sᴛʀɪᴋᴇ ᴏᴜᴛ ᴏғ ᴍʏ ᴍɪɴᴅ

Горячая работа
NC-17
В процессе
929
4
автор
--your agatha-- гамма
Серия:
Размер:
планируется Макси, написана 241 страница, 81 502 слова, 19 частей
Описание:
Примечания:
Посвящение:
Публикация на других ресурсах:
Уточнять у автора / переводчика
929 Нравится 432 Отзывы 213 В сборник

010.

Настройки
Примечания:
Все присутствующие уже распределились по локальным миссиям: закрыть врата, о которых твердил Уилл; попытаться жаром вытравить из самого Уилла холодолюбивого демона; и последняя, самая отчаянная и мучительная — остаться в доме Байерсов, ожидая дальнейших инструкций.       — Рации не выключать. На рожон не лезть. Держаться героических индюков, — напутствует их на прощание бодрящийся Хоппер, уезжая вместе с Одиннадцать к открытому ею же порталу. — Индюки, никаких резких движений. На вас безопасность всей этой братии, и отдельно дома. По возможности, — запнувшись, добавляет он. Нэнси Уилер уже пропилила всех вокруг затравленным и пристыженным взглядом, после долгих ломаний наконец усевшись в одну машину с Байерсами. Младшие уже успели стихийно повозмущаться несправедливости их бездействия и необходимости чёрт знает, сколько времени изнывать от неизвестности. А Элизабет так и стоит, смертельно бледная, посреди комнаты Уилла Байерса, сгорая от обращённого на неё недоуменного взгляда. Воздух из лёгких будто выкачали, скрутив внутренности в тугой узел из паники, стыда и страха. Ни в одном самом страшном кошмаре, что так часто снились ей в детстве, она не ощущала той жуткой сосущей пустоты внутри, что теперь съедает её без остатка. Возможно, именно такие чувства испытывают самоубийцы прежде, чем выбить табуретку из-под собственных ног или нырнуть с высоты в неизбежность, где никто не узнает их страшных тайн. Но у Элизабет нет под рукой ни веревки, ни мыла. Перед ней только обеспокоенное лицо ни о чём не подозревающего Стива, пока ещё готового ради неё на всё. Запомни этот взгляд. Больше ты никогда его не увидишь. Впервые в жизни она благодарит судьбу за то, что ей не нужно говорить. Достаточно поймать прямой взгляд тревожных каштановых глаз в плен своего усталого синего океана, и погрузить на мрачное илистое дно воспоминаний.       — Сядь и смотри внимательно, Стивен Харрингтон. Ей даже не нужно закрывать глаза, чтобы услышать собственный дикий вопль — отчаянный, надсадный. Крик не человека, но пленённого, раненого зверя. Крик ребёнка, который слишком хорошо знает, каково это — быть совсем одиноким против бездушной огромной системы.       — Хорошие дети так себя не ведут. Ты ведь хорошая, Десять? Та девочка, что сидит на коленях у задумчивого родителя, ещё не знает, что он её совсем не любит — не обнимает охотно льнущее к нему тельце, не целует пышущие румянцем щёки, и не гладит по непослушным тёмно-русым кудрям. Всё, что она получает от него — это спокойное, беглое касание лица холодной ладонью, полной неисчерпаемого благоразумия, да снисходительные кивки. Но ей в свои семь не с чем сравнивать, и она воспринимает это, как данность. Искренняя, детская преданность, она зарождалась в то время, просачиваясь в закоулки её простецкого сознания, но уже тогда она смутно понимала — родители не должны быть так разочарованы в своих детях.       — Да, Папа, — голос волнительно подрагивает, под стать ситуации, густо-синие глаза отчаянно бегают, скользят по лицу собеседника наивным взглядом, выискивая крупицы удовлетворения и гордости, но не находят.       — Я знаю, что ты можешь лучше. Ты можешь стараться. Но, почему-то, ты не стараешься, — его голос неразличимо бесцветный, но он бросает слова так отрывисто, что каждое из них прилетает прямо в сердце ребёнка. — Я даю тебе всё, чтобы ты проявила себя, но ты будто этого и не хочешь, — он умело приправляет свой тон щепоткой укора. Она слушает, замерев, и боится даже вздохнуть — не то, что сказать, как ей надоело после занятий лежать без сил, глядя в потолок, не шевелясь, чтобы не выпали противные ватные тампоны из носа, пока все остальные воспитанники могут поиграть в радужной комнате. Как надоели провода, путающиеся в волосах, ремешки, которыми её пристёгивают к стулу, как надоели чужие люди — настолько безликие, словно каждый раз разные! — которые её постоянно куда-то ведут и что-то показывают. Благо хоть, им всем запрещено прикасаться к ней без специальных перчаток после того, как какие-то бедолаги голыми руками пытались её остричь, а в итоге порезали друг друга своими же старыми скрипучими ножницами. Папа тогда чуть не задохнулся от восторга и даже разрешил девочке гордо носить свои тёмно-медовые кудри, но ввёл меры предосторожности для всех работников, а от дочери стал требовать только больше. Больше воздействия. Больше влияния. Меньше физического контакта.       — Ты можешь передавать мысли, не дотрагиваясь, — подзуживает он. — Но тебе не хватает… ммм… мотивации, — аккуратно подбирает слова Папа, демонстративно разглядывая свои блестящие ровно подстриженные ногти. — Что ж, тогда в следующий раз ты будешь тренироваться вместе со своими друзьями. Девочка тут же сияет благодарной улыбкой: из-за плотного графика тренировок и занятий она уже давно не виделась с ребятами, а теперь им дадут совместное задание!       — Спасибо, Папа, — с придыханием лепечет она. Она настолько воодушевлена, что даже спокойно и стойко переносит неудобные провода и датчики, которые на следующий день подключают прямо с утра. Следует за молчаливыми лаборантами в комнату, где на привычном обзорном помосте наверху уже стоит в окружении свиты докторов сосредоточенный и внимательный Папа. Она пытается дружелюбно помахать ему, но на неё надевают странный тяжёлый железный шлем, мешающий обзору. Раньше его никогда не было, он пугает девочку: какой-то нездорово тугой и даже болезненный.       — Внимание, Десять! — отвлекает ребёнка смутно знакомый молодой смотритель, и ставит перед ней точно такой же прибор, зафиксированный на голове у гипсового манекена. — Это механизм, похожий на ловушку для хищников. Он опасен, если не знать, что его довольно легко выключить. Смотри, вот так, — ловким движением юноша сдвигает одну из заглушек на задней стороне шлема, и замок щёлкает. Девочка, уже растеряв всю свою радость, осторожно, наощупь повторяет этот жест со шлемом на своей голове, и облегчённо выдыхает, когда тот разблокируется.       — Тебе очень повезло, что ты знаешь, как его снять, — приговаривает сотрудник, вновь защёлкивая прибор на гипсовой статуэтке. — Твоим друзьям повезло меньше — они пока не знают. Но ты можешь им помочь, если покажешь… или сделаешь за них. Иначе этот механизм может сработать, и тогда… На лобовой панели шлема загораются поочерёдно цифры от 10 до 1. Когда последняя единица гаснет, слышится противный звук, вроде металлического скрежета, и механизм снова щёлкает, только на этот раз раскрывается резко, в разные стороны, и разносит туда же обломки керамической головы манекена. Девочка испуганно визжит, отшатываясь от жуткой картины, но ее догоняет размеренный голос главного наблюдателя этого спектакля.       — Соберись, Десять. Ты сейчас нужна своим друзьям, как никогда, и нет времени себя жалеть.        — Не надо, Папа! Нет! — жалобно, отчаянно кричит она, бессильно отбиваясь от крепких рук лаборантов, которые уже пристёгивают тощее тельце ремнями к стулу. Последний её вопль тонет в пространстве ослепительно белой комнаты прежде, чем подбородок сковывает металлической заслонкой, прижимая челюсть и не позволяя выдавить ни звука. Она может только мычать и безвольно попискивать, когда кожу протыкает тонкая острая игла, разливающая по венам какое-то успокоительное. Когда к обмякшему телу присоединяют ненавистные провода и датчики. И когда в омерзительно белую комнату заходят другие дети в больничных рубашках — такие же воодушевлённые и заинтересованные, как сама их несчастная подруга парой минут ранее. Смотрят на неё недоумённо, не понимая, что с ней, и почему она так бессильно откинулась на таком же, как у них, стуле, роняя с бледных щёк крупные капли слёз.       — Не бойся, Десять, всё хорошо, — ободряюще говорит ей Шесть, живущий тут чуть дольше и всегда спокойно относящийся к экспериментам. Возможно, потому, что в его случае они не дают толковых результатов. А возможно, потому, что он просто двенадцатилетний мальчик с глупой, но доброй улыбкой, который носит в карманах больничной робы булочки с обеда, чтобы поделиться с вечно недоедающей Десятой. Если бы Десять могла говорить, она бы закричала, чтобы они все бежали. Использовали свои возможности против тех, кто годами дрессировал их, взялись за руки, и бежали, куда глаза глядят — лишь бы подальше от этой страшной белой комнаты, где на их маленькие коротко остриженные головы надевают тугие шлемы с жутким механизмом, способным превратить кости в пыль. Но она не может говорить, потому что её заткнули безобидным с виду фиксатором — ярким, как на приёме у стоматолога — который намертво сжал её челюсти. Поэтому она только мычит и бессильно роняет голову вниз, пока датчики постукивают трубками друг о друга. А вокруг неё сидят такие же дети: кто-то растерянно озирается по сторонам из-под шлема, пытаясь понять, что происходит, кто-то совершенно равнодушно ждёт команды к началу эксперимента, нетерпеливо постукивая босой ногой по ножке стула.       — Сейчас вам может быть неудобно какое-то время, но это не продлится долго, — звучит из динамиков голос родителя. — Ваша сестра Десять подскажет вам, как освободиться от механизма на вашей голове, если вы будете внимательно слушать то, что она вам передаёт. Сквозь пелену какой-то душащей безысходности и страха девочка цепляется за образ светловолосого лаборанта, который открывает механизм, и старается транслировать эти жесты сидящему рядом Второму. Но тот только безнадёжно трясёт бритой головой. Не видит. Не понимает. Не ловит её волну. Десять впивается пальцами в обивку стула, зажмуривает глаза и ярко-ярко представляет себе тот момент, когда её руки нехитрым жестом расщёлкивали замок шлема. Каждое движение крошечных пальцев, каждый металлический изгиб на пути к освобождению. Громкий облегчённый выдох в тот момент, когда комбинация срабатывает и деактивирует механизм. Именно эта картина живо стоит перед её полными слёз глазами, когда она ловит взгляд беспокойно ёрзающего по соседству Второго. На короткое мгновение он застывает, перестав возиться, словно впав в секундный транс, а потом глубоко моргает и в одно движение рук освобождает себя от ловушки.       — За… задвижка! — выпаливает было Два, но его тут же скручивают охранники и выволакивают прочь из комнаты. «Ощущения, такие хорошие ощущения», — ритмом выколачивает девочка в своей кудрявой голове, и повторяет нехитрую схему: вспоминает, какую радость и облегчение испытывала, когда маленькие пальчики раскрывали замок, и поочерёдно передаёт эту ниточку каждому обеспокоенному ребёнку вокруг, по очереди. Её собственные большие синие глаза уже болят от постоянного напряжения, а по повязке на подбородке стекают густые струи крови, но она не останавливается. Дышит прерывисто, тяжело. Отбрасывает с потного воскового лба налипшие кудри, и повторяет схему снова и снова. Пока не слышит вожделенный звук очередного расщёлкивающегося механизма и радостный выдох освобождённого брата или сестры. Шесть сидит по левую руку от неё. Уже не такой безмятежный, более напуганный, скользящий по подруге беспокойным взглядом. Тёплым. Доверчивым. Десять пускает его в свои воспоминания, в свою подкреплённую успехом радость, и вдруг будто спотыкается, срываясь в мрачную пропасть. Все её сознание заполняет внезапно нахлынувшей ноющей болью, и яркий образ улетучивается, не успев добраться до мальчика. Одновременно с этим маленький цифровой экран на окантовке его шлема загорается цифрой 1, предупреждающе пищит, а потом наступает гробовая тишина. В которой слишком хорошо слышен звук ломающихся костей, рвущейся плоти, и бессловесный, надсадный крик сидящей рядом девочки. Она зажмуривает изо всех сил глаза, чтобы не видеть то, что еще пару минут назад было её другом. По каменному полу что-то катится со стуком, и её ног касается зачерствевшая булочка с обеда — которую он снова взял для неё.       — Испытание провалено, — чеканит стальной, дребезжащий разочарованием голос внутри залитой кровью комнаты, внутри её собственных разрозненных мыслей. — Возвращайся к себе, Десять.

***

      — Это больно?       — Что?       — Когда кто-то важный для тебя… уходит? В медицинском кабинете не протолкнуться среди плачущих в ужасе и жалующихся на боли детей, а Десять чувствует каждую их эмоцию собственной кожей, и потому запирается в своей небольшой комнате. Сидит, отрешённо привалившись к каменной стене, и сканирует равнодушным взглядом отправленного проверить её охранника — того самого, что показывал ей, как разблокировать ловушку. Десять понимает, что он здесь не причём, но раздражение и бессильная злоба наводняют её маленькое сердце.       — У меня ничего не болит, — огрызается ребёнок, и тут же морщится.       — Они ведь не совсем уходят, правда? — осторожно предполагает молодой мужчина, выкладывая перед воспитанницей свежую ржаную булочку из столовой, и ловит её настороженный взгляд. Не встретив отторжения, присаживается на металлический стул возле глухой двери.       — Как думаешь, что останется, если забрать у человека тело, душу, и мысли? — вдруг спрашивает охранник, склонив набок вихрастую голову.       — Ничего.       — Неправильно, — беззлобно журит он девочку. — Останется память. Всё, что когда-либо существует, живёт там, — он многозначительно касается худым пальцем своего высокого лба. — Мы существуем, пока помним. Пока о нас помнят.       — Я не хочу… существовать, — вновь всхлипывает малышка, усиленно потряхивая головой, лишь бы выгнать оттуда страшный образ из лаборатории. Сотрудник сочувствующе глядит на неё, чуть наклоняется вперёд, но не дотрагивается, чтобы успокоить. Мимолётом Десять замечает, что на нём нет привычных перчаток, в которых к ней всегда приходят работники лаборатории.       — Ты не делала ничего плохого, — мягко заверяет он её, и будто бы с сожалением поджимает пухлые губы. — Просто это… место… плохое. Но, знаешь, есть другие места. Где нет занятий, нет испытаний, нет жутких механизмов, нет камер, снотворного. Нет Папы. Девочка вскидывает голову с таким праведным возмущением, будто её собеседник своей дерзкой фразой только что пошатнул законы Вселенной.       — Папа везде. И всегда, — с категоричной уверенностью заявляет она.       — Пока ты есть в его памяти — да, — соглашается юноша и вновь многозначительно молчит.       — Шесть был хорошим, — наконец, помедлив, с грустью роняет Десятая. — Он ничего ужасного не сделал.       — И ты тоже, — перехватывает охранник. — Ты ведь не хотела навредить. Ты хотела помочь. Девочка опять вздыхает, косится на незваного собеседника исподлобья и всё никак не понимает, зачем он здесь. Сотрудники лаборатории, сколько она их помнит — всё равно, что механические роботы, выполняющие строго прописанную для них функцию. И в этот список не входит жалость к своим подопытным зверькам. Разве что, молодая медсестра с добрыми тёмными глазами иногда поглаживает остриженные головы и кровоточащие носы, приговаривая, что «малыши такого не заслужили».       — Это Папа сказал поговорить со мной? — с вызовом интересуется Десять, подозрительно прищурившись.       — Нет, — качает головой молодой лаборант. — Нет, Папа просто хотел, чтобы я проверил твоё самочувствие. Но я знаю, что оно… ужасное, и это не объяснить словами. Заметив, что после этих честных слов девочка заёрзала на постели и стала прислушиваться, охранник продолжает:       — Я раньше тоже пытался помогать — по-своему. Меня тоже не поняли, и тоже обвинили. Сказали, что я всё испортил, и теперь должен нести наказание. Здесь, — он оглядывает низкие белые своды с нескрываемым отвращением, но одёргивает себя, и переводит сочувствующий взгляд на замершую в живом любопытстве девочку. — Но на самом деле, по секрету — не должен. И ты тоже не должна.       — А как же тогда? Просто… уйти отсюда? — непонимающе ширит и без того огромные синие глаза девочка. — Разве так можно? Её собеседник качает головой и отпускает невесёлую, едва заметную на его почти недвижимом лице усмешку.       — Это место — тюрьма не для тела, а для памяти, — понизив тон, говорит он. — Отсюда можно уйти, но, пока о тебе помнят, ты будешь возвращаться снова и снова.       — Надо заставить забыть? — с осторожным прищуром предполагает Десять, и ловит почти восторженный взгляд ярко-синих глаз своего гостя.       — Надо заставить забыть, — торжествующим эхом подхватывает юноша и, лукаво ухмыльнувшись на прощание маленькой соучастнице, выходит из её комнаты — единственного типа помещения в лаборатории, где не ведётся звукозапись. Уже на следующий день Десять рапортует об улучшении своего самочувствия, и просит вернуть её к тренировкам. «Мы сами творим историю», — всегда наставительно говорит Папа. И она сотворит свою. Не дожидаясь, пока её доведут до физического и психического истощения постоянными экспериментами и опытами. Как только заживут очередные густо-синие следы от токовых разрядов, как только ноги перестанут дрожать при звуке каждого шага в коридоре. Она знает, что её снова отведут в ослепительно белую комнату, снова подключат к непокорной курчавой голове электроды и датчики, чтобы считать мозговую активность. Только теперь она не будет покорно следовать сухим инструкциям. Не будет заставлять лабораторного кролика корчиться от иллюзорной боли, запрыгивать на стену и бросаться в набранную до краёв ванну. Перестук маленьких пальцев по металлическому стулу заставляет сосредоточиться, сконцентрироваться на нужных мыслях, вложить в них всё своё отчаянное желание, всю свою силу — как горделиво называет это Папа. И как иногда ей советует тот самый лаборант, который периодически задерживается на пару минут в Радужной комнате, чтобы проведать свою маленькую протеже. Я не такая. Я обычная. Я не такая. Я обычная. Я обычная. Всё идет по привычному сценарию. Снова приходят врачи, ведут её в ослепительно белую комнату, подключают всевозможные приборы, опутав, словно липкой паутиной, сетью проводов и трубок. Я не такая. Я обычная. Я не такая. Я обычная. Я обычная. Простые слова колотятся в висках в унисон с трепетом маленького, перепуганного сердечка. Она еще слишком мала, чтобы удержать в себе одновременно несколько разрывающих напополам чувств, но здесь… здесь приходится взрослеть не по расписанию.       — Номер Десять. Тест тридцать седьмой, — безучастно, коротко отчитывается один из учёных для протокола. Я не такая. Я обычная. Я не такая. Я обычная. Я обычная. Один из датчиков противно и резко пищит, разрывая барабанные перепонки и натянутые нервы.       — Стойте! — вдруг страшно кричит заведующий экспериментом доктор-нейрохирург Гордон. — Вы, что, не видите?! Она же обычная девочка! Мы мучаем самого обыкновенного ребенка! Лабораторные помощники, медбратья, наблюдатели — все смотрят на ошалевшего коллегу, отвлекаясь от испытуемой, не замечая, что по ее подбородку стекает алая густая струйка. Я не такая. Я вам не нужна. Процедуру спешно сворачивают, уводя разбушевавшегося доктора. Пользуясь тем, что всеобщее внимание приковано к нему, Десятая отирает с лица кровь рукавом больничной робы. Она повторит это ещё пару раз. Мозг доктора Гордона податливый, как мякоть свежего хлеба, который Десять теперь не может есть, а только катает из него безупречно гладкие шарики. Девочка бы удивилась тому, как неожиданно сильно и ладно работает её посыл, но на это нет времени. Она действует незаметно, вирусом распространяя свою идею по воспалённому сознанию врача. Юноша-охранник всегда одобрительно косится на неё из угла, иногда незаметно подмигивает, и поддерживает обеспокоенные беседы с доктором Гордоном о том, что «с этой явно что-то не так». А Мартин Бреннер даже не увидит того, чего упорно добивался годами до этого. Десятой несказанно на руку то, что Папа в последнее время уделяет ей минимум внимания. У Папы внезапно — новая игрушка, которой суждено неизбежно сломаться под тяжестью его ожиданий. Очередной номер, на который он ставит всё. Только она пока об этом ничего не знает, и наивно хлопает круглыми заячьими глазёнками. Так же, как до неё делала синеокая Десять, а до неё — все предыдущие.       — Однажды она тоже сможет к нам присоединиться, — лукаво ухмыляясь, косится на маленькое дарование белокурый охранник, незаметно наклоняясь к уху Десятой. — И тогда наше наказание закончится, Тео.       — Прости, как ты меня назвал? — недоумённо вскидывает голову девочка.       — Тео , — осторожно улыбается он краем рта.       — Меня так звали в семье, где я родилась? — завороженно спрашивает девочка, как-то слышавшая от других детей, что раньше у них были имена.       — Нет. Ты родилась здесь, в лаборатории. Твоя родительница получила за твою жизнь… пару тысяч долларов, кажется? — он слегка хмурится с неопределимой эмоцией на лице, а потом вновь заговорщически подмигивает ребёнку. — Но просто номер — это как-то слишком безлико, да? Я подумал, что имя лучше номера.

