Первые пару дней было тяжело ходить. Да и лежать и сидеть, по правде сказать, тоже. Спал Антон плохо из-за мыслей, а ещё из-за досок, которые больно впивались в набитые шишки и фиолетовые синяки. Есть теперь хотелось не так часто, потому что желудок привыкал; да и хлеб стало экономить намного проще. Когда Шастун лежал, смотря в потолок бессонными ночами, иногда ощупывал свои рёбра — кости с каждым днём чувствовались всё отчётливее. Это пугало порой, потому что вдобавок к высокому росту и худощавому телосложению прибавились скудный рацион и отсутствие солнца, а это несомненно влияло на организм. Трупы выглядят живее. А вот пахнут, наверное, так же. С гигиеной тут большие проблемы, поэтому бесконечный зуд, никак на нет не сходивший, донимал, и даже до слёз.
Сложно было первое время. Сложно осознать и принять. Но, как известно, человек быстро привыкает как к хорошему, так и к плохому.
Со временем стены камеры успели стать родными. Каждый угол, каждый отлупившийся кусочек краски Антон помнил досконально, стоит глаза закрыть. Шершавые ржавые цепи и решётки возымели своё неповторимое очарование; солома уже не так сильно колола бока; чёрствый, порою плесневый хлеб стал вкуснее баланды и каши, вместе взятых, а к постоянной вони он привык. Искалеченные костяшки и ладони быстро подсохли, а синяки по всему телу желтели. На тех, кто его избил, зла Антон не держал.
Разговаривать с людьми всё ещё очень хотелось, но на допросы его больше не вызывали, и отчасти это расстраивало даже под угрозой быть заново избитым. Конвой вести беседы отказывался. То ли Антон им так не нравился, то ли самому Антону так не повезло с молчаливым суровым конвоем. А может, так было не принято. Сердце частенько чернили разочарование и тоска, но смирение со своей судьбой пришло быстро. Помня отдалённо истории о лагерях, которые рассказывали бабки на лавках и деды в рюмочных, Шастун пытался свыкнуться с мыслью, что понятия свободы теперь для него не существовало.
В день, когда юноша особенно сильно тосковал по простой, непринуждённой беседе за чашкой чая, охрана пришла за ним и велела собрать вещи. А собирать-то было и нечего.
— Тут у меня нет ничего. Мне вещи-то ещё в первый день забрать не дали. Вернут? — безразлично поинтересовался Антон у белобрысого молодого конвоира, с которым встретился ещё в первый день.
— На выходе. Топай.
На этот раз Антона перевели в общую камеру. Большую, с массивными деревянными скамейками, двухъярусными настилами, которые именовались тут нарами, и столом в конце. Первое, что он приметил — ужаснейший запах смешанных мочи с потом и цвет чужих немытых пяток. А ещё лица людей. Живых, говорящих и дышащих. На них была нескончаемая тоска, невидимые шрамы прожитых лет, и казалось, что количество личных трагедий у каждого было на лбу написано. В камере сидело человек тридцать, может; а может — больше, и каждый взглянул на него: кто-то безразлично, кто-то заинтересованно, а кто-то — оценивающе, вынося вердикт для себя. Все места на нарах были заняты, лавки тоже, но, будто бы прочитав эти мысли, двое арестантов, сидящие на лавке у двери, подвинулись, освобождая место.
Антон присел рядом с очень худым, чуть плотнее него самого, и — насколько можно было судить в сидячем положении — высоким человеком. У него был острый длинный нос и красиво зачёсанные, хоть и сальные, волосы. Внешне он ну очень походил на интеллигента, даже в своей грязной рубашке и широких штанах с рваной штаниной и вырванной молнией.
— Павел, — представился мужчина.
— Антон, — ответил юноша и пожал протянутую руку.
— Студент?
— Студент, — удивлённо кивнул Шастун. — А вы откуда знаете?
— По тебе видно, — по-доброму улыбнулся Павел. — На кого учишься?
— Отучился уже. На химика. Диплом вот получил недавно…
— О-о-о, будущий учёный, — протянул тот, — мои поздравления.
— Вообще, я преподавать собирался. Слушание вот должно было состояться.
