ID работы: 11877536

За лес улетает воронья стая

Слэш
PG-13
Заморожен
124
автор
Размер:
175 страниц, 4 части
Описание:
Посвящение:
Примечания:
Публикация на других ресурсах:
Разрешено в виде ссылки
Поделиться:
Награды от читателей:
124 Нравится 47 Отзывы 22 В сборник Скачать

II. в междустрочии под волчий вой

Настройки текста
Примечания:

волк ступает по выжженной земле. под рокот отдалённых взрывов, под хруст вывернутых костей, под пляски уродливых фантомов. у волка угольная шерсть, тяжёлая после боя поступь, взгляд отлит холодом и блеском заострённого лезвия, грозный оскал запятнан кровью растерзанных — ухмылка мерещится лишь секундно. волк хочет оглядеть отгремевшее поле битвы с высоты. он восходит на отвесный выступ скалы — демоническое величие вытачивает каждый шаг — передней лапой сметает с пути сколотый камень и встаёт на самый край, взъерошенный ветром и свирепым рыком отозвавшийся на крики пронёсшейся над ним вороньей стаи. громогласный вой разносится на мили вокруг — тонет гулким эхом в далёком море и сотрясает горизонт.

Ритмичный трек из метал-плейлиста ввинчивается сверлящими гитарами и строчками о том, как непрост и тяжёл декаданс — Иваизуми сосредоточенно ведёт наконечник жужжащей машинки по чертежу эскиза, тонкая игла лайнера выдаёт десятки ударов в секунду, забивая в кожу пигмент и вырисовывая на руке клиентки Минори величественный волчий профиль. Пока только контур, ещё без цвета и теней, но уже восхитительный и как будто живой. Ойкава залетает в студию ураганом — узнаётся по шагам с порога, по вжику расстёгнутой куртки и по стуку прикрытой за собой двери. То ли в этой лавине звуков и правда есть что-то индивидуальное, то ли у Иваизуми уже просто заточен слух предугадывать его безошибочно. — Всем привет, я тут немного позаимствую ваш уютный уголок, — почти пропевает он, прошмыгнув из коридора в кабинет, разматывает на ходу шарф и скидывает на стул сумку с ноутбуком. Шуму наводит, оказывается одновременно везде и всюду, даже на кухонную коморку успевает заглянуть, роняет там что-то и спешно оттуда ретируется. Подходит к рабочему столу, склоняется поглазеть на очередное творение. Иваизуми, оторвавшись от рисунка, интересуется: — Как тебе? — Шикарность. Красотища, да? — спрашивает Ойкава у клиентки Минори, на что та активно кивает. — А тату-мастер ваш — и вовсе произведение искусства. Минори хихикает и отворачивается покраснеть в окно. Иваизуми усмехается под медицинской маской и возвращается к работе, пока Ойкава складывает на столике в углу разбросанные эскизы, освобождая себе место. — Тирамису в холодильнике видел? — Да-а-а. — Не трогай, это не тебе. Ойкава комично застывает, уронив на пол бумажку. Смотрит испуганно — ранимый, преданный, оскорблённый. Иваизуми добивает на рисунке линию и оборачивается — фыркает бессовестно. — Да шучу я, иди ешь, я ж тебе его и купил. — Микроинфаркт случился сейчас. — Кофе там себе организуй тоже. — Да не беспокойся, уж я-то у тебя похозяйничаю, не отвлекайся от творческого процесса, — Ойкава снова утанцовывает на кухню, возится там под звон посуды и шуршит кульками, а после возвращается в свой уголок с чашкой кофе и со стаканчиком тирамису, устраивается в кресле за столиком и открывает ноутбук. Ойкава Тоору — известный писатель, прославившийся не только своими книгами, но и своим эксцентричным поведением и вызывающими споры публичными высказываниями. Условия для творчества ему всегда требуются разные, и чаще всего ему привычнее писать дома, в тишине и одиночестве, в собственноручно возведённом вакууме, в котором вмешательство внешнего мира практически сведено к нулю. Но иногда процесс работает иначе, и тишина гнетёт и обступает тяжестью, собственные мысли подбираются отвлечь от затянувшего беззвучия, и Ойкаве приходится отыскивать обстановку поживее, с умеренными фоновыми шумами и в окружении успокаивающих бирюзовых стен — тогда он и приходит в студию Иваизуми. Они познакомились два года назад — Ойкава тогда пришёл по рекомендациям к мастеру Иваизуми Хаджиме обновить набитую ещё в студенчестве татуировку. Череп в короне среди роз обрёл чёткие контуры и заиграл новыми красками, и Ойкаве захотелось больше — двух рыбок на другой руке, рожицу гуманоида возле запястья, стрекозу на шею, меч под ключицу и кучу рандомных фраз, разбросанных по всему телу. А ещё разговориться с мастером о себе: — Ты же читал мои книги? — Нет, — ответил Иваизуми честно. — Обалдел? — вскинулся Ойкава — чудом не в момент, когда Иваизуми поднёс к его коже машинку. — Прочитай хоть одну, слышишь? Я вообще-то классный писатель. Иваизуми пообещал как-нибудь приобщиться. После сеанса он записал Ойкаву на следующие татуировки, объяснив, что очередь забита на месяц вперёд, но что поделать — он востребован и неоспоримо хорош. Ойкава задумчиво хмыкал и сверялся с календарём в телефоне, разглаживая на руке защитную плёнку и невзначай покидывая на мастера любопытствующие взгляды. — На ужин с тобой тоже нужно записываться и становиться в очередь? Хаджиме поглядел на Ойкаву исподлобья, усмехнулся заинтересованно, сложив на груди забитые татуировками руки. Из колонок играло какое-то техно с гипнотическим вокалом — Ойкава что-то сам нащёлкал и выбрал плейлист с каверами, хозяйничал вовсю уже тогда. — Я свободен завтра после семи, пометь себе в календарик, — ответил Хаджиме, протянув Ойкаве заживляющий крем. Ойкава победно ухмыльнулся, расцвёл и засиял — ослепительнее светодиодной лампы. Намеченный ужин прошёл за разговорами обо всём на свете — у Ойкавы важное и неоспоримое мнение на всё подряд и тяга к дискуссиям, которую Иваизуми охотно разделяет, а ещё не стесняется подкалывать, любуясь невольно комичным возмущением, остроумничает и смешит, заставляя Ойкаву неприлично громко прыскать и зажимать ладонью рот, чтобы не хохотать безудержно на весь ресторан. Где-то на середине вечера на них почти одновременно нахлынул приступ творчества — Ойкава достал телефон накидать в заметки зародившийся в голове абзац, а Иваизуми раскрыл скетчбук и зарисовал придумавшийся эскиз для татуировки, образ возник случайно, сплёлся из орнаментов и нетерпеливо попросился на бумагу. Ойкава подметил, что атмосфера близка к идиллии, что как будто они друг друга вдохновляют — Иваизуми посмеялся и предупредил, что на подобное можно очень быстро подсесть. Второй татуировкой у Ойкавы по плану была стрекоза. Иваизуми помнит, как Тоору болезненно кривился и шипел, как таращил глаза в попытках отвлечься от происходящего на включенный специально для этой цели фильм — выходило не особо. — Я читал, что мужчины воспринимают боль при нанесении тату на шею всё-таки полегче, — жаловался он, всеми силами пытаясь сконцентрироваться на происходящем на экране. — У каждого болевой порог индивидуален, — ответил Иваизуми, невозмутимо продолжая выводить контур стрекозиного тельца. — У тебя к тому же кожа совсем уж нежная, чуть ли не шелковистая. — Какая непростительная подстава от своей же безупречности, — вздохнул Ойкава несчастно, зажмурился и сильнее ухватился за подушку кушетки. Третью татуировку Ойкава наметил набивать на груди. Надпись рукописным шрифтом — lose control with all the pretty flowers in the dust — в холодном свете кольцевой лампы гасятся лишние тени, и Ойкава медленно стягивает футболку, отшучивается и храбрится, мол, он выдержал набивку на шее, теперь ему ничего не больно и не страшно. Но всё бесстрашие выветривается из него на удивление быстро — выдыхает шумно и напрягается всем телом, хотя Иваизуми только мажет ему на грудь гель и прикладывает бумагу, перенося на кожу чуть выше соска выведенный трансферными чернилами выгнутый дугой текст. — Чш-ш, спокойно, мы ещё даже не начали, — успокаивает Иваизуми, разглаживая прижатый эскиз. — О да, — не особо успокаивается Ойкава, елозя и сгибая в колене ногу, пока Иваизуми осторожно снимает переводную бумагу с его груди. — Боюсь представить, что будет с нами дальше. На первых секундах заработавшей машинки и от вбивающейся в кожу иглы Ойкава ожидаемо вздрагивает. Иваизуми перехватывает его за бок, вжимает пальцы в выступающие рёбра, чувствует отбивающие в ладонь отголоски рваного пульса. Ойкава в его хватке покорно замирает, выгибает шею и улыбается нервно в потолок, прикусывая губу и розовея внезапным румянцем. Иваизуми глушит под медицинской маской смешок, согласный на все сто — то ли ещё будет. Наверное, что-то тогда всколыхнулось и накрыло окончательно. Наверное, Иваизуми уже не смог бы отрицать, что думать об Ойкаве он стал до неприличия часто. В любом случае, второе свидание — а Ойкава уже не стеснялся использовать именно это слово — закончилось поцелуями на заднем сидении такси и жизненно необходимой потребностью поведать Ойкаве, как завораживающе красиво раскалываются огни фонарей в его карих глазах. Спустя ещё два свидания и после ночи, когда Ойкава снимал перед Иваизуми футболку уже не в стерильном свете, а в укрывающем полумраке, и когда Иваизуми