***

Доктор Лоуренс Гордон уже едва ли думает о важности и одновременно хрупкости своей тяжёлой работы, о ждущей его по вечерам с остывшим ужином жене и скучающих детях. Его трижды награждённую за научные достижения голову занимает только болезненно навязчивая мысль о маленькой девочке с тёмно-медовыми кудрями. О том, что её во что бы то ни стало нужно забрать отсюда, пусть даже ценой собственной элитной должности. Он бы, право, допустил идею о помутнении рассудка, но его осторожно и уверенно поддерживает местный работник, который провёл с этим ребёнком всю её жизнь. «Доктор Бреннер дальше своего носа не видит, — говорит молодой светловолосый мужчина, сокрушённо качая головой. — Вбил себе в голову, что зверские эксперименты доведут её до каких-то результатов, но, как видите, доводят только до истощения. Ах, моя бедная маленькая сестра… — театрально вздыхает он. — Я устроился сюда, чтобы хоть как-то помогать… Будь моя воля, я бы забрал её да увёз отсюда, но мы с нею уже давно сироты». Сострадательный Гордон кивает, поджимая узкий жабий рот, и так же незаметно просит работника организовать ему тет-а-тет с девочкой, чтобы помочь ей.       — Мне многие не верят, но я знаю… я знаю, что тебя здесь держат зря, малыш, — бормочет Гордон, быстро-быстро царапая на бумажке какие-то символы. — Я не могу забрать тебя отсюда, но я могу случайно… понимаешь, случайно… оставить дверь открытой. Там, снаружи, у чёрного входа в восточном крыле, будет ждать машина. Ты помнишь, как выглядит машина? Девочка, которую провезли в крошечное подсобное помещение в тележке с грязным бельём, восседает на горе тряпья и только настороженно кивает, не сводя со своего собеседника пристального взгляда.       — Ты выйдешь в большой мир, — поминутно отирая испарину со лба, тараторит доктор Гордон. — Ты к нему не привыкла, тебе понадобится помощь, приют… семья. Потому, что твоей уже, скорее всего, нет. Боже, сколько мы натворили, думая, что ты одна из них… Девочка снова механически кивает, сканируя врача пристальным взглядом ледяных сапфировых глаз. Она не до конца понимает, о чём он говорит, но знает одно — он выведет её отсюда.       Помоги мне.       — Тебя отвезут к человеку, которому можно доверять, он поможет — мой давний армейский друг. Отдай ему этот листок, это письмо от меня, он всё поймёт, — сыплет информацией Гордон, судорожно впихивая в руки малышки сложенную пополам бумагу. — Он не станет тебе отцом, но, может, в этой семье ты найдёшь добрых друзей и помощь. Ты ведь… нормальная. Не такая, как эти маленькие монстры.       Сам ты монстр. Она хмурится — так, что на вздёрнутом её носу сбегаются в стаю яркие веснушки.       Ты не помнишь меня. Спи. Безжалостным тычком бросает она в безвольно осевшего на пол мужчину, и просачивается в соседнюю с прачечной подсобку, где ждёт нервничающий охранник. Он организовал эту встречу, и обещал помочь с, как он зачем-то странно выразился, «телом».       — Удачно? — нетерпеливо цокает языком тот, и жадно заглядывает в глаза девочки, не без удовольствия улавливая её кивок. — У нас есть ещё одно дело. Чуть более властно и директивно, чем обычно, он хватает её за руку, и порывается вывести наружу из подсобки, но вдруг чутко и насторожённо вздёргивается, точно почуяв в спёртом воздухе опасность. И не зря. Снаружи уже слышны тревожные звуки «аварийной» сигнализации: её ищут, скорее всего, всей лабораторией. И у них не так много вариантов, где отыскать семилетнего ребёнка в наглухо закрытом пространстве. Старший заговорщик приседает на один уровень с перепуганной, уже захныкавшей жалобно Десятой, осторожно и уверенно берёт её за худые плечи, и пытается поймать её бегающий взгляд своим серьёзным.       — Послушай, Десять, нужен последний удар, — сосредоточенно сообщает он. — Это очень сложно, но и очень удачно одновременно: они все будут здесь. Ты сможешь заставить всех сразу забыть.       — Я не смогу, — всхлипывая, мотает головой девочка.       — Сможешь. Я видел, что ты умеешь делать. Что ты делала всё это время. — осторожно сжимая дрожащие хрупкие плечи, убедительно говорит он. — Папа не видит, а я вижу — и это чудо. Ты — чудо, Тео. Просто вспомни, что они сделали. С тобой, со мной, с Шестым. Со всеми, кто не заслужил. Десятая делает глубокий вдох полной грудью, поднимая в себе вихрь обрывистых, ярких чувств, картинок, которые мечтает стереть навсегда. Безвольные тушки мёртвых животных, над каждым из которых она потом плакала у себя в комнате. Вечно недовольный Папа со скрещенными на груди руками, делающий очередные неутешительные пометки в кожаном блокноте. Провода и трубки, мешающие дышать, пищащие в мозгу днём и ночью датчики. Испуганные братья и сёстры, пристёгнутые к стульям, с железными шлемами на стриженных головах. Тёплый доверчивый взгляд Шестого, его тихое последнее «Не бойся, Десять, всё будет хорошо». Кровь. Море крови. Собственный рвущий душу крик сквозь все годы, проведённые здесь.       Забыть. Стереть. К чёрту. Она на мгновение прикрывает глаза, чтобы открыть их навстречу приближающейся со всех сторон буре разномастных эмоций в обличии человеческой толпы, и смести её с ног мощным сердечным посылом.       

НОМЕРА ДЕСЯТЬ НИКОГДА НЕ БЫЛО.