— Понимаю, Антон, понимаю. Есть у меня один знакомый профессор. Хороший был человек. Так его в один день сразу после занятий и забрали, ты представляешь?
На тихий разговор никто внимания не обращал. Кто-то дремал; кто-то в карты играл; кто-то, скрывшись, как ему казалось, от чужих глаз, резал оторванной от подола рубахи ниточкой хлеб на маленькие кубики. Спокойно было.
— А вы кем работаете?
— А я поэт, — произнёс он гордо, но не горделиво и тут же вздохнул. Тяжёлая судьба, видать, была у него из-за этого. Антон не ошибся, приписав его к интеллигенции. — Первый раз, получается, сидишь?
— Да, первый.
— О, так тебя одного держали, — сморщился Павел, — не позавидуешь.
— Да… А как должны были?
— Новичков всегда в одиночную сажают. Чтобы подбодрить было некому.
— А зачем это?
— Ну как… Ведь когда ты один, то быстро ломаешься в таких условиях. Они это знают, вот и сажают зелёных в одиночки, чтобы побыстрее сломать и заставить подписать что угодно.
Антона пробрала внутренняя дрожь.
— А вы уже сидели?
— Увы, приходилось, — мужчина откинулся спиной на стену. — Дважды 58-я. Первый раз по глупости, второй — по неосторожности, — он полез вдруг в карман и достал маленькую чёрно-белую замызганную фотокарточку с красивым женским лицом. — Жена моя, — улыбнулся он, проведя грязным пальцем по портрету. — Бывшая, получается. Развелась со мной, когда я первый раз сидел. Плакала, глупая, на коленях прощения просила. А ей ведь угрожали, обещали тоже забрать. Я ей сказал, что всё правильно сделала.
— Вы ещё вместе?
— Да. Когда меня второй раз арестовывали, сказала одними губами, что ждать будет.
Антон улыбнулся непроизвольно. Тепло так стало на душе, хорошо.
— А меня мама ждёт. Переживаю за неё, — Шастун провёл ладонью по лицу, пытаясь снять тревогу. — Она ведь, наверное, не знает ещё.
Павел закивал и посмотрел на Антона. Взгляд у него такой мудрый, будто всё на свете знает и всё понимает.
— Ты за себя переживай сейчас, дружок. Тебе хуже, чем тем, кто на свободе. А то, что мама ждёт, — это хорошо. Когда есть ради кого жить, выжить пытаешься, даже когда сил уже нет.
Они помолчали недолго. Антон всё думал над этой последней фразой Павла.
— Скажите, каково… там? — хрипло спросил Шастун. Надеялся, что подготовится хотя бы морально.
— Тяжело, — он пожал плечами и задумался. Смотрел вперёд куда-то, будто перед глазами картинку прошлого себе воображал, — голодно и холодно. Раньше-то хоть за людей считали, а сейчас… плохое время, Антон. Не представляю, в какие страшные места мы с вами едем, — он перешёл вдруг на «вы», и Антон подумал, что это какая-то привычка интеллигентов.
— А что изменилось?
— Да вы что же, Антон, с Луны, что ли, свалились? Ежов же сейчас на посту. Его как в 36-м товарищ наш Сталин наркомом назначил, так он чистку среди своих устроил. А потом и среди народа тоже. Берут всех без разбору, следствие не ведут. Выбивают признание, да и в лагеря или на расстрел. Вот вас, к примеру, за что арестовали?
Антон вдруг занервничал, понимая, за что он сидит, но решил говорить по факту:
— Шпионаж. Сказали, что я американский шпион.
— И что же, вы шпион?
— Да я даже английского не знаю.
— Вот так вот. Однако сидите здесь. И я тоже сижу.
— А как же это, без следствия? Зачем?
— А этого я не знаю, Антон. Это уже не для нашего с вами ума вещи. Вы только не бойтесь. Всё с вами переживём, вот увидите. Хотите, я вам пару советов дам?
— Хочу.
Павел, имея горький опыт, с удовольствием им делился. Рассказывал, как хлеб прятать, советовал сушить его понемногу и оставлять на чёрный день. Рассказал про лагерные законы и условия содержания. Тяжёлым физическим трудом Антон никогда не занимался. Он не представлял, как по десять–двенадцать часов можно таскать камни и валить лес. Времени прошло немало с тех пор, как сидел Павел — то было с 1929 по 1933 — но Антон был уверен, что советы ему помогут.