оценил чувствительность его кожи не пальцами и профессиональной иглой, а губами, Тоору вдруг заявил, что им с Иваизуми нужно съехаться. Затея слегка застала врасплох — Иваизуми тогда как раз завязывал шнурок, пошатнулся от неожиданности, выпрямился постоять неподвижно и поглядеть на Ойкаву в загадочной тишине. — Я плохо схожусь с людьми, — поделился он настороженно, машинально поправив выбившийся над виском Ойкавы непослушный завиток. — Я тоже, — улыбнулся Ойкава беззаботно, потянул руку Иваизуми на себя и переплёл его пальцы со своими. — Думаю, нам будет весело вместе. Собственно, так оно и вышло. Скука и совместная жизнь с Ойкавой Тоору — вещи несопоставимые, жизнь после встречи с ним так или иначе даст сбой, крутанёт сальто и заиграет под совершенно новым и ранее неведомым углом. Ойкава взбалмошный, самовлюблённый и страдающий от собственной гениальности, дурашливый и смешливый, но вместе с тем раздражительный и вспыльчивый, готовый протестовать против целого мира и временно всё ему прощающий, стоит миру одуматься и начать его восхвалять. Сова по образу жизни и неряха, оправдывающий сотворённый срач творческим беспорядком, склонный к излишней театральности, шумный и приставучий, тактильный до ужаса, сыплющий поэтичными дуростями и ласковыми прозвищами, как будто колючести, направленной на посторонних, нужна контрастная оборотная сторона, которая и обрушивается на Иваизуми — потоком обожания и привязанности, растапливающей многовековые льды. Причуд у Ойкавы предостаточно, но, по мнению Иваизуми, угрозы их отношениям они не несут, и спустя два года он может с уверенностью заявить, что ужиться с Ойкавой Тоору вполне себе возможно. Гораздо тяжелее другое — ужиться Ойкаве Тоору с самим собой. Минори остаётся страшно довольная готовой татуировкой — бесконечно благодарит и обещает обязательно прийти ещё. Иваизуми, провожая её в коридоре, даёт последние наставления по уходу, велит писать ему, если вдруг возникнут вопросы, и желает благополучного заживления. — У меня назрела идея, — объявляет он торжественно, вернувшись в кабинет. — Мы закажем вечером огромную пиццу. Ту самую, которую попробовали в прошлый раз, она бомбическая. — Ива-чан, ты поистине солнце в моём царстве тьмы, — Ойкава на секунду отвлекается от печатанья и посылает из-за ноутбука воздушный поцелуй. Так и есть, атмосфера близка к идиллии — непривычно для Иваизуми, но, как он и говорил, подсаживаешься на подобное быстро. И о чём-то в этом мироздании не врали — о береге, что покажется после шторма, о подошедшем последнем фрагменте паззла и о катарсисе, случившемся посреди обречённости. И о том же солнце, взошедшем в царстве тьмы — в случае Иваизуми звучит до ироничного буквально. Ведь для него “покинуть царство тьмы” — вовсе не метафоричный оборот. Скачки настроения у Ойкавы всегда непредсказуемые — связанные с писательством особенно яркие, потому что на писательстве держится вся его жизнь, здесь и реакции бурные, и негодование от несправедливых заявлений, и рвение грызть глотки за каждую свою букву. Вот и сейчас его срывает, потому что потянуло по глупости проверить, что творится в литературном мире. — Ебучий Араи подражает моему стилю, он думает, я совсем слепой еблан?! — Ебучий Араи просто не рассчитывал, что сам Ойкава Тоору полезет читать его новую книгу, — отзывается Иваизуми, занятый уборкой рабочего места. — Да и как вообще можно украсть чужой стиль? — В том-то и дело, что нельзя, это бросается в глаза, эти жалкие попытки мыслить как я видны за километр, вот только выглядит это всё так, будто моему стилю переломали руки и ноги и свернули шею! — Ойкава сбивает неосторожным взмахом руки ноутбук, медленно выдыхает, поправляет сдвинутый экран и трёт успокаивающе виски. — Я знаю свой слог, потому что я годами его в себе взращивал. Это то, что является частью меня, это ритм, в котором звучит мой собственный внутренний голос, это то, что вместо крика выдирается из горла вместе с кровохарканьем. И я узнаю свои стилевые приёмы, свои метафоры и свои заигрывания с пунктуацией даже переведёнными через кальку и изуродованными левым уёбком, неспособным исторгнуть из себя что-то своё. Иваизуми стягивает с рук перчатки, отбрасывает в мусорное ведро и подходит к Ойкаве. Кладёт руку на округлую спинку кресла, склонившись молчаливой поддержкой и позволяя высказать накопившееся. — Вот он пытается написать текст без запятых, но он делает это неправильно, бездумно и неуклюже, — Ойкава едва желчью не плюётся, тыкая пальцем в электронную страницу. — Это не сухое упражнение в школьном учебнике на повторение пунктуации, ебать её через запятую. Отрывок с отлетевшими запятыми — это сумбур мыслей, нахлынувший в секунды падения с крыши, это поток воспалённого сознания, это лихорадочный бред в промёрзлых стенах викторианского замка, это, блять, поддетый пинцетом и выдернутый прямо из головы оголённый нерв, это — крушение товарняка в бездождливом июле. Иваизуми не удивляется его пылким речам — хоть и в очередной раз невольно восхищается. Своё обещание Иваизуми всё-таки выполнил — прочитал не одну, а все книги Ойкавы. А потому он знает, что для Ойкавы значат слова — выцарапанные и выскобленные из вывернутой кожи, насланные будто болезнью и пошатнувшимся рассудком, отлитые в пули или сплетённые в удавку, и как он с их помощью способен — надрезы оставлять и выламывать самому себе по ребру. Иваизуми касается его волос — ворошит затылок, привычно успокаивая, напоминая без слов, что ему не грозит никакой беды. — Ты же понимаешь, что никто не сумеет так, как ты? — Понимаю, — Ойкава льнёт к касанию и притихает, как будто совсем ручной. — Когда-нибудь и до других это дойдёт. Ойкава сворачивает на экране все вкладки и закрывает крышку ноутбука. Складывает гордо руки на груди, перестроившись с гнева на молчаливое презрение и осуждение всех бездарных и обнаглевших. Иваизуми приобнимает его за плечо, треплет ободряюще, будто сгоняет с него злость и ненужные печали. Приловчился, научился предугадывать и вовремя усмирять, чтобы ерундовые всполохи не повлекли за собой настоящую разрушительную стихию. Сегодня бурю удаётся миновать. У Ойкавы имеется проблема. Их много, но одна впивается особенно остро — он быстро остывает к собственным произведениям. Пока Ойкава пишет книгу, он ею горит. Бредит буквально, отключается от внешнего мира, уходя в свою историю с головой, живёт мыслями и поступками персонажей, забывая про себя самого, отчего Иваизуми приходится вмешиваться и напоминать ему, например, что людям иногда необходимо есть и спать. И пускай в период написания Ойкава и выглядит порой ходячим трупом, перешедший полностью на ночной образ жизни и вместо сна поглощающий предрассветный кофе, Иваизуми он заявляет уверенно и честно — в такие периоды он чувствует себя по-настоящему живым. Но стоит книге сойти с печати — и запускается обратный отсчёт. Ойкава охотно говорит о написанном, щебечет безустанно, делится историей создания и мельчайшими деталями — пока не обрубает. И становится безразлично, что там такое написано и для чего оно вообще создавалось, за что боролись персонажи и к чему они пришли, потому что Ойкава вот пришёл — к мёртвой точке и побочному неминуемому оледенению. Сам Иваизуми с подобным не сталкивался. Дать ему просмотреть свои старые эскизы и фотографии готовых татуировок клиентов — он всем останется доволен. Проблему Ойкавы он пытается объяснить результатом творческого роста — мол, ты развиваешься, а потому и логично, что всё новое, что ты создашь, будет казаться тебе лучше, чем предыдущие творения. Ойкава вроде и согласен, а вроде мычит задумчиво, бросая тоскливые взгляды за окно. “Странно просто выходит. Получается, что я не могу сопоставить себя со своими же книгами, существую будто в отрыве от того, что сам же написал. И вроде только опубликовал книгу — а уже из неё вырос. Как будто я и не создавал ничего, по итогу мне нечем даже гордиться.” Звучит как-то неутешительно. Отсюда же на потешной верёвочке с бубенчиками тянутся проблемы с самоопределением и творческие кризисы — кратковременные и излечиваемые приходом новых идей, но всё равно болезненные. “Кто я, нахуй, вообще такой?” — спросил Ойкава однажды, будучи пьяным и раздосадованным, шмыгнул носом и отрубился раньше, чем Иваизуми успел придумать остроумный ответ. Поэтому у Ойкавы назрела цель — написать уже наконец-то книгу, которая подарит ему долгосрочное удовлетворение от проделанной работы. Чтобы последняя точка ставилась с ощущением грандиозности содеянного, чтобы завершённое и напечатанное не казалось позже чем-то чужеродным, чтобы гордиться написанным самому, а не вздыхать утомлённо и не открещиваться только из уважения к прошлой версии себя — тоже уже неузнаваемому и чужому. Написать такую книгу Ойкава хочет к тридцати годам. Почему именно к тридцати — Иваизуми не особо понимает. Может, секрет в одержимости круглыми цифрами или в каких-то навязанных обществом стереотипах, от