Крик напряжения и боли вырывается из маленькой груди вместе с каким-то будто бы внутренним горящим мерцанием. Она ощущает его жжение в своих глазах так же живо, как ощущает густую тёплую струю крови на своём подбородке. И так же, как парализующую усталость и тяжесть конечностей.       — У тебя, кажется, получилось, — очерчивает реальность едва заметно дрогнувший голос охранника за спиной. Хлипкая дверь подсобки поддаётся с одного осторожного толчка. Снаружи тихо, слышен только привычный гул множества приборов и разрозненные шаги из разных концов лабораторных тоннелей.       — Пойдём, — цепко окинув взглядом ближайшее пространство, отрывисто командует охранник. Десять пытается сделать шаг следом за старшим своим другом, но оступается и тут же оседает в его крепкие сухие руки. Он почти заботливо перехватывает тощее обессиленное тельце, и петляет по извилистым лабиринтам одноликих коридоров, в глубинах которых затерялись дезориентированные, обескураженные сотрудники лаборатории — забывшие, что они там делают, но никуда при этом не девшиеся. Нагромождение потаённых ходов и тоннелей выводит беглецов к восточным дверям, означенным неприметной табличкой «Выход». Подельник Десятой осторожно ставит её на ноги, чтобы достать из кармана белоснежной рабочей робы последний магнитный ключ к свободе, но его напряжённую спину прорезает чей-то цепкий взгляд.       — Эй, ты! — кричит требовательный голос из дальних пролётов. — А ну стоять! Десять, так и привалившаяся к стене, не без труда разлепляет глаза и вопросительно глядит на застывшего товарища. На его худом, отточенном острыми чертами лице проступают болезненные синеватые жилки.       — Они меня обнаружили, — он трогает длинными пальцами свою шею, и на мгновение будто бессильно впивается в неё короткими ногтями. А в следующее уже вскидывает взгляд на девочку: — Я открою тебе дверь. Уходи, сейчас. Они не вспомнят, если ты не попадёшься им на глаза.       — А ты? — беспокойно и растерянно выдыхает Десять.       — Я пока не могу, — обреченно мотает головой. — Они нашли меня здесь, найдут и там. Десятая расстроенно косится на него, и наконец отлипает от стены, чувствуя, что настало время собрать последние силы и идти.       — Этот адрес дал доктор, я буду там, — она пытается протянуть листок, но старший друг отталкивает её дрожащую руку в сторону.       — Не говори мне, — трясёт грязно-блондинистыми кудрями юноша. — Я не должен знать, где ты, иначе они вытащат это из меня.       — Я хотела, чтобы ты тоже… — бормочет девочка, глядя, как лихорадочно её друг отпирает дверь и уже чувствуя дуновение незнакомого, слишком свежего воздуха снаружи.       — Я найду тебя. Потом, — коротко бросает он, оглядываясь на источник приближающихся криков за своей спиной. — Они тренируют Одиннадцать искать людей — она поможет. Иди. Иди! Десять замирает в дверях на бесконечно длинное мгновение. В маленьком сердце бьётся такое незнакомое, такое тягостное чувство — выбора. Прежде, чем из-за последнего поворота послышится грубый топот ног, Десять всё же оборачивается назад и ловит, наверное, впервые, прямой взгляд его глаз. В безумном блеске мерцающих люминесцентных ламп они кажутся ей невозможно синими и невероятно знакомыми.       забудь меня. «Так будет лучше», — думает она и шагает в незнакомую темноту, оставляя за спиной ослепительно белые стены и такую же ослепительно белую форму единственного человека, которого она могла бы назвать своим другом в этих стенах.

***

Безликий автомобиль с таким же безликим водителем, который ни разу даже не оборачивается на нетипичного своего маленького пассажира, выплёвывает её в черте города. И так же бесследно растворяется в наступающей на босые пятки темноте. Девочке не нужно напрягаться, чтобы сканировать мысли ошеломленного мужчины, который открыл ей дверь, и сейчас неверящим взглядом бегает по криво пляшущим строчкам на листке.       «Что за чертовщина? Во что ты пытаешься меня втянуть, Гордон? Чёрт побери, кто этот ребенок? Надо звонить в полицию, немедленно» Десять поднимает робкий взгляд на хозяина дома. Она отчаянно хочет объяснить, но знает слишком мало слов, и все они — неподходящие, неправильные, ненужные. Есть только те, которые трепещут беспокойным голосом доктора Гордона.       «Он не станет тебе отцом, но в этой семье ты найдёшь добрых друзей».       — Сэр… Папа, — хрипловатым голосом зовет она, и ловит удивленный взор. Простая, как детский пазл из Радужной комнаты, картинка складывается в её не по годам умной курчавой голове.       Ты мой отец. Ты нашёл меня. Человек перед ней бессильно оседает на колени, будто под ним разом стёрли все точки опоры. Листок с кривыми строчками выскальзывает из его ослабевших рук под ноги девочке. Она прикрывает босой ступнёй надпись «старшему лейтенанту в отставке Дэниелу Харрингтону от товарища по службе», и беглым жестом отпихивает бумагу прочь. В этот же момент с изысканной винтовой лестницы второго этажа спускается миловидная женщина в длинной шёлковой ночнушке, подслеповато щурясь в тусклом свете лампы.       — Что произошло, дорогой? — её голос шелестит ласково, точно колокольчик над входом в игровую комнату. — Сейчас два часа ночи!       — Кейт, наша дочь нашлась, — еле сдерживая подступающие слезы, шепчет мужчина.       Я твоя дочь. Она повторяет это слово за мужчиной автоматически, не слишком задумываясь о его значении. Учитывая, в каком состоянии находятся оба взрослых, это, должно быть, что-то очень важное и трогательное.       — Мам, пап? Вы где? — слышится тонкий испуганный голосок.              — Стиви, детка! — благостно заламывая изящные тонкие руки, зовёт женщина. — Иди скорее сюда! Иди, поздоровайся со своей сестрой! Девочка уводит смущённый взгляд в пол невероятно кстати — по ее губам уже вовсю стекают красные капли, и она пользуется заминкой, чтобы вытереть рукавом лицо. Прежде она не использовала свои способности так безостановочно, как сегодня, и теперь ощущает резкий упадок сил. С трудом она поднимает затравленный взгляд на вбежавшего в кухню мальчишку, едва ли на год-два старше неё самой. Его большие и оленьи, как у матери, глаза блестят живым интересом, смешанным с непониманием и испугом, и почти сразу ловят пристальный девичий взгляд. Молочный шоколад и расплавленная сталь.       Я твоя сестра.