— Ты, главное, с блатарями не водись, — Паша стал говорить совсем тихо, почти на ухо Антону, чтобы не быть услышанным в случае чего. — Делай, что говорят, если чувствуешь, что дело худо, но дружбы с ними не води: опасно это. Ошибёшься — порешают враз.
— А «блатари» — это кто?
— Ну точно с Луны свалился, — улыбнулся мужчина. — Зэки это настоящие. Преступники. Они власть держат. Ты, как их увидишь, сразу поймёшь. У них свои правила на зоне.
Видать, про них ему и говорил следователь Радченко. Не врал, значит.
— Начальство работу какую предложит — соглашайся, если силы будут. Обычно едой платят, иногда деньгами, но очень редко. А там, глядишь, и срок на годик-другой скосят.
Антон вылупил глаза.
— Это какую ж работу надо выполнить, чтоб так скосили?
— Да любую, главное — отличиться. Могилку вырыть, воды набрать в квартирку к начальникам или в больничку, снег разгрести. Могут и тяжёлую работу предложить — это как повезёт. Ты только не стучи, ладно? Доносов не пиши. Стукачей никто не любит.
Парень закивал головой. Нравился ему этот Павел невозможно. Если бы Антон в Бога верил, молился бы за него и за его жену тоже.
Долго говорили. Много чего поэт ему рассказал. Он, оказывается, состоял в литературном закрытом клубе, где почитывали вечерами запрещённую литературу, а забрали его в первый раз не за это, а за эпиграмму, которую он по дурости прочёл перед большим количеством людей. Кто-то из слушателей на него донёс. Второй раз неосторожно выразился в письме — вот о нём и вспомнили.
— Если повезёт, в одном этапе с вами окажемся, но это вряд ли.
— А куда повезут, не знаете? И когда?
— Так сегодня же. Вас чего сюда привели — пересылку ждать. А куда, я не знаю. Главное, чтобы не на Дальстрой: условия там больно тяжёлые. Люди как мухи мрут.
Что такое этот самый Дальстрой и где он находится, Антон спрашивать не стал.
Вскоре конвой вернулся. Назвали несколько фамилий, Шастуна в том числе. Приказали идти на выход. Он посмотрел на Павла с такой тоской, потому что его не назвали, а значит, пришло время прощаться. Поэт вдруг быстро достал клочок бумаги из кармана и карандаш, быстро что-то написал и вложил Антону в руку. Держа его кулак в своих ладонях, быстро зашептал, пока конвой не заметил:
— Антон, вы меня найдите. Вдруг так получится, что живыми вернёмся оба или на зоне свидимся. Ищите меня, Антон, я вас тоже искать буду. Вернёмся живыми — выпьем с вами, стихи вам свои почитаю. С женой вас познакомлю. Вы только можете одну вещь мне пообещать, Антон? Если вдруг узнаете о моей смерти, найдите мою жену, расскажите ей. Чтобы не ждала.
Антон быстро-быстро закивал головой, смотря на Павла честными мальчишескими глазами, тем самым дав обещание, и спрятал клочок бумаги во внутренний карман пиджака. Павел ему верил.
— Шастун! Отдельное приглашение? — крикнул охранник.
— Всё, Антон, идите с Богом. Прощайте.
— До встречи, Павел!
Антону наконец вернули его сумку с вещами. Как он позже обнаружил — оттуда пропала еда, которую положила ему мама. Остальные вещи не тронули, перелопатили только всё, а одной из рубашек даже пуговицу с корнем выдрали.