которых Иваизуми всегда был далёк, но лезть с расспросами он не спешит, приписывает причуду к сотням других и наблюдает за суетой со стороны. Суету Ойкава наводит уже с пробуждения. Хлопочет на кухне и попутно огрызается на телефон, отвечая говорящему по громкой связи менеджеру. Разговор приятным не назвать — мало того, что бубнит под руку, так ещё и отвлекает всякой ерундой. — Ты должен сотрудничать, понимаешь? — голос из динамика звучит усталый и недовольный. — Так работает социум, если вдруг для тебя это новости. — А больше я ничего не должен? — интересуется Ойкава, агрессивно взбивая венчиком молоко в миске. — Ну там не шутить цинично на пресс-конференциях, не реагировать на гомофобные комментарии, что ещё от меня требуется? Общаться с родственниками, радоваться чужим беременностям? — Режиссёр никак не может приступить к съёмкам, потому что ты упёрся рогом и отказываешься признавать выбранный им каст. Ты в курсе, что он не обязан ждать благословения твоего сиятельства и вправе снимать так, как ему хочется? — Этот актёр не только совершенно не подходит на роль, но и в принципе играть не умеет, — Ойкава с гневным звоном бросает ложку на блюдце. — Это бездарная смазливая картонка, перекладываемая из-под одного режиссёра к другому, и это я ещё мягко выражаюсь. — Зато он привлечёт к твоей книге новую аудиторию. — Аудиторию из кого, из одержимых безмозглых фанаток? Вот уж нахуй надо, так что пусть и этот отморозок, и его бешеное стадо держатся подальше от моей книги, я всё сказал. Прервав ответные возмущения, Ойкава завершает звонок. Вертит чашку, струйкой вливая в неё взбитое молоко, перечёркивает ловким движением пенку и ставит на стол перед Иваизуми готовый капучино с нарисованным на пенке сердечком. — Знаешь, о чём я подумал? — Ойкава выдвигает стул и подсаживается рядом. — Как всё-таки хорошо, что в твиттер автоматически не транслируются мысли из головы, а то я бы не вылезал из скандалов. Иваизуми засматривается на молочное сердечко. Улавливает умилительный контраст — между мечущим молнии Ойкавой и тем, что выходит из-под его рук благодаря навыкам бариста, приобретённым во время подработки в студенческие годы. — Не волнуйся, я сохраню твой секрет. — О том, какая я на самом деле гнида? — улыбается Ойкава, сложив руки лодочкой и опёршись на них щекой. — Я рад, что всё это в первую очередь не отпугивает тебя. Иваизуми хмыкает, пробуя пенное сердечко губами. — Если ты действительно пытаешься меня отпугнуть, то старайся получше. — Я не могу придушить этого актёра, Ива-чан, прекрати меня уговаривать! — ноет Ойкава разочарованно и опечаленно дует на свою чашку. Под кофе он проверяет соцсети — бесконечный источник возмущений и разочарования в человечестве. И если Иваизуми к унылой картине бытия привык уже давно, то Ойкава пока ещё только на середине нелёгкого пути принятия и смирения, превозмогает и клятвенно обещает однажды всё-таки достичь просветления. Пара минут проходит, и вот Ойкава устаёт закатывать глаза, раздражённо цыкать, тяжко вздыхать и ругаться шёпотом-шипением. — Так, всё, люди меня заебали, — заявляет он, отбросив в угол дивана телефон. — Уже с утра, понимаешь? А я ведь только проснулся. — Сейчас три часа дня. — Живу лучшую жизнь, — Ойкава разводит невинно руками. Придвигается ближе и кладёт голову на плечо Хаджиме. — Заебали все, кроме тебя. — Ненавидишь меня меньше всех? — Ты единственный, против кого я не возражаю. — Ух ты, романтика жива. — Только благодаря нам. Ойкава целует Иваизуми в щёку, продолжая обмен любезностями. Проводит пальцем по вытатуированной кобре на предплечье, тычет в торчащий из распахнутой пасти нарисованный клык, как будто напрашивается на ядовитый укус. — Хочешь, дам тебе почитать кое-что из написанного? — предлагает он внезапно, оживлённо подскочив. — Хочу, конечно. — Эксклюзивный материал, ты увидишь первее всех, — грозится Ойкава и уносится в комнату, возвращается и ставит перед Иваизуми ноутбук, разворачивая на экране текстовый документ. Иваизуми склоняется над эксклюзивным отрывком настороженно. То, что пишет Ойкава, ему нравится, но он каждый раз опасается ляпнуть что-то не то — что-нибудь про вычурность метафор или про мысль, которая полетела и унеслась на весь абзац, а суть осталась так и не ясна, хоть и звучало бесспорно красиво. Но здесь как будто что-то иное — смотрит с белого пиксельного полотна завитками символов, бьётся и пульсирует оставленным курсором, это рвётся эпитафией на надгробный камень, это — [— Это сквозное в моей голове передаёт тебе приветы, ветер задувает бесцеремонно в пулевое в лёгком, я думаю о пустынях и о мелодии тоскливой флейты, я думаю о том, как горы засыпают без чужого присутствия, я думаю о том, как мы друг друга не полюбим. Мы не полюбим друг друга — в кровавых боях и в лязге мечей, плечом к плечу или по разные стороны поля боя, под изорванными флагами твоей страны против моей на развалинах которым мы стали виной, моими кораблями на чёрных парусах к твоей закованной в цепи земле, цветением сакуры на изломе эпох, затишьем между пожарами и беседами в ниспадающих с плеч юкатах, темнеющим горизонтом и летом без крика неугомонных цикад, обещанием вернуться после сезона дождей и недошедшими письмами, ложью во благо и задушенным криком, всем моим невыплаканным по тебе без ответа на расстоянии от токио до киото отмеренном протяжённой тоской и вереницей кровавых следов по белому снегу, чахоточным кашлем и предсмертной бредовой иллюзией, непроизнесённым прощанием и отблеском солнца на лезвии твоей катаны, воткнутой в мою безымянную могилу, руганью в спину под расколом небес, вышедшими из берегов океанами и кружащим в смоге пеплом павших империй, ядом дворцовых интриг и разлитым по винным бокалам грехом, циничной сделкой между непримиримыми божествами, контрактом дьявола и отчаявшегося самозванца, ангельским и человеческим сотканным из невысказанных запретных чувств спасением и избавлением от адских мук взамен на ангельские крылья обугленные осыпающиеся кровоточащие крылья трепыхающейся на игле бабочки, мёртвыми глазами выбросившихся на сушу китов и разбившейся о скалы лебединой стаей, порочным союзом бессмертного и влюблённой в него смерти, падением мраморных статуй с пошатнувшихся колонн под надрывный плач виолончели и идущими подряд именами в списке пропавших без вести ты не узнаешь нас неслучившихся нас неопознанных нас не сложившихся узорами на стекле надтреснувшего калейдоскопа но кое-что я расскажу тебе непременно по секрету в тишине апрельской ночи шёпотом хрипловатым над оголённой кожей так что слушай внимательно мой тебе рассказ о том как мы друг друга полюбим. Мы полюбим друг друга — в утренних лучах на безлюдной бесшумной платформе, бегом поездов из токио в киото и растаявшим на небе следом утерянного с радаров самолёта, ожиданием утра и забывшего про нас такси где-то у лесополосы и заброшенных мельниц, хмельной пеленой, стуком в стены и в вены, разговором на кухне вполголоса и табачным выдохом в раскрытые среди ночи окна, свободой не следить за бегом стрелки по циферблату и оставленным нарочно шарфом, расставанием под тенью арочных сводов до новой встречи на перекрёстке под обстрелом огней и одичавшего ветра запомни ноябрь он въестся в память в кожу в искусанные губы это привычка это нервы это страх не успеть схватить тебя за руку когда ты мчишься бездумно с тротуара на красный однажды мы сорвёмся без причины на пристань посмотреть на грузовые краны что на фоне чёрного неба выглядят зловеще как замершие у леса товарняки как очертания гор в предгрозовом сумраке как привидевшийся силуэт в бездонном дверном проёме однажды мы для всех пропадём отключив телефоны и здравый смысл вечно от всего отговаривающий если сходить с ума то только с тобой хохоча неуместно на заправке в придорожном кафе и на кассе круглосуточного магазина мне кажется со мной что-то не так надорвалось сломалось и уродливо поскрипывает где-то на стыке костей но с тобой мне не страшно с тобой всё как будто бы чинится и раскол в моей голове мы прикроем венком из ромашек мы выкрадем время из песочных часов мы выбелим потолок и поверх нарисуем океанские волны мы встретим рассвет в объятьях тумана мы встретим закат на руинах помпей и забудемся снами друг у друга под боком снами в душное стрекозиное лето снами в белую снежную кому с нами поверь ничего не случится в этажах из бетона среди стен из картона на подступах лесного пожара под ладонью цунами среди дюн из песка в ледниковом плену на обломках войны карфагена и вот теперь, когда я открыл тебе тайну, теперь, когда ты знаешь всё наперёд, ты больше не сможешь, ты просто уже не посмеешь — не случиться со мной на этом витке бесконечной вселенной, затянутой на моей шее в петлю.] Иваизуми медленно отводит от экрана взгляд и смотрит на Ойкаву — притихшего в озорном ожидании, как будто ждёт реакции на свой спонтанный кулинарный эксперимент, случающийся раз в полнолуние. — Вау, — только и