человеку, всегда протягивавшему мне руку,
бабушке
Christian Reindl – Cernunnos CLANN – I hold you Она шла, не разбирая дороги, шла по памяти, не думая о земле, покрытой подтаявшими наростами льда. Такова была её последняя воля: идти, идти, не имея сил думать о последствиях. О последствиях она думала слишком давно, слишком много, но сейчас это не имело значения – её поглотило исступление. Ломило суставы, особенно сильно болели колени; прострелами, вспышками, словно молнии ударяли прямо под плоть и прямо к изнеможённому скелету, однако усталости, вопреки обыкновению, не было. Её и не могло быть: так велико было её желание увидеть его. Ещё раз. Ещё один раз, хотя бы на кратчайший миг. Последний раз – она знала это наверняка. Ей хотелось попрощаться с ним. Было темно. Темно и холодно. То, что предполагалась быть снегом, мокрыми хлопьями падало на куртку, обязанную защищать её от холода, – ничто, уже ничто не могло согреть её, ибо холод пробирался к костям, к хрупким старым костям. Она всегда улыбалась, замечая это: жар был доступен ей теперь только в лихорадках. А хлопья всё падали и падали, застилая взор. Седые пряди, выбившиеся из-под шапки, надетой скорее по привычке нежели потому что она хотела уберечься от завывающего ветра, липли ко лбу. С них стекали капли, оседая в бровях и на ресницах. Можно было подумать, будто она плачет – она не плакала. Она смотрела под ноги, не видя перед собой ровным счётом ничего. Весь её мир замкнулся на одном ощущении: желании увидеть его. Она спешила, торопилась как только могла женщина её возраста. Времени было мало – для спешки была причина. Она почувствовала это среди ночи, задремав под шум очередной передачи. Сначала ощущение было нечётким: охватило пальцы ног, ступни, голень, поползло вверх, словно призрачная змея, пока не растворилось в едва вздымающейся груди, не дошло до затёкшей шеи и онемевших рук. Она почувствовала приближение смерти. Поворот. Она повернула. Здесь надо было повернуть. Она должна была потерпеть ещё немного. Тощие покосившиеся станы берёз встречали её радушным безмолвием. Во мраке ночи всё выглядело пустынным, тихим, словно приглушённым, хотя в ушах её почти звенело от того, как бурлила кровь. Она задыхалась, но шла навстречу всё новой и новой тьме: без страха, без опасений, без мыслей, без сожалений. Идти. Идти. Идти и не останавливаться. Остановка – смерть, нельзя умереть. Нельзя умирать, не попрощавшись. Скорее, – подгоняла она себя, преодолевая метр за метром, снова и снова, с очевидными усилиями делая нетвёрдые шаги. Впервые за долгие годы она не позволяла себе думать о смерти; как о долгожданной гостье, давно забытом друге, даре в конце концов, освобождении от земных оков. Ещё немного – думала она, – ещё немного, и ты заберёшь меня, и унесёшь в свои додревние земли, но сначала будет он. Снег грязными кучами высвечивал надгробия, на которых были написаны сотни неизвестных ей имён. Она предпочитала не смотреть на них и прежде, потому что эти имена, все как одно, напоминали ей о тех, кого рядом не было. Она потеряла многих, и хотя и знала, что у неё всё ещё остаются дорогие ей люди, те, кто пребывал в лучшем, она надеялась, из миров, ежедневно смотрели на неё с редких чёрно-белых карточек, расставленных на шкафах; и она горевала по ним. Дышать между тем становилось всё тяжелее и тяжелее, будто грудь набили песком, в горле сохло, губы трескались, сердце колотилось в бешеном ритме. Поворот. Она вошла на территорию кладбища. Узкая и неудобная, кривая дорожка вела её вперёд. Немного, ещё совсем чуть-чуть и она увидит его… его имя, выбитое на ледяной плите. Ни слёз, ни злости – лишь бы дойти. Чёрная. Надгробная плита была чёрной. Последнее, что