Началась пересылка. И если Антон думал о пересылке так же, как о поездке от дома до тюрьмы, то, увидев количество человек и количество мест в кузове грузовика с ироничной надписью «Хлеб», он только и смог, что обессиленно и горько прикрыть глаза. Зэков набивали, как сельдь в банку, и, когда, казалось, места уже не оставалось, конвойный умудрялся под угрозой расстрела набить ещё столько же. Дышать было нечем. Вонь стояла ещё хуже, чем в камерах, потому что несколько десятков немытых вспотевших тел сидело вплотную, дыша друг другу в сальные затылки. Кому-то приходилось садиться между ног других арестантов, потому что больше сесть было некуда. Антону повезло отчасти — он сидел с краю, но спустя полчаса чёрный металлический кузов нагрелся от лучей горячего июньского солнца и больно жёг кожу. Двинуться было невозможно — с другой стороны его прижимали так, что и вдоха-то не сделать. Путь держали до железнодорожной станции. Вся дорога заняла несколько часов. Когда их загоняли в кузов, было позднее утро или, быть может, обед, а когда вышли — уже вечерело. Станция, к которой они приехали, находилась чуть ли не посреди леса, где осуждённых ждал состав. Кроме этапа и конвоя — никого.
Арестантов выстроили в две колонны перед товарным поездом и начали перекличку. Фамилия Антона, ожидаемо, была почти в конце. После этого на кой-то чёрт поставили на колени.
— Сынок, не поможешь? У меня ноги больные, — обратился к Антону низенький дед. Борода длинная, чумазый весь, и глаза на выкате.
— Без разговоров! — конвой при любом удобном случае демонстрировал оружие. Чуть шелохнёшься — уже под прицелом.
Антон ничего не ответил, только кивнул, осторожно руку подал и помог деду встать на колени. Никто их не заметил — и на том спасибо.
Поставили их, чтобы пересчитать. В этот момент все разом как-то погрустнели. Некоторые оглядывались, вдаль смотрели, кто-то что-то шептал одними губами, но что — слышно не было. Произошла в этот момент какая-то общность у людей, а Антон не понимал этой общности — как маленький ребёнок стоит в церкви не понимает, зачем все молятся. После пересчёта запустили в вагоны и заперли. Самые пронырливые занимали места поудобнее, остальные — потерянные — ходили, как призраки, мимо нар, но спустя минут двадцать все расселись по местам. Антону хватило места на одной из деревянных плашек. Те же нары, что и в тюрьме, были, только раздельные, несплошные, как сдвоенные двухъярусные кровати. Кому не хватило — устраивали себе место прямо на полу. Нависла тишина. Все ждали. Никто не разговаривал. Когда поезд тронулся, люди выдохнули. Многие мужчины плакали.
— Простите? — прошептал Антон всё тому же деду, что попросил его о помощи. Мальчик боялся громко говорить. — Простите, а вы не знаете, куда нас везут?
Кто-то с верхних нар обидно прыснул. С соседних на него посмотрели, как на дурачка, и Антон придвинулся ближе к стенке вагона.
Дед сидел на соседних с его нарами, всё шептал что-то про себя. Молился, наверное. Когда Антон к нему обратился, повернулся и так по-отечески, грустно посмотрел в глаза.
— На Колыму нас везут, сынок, — ответил ему дед, — на Колыму.
— А это не Дальстрой?
— Он самый.
***
На пятый день пути Антон стал замечать за собой слёзы чаще. Стыдно было ужасно, хотя тут многие плакали и никого за это никогда не травили. Относились спокойно, с пониманием. А стыдно было потому, что всё человеческое сохло из-за этой бесконечной вони. Из-за жёстких необструганных деревяшек, острые щепки которых постоянно забивались под кожу и ногти. Из-за чужих взглядов и ног, вечно снующих рядом с тобой, когда нужно было справить нужду, ведь из туалета — только дырка в полу в конце вагона. Из-за вечного шума и чувства отчуждённости ото всех.
Антон скучал по вкусной и сытной еде, потому что конвой кормил не всегда. Даже вонючую баланду давали не каждый день. На вопрос заключённых «Командир, а обед сегодня будет?» абсолютно нормальным было услышать «Сегодня без обеда». Радовало то, что воду давали три раза в день. Из разговоров зэков, и не первый раз сидевших, он слышал, что так везло не всем и не всегда.
