры нарушало только шарканье подошвы ботинок о голый, лишенный паркета пол: раз-два-три, раз-два-три. Александр сам с собою вальсировал, что странно, в ведомой позиции, и напевал под нос одну из знакомых мелодий, название которой никак не мог вспомнить. Ужасное, конечно, упущение — чтобы он да забыл название произведения. Но это в последнее время стало нормой: уже три недели как забывалось все.
Вчера (позавчера?) Александр со смутным беспокойством обнаружил себя напротив стеллажей в библиотеке, пытавшегося понять, куда ставить взятые ранее книги. Располагались они в алфавитном порядке, и такую базовую вещь он никак не мог забыть, только последовательности отчего-то ускользали из разума, не способные сформироваться в четкие структуры. Он путал строки в читательских билетах, все сложнее и сложнее было сосредоточиться на чем-то конкретном — мысли сами собой уносили его в бережно сохраненные воспоминания довоенного времени. Не покидало ощущение, что он уснул вечером двадцать пятого декабря уже прошедшего года, и с тех пор никак не мог проснуться.
Ленинград удивительно четко ощущал сейчас тепло Мишиной ладони в своей и слышал на краю сознания его заливистый, заразительный смех.
— А что ж, невеста твоя выше тебя будет? Странно ты танцуешь, — из угла комнаты раздался знакомый, наполненный ехидством голос. Александр остановился и улыбнулся, смотря в окно. Он знал — стоит оглянуться и убедиться, что в углу никого нет, диалог окончится.
— Намного выше. Я же говорил, что она высокая.
— Да где ж ты такую Афину откопал!
Старое радио стояло отключенное, и Александр поспешил его воткнуть в розетку — с электричеством все-таки жилось куда как проще. В конце концов, не нужно было жечь драгоценные свечи, чтобы видеть в зимней темноте дальше вытянутой руки.
— Она сама меня откопала.
— Не удивлен!
Время медленно ползло к полуночи. Обычно в эти часы Александр уже спал — беспокойно, чутко, но спал; этой ночью, однако, его скрутило странное беспокойство, от которого покалывало кончики пальцев и сердце колотилось, как после долгого забега. Были это капризы организма или проявление каких-то событий в городе — неясно.
— Чаю попей, может, уснешь.
— Да какое там, — Александр тихо выдохнул и заглянул в небольшую щель заколоченного окна. Напротив, через Мойку, стоял целый и невредимый дом, чудом не задетый бомбежками, и от этого дышалось намного легче. Двадцать первый дом по Гороховой он любил всей душой, но там, наверное, в подвале что-то поломалось и батареи почти не грели. В этой небольшой квартирке батареи обжигали, и ее скромный размер позволял неплохо прогреваться; камень, конечно, скверно держит тепло, но если спать где-то в метре от источника жара, то даже кутаться не придется. Минус только один — в тепле всегда сильнее хочется есть.
Эта зима была почти так же неумолима, как и прошлая — жгла носы ледяным ветром, цепко хваталась за худые слабые ноги и добиралась морозами до самых костей. Но — еще весной починили водопровод, и теперь помещения не были такими же невыносимо холодными, как в прошлом году. Это помогало мало — снова были трупы на Мойке, люди, не способные уже пошевелиться, присаживались отдохнуть и больше не вставали. Все то же самое, страшное, ужасающее, с той лишь разницей, что теперь от ленинградцев осталась дай Бог половина.
Возвращаться в суровую и неумолимую реальность каждый раз было трудно, но Александр справлялся — пока что.
Внезапно метроном смолк, и Ленинград испуганно дернулся. Зачастую это происходило, когда назревала воздушная тревога; но прошла минута, а сирены все никак не начинали выть.
— Говорит Москва!
Знакомый и родной уже голос Левитана раздался так громко и отовсюду, что Александр крепко ухватился за подоконник; он звучал из уличных сирен, радио и у молодой девушки и ее младшего брата в соседней квартире. Голова не то от беспокойства ленинградцев, не то от слишком громкого звука страшно заболела, будто расколотая пополам. Александр жмурился и сжимал зубы, пытаясь прогнать звон, но помогало слабо. Через пелену боли он начало следующей фразы не услышал, и смог вернуться в мир только к ее середине.
— … успешное наступление наших войск в районе южнее Ладожского озера и прорыв блокады Ленинграда!
Голова закружилась нещадно, воздуха перестало хватать, а худые пальцы так крепко впились в ободранную краску подоконника, что, кажется, несколько ее кусков загнались под ногти. Это все пустяки, это не беспокоило и не отвлекало. Левитан говорил и говорил, медленно, торжественно, а из соседних окон послышались не то крики, не то плач, не то смех. Скупые на эмоции, измотанные и слабые ленинградцы как один, кажется, сейчас звонко что-то кричали, обнимались друг с другом и лили слезы. Бесконечно долгие семнадцать месяцев изоляции, голода, страха и горя подходили к концу. Это, конечно, только прорыв блокады — бомбежки не прекратятся, останется катастрофический дефицит, но даже этого одиннадцатикилометрового коридора будет достаточно, чтобы спасти людей от голода. Все, как говорил Миша, как обещал и расписывал в письмах.
Речь Левитана закончилась минут десять как, а крики все не утихали. Похоже, сегодня весь Ленинград не отоспится перед завтрашними сменами — и никто не будет вправе за это упрекнуть. Не уснет и Александр, потому что это наполненное и многолюдное счастье не позволяло ему соображать и открывать глаза от того, как сильно кружился под ногами ободранный пыльный пол.
— Подумать только, три недели.
— Вы никогда не были пунктуальны.
Молодой человек стер слезы с глаз и коротко оглянулся в угол, из которого слышал голос, и ожидаемо никого там не увидел. Зрение снова поплыло, но это не страшно — нужно только пережить эту ночь и не умереть от того, насколько огромного веса камень свалился только что с плеч.
Примечания:
фуф, все же, куда лучше выходят тяжелые моменты, чем счастливые. :) но надеюсь, эта глава немного залечила ваши травмы, и вам больше не хочется меня ударить.
спасибо вам за отзывы!