***

Элизабет невольно отступает назад, словно уклоняясь от ядовитого пара, который почти осязаемо витает между ней и Стивом. Сизой дымкой искажает его взгляд — так грубо и так больно. Ещё чуть-чуть, и пол под её ногами рассыплется в прах, затягивая прямиком в Тартар. А Стив стоит и смотрит. Не на неё. Куда-то сквозь, будто пытается приложить к привычному образу новый, другой — испещренный трещинами и разваливающийся на глазах. Волна отрезвляющей злости захлёстывает его разум, сложивший несложный пазл прежде, чем он успевает запретить себе даже помыслить об этом. Больше всего ему хочется сейчас, чтобы его, как маленького Байерса, обкололи снотворным, отключили, парализовали — и он не мог ни слышать отвратительной правды, ни видеть пристыженного лица напротив, ни чувствовать разрывающую изнутри боль и обиду, которая выплёскивается наружу ядом и щипучей кислотой в уголках глаз.       — И всё это время ты делала вид, что всё нормально?! — неожиданно резко выкрикивает он, тут же задыхаясь, точно от критической нехватки кислорода. — Кто ты вообще… Блестящие искры гнева сменяются заволакивающим разум туманом отчаянной боли от осознания предательства.       — Никто тебя не отчислял из академии, — с горечью выкашливает Стив, ещё дальше отступая от неё. — Тебе просто надо было вернуться, чтобы снова влиять на наши мозги.       — Неправда, — отчаянно отбивается Элизабет. — Да, я хотела вернуться. Но у них на самом деле хватало поводов, чтобы меня бортануть, и последней каплей стало…       — Прекрати! — морщась, как от нестерпимой боли, обрывает её парень. — Всё, что ты делала и говорила, абсолютно всё — это фальшь. Игра в семью, так, да? Это для тебя какая-то сраная игра?       — Нет, Стив. Это никогда не было игрой. Это моя жизнь, а вы — моя семья. Единственная и настоящая. Лиз громко всхлипывает, цепляясь отчаянным взглядом за юношу. Лучше бы ударил её, чем вот так смотрел. Сжигая, уничтожая пламенем ярости, боли, и ядовитого сомнения. В каждом её грёбанном слове. В самом её существовании.       — Ты всё время молчала, — продолжает он безапелляционно. — Потому, что боялась, что тебя раскроют.       — Я молчала, потому что не знала, как устроен мир за пределами чёртовых белых стен! — пылко выпаливает Элизабет. — Как ведут себя люди — настоящие, а не нанятые Бреннером декорации. Как реагируют, взаимодействуют. С нуля, Стив! Я видела только жестокость. Я умела только защищаться.       — От кого?! — резко вскидывается он. — От меня? От папы с мамой? Что… что ты вообще сделала с мамой, что она чуть с ума не сошла?       — Стив, пожалуйста, — бормочет она сквозь слёзы, отчаянно мотая головой. — Я не хочу тебе врать. И правду говорить тоже не хочу.       — И ты думаешь, что я после этого вообще буду тебя слушать? Губы Элизабет безудержно дрожат, когда она вновь осмеливается поднять на брата взгляд, чтобы утянуть его в очередной водоворот своих воспоминаний. Через силу, ощущая, как ломаются рёбра над разрывающимся сердцем, она берёт его за руку — в последний раз. Влажную от волнения, мягкую, заботливую руку, как у Кейтлин Харрингтон. Руку, которой та помешивает бурлящий на плите суп, параллельно напевая себе под нос какую-то простую, милую сердцу мелодию, одним глазом наблюдая за детьми. Восьмилетний Стив завороженно изучает привезённую отцом из последней командировки диковинную штуку — кассетный проигрыватель музыки, такой крошечный, что умещается на ладони. Очерчивает пальцем крупные кнопки, и не устаёт наблюдать, как по одному нажатию с громким щелчком открывается дверца для кассеты. Маленькая, угрюмая, отрешённая Элизабет сидит напротив и сверлит старшего брата раздражённым взглядом исподлобья. Она будто каждый раз напряжённо вздрагивает от звука щелчка, которому Стив радуется, как рождественскому чуду. Кейтлин наблюдает за этим через плечо, обеспокоенно хмурясь. Она думает, что дочь слишком голодна, а потому так нетерпелива, и спешит поставить перед ней ароматно дымящуюся миску.       — Ешь скорее, давай, — бегло напутствует она и возвращается к готовке, но её настигает тихий всхлип и резкий звон чего-то хрупкого за спиной. Стив всё так же исследует музыкальный проигрыватель, помахивая ногами под столом в такт какому-то ритму в наушниках, и ничего вокруг не замечает. Даже того, как прямо напротив него сидит сжавшаяся в комок страха, боли и ярости девочка, и сверлит женщину пристальным взглядом неестественно мерцающих глаз. Кейтлин едва успевает увидеть россыпь осколков посуды на полу и мимолётно испугаться мысли о том, что дочь не догадалась подождать, пока свежесваренный суп остынет. А потом её сознание заполоняет сизой дымкой, и она делает механический, неосознанный шаг назад. Не может оторваться от гипнотизирующих мертвенно-бледным светом глаз девочки, не может сопротивляться, не может даже спросить, что случилось. Не может контролировать свои судорогой сведённые руки, которые, точно чужие, поднимаются над бурлящим пузырями кипятком в кастрюле. Не может контролировать и то, с каким остервенением эти чужие руки тянутся навстречу раскалённой воде. Вот только боль — совсем не чужая. Боль пронзает женщину насквозь, настигает даже сквозь плотную пелену тумана в голове, разрывает нервы и горло неистовым криком.       — Мама! — в ужасе голосит Стив, отбросив от себя аудиоплеер и отчаянно цепляясь за извивающуюся возле плиты женщину. — Мама, что с тобой?! Что ты делаешь?? Мам! Миссис Харрингтон отшатывается в сторону, сбив с ног плачущего от страха мальчишку, повалившись вместе с ним на пол. Прижимает к себе нечувствительные уже, обезображенные ожогами руки, и пытается вспомнить, как дышать. Далеко не сразу её подёрнутый болью и слезами взгляд цепляется за маленькую фигурку, по-прежнему сидящую за столом. За нахмуренное бледное лицо. За яркий красный всполох под веснушчатым носом. Последнее, что помнит женщина прежде, чем теряет сознание — её дочь злобно, как-то по-звериному мстительно ухмыляется, отирая рукавом плюшевого сиреневого костюма струю густой крови с лица. Теперь Стив вовсе отшатывается от неё, как от раскалённого пламени, как от источника невыносимой боли. И даже не смотрит.              — Это сделала ты. Ты заставила её… — ополоумев от пытки раскрывшимся предательством, бормочет он, не разбирая того, что Лиз пытается ему сказать. — Боже… я думал, что она тогда сошла с ума. А это… это была ты. Ты испортила всё!       — Я была диким зверем, Стив, — мотает головой Лиз, не понимая, обороняется она или неосознанно нападает. — Мне делали больно — я защищалась, потому что привыкла так, и только так выживать в лаборатории — ты сам видел. Мне и сейчас больно. Больно и стыдно. Но я ничего не могу исправить.       — Можешь, — вдруг удивительно чётко говорит он, впервые прямо глядя на нее. Обжигая, но уже не кипящей яростью, а контрастным ледяным презрением.       — Как…       — Проваливай, — резко рубит Харрингтон. — Куда хочешь. И дома больше не появляйся. Элизабет опускает взгляд вниз, к заляпанным потусторонней кровью носкам ботинок. Изучает слишком пристально, будто в отвратительных скользких разводах могут найтись ответы на такие же отвратительные вопросы.       — И что ты скажешь родителям? — куда-то туда же, вниз, бросает она.       — Ничего не скажу. Они забудут тебя. Как будто тебя и не было. И не должно было быть. Никогда.       — Я всё равно твоя сестра, Стив.       — Ты не моя сестра. Ты мне никто, — больно хлещет словами парень, уже решительно развернувшись, чтобы уйти. — Я думал, что самый большой нож в спину мне всадила Нэнси Уилер, но ты… знаешь, ты по сравнению с ней просто монстр. Чужой, незнакомый мне монстр. Отнявший мою семью, моё детство, мою жизнь. Половину меня. Я любил тебя, ты в курсе? И не в какой-то идиотской постановке, а на самом деле.       — Я много врала, — чеканит она ему вслед. — Но в одном точно никогда: я люблю тебя, Стив. Люблю, как человека, с которым провела всю ту часть жизни, которую хочу запомнить. Ты единственный, кого я бы никогда в жизни не попросила забыть. Он замирает на короткое мгновение с натянутой в жёсткую струну спиной. А потом, не оборачиваясь и даже не хлопнув дверью, уходит из комнаты, растворившись в темноте коридора. Элизабет откидывает голову назад, прислоняется к бетонной стене, глотая горькие слёзы. Сожаление, вина, и обида выглядывают с разных концов её повреждённого болью сознания и тыкают по живому раскалёнными иглами. Сейчас она безудержно зла на Одиннадцать за то, что та спасла её от последнего демопса, не позволила растерзать в клочья. Сейчас ей, правда, хочется рассыпаться на мириады осколков, обратиться в пепел или в звёздную пыль, и раствориться в мрачно-сизом небе над Хоукинсом. Над городом, принёсшим ей столько страданий и столько счастья.       — Твою же мать! — визжащей грязной подошвой Конверсов проходясь по краю уязвлённого сознания Лиз, вдруг громко вскрикивает Макс, срываясь с места и прилипая к окнам гостиной. Харрингтоны, кажется, уже успели забыть, что здесь, в этом парализованном страхом и болью убежище, ещё кто-то есть. И не просто кто-то, а дети, нуждающиеся в защите и контроле. Такие же растерянные и напуганные, как они сами когда-то. Как они сами сейчас. С улицы слышится грубый рёв мотора явно мощной, спортивной машины, и резкий свист шин о гравированную дорожку к дому Байерсов.       — Это Билли! Он нас всех убьёт! — безнадёжно восклицает Макс, оборачиваясь к присутствующим с выражением суеверного ужаса на веснушчатом бледном лице. Элизабет зачем-то косится на часы: десять вечера. Как иронично.
Примечания:
929 Нравится 432 Отзывы 213 В сборник
Отзывы (26)