Чтобы забыться, иногда Антон закрывал глаза и думал о своей прошлой жизни. Думал о том, как бы он сейчас обнял свою мать и как бы они с Димкой, Ирой и Катей пошли гулять по Ленинским. Проблемы той жизни вдруг стали такими глупыми и незначительными. Экзамены, слушание наркома, поступление в аспирантуру или два года производства. Сейчас бы что угодно, сейчас бы самый затхлый завод в Москве. Пусть даже пожизненно на заводе остаться — всё это не важно; главное, на свободе… Сейчас бы ночь и чужие незнакомые глаза в свете старенькой керосинки. Тёплые обнимающие руки человека, которому, по сути-то, наплевать. Каждая деталь его прошлой жизни теперь имела неимоверную ценность. И каждая следующая мысль и воспоминание с каждым стуком колёс казались ему туманней предыдущих.
На восьмой день кто-то совсем рядом крикнул:
— Конвой! Жмурика уберите!
Конвой убрал жмурика.
На восьмой день деда, соседа Антона, не стало, и его выбросили из вагона на следующей остановке. Этой ночью Антон так и не смог уснуть.
На десятый день поезд прибыл во Владивосток, а Антон увидел море впервые в жизни. Их снова остановили для переклички и пересчёта. Стояли целый час, наверное, и всё это время Антон смотрел в эту бескрайнюю, свободную даль. Ветер иногда доносил брызги волн к его лицу, щекотал обросшие неровной щетиной щёки. Морская вода по частичке оживляла что-то внутри. Что-то важное; что-то, без чего не может обойтись человек даже в таких страшных условиях. Шастун подумал, что это была воля к жизни.
Море. Могучая, непобедимая стихия. Ветер стихает, огонь гаснет, земля уходит из-под ног, а вода остаётся. Вода живёт, испаряется, взмывает ввысь, а потом снова обрушивается на землю и возрождается. Антон хотел бы стать водой за эти пять лет. Пройти этот путь и вернуться человеком.
Корабль оказался самым жутким и неприятным, но только потому, что всех вокруг тошнило и рвало. Кажется, у арестантов поголовно была морская болезнь. Антону повезло: он качку спокойно переносил, а ещё много спал.
Помимо привычных пайков давали селёдку, которую Антон терпеть не мог. Все набрасывались на неё, как одуревшие, а потом пить просили. Конвой воду на этот раз жадничал, потому что им лень было лишний раз работать. А пить хотелось, особенно тем, кто ещё и блевал, не утихая, то в парашу, то прямо на пол. У многих было дичайшее обезвоживание, но охрану этот вопрос не волновал.
***
На пятый день хода сначала по Японскому морю, близ границ с Японией, а потом и по Охотскому, они прибыли в бухту Нагаева, где совсем недалеко расположился рабочий посёлок Магадан. Высадили быстро, однако в порту этап пробыл долго — впереди ждала очередная перекличка и распределение по новым этапам: людей разбрасывали по приискам Севвостлага. Тут же, в бухте, находилась администрация.
Антон, выйдя на берег, сразу почувствовал инакость воздуха: прохладный, до одури чистый и влажный, он был абсолютно чуждым, и, наверное, это заставляло тосковать по дому ещё сильнее.
Люди, измотанные дальней дорогой, голодом, обезвоживанием и морской болезнью, ходили как сонные мухи, а конвой только рад: был повод пригрозить, прикрикнуть или стукнуть прикладом по спине. Антон старался держаться бодро, хоть и был дезориентирован. Его будто на другую планету невольно привезли. Другие правила и порядки; другие люди, у которых свои законы, направленные, к большому сожалению, в большинстве своём против человека. Мимо сновали гордые суровые офицеры и вольнонаёмные, но они были пободрее. Плыли, оказывается, на одном пароходе, но условия у них были в разы лучше.
Впереди всего ничего — день пути в грузовике до прииска. Хотели пешком пустить или на телегах, но охране самой не хотелось столько дней мучиться с полуживыми заключёнными, поэтому уговорили начальство выделить машины. На этот раз ехали свободно: человек по десять арестантов и по двое конвоиров с винтовками наперевес в открытом кузове. Тут не заботились о секретности: жители за последние несколько лет уже привыкли к виду полумёртвых арестантов и давно на них внимания не обращали.