способен изречь Иваизуми. Но Ойкаве этого достаточно. — Главное, чтобы я не перечитал это перед печатью и не решил, что это наркоманская поебень, — Ойкава разворачивает ноутбук к себе и проматывает вниз страницы. — Это и сейчас наркоманская поебень, но пока она мне нравится. — Мне нравится тоже, — заверяет Иваизуми, сурово нахмурившись. Высказал бы больше, но позорно растерял все нужные слова. Ойкава, впрочем, считывает всё и так — видимо, примерно такого эффекта и добивался. Улыбается довольством и хитростью, проматывая документ и любуясь исписанными страницами, в изящном жесте подпирает висок двумя пальцами — эффект приставленного пистолетного дула мерещится всего лишь на мгновение. — Мне срочно нужно на море, как у тебя с расписанием? Иваизуми вопросительно хмыкает, не поднимая глаз и выстукивая стилусом по экрану планшета. Ойкава, не дождавшись ответа, наклоняется и обнимает Иваизуми со спины, ахает тихим восхищением, разглядывая рисунок. В студии кроме них никого, до прихода записанного клиента ещё примерно час. — С расписанием? Вот сегодня набиваем парню корабль на спину, завтрашний сеанс перенёсся на следующий месяц, а послезавтра у меня свободно, — Хаджиме наконец-то оборачивается и тюкает Ойкаву стилусом по носу. — Завтра можно и рвануть. А что за срочность? — Творческий порыв, — отвечает Ойкава уклончиво, отстраняется и хлопает Иваизуми по плечам. — Значит, едем завтра, прекрасно. Иваизуми и возразить нечем — раз прекрасно, то почему бы и нет. Людям иногда хочется к морю, предстать перед чем-то столь величественным, древним и обманчиво безграничным, сопоставить масштабы — себя и всего того, что существует параллельно в этом огромном мире — почувствовать способность времени приостанавливаться хоть изредка и просто полюбоваться. Может, в этом и правда есть иллюзия свободы — смотреть вдаль и не видеть ничего, что скрывало бы горизонт. Иваизуми помнит, как однажды взглянул на море — и захотел его зарисовать. И как позже образы из головы просились на бумагу, настойчиво и необъяснимо, как всё то — что хотелось из себя вывернуть-выцарапать-изодрать остервенело — обретало форму и цвета, как стала вдруг небезразлична красота, как её захотелось разгадать и создать что-то, в чём она узнается с беглого взгляда и с первого восторженного вдоха. Иваизуми помнит, как однажды взглянул на Ойкаву — те же чувства, как если впервые увидеть океан. Они выезжают, как договаривались, на следующий день — обещавший подняться чуть ли не с рассветом Ойкава торжественно отрубил будильник перед самым сном, поэтому выдвигаются они только после обеда, наблюдая, как перекрёст бледных лучей бьётся о лобовое, пока солнце не скрывается совсем, скользнув напоследок неохотно по развернувшемуся полотну дороги. За руль садятся по очереди. Большую часть пути ведёт Иваизуми, пока Ойкава рядом, извернувшись у окна креветкой, хрустит чипсами и набрасывает в телефоне текст — отключившийся от внешнего мира, только изредка мычит под нос, подпевая песням из плейлиста. Позже он пересаживается на водительское — теперь Иваизуми расслабляется на месте пассажира, красит невозмутимо эскиз на планшете, не обращая внимание на тряску и повороты, в скетчбук записывает строчки из играющих песен, играется со шрифтами, прикидывая, как бы надпись смотрелась на коже. На днях клиент попросил набить ему на руку фразу из книги Ойкавы. Тоору на рассказе Иваизуми моргал в неверии, хмыкнул без особого восторга — а потом долго и отрешённо мешал сахар в чашке, зажимая ладонью улыбку. Лес редеет, сменяясь вымершей пустотой полей, дорога взмывает на холмы с раскиданными над высотой соснами, а вскоре показывается море — мелькает за деревьями серой лентой, подмывая волнами просевший каркас неба. — Море появляется так удивительно, — изрекает Ойкава задумчиво, выезжая на срез к пустынному пляжу. — Берётся из ниоткуда, будто рисуется кем-то. До моря кажется, что есть только лес. Он тормозит машину на пригорке, выскакивает в одной футболке и с блокнотом в руке, поправляет пятернёй волосы, тут же взъерошенные налетевшим ветром, и спускается на каменистый берег. Иваизуми недоверчиво оглядывает полосу пляжа — море рычит и изламывается, белые барашки катятся к суше, пузырятся и разбиваются на крошево брызг. — Штормовое объявили, может, вернёмся в машину? — Это как раз то, что мне надо! — отвечает Ойкава, обернувшись через плечо, и бежит к самой воде. Он падает на сырой песок, усаживаясь прямо на место только что откатившей шипящей пены, раскрывает блокнот и, вдохнув полной грудью ледяной морской воздух, принимается что-то спешно записывать. Иваизуми плюётся ругательствами — и, конечно же, бежит следом. — Тебя же снесёт и продует, куда ты полез? — Я пишу сцену шторма, Ива-чан, мне нужно полностью прочувствовать стихию! — Блять, — Иваизуми опускается на колени рядом, снимает с себя ветровку и накидывает Ойкаве на плечи. — Ты бы ещё на парусах в открытое море вышел, чтобы ощущения были острее! — А у тебя есть парусная лодка? — Ойкава пытается перекричать рокот волн. — Ну же, я чувствую в тебе лихого пирата, жаждущего странствий и морских боёв! Иваизуми — исключительно по-пиратски — высказывается ему, что он обо всей этой затее думает. На них уже вовсю мчится новая крупная волна, белый пенистый гребень опрокидывается и рассыпается, расколовшийся о берег вал накрывает и заливает безрассудную парочку, сглупившую и не бросившуюся искать укрытие перед лицом разрушительной природной силы. Иваизуми хватает Ойкаву в охапку, чтобы его не сшибло — сгибается против ветра, стойко противостоя порыву, как каменный волнорез. Ойкава вскрикивает, прижимает блокнот к груди, жмурится от солёных брызг и звонко хохочет — мокрый насквозь, волосы облепили лицо, ветер хлещет уголками ворота накинутой куртки, подцепляет и отгибает трепыхающуюся страницу, грозится выдернуть и унести в море — её и счастливого безумца, упрямо исписывающего бумагу строчками, рвущимися из него ответным ураганом, стихией на стихию, бескрайним и отчаянным на непокорное и испоротое разбегом волн. Иваизуми остаётся непоколебимо рядом, упрямым заслоном для упрямца, наблюдает в затаённом восторге. И ему не свойственна сентиментальность — как он раньше думал — ему не ведом был трепет — с чего бы вдруг и к кому — и вот всё разбивается, как волна за волной, и теперь ему неизбежностью — любоваться смиренно, восхищаться беззвучно, любить во все глаза — а хотеть руками. Ойкава захлопывает блокнот и валится спиной на песок, раскинув руки и дыша глубоко и часто, будто его самого только что прибило к берегу, шебутного и исцелованного морской пеной. Иваизуми хочет дёрнуть его за плечо и рывком поднять с земли, но вместо этого нависает сверху — ладонь проезжается по размытому месиву, из такого не построишь замки, в такое не закопаешься сам — наклоняется и целует, сгребая в объятия, настигая новым стихийным бедствием, крушением поездов и падением самолётов, обрывом сигналов и мчащимися на скалы кораблями, локальным торнадо, спрятанным укромно под стеклянный купол от остального мира, чтобы остался за пределами и не пострадал, чтобы билось внутри об исписанные трещинами стены, чтобы солью жгло губы и отпечатывалось на обнажённой ветрам и касаниям коже. Иваизуми помнит, как однажды взглянул на море — и шелест волн предвещал, что жизнь отныне не будет прежней. — Я хочу удалить всё, что написал. Иваизуми медленно оборачивается на голос, не уверенный толком, не ослышался ли он. Кладёт надкусанный бутерброд на тарелку — никаких упрёков в сторону его полуночных перекусов, не один он шарахается по дому со сбитым режимом — разглядывает заявившегося на пороге кухни Ойкаву как галлюцинацию. Интересуется вкрадчиво: — Ебанулся? Ойкава с хохотком валится на стул. Бледный и растрёпанный, с лихорадочным блеском в глазах, подведённых синевой бессонниц. — Можно и так сказать. Я почти подобрался к финалу и… Понял, что заканчивать попросту не хочу. — Так а что не так-то? Не придумывается конец, не хватает слов? — Слов во мне всегда предостаточно, у меня от них голова гудит, — глухо отзывается Ойкава, спрятав в ладонях лицо. — Просто это всё хуйня, очередная хуйня-бессмыслица-нелепица, на которую я зачем-то тратил время и силы. — Блять, да как такое возможно? Ты же был в восторге от того, что пишешь? — Добро пожаловать в мою жизнь! — восклицает Ойкава в потолок, всплеснув руками. — Слова — это не всегда чистый поток мысли и истины, иногда это грёбаный нарыв, это что-то хлынуло из заражённой раны, оно не давало покоя и заражало изнутри, но и наружу оно вырывается тем же — бессмысленным и бесформенным ничем! И когда слова не складываются в то, что мне нужно, я… — Сходишь с ума? — Да, блять, именно!!! — Ойкава пинком опрокидывает стул, трясущимися руками перехватывает себя за плечи и раскачивается вперёд-назад — надломленность судорожная, дотронься и запусти разбег трещин неосторожным касанием. Иваизуми поднимается из-за стола. Крикливыми