от него осталось. Она упала на колени. Болела спина, рёбра, кисти, пальцы – боль поработила её жизнь. Она плакала, не умея унять одиночества, вышедшего наружу. Она кричала или это только казалось ей криком. Ей нечего было сказать, не о чем было просить и говорить: умершие ведь не слышат. Снег неустанно падал. Она опустила негнущиеся руки под колкие льдинки, пытаясь проникнуть в могилу, землю, посыпку, что угодно. Заныли шрамы, взвыли, как раненые звери. На этом кладбище, во всём мире не было ничего страшнее, уродливее и ужаснее его имени на этой чёртовой плите. Она бы расколола, вытащила, избила бы кусок этого камня или металла, чем бы он ни был. Ей хотелось уничтожить его. А потом буря стихла. Покой медленно подкрадывался к ней. Она плакала, но уже без слёз, сотрясаясь от беспомощности и пустоты. – Я не люблю, когда ты плачешь, – прозвучал, наверное, голос звёзд. Голос низкий, мужской. – Мне всегда больнее переживать твою боль, у меня ведь уже ничего не болит, – она не отрывала взгляда от безмолвной могилы: она научилась смирению ещё тогда, осознав, как ценны ошибки, ибо ошибки доступны лишь живым, живым подвластно исправлять ошибки, но не мёртвым. Мёртвецы молчаливы. – Теперь я рядом, мама, – она подняла глаза, полуслепые, близорукие, видящие так мало в этой бесконечной тьме, нарушаемой редкими всполохами фонарей, расположенными где-то вдали. У него было такое же лицо, каким она представляла его десятилетиями: скулы, губы, брови, прядки, нависающие над лбом. Та же шея, те же руки, которые он протягивал ей. Она открыла рот, хотела что-то сказать, но не смогла выдавить из себя ни слова. Они смотрели друг на друга: он с радостью, с улыбкой, с пониманием, она — ошарашенно, удивлённо, окаменело. – У тебя… – прошептала она, давясь воздухом, исчезающим звуком собственного голоса, – Крылья… – она осмотрела его – Чёрные… Он закрыл глаза и выражение его лица стало блаженным. Огромные крылья, покрытые чёрными перьями, идеальные крылья. Она улыбнулась тоже, потому что всё-таки смогла увидеть его. – Там, где я, все носят крылья, – он распрямил свои сильные плечи. – Я покажу тебе, – и снова протянул ей руку, ладонью вверх. Она медлила, боялась, что он снова уйдёт. Её парализовало адской болью. – Не уходи, – она не могла потерять его второй раз. Это было бы больше, чем невыносимо. Было бы хуже всей той боли, которую она уже вынесла. Хуже всех воспоминаний, потерь, которые она носила под кожей. – Никогда! Теперь никогда, – он терпеливо ждал. Ей было страшно не за себя: за него, всегда за него. Лишь бы с ним всё было в порядке. Она не имела значения. Он опустил руку, положил другую себе на грудь. Зазвучала музыка. Охватила пространство. Пространство тонуло, крупица за крупицей, погружаясь в звучание скрипок. Она замерла, перестала дышать, кажется. – Это был ты? – выдохнула она, не ощущая более ни боли, ни страха ни пустоты. – В каждой мелодии, в каждой ноте, – ответил он, наполняя всё её существо теплом, – Я каждый раз слушал музыку с тобой, надеялся, ты… – он засмущался, словно всё ещё был ребёнком, наклонил голову, повёл плечом, – услышишь в ней... меня, – он заглянул ей в глаза. – Почувствуешь, – в её глазах не было ничего кроме безусловной любви и счастья. Он протянул ей руку в третий раз. Она поднялась с колен, охваченная невесомостью и эйфорией. Они встали рядом, она вложила свою руку в его. Мир растворился в оркестре, и льющемся отовсюду свете. Он посмотрел на небо, и звёзды посмотрели на него в ответ. – Только не отпускай, – одними губами произнесла она. – Я никогда не отпускал твоей руки, мама, – они взлетели, и была только музыка, снежнинки, вальсирующие от облаков к земле, и был только шорох крыльев.