Было свежо и удобно. Правда, ближе к обеду начали донимать комары и приходилось постоянно отмахиваться. Ехали молча, лишь иногда тихо переговаривались. Антон большую часть времени молчал. Два раза за весь день останавливались на оправку. Единичные просьбы игнорировались, поэтому конвой сам решал, когда арестанты справят нужду, что было унизительно для всех и для многих — больно. Дело это происходило коллективно у обочины и обязательно под прицелом. К вечеру, наконец, добрались до прииска. Назывался он «Ш.». Ранее сидевшие рассказывали, что каждый прииск на Колыме в большинстве своём говорящий. Сложно было представить, что ждало тут Антона, но на «Ш.», вроде как, обещали тяжёлую работу.
Юношу уже начало клонить в сон, и он готов был упасть хоть здесь, на земле, и уснуть сладким сном в ногах у охранников, но нужно было идти. Прииск — огромная территория, но лагерный участок, где происходила вся «жизнь», — огороженная колючей проволокой зона с невысокими деревянными домиками внутри. Когда этап подвели к воротам, Шастун поднял голову вверх, где над деревянными воротами небрежно была прибита большая фанера с вышками по обе стороны, а на ней ровными белыми буквами написано:
«
Труд в СССР есть дело чести, славы, доблести и геройства!»
Так и встречали новоприбывших. Цитата эта не мотивировала и даже не вдохновляла. Она вселяла в душу человека страх и ужас. Этапы шли скопами, под охраной, как свиньи на скотобойню. Вот и вся честь, вот и вся слава.
Вошли в зону. Те самые невысокие деревянные домики — несколько бараков, столовая, баня, пара зданий администрации и их же квартиры. На самом отдалении — каменное сооружение — то был карцер.
Закрыли ворота, остановили на пустыре без травы, выстроили в колонны. Снова начали считать, но на этот раз несуразно долго. Сложилось ощущение, что большая часть конвоя (который, к слову, менялся из раза в раз, но теперь обещался быть постоянным) была попросту неграмотными имбецилами, которым счёт больше двадцати оказывался не под силу. После мучительного пересчёта повели на мытьё и бритьё. Процедура эта была обязательной — потому что начальство боялось нашествия вшей — и унизительной — потому что сбривали абсолютно все волосы, в том числе и на голове.
После мытья выдали лагерную одежду, потому что в своей было находиться не положено. Впервые Антон был благодарен за свой рост: лагерное тряпьё оказалось каких-то необъятных размеров, и всем приходилось клянчить меньший размер или меняться. Антону же было в самый раз. На робе нашивался номер заключённого. Когда Антон, рассматривая свои цифры «Ш-753», задумался, какой-то зек посмотрел на парня и тихо произнёс:
«Не человек ты больше. Палка с номером».
Бельё тоже выдавали новое. Оно хоть и было чистое, но сильно потрёпанное. Страшно представить, сколько людей уже его поизносило. Однако после стольких недель, проведённых в тюрьме, а после и в пути — чистая одежда и возможность помыться, смыть с себя недельные корки, как глоток свежего воздуха.
Теперь осталась последняя часть инициации — сортировка. Тут определяли доходяг в больницы, чтобы подлечить и подкормить, а более крупных и здоровых уже отправить на работы. Правда, не понятно, по каким критериям они определяли здорового и нездорового, если человек как минимум не был в предсмертном состоянии. А таких в этапе оказалось немало.
Чистых, выбритых и одетых снова выстроили. На эту процедуру подошёл кто-то из начальства, как понял Антон — высокий темноволосый мужчина с ровной, гордой выправкой. Он сложил руки за спиной, встал рядом с конвойным, контролируя его действия и постоянно заглядывал в списки. Лицо его, и так до жути суровое, стало ещё более напряжённым и раздражённым. Было видно, что работой он недоволен. Постукивал всё кончиком сапога едва заметно. Нервный.
— Шастун! — выкрикнул следующую фамилию конвой.
— Я! — отозвался Антон. Вышел браво вперёд и, наверное, бодрее всех.
Тот оглядел юношу — клоками небрежно побритого, уставшего и заметно похудевшего за время тюрьмы и пересылки — и вынес вердикт:
— На поправку.
— Сдурел, что ли? — подал голос темноволосый мужчина. — Ты мне пол-этапа на поправку отправишь, а сам шахты пойдёшь подрывать?