закидонами и погромом его не запугаешь — да и вообще ничем, собственно — и если по воде и пошли круги, то он нагонит сверху ещё больше волн. — Это очередной кризис, да? Может, тебе стоит это с кем-то обсудить, понять, что ты такой не один? Не знаю, поговорить с другими писателями, с коллегами, с друзьями? — У меня нет друзей, — ядовито шипит Ойкава — смотрит загнанным зверем, готовым вгрызться в горло. Вот как, значит — рвануло всё-таки. Иваизуми догадывается, что здесь уже не отделаться отвлечением внимания и осторожными расшаркиваниями, и на шипение решает ответить рыком. — Хорошо, тогда поговори со мной! — Ойкава от повышенного тона неприятно дёргается. — Что именно не клеится в твоей книге? Сюжетные дыры, нелогичность, не соединяются точки? Ойкава выдыхает шатко, потирает рожицу гуманоида на запястье. Взгляд “да ты всё равно ни черта не поймёшь”, но пусть уж довольствуется тем, что имеется — если уж сам признаёт, что больше никого у него нет. — В этом всём просто нет смысла. — Смысла в твоей истории? — Смысла во мне. И в моём писательстве. — Так. И как же ты без этого смысла умудрялся жить раньше? — Просто я подумал… — А не надо думать нихуя, понимаешь?! Ты же вечно размышляешь, непостижимые глубины ворошишь, сам же выискиваешь повод взбеситься, вот куда ты полез на этот раз? Наткнулся на очередного идиота, жопой прочитавшего твою книгу? Великие литераторы не поняли твои отсылки и символизмы? Кто-то при тебе неправильно подышал? Да выруби ты уже свой помойный интернет, выруби свой бесконечный психоанализ и просто пиши свою ебанную книгу! От крика Иваизуми вздрагивает потолочная лампа — взрывается с громким хлопком и погружает кухню в темноту, прожужжав остаточным разрядом и просыпав пару искр. Ойкава растерянно моргает, от смены обстановки даже не шелохнувшись. Комментирует тихо: — Не иначе, как знак свыше. — Или снизу, — бросает Иваизуми бездумно, включает на телефоне фонарик и кладёт на стол. Постукивает рядом задумчиво пальцами, припоминая утерянную мысль. — Слушай, касаемо смыслов. Вот как ты думаешь, зачем я набиваю людям татухи? — Потому что это прибыльно? — Тоору. — М? — Давай ещё подумаем. — Ладно. Ты делаешь людей счастливее. — Ну да, конечно. — Разве нет? — Может быть, но в этом ли моя цель? Я начал этим заниматься, потому мне это нравится, — Иваизуми поднимает опрокинутый стул и садится напротив Ойкавы. — Ну а ты? Почему ты пишешь? — Потому что я писатель. — Я сейчас разозлюсь. — Ты и так зол. — Ты пишешь, потому что ты писатель и ты этим зарабатываешь, но почему ты вообще начал писать? — Потому что нравилось. Потому что я этим живу. — Ну вот. Я рисую, а ты пишешь, нам обоим нравится то, чем мы занимаемся. Так уж сложилось, что мы ещё и очень хороши в том, что делаем, плюс зарабатываем этим себе на жизнь. Но мы никого не спасаем, Тоору, — Иваизуми придвигается ближе и качает головой в усталой обречённости. — Потому что нам с тобой это нахуй не надо. Ойкава в разбавленной темноте кажется мраморным изваянием — только горечь в глазах выдаёт, что он всё-таки ещё живой. Свет фонарика расходится треугольным ореолом, дробится и распадается, осыпается осколочно на очерченные тенями скулы, на открытые ключицы, на крылья вбитой под кожу стрекозы. — Я искал вселенские смыслы там, где их изначально быть не должно, — признаёт Тоору, безрадостно пялясь в стену. — С тобой такое случается, да. — И ты только что назвал нас с тобой бесполезными. — У меня своё видение бытия и нашей роли в нём. — А ещё меня порой пугает то, насколько хорошо ты понимаешь весь тот бред, что я несу. — А, ну это так. Тёмные силы помогают. Ойкава усмехается, не заостряя внимание на услышанном. Кладёт на стол руку подле руки Иваизуми, чтобы в холодном белом свете виднелось чётко, как завиток с его кожи перетекает и продолжается в орнаменте на коже Хаджиме — хитрость мастера, которая далеко не сразу обнаружилась. — Мои проблемы не стоят такого шума и истерик. — Ну, потом начертим с тобой шкалу и решим, — Иваизуми накрывает протянутую руку и оглаживает едва заметный белёсый шрам у большого пальца — как-то в юности Ойкава по очередной придури разбил кулаком зеркало. — Но если сейчас тебе плохо, то сейчас я тебя не оставлю разбираться с этим в одиночку. Ойкава цепляет мизинец Иваизуми своим. Гнёт и тянет на себя, дурачится вяло, хотя минутами ранее намеревался кидаться мебелью и с причитаниями возносить руки к потолку. — Я пойду разберусь с пробками, а ты пока пиши, — Иваизуми привычным жестом зарывается пальцами в мягкий каштан волос. — Думай над книгой, а не над тем, что будет потом. И вот увидишь, завтра ты проснёшься и вновь будешь считать себя непревзойдённым гением. Ойкава отрешённо кивает, улыбается слабо. Встаёт из-за стола и наливает воды из графина, отпивает пару глотков и уходит со стаканом в свой кабинет, фонариком освещая себе путь. Иваизуми же идёт чинить проводку — удивительно, что Ойкава не придал значения фокусу с отрубившимся электричеством, решив, вероятно, что пробки во время их кухонных бесед выбило случайно. Интересно, сколько ещё подобных случайностей на него хватит — когда из них двоих, одинаково промокших и простуженных на морском берегу, заболевает только Ойкава; Иваизуми, который никогда не выглядит невыспавшимся и уставшим; Иваизуми, от чьего гнева по чистому совпадению может пойти помехами экран телевизора. Лучше об этом не задумываться — да и сегодняшняя ночь всё равно не об этом. Больше Ойкава вроде как не буянит. На починившийся свет он не реагирует — привык всегда печатать в потёмках. Иваизуми щёлкает переключателем в спальне — разбег перекрёстных теней по потолку — расстилает постель и ложится просто потому, что ночью так положено. К своим особым снотворным он сегодня не притрагивается, решив не отчаливать во временное небытие и остаться начеку. Утро вползает в окна ненавязчиво и неспешно, набросив бледную полосу света на стену, луч болезненно преломляется и стекает на ковролин, полумрак разбавляет едва ли. Хаджиме не смыкает глаз ни на минуту, вслушиваясь в звуки из соседней комнаты, готовый среагировать и на грохот, и на подозрительную тишину. Ойкава возникает на пороге мутным призраком — очертания расплывчатые и белое пятно домашней футболки в бездонной пасти дверного проёма. — Книга дописана, — докладывает он хрипло, подходя к кровати. — Лучшая моя книга, я заявляю со всей уверенностью. Он валится без сил на постель, прямо Иваизуми под бок. Отрубается моментально, дышит ровно и безмятежно, и Хаджиме укрывает его одеялом, подтыкая за спиной края, обнимает одной рукой, пальцами ворошит топорщащиеся вихры. И наконец-то спокойно закрывает глаза.

абигор стоит на горе трупов. опёршись на рукоять массивного меча-двуручника, в отзвуках эха его же волчьего воя, в отравленной крови проклятых, в ошмётках поверженных и растерзанных. ад пытается искромсать сам себя — демоны не умеют и не хотят жить мирно, демоны, как и люди, не гнушаются убивать себе подобных, демоны делятся на кланы и болеют неизлечимо затяжным кровопролитием, жестоким и бессмысленным. пока на поверхности сражаются за территории, за идеалы, за свободу — в аду развязывают войны просто ради войн. абигор смотрит на кровавое подобие расколотого неба — извращённая версия пришедшей в ад весны. тьма накрывает глаза — ладонью нежно, даря минутное успокоение, оглаживает по щеке, порхая невесомо пальцами, выглядывает из-за плеча, будто задумав безобидное озорство. — твоя неутолимая жажда крови так красива, — шёпот обманчиво шёлковый — жалит у самого уха. — когда тебе мало меча, ты кидаешься на них сам и волчьими клыками разрываешь их плоть. загляденье. абигор думает о тех, чьи вопли ещё остаточно звучат утробным рёвом, чьи истлевающие тела стремительно поглощает мёртвая земля. думает об ориаксе, которому вверили командование легионом, о том, какой он порой безрассудный и бедовый мальчишка, будто и не демон вовсе. думает о форасе, неустанно закатывающем с ориакса глаза. думает о малфасе и халфасе — два неразлучных демона, на которых абигор смотрит в последнее время как будто бы с завистью. — боятся ведь не саму тьму, а то, что в ней прячется, — у тьмы глаза — цвет пушечного металла вблизи, края холодной радужки омывает отравленная морская волна. абигор смотрит смиренно и преданно — на изгиб вздёрнутых бровей, на завиток смоляной пряди у виска, на безжизненный мрамор застывшего лица. — к чему эти слова, мессир? у его собеседника улыбка подшивает края губ — смотрит с нездоровой заботой, с такой делают на коже надрез. — оставайся во тьме, абигор, — прижигает нерушимым заветом, веля покориться и принять неизбежное, рассыпается на стаю чёрных бабочек и вихрем улетает прочь. абигор шумно вдыхает раскалённый воздух, смешанный с пылью и пеплом. поднимает меч, чтобы вложить обратно в ножны. засматривается, как воспалённое зарево раскола играется бликами на залитом кровью лезвии. и как на фоне кровавого неба поднимается чёрный флаг.

Книгу Ойкавы принимают с восторгами. “У моря плакали чайки” — изначальное название Ойкаве разонравилось в самый последний момент, ещё три варианта отмели редакторы, и Иваизуми уже на всякий случай готовился к новому приступу и угрозам подчистить носители и сжечь рукописи, но внезапно придумались чайки — случайно, пока Ойкава поднимался на лифте в издательство — и в очередной раз беда миновала, а книгу к тому же украсила обложка авторства Иваизуми — человечек за письменным столом в вихре вырванных страниц, на которого несётся волна. — Я рад, что обложку нарисовал именно ты, — признался Ойкава, пальцем осторожно обводя лазурный изгиб, спиралью стекающий в пенящийся гребешок. — Никто не сумел бы лучше. Ойкава вроде как всем доволен — и хвалебными отзывами, и собственным отношением к своему детищу. В написанном он не разочарован — то ли ещё мало времени прошло, то ли это действительно не похоже на привычную историю “вырвал из сердца и забыл”, но в любом случае Ойкава лучится самодовольством и неподдельным счастьем, которые непременно нужно выносить в свет — благо, как раз намечается подходящий повод выбраться в люди и сиять. “Восхитительный гадюшник, осиянный блеском славы и таланта неоспоримых звёзд нашего литературного небосклона” — именно так охарактеризовал Ойкава суть грядущего торжества, на который он, к слову, засобирался не один, а в сопровождении. — Я не люблю светские мероприятия, — заявляет Иваизуми решительно, раскрывая при этом шкаф и выбирая наряд. — Я тоже, но я люблю сплетни, а ещё хочу похвастаться новым кардиганом и своим мужчиной, — не принимает возражений Ойкава, прикладывая к груди Хаджиме изумрудный галстук. Причины солидные — выгулять кардиган и мужчину. Иваизуми особо не противится и через себя не переступает, отправляясь на культурное событие с обещанным фуршетом. И кардиган у Ойкавы хорош — ультрамариновый, сидит восхитительно — да и сам он выглядит отлично, и серьга со сверкающей звездой на цепочке покачивается задорно, бриллиантовая огранка приманивает свет и дробит его высеченными гранями. Народу на вечеринке интеллигенции полно. Иваизуми сперва думал, что не впишется в формальную обстановку со своими забитыми руками — Ойкава настоятельно уговаривал закатать рукава рубашки — но по итогу образ вышел вполне себе сносным, татуировки на руках и на шее — Ойкава всё порывался расстегнуть на Хаджиме побольше пуговиц, чтобы явить миру немножко разрисованной груди, но передумал — не портят вид выглаженным чёрным брюкам и чёрной рубашке, да и в целом всеобщей богемной атмосфере подходят более чем. Люди подходят к Ойкаве поздравить его с выходом книги — не во всех улыбках Иваизуми видит искреннее восхищение без примесей зависти, но, видимо, на то они и живые люди. Ойкава же в свою очередь спешит отметить прекрасную обложку, бросая гордые взгляды на Хаджиме, скромно благодарящего за похвалу своей работы. Один из гостей навязывается с болтовнёй чуть дольше других. Писатель Номура — Ойкава успевает про него шепнуть, какой это сомнительный и надоедливый тип — пользуется возможностью поворчать с нелестных отзывов на своё недавнее творение. — В общем, ничего нового — наш великий критик опять паршивой рецензией прикрывает личную неприязнь. — Так ты лично ему и предъяви свои недовольства, что же ты, — миролюбиво советует Ойкава, под приторными нотками едва ли маскируя нежелание вести беседу. — Ну да, чтобы он решил, что меня всерьёз задевают его слова? Нет уж, обойдётся, — Номура, впрочем, и сам не собирается больше задерживаться. — Что ж, не буду вам мешать. Приятно было пообщаться, — обращается он уже конкретно к Иваизуми и, до последнего отыграв этикет, уходит искать другую компанию. Ойкава смотрит ему вслед — на лице честно расписано, как он был рад состоявшейся встрече. — Привыкай к фразе “приятно было пообщаться”, ты её за вечер услышишь ещё не раз. — Я давно привык, я действительно приятный, — не возражает против всеобщего восхищения Иваизуми, съедая за один укус крошечное канапе со шпажки. — Про кого он говорил, кстати? — Про того, кого мы наверняка сегодня ещё встретим, — Ойкава обводит взглядом зал и съедает утащенный со стола профитроль. Иваизуми честно не ожидал, что его присутствие на вечере будет кого-то волновать — не особо и хотелось. Да и ему привычнее — сопровождать суровой молчаливой тенью, оберегающей и внушающей страх у всех, кто решится приблизиться. Но представители литературной верхушки внезапно рады с ним заговорить, чуть ранее к нему даже подходили два автора пошушукаться о возможном сотрудничестве, а известный фотограф поиграл бровям и предложил им с Ойкавой совместную фотосессию — в общем, ярка и насыщена жизнь публичной персоны. И канапе здесь подают вкуснейшие. — А вот и он, пойдём-ка, — Ойкава тормошит Иваизуми за плечо, уводя в сторону фуршетного стола с шампанским. — Сейчас ты познакомишься с его малышеством Яку Мориске — литературным критиком и персональной занозой для большинства здесь присутствующих. Иваизуми замечает среди копошащейся интеллигенции медную макушку невысокого парня в серой жилетке поверх чёрной рубашки с бордовым галстуком — он как раз любезно отулыбался какому-то пожилому мужчине и наверняка обрадовался возможности побыть одному, но плану помешал выплывший из ниоткуда Ойкава, который, промурлыкав приветствие, оглаживает его по плечу и без грубостей, но напористо толкает в спину. — Воу-воу, добрый вечер? — Яку недоумённо оглядывается через плечо, но не упирается и позволяет вывести себя из зала. — Вот так крадёшь меня у всех на виду? И куда это мы направляемся, в туалет? Тебе настолько хочется хорошую рецензию? — Пускай твоё эго ублажают в туалетах какие-нибудь бездари, — Ойкава приводит Яку в укромный уголок холла подальше от посторонних глаз. — Да и не стыдно тебе такие вещи говорить при моём молодом человеке? — Я подумал, он присоединится, — Яку прислоняется спиной к колонне и оглядывает Иваизуми с нескрываемым интересом. — Хаджиме, верно? — Иваизуми, — цедит Ойкава сквозь зубы. — Яку Мориске, — критик с обаятельной улыбкой передаёт Иваизуми визитку. — На случай, если захочешь пригласить меня в ресторан и послушать, как я ненавижу человечество. — У него для этого есть я, — не унимается Ойкава. — Очень приятно, — вежливо улыбается Иваизуми. — Взаимно, Хаджиме, — улыбается Яку, но бессовестно. Ойкава одаривает Яку долгим и полным печального осуждения взглядом. Спрашивает, сглотнув лёгкое негодование: — Ты прочитал? — В процессе, — отвечает Яку в бокал, без интереса разглядывая настенное полотно с какой-то замысловатой абстракцией. — Ты узнаешь мою реакцию, не переживай. — Готовишь мне разнос? — Ты настолько не уверен в своей книге? — Эта книга — лучшее из того, что я написал. — Ну так и расслабься, — Яку тюкает свой бокал о бокал Ойкавы. Смотрит на него, однако, с подозрительным прищуром. — А не слишком ли категорично? Сам себе потолок воздвигаешь. — Любой потолок при желании можно проломить, — Ойкава с мудрой улыбкой щёлкает пальцем по своей серьге. — И за ним покажутся звёзды. — Ой блять, избавь меня от своего потока сознания из цитат для футболочных принтов, — отмахивается Яку с показной утомлённостью, отпивает шампанского и мельком выглядывает из-за колонны. — Вы вообще как, надолго здесь? — А что, ты уже собрался уходить? — Да вот думаю постоять с вами, покурить и поехать домой. — К себе или к Ушиде? — Ты вот лыбишься, а он весь вечер об меня трётся, — Яку косится на прошедших мимо двух воркующих дам в платьях в пол. — Три инфаркта небось уже пережил, когда меня из виду потерял. — И что же ты, уедешь и разобьёшь ему и без того слабое сердце? — Да как-то, знаешь, нет сегодня настроя спать с дедами. — А мне тут с Номурой пришлось постоять-пощебетать, жаловался мне на тебя, — Ойкава усмехается, поймав недоумевающий взгляд. — Утверждает, что ты относишься к нему предвзято. — Я не отношусь к нему предвзято, я просто считаю, что он пишет хуету, — Яку зачем-то демонстративно отворачивается от картины, как будто это способно её обидеть. — Самоповторы, персонажи-картонки и жалкие потуги научить нас всех жить на примере вшивой философии. А его отношение к женскому полу? Это же смешно, как будто читаешь дневник закомплексованного школьника-истерички. Откуда столько обиды и желчи, что у него случилось? Одноклассница не дала на выпускном вечере? Ойкава в восхищённом смешке задирает голову к потолку. Вот об этом он и говорил, упоминая “восхитительный гадюшник”, где лицом к лицу — любезные кивки на приветствии и подслащённые интонации, а за глаза — змеиное шипение и плевки ядом в