Конвойный сразу же стушевался, но поспешил оправдаться:
— Арсений Сергеевич, да вы посмотрите на него, он же в первый день тут кончится… Кости одни.
Тот прыснул в ответ, но сказал достаточно тихо:
— А ты где-то у нас тут мясо видел?
Антон старался виду не подавать и молча ждал, пока двое людей решат, откинется ли он в первый же день или нет. Обидно стало до чёртиков, а ещё страшно, и это было заметно по глазам.
Начальник оглядел его с пят до головы, даже несколько раз, думая всё. Антону на мгновение показалось, что мужчина сморщился.
— На работы его. Нам планы надо выполнять. И, Бога ради, живее! Сколько можно с ними канителиться, — закончил он, развернулся и пошёл прочь.
Антон ещё долго следил за его шагом: уверенным, твёрдым. Следил, пока тот не скрылся за дверью административного здания неподалёку.
Стемнело. Людей наконец расселили по баракам. Обстановка тут отличалась от тех тюремных мест, где уже побывал Шастун. Всё обжитое, почти домашнее. С нар на них глянули люди, побитые во всех смыслах: худые до жути, с пожелтевшими кожей и ногтями, красными синяками под глазами и нездоровым взглядом. У кого пальца не было, кто с повязкой на глазу или без зубов.
Антон и ещё пара человек оглядели свой барак, куда их отвёл конвой: по обе стороны от центрального входа два длинных помещения, напоминавших корпусы. В каждом — по два ряда нар с обеих сторон. У дальних стенок стояли печки и стол. Помимо этого, по сути, больше ничего и не было кроме обустроенных мелочей, которые организовали уже сами заключённые. Стол ещё прямо напротив входа. Там сидели курили, пили что-то из железных ржавых кружек и играли в карты.
— Пахан, ты гляди, кровь новую привезли, — сказал один из сидящих за столом другому, кивнув на нескольких вошедших арестантов.
— Чё ты мне тут мутишь, отбивай! Шваль политическая поди.
Антон прошёл в правое крыло и сел на свободную нару почти у самого входа.
Он долго сидел, смотря в стену, куда-то между прогнивших брёвен. Думал обо всём, что с ним произошло, под мерный говор корявого русского и понял, что ничего из этого так яростно внутри у него больше не откликалось. Стало до жути равнодушно, и даже самые неприятные и унизительные для культурного человека вещи он теперь принимал чем-то обыденным, разве что малость досаждающим. Возмущение, страх и обида за собственное достоинство растворились, как будто и не осталось этого всего больше.
В момент раздумий его кто-то стукнул по плечу. Антон обернулся. С соседних нар руку ему протягивал мужчина, внешне похожий на кавказца. Лицо какое-то настырное, быдловатое, но на криминальный элемент он не походил.
— Серый.
Антон руку пожал.
— Антон.
— Какая?
Антон вылупился на Серого и понять не мог понять, что от него хотят.
— Что какая?
— Ну статья. Какая?
— А, — опомнился он, но всё ещё жутко тормозил. Никак не мог прийти в себя, — 58-я.
— У меня тоже. Соседями будем.
Антон кивнул. Первый более-менее адекватный диалог за последние несколько недель состоялся, и это помогло опомниться. Он стал разгребать свою сумку, складывая кое-какие вещи в тумбу рядом со своим местом.
— Зелёный?
— Чего?
Серый заржал, глядя на Антона:
— Ну точно зелёный. Ты всё-то не выгребай: это тебе не санаторий. Тут таких, как ты, сразу обдуривают.
Антон снова потупился:
— А что можно выгребать?
Серый хмыкнул презрительно, отвернулся и ничего не ответил. Антон из этого сделал для себя вывод и всё, что достал, решил убрать. Кроме металлической кружки, которую стащил ещё с корабля. Кружки нужны были везде и обязательно, иначе приходилось худо. Конвой на кружки скупился, искать никто ничего не хотел, поэтому либо у тебя своя, либо остаёшься без воды. К тому же металлическая покоцанная посуда стояла тут на каждой тумбе, у каждых нар.
— Молодец, малой, — одобрительно протянул Серый и улыбнулся. — Быстро освоишься.