прокуренных фойе. Вот только Яку с Ойкавой оба очевидно из тех, кто не отыгрывают на публике фальшивое дружелюбие. Наверное, поэтому они и ладят. Вроде как. — Что скажешь, Ива-чан? — Ойкава с очаровательной улыбкой приобнимает своего притихшего спутника за плечо. — Прекрасная атмосфера литературной богемы. — Да, прекрасно стою и изображаю мебель весь ваш разговор, — отфыркивается Иваизуми, не расцепляя сложенных на груди рук. — Ох, не переживай об этом, — успокаивает Яку, задорно отмахнувшись. — Ты можешь просто стоять рядом и мужественно щуриться, и это уже будет лучшим из возможных времяпрепровождений. — Ехал бы ты уже домой, Мори-чан, — добродушно советует Ойкава, из последних сил сдерживая порыв сворачивать шеи. — Деды по тебе будут реветь, конечно, но переживут. — Приходи как-нибудь в мою студию, разработаем эксклюзивный эскиз по твоей идее, — дипломатично вклинивается Иваизуми и протягивает Яку визитку тату-салона. Яку замолкает в вежливом изумлении. Вертит карточку в руке, ловя блики на чёрный пластик, и расплывается в загадочной улыбке — не к добру. Ойкава заметно напрягается, сопит угрюмо и комично громко. — Благодарю, — Яку задерживает на Иваизуми любопытствующий взгляд и прячет визитку в нагрудный карман. — Сразу предупреждаю, что тату я буду набивать только на самом неприличном месте. — Рассмотрим все варианты, — уверенно кивает Хаджиме. — И потрогаете, надеюсь. — Профессионально и в стерильных условиях. — Я вам, блять, тут не мешаю? — подаёт голос побледневший от ужаса Ойкава, негодующе подёргивая глазом. Иваизуми примирительно целует его в щёку — это всё хохмы, конечно, просто уморительно наблюдать за Ойкавой, от возмущения покрывающегося красными пятнами. Он не закатит скандал, естественно, но как-нибудь смешно икнёт или пискнет, не рассчитав суровость в голосе. Яку отыгрывает непричастность, осушает бокал и театрально им салютует. — Ладно, спасибо вам двоим, что проводили, точнее, выпроводили меня нахуй из зала, намекая, что мне там не рады, — он ставит пустой бокал на панельный выступ в стене и достаёт из кармана жилетки сигареты с зажигалкой. — Покурю на крыльце и решу, куда двинуться дальше. Хорошего вечера вам и нескончаемого шампанского. Яку без затянутых прощаний покидает холл и скрывается за стеклянными дверьми в неразличимом мраке вечера. Ойкава вспоминает про свой забытый бокал и с хмыканьем из него отпивает. Иваизуми из вежливости разглядывает оставленную визитку. — Занятный малец, — делится он впечатлениями. — Не считается ли он слишком молодым для критика? — Скорее слишком охуевшим, — Ойкава берёт Хаджиме под руку, чтобы неспешно прогуляться с ним вдоль причудливых коряг в цветочных горшках, подсвеченных плоскими лампочками-кругляшками. — Думаю, ты мог догадаться, в какой манере он пишет свои рецензии. Но, по правде говоря, при всех нажитых недоброжелателях, он всё равно весьма уважаемый чёрт в литературных кругах. Оно и заслужено — в своём деле он хорош, и даже те, кто его недолюбливают, всё равно тайно надеются получить от него положительную оценку на своё творение. — Он пишет что-то сам? — Писал раньше, — с сочувственным вздохом отвечает Ойкава. — Знаешь, считается, что литературные критики — это просто озлобленные недописаки, неспособные создать что-то своё и завидующие публикующимся авторам, которых спешат тщеславно закидать говном. Но Яку может писать сам, причём охуенно. Вот только тексты у него выходят слишком больные, как что-то вывороченное наружу, как будто… Как будто он сам себя препарирует у всех на глазах. Думаю, его самого это ужасает, поэтому он и предпочитает воздерживаться от написания художественных произведений, чтобы это не вылилось во что-то личное и болезненное. Они доходят до окна во всю стену, застывают плечом к плечу и отбрасывают отражения-фантомы — подобранные так гармонично, сочетаемые и не представляющиеся порознь, как будто незримая нить натянется и изрежет мизинцы, стоит шагнуть неосторожно в сторону. — Ты тоже ждёшь от него положительную рецензию? — Я жду просто, чтобы он прочитал мою книгу, — Ойкава смотрит неотрывно за стекло, раздробленное отсветами люстр, будто выслеживает по ту сторону нечто незримое. — Не знаю, как объяснить, но ты прям хочешь, чтобы он услышал твои мысли и ответил на них, побыл в твоей голове и ужаснулся, что ли. И да, он может отзываться остро и жёстко, но он не ставит перед собой цель кого-то банально обосрать, он, во-первых, обосрёт красиво и аргументированно. Но что особенно важно, он всегда понимает, что хотел донести автор, улавливает детали, которые, кажется, не замечает больше никто. Даже мою футболочную хуйню понимает, представляешь? Иваизуми поражён. Это ж какой за Яку числится авторитет конкретно в глазах Ойкавы, что тот не только не бесится с его колкостей, но ещё и что-то из сказанного может принять без злобы и задетого самолюбия. И удивительно, насколько они, получается, разные. Яку, для которого собственные тексты — как открытый перелом, случившийся на всеобщем обозрении, болезненные и обличающие скрытую уязвимость, лучше не повторять. И Ойкава, для которого писательство — всё равно что встать под обстрел, раскинув беззаботно руки, наружу рваные раны и вывернутые кости, ещё и ухмыльнётся в прицел, честный, безрассудный, живой. — В общем, дождусь его рецензию и смогу помирать спокойно, — подытоживает Ойкава с улыбкой — слегка странной, с такими пытаются отвести фокус и напустить тумана, припрятывая заострённый обломок за спиной. Но Иваизуми замечает. И не озвучивает вслух, потому что им за сегодня не раз пожелали хорошего вечера, а он не намерен ничего портить. Лишь задерживает взгляд чуть подольше и приобнимает Ойкаву за плечо — так, на всякий случай. — Итак, — Ойкава усаживается поудобнее перед ноутбуком и хлопает в ладоши в нервном предвкушении. — Да начнётся шоу. Иваизуми отпивает пиво из банки и в сомнениях морщится на высвеченный заголовок. Долгожданная рецензия ворвалась без предупреждений в размеренный вечер — всполошившийся Ойкава заскакал по дому и загрохотал посудой, засуетился не на шутку и затащил Иваизуми на диван разделить с ним торжественный момент. — Ты точно хочешь, чтобы я это прочитал? — Боже, Ива-чан, ну тут же не статья-разоблачение моей скотинской натуры, — Ойкава подгибает колени и мешает ложкой йогурт, топя в манговом месиве хрустящие шарики. — Просто почитаем про то, как несчастный Яку Мориске заебался пробираться сквозь дебри моих хитровыебанных метафор. Иваизуми тактично молчит. Сам он про метафоры Ойкавы может сказать так — не всегда понятно, но очень красиво. Может, но не говорит, чтобы Ойкава в очередной раз не вздыхал опечаленно в окно с видом непонятого гения. Заранее запасшиеся скептицизмом и набором высокомерных хмыканий, они склоняются над раскрытым текстом — читают не вслух, но строка в строку, усмехаясь в унисон на одних и тех же позабавивших моментах. […Собственно, чем для нас отличителен Ойкава Тоору? В первую очередь тем, что он не попытается быть для нас понятным, и это нам, читателям, придётся извернуться и подстроиться под ход его непредсказуемой мысли, пока нам любезно позволяют пожить внутри непомерно загадочной головы. Хотим ли мы этого? Затея сомнительная и отчасти пугающая, но выбора Ойкава-сенсей нам не оставляет.] — Какой-то он засранец, — делится честным мнением Иваизуми. — Ты читал другие его рецензии? Некоторые из них начинаются как реквием по разгромленной писательской карьере. — Я читал его рецензию на какой-то любовный роман про врача и студентку, написавший его бедолага вообще оправился после подобного? — А-а-а, “Меланхолия с запахом граната”, бедолага ушат говна получил вполне заслуженно, — Ойкава весело трясёт облизанной ложкой. — Яку тогда по нему прям проехался, но читать было уморительно. Конечно, всегда весело читать разнос, который посвящён не тебе. […Что же предлагает нам Ойкава? Культ вечной юности, влюблённость навзрыд и грёзы по весне, которая всё изменит. Уже тянет закатить глаза, не правда ли? Но не спешите разочарованно вздыхать, ведь весна в понимании Ойкавы никогда не подразумевает трогательное пробуждение всего живого и цветущую благодать — весна Ойкавы выходит на охоту и расставляет капканы, в которые попадаются и неисправимые романтики, и омертвевшие циники, ломаясь одинаково и подхватывая один и тот же недуг. И любовь при всём её воспевании — никогда не панацея, но тем не менее именно любовная линия направляет сюжет, грозясь растопить сердца даже тех, кто благополучно оставил прекрасные порывы души на излёте школьных годов, похороненных под пылью навсегда утраченной беззаботности.] — Он твой ровесник? — Он младше меня на два года, и, поверь мне, порой это просто выводит меня из себя, — Ойкава проматывает страницу и мнёт щёку подставленной под голову рукой, хищно щурясь на декоративные завитки по углам экрана. […Кто-то скажет, что Ойкава заигрался с концептуальностью и окончательно отказался от пунктуации — вставки без запятых если и не унесут увлечённого читателя на бурных волнах словесного цунами, то определённо хотя бы защемят кому-то мозг, но даже такой результат, думаю, автора вполне удовлетворит. Нельзя предугадать эффект подобных выкрутасов со стилистикой: ломанная структура текста способна как очаровать, так и утомить, но одно можно признать с уверенностью — текст безусловно заставит вас ошалело проморгаться после прочитанного. От Ойкавы, как я уже упоминал, простоты и доступности ожидать не следует, а универсального идеального слога, который всем угодит — в принципе ни от кого. В конце концов, кого-то и строчные буквы могут напугать, и это уже всяко не забота автора — подстраиваться под читателя, не постигавшего текста масштабнее школьного диктанта.] — Всех обосрал, — восхищается Хаджиме. — По фактам, что уж тут скажешь, — разводит руками Ойкава — тоже не без восторга. […Корёжит ли иногда поведение персонажей излишним драматизмом? Возможно, но стоит простить им чрезмерную пылкость чувств по одной простой причине — они живые. И Ойкава действительно не позволяет своим персонажам превратиться в безликие наборы ярлыков для иллюзии разнообразия, они озвучивают мысли, порождённые бардаком из собственных суждений и размышлений, а не надиктованные методичкой тезисы, в каждом из которых слышатся менторский тон и голос искажённой новой этики.] — А этот малой бесстрашен. — Поверить не могу, он решил на основе моей книги раздуть скандал, к которому я даже не причастен, — Ойкава с хохотком хватается за голову и пришибленно хрипит, выражая нарастающий ужас. — Понимаешь, мы с Яку такие люди, для которых всегда лучше бы промолчать, но мы обосраться как любим попиздеть. На этом мы и прогораем. — Он на этом зарабатывает. — Потому что засранец, как ты ранее правильно подметил. […Примечательно то, как подброшенная где-то на началах будто невзначай деталь гораздо позже засияет под новым углом: как в случае с синей кружкой, которая постоянно попадалась главному герою под руку, и пускай потом уже некому было её подставлять, рука всё равно по привычке огибала пустоту. Или как параллель двух поездок на поезде с символичной переменой во временах года и суток. Кстати, на основе книг Ойкавы уже можно устраивать алкогольные челленджи — выпивать каждый раз, когда натыкаешься на фразу “разбег неоновой истерии” и на её производные.] — Дрянь какая, — Ойкава с оскалом постукивает пальцами по столу. — Но он хотя бы увидел параллель, приятно, что не проморгал. — Я тоже увидел параллель, — бурчит Иваизуми с наигранной обидой. — Ты вообще замечательный, тут даже спорить не с чем, — Ойкава наклоняется поцеловать Иваизуми в щёку, опрокидывает стаканчик с йогуртом и со звоном роняет на пол ложку — ругается и с кряхтениями тянется поднимать. Иваизуми придерживает его за бок, чтобы не свалился с дивана, не отвлекается и читает дальше. Развёрнутые пассажи о том, как персонажи Ойкавы любят грустить и не особо любят жить — Иваизуми с данным высказыванием вполне согласен — а сам Ойкава до неприличия любит себя — здесь Иваизуми готов кивать до защемившей шеи. […Что стоит сказать о мотивации героев? Истина вроде каждому понятная — правда, далеко не каждым прочувствованная. Системы координат у всех разные, как и личный опыт, сквозь призму которого и воспринимается написанное, и потому кого-то так называемая ода крикливым чайкам стрельнёт в самое уязвимое, кому-то покажется чуждым, а для кого-то лишь напомнит о чём-то давно отболевшем. Но невольно назревает вопрос — не покажется ли самому автору всё это надтреснутое в отчаянии и окутанное стремлением к катарсису слишком уж наивным, скажем, в условные тридцать пять?] — О-о-о-о, Мори-чан, ну как же ты не понимаешь, — Ойкава тянет руки к воображаемым небесам и с просветлённым видом стучит себе указательным пальцем по виску. — Тебе не будет стыдно за свои старые тексты в тридцать пять, если тебе никогда не будет тридцать пять. Иваизуми хмыкает, задорно простукивая пальцами пивную банку. Ойкава всё со своими шуточками и заветами о том, что он умрёт молодым — для драматичной точки в его красочной биографии, конечно же. Наверное, в этом скрывается некая оплошность — не обращать внимание и упускать момент, когда подобные обороты речи учащаются. И как на самом деле тонка и незаметна грань, определяющая, где шутка — уже и не шутка вовсе, а заготовленная самому себе удавка? Остаток рецензии они прочитывают в тишине — по большей части одобрительные кивки сюжетным поворотам, умеренное восхваление описанных образов и символизмов, обрисовка финальной авторской мысли и попытка задуматься о высоких смыслах. […Можно истратить все силы, доплыв до берега, который в предрассветных лучах окажется чужим, враждебным или вовсе необитаемым. Нам выпала возможность стать свидетелями кораблекрушения, случившегося не на открытом море, а в пределах четырёх стен, и читатели — те, в кого полетят обломки.] Иваизуми не представляет, каково это — позволить кому-то разложить самого себя если не на атомы, то на буквы. Когда всё написанное — нанизанное на иглу и подставленное под луч, чтобы просветить и вглядеться насквозь, выявляя скрытые штрихи и погрешности. Он смотрит на Ойкаву — тот держится спокойно, будто всего лишь прочёл рецепт шарлотки или состав моющего средства от скуки. — Ну вот, самое страшное теперь позади, — Ойкава откидывается спиной на диван — улыбается, но как-то натянуто, тоска проскальзывает в его напускной расслабленности, как случайный сквозняк. — Теперь мне как будто больше и нечего ждать. Иваизуми хмурится с ощутимой смены настроений. Закрывает ноутбук, обрывая путь всему отвлекающему и тревожившему. — Брось, ты же не для его рецензии книгу писал, — тормошит он Ойкаву, поддев плечом плечо. — В целом ты его оценкой доволен, как я понимаю, переживать тебе больше не о чём, и это ведь хорошо? Правда же? Ойкава не отвечает. Только смотрит на закрытый ноутбук будто невидящим взглядом — не тем, за которым обычно плещется и изламывается водоворот фраз и образов, а погасшим и отстранённым, вобравшим в себя едва уловимую тяжесть покинутых дневным светом руин. Однажды тот, кто горел так ярко и губительно — как и положено тому, кто воплощал собой само солнце — сказал Иваизуми в одной случайной беседе — я долго наблюдал за людьми и до сих пор не могу ответить наверняка, кому тяжелее — тому, кто жил без цели, или тому, кто этой цели достиг и живёт отныне опустошённый. Иваизуми никогда не пробовал копать так глубоко, но понемногу он осознаёт не менее важную истину — если вовремя не перехватить чей-то взгляд, то ловить его придётся у горизонтов пустоты. Он смотрит на Ойкаву в упор — Ойкава смотрит в стену. В вечере будто что-то надламывается — беззвучно и не колыхая притихшие тени.

— Я не знаю, в чём наше предназначение, Абигор, но есть некоторые предположения, — Форас скрещивает руки на груди и выглядывает в выглоданный проём окна — вид из единственной уцелевшей башни замка на километровые высушенные равнины. — Возможно, больному миру просто нужны наблюдатели. Смотреть безучастно, как что-то — или кто-то — бедствует и рушится.

Иваизуми жмёт кнопку — лифт везёт его под незатейливую зацикленную мелодию и с задорным дзынем раскрывает двери, выпуская на самый верхний этаж небоскрёба. На входе в ресторан-пентхаус его вежливо встречают — Иваизуми числится в списке гостей, вот только прибыл он чуть позже своего спутника, задержавшись с работой в студии, спутник же зазывал настойчиво и вздыхал, как ему не хочется сидеть дома, но светские вылазки хороши только в приятном сопровождении. Ойкава — существо социальное, хоть и социуму этому временами противится, и на спонтанные тусовки его всё же тянет, но на тусовках порой хочется отступить в сторонку, подальше от шумного столпотворения в укромный угол, из-под софитов в тень и от хоровода лиц в полумрак наедине. Так вот Иваизуми — и есть этот самый угол. В потёмках основного зала и в грохоте электронной музыки Ойкава не обнаруживается. Иваизуми может позвонить или кинуть сообщение, но вместо этого включает чутьё, и вот ноги сами ведут его сквозь толпу и припадочные пляски огней, безошибочно, как по тоннелю на проблеск света, из выкрашенного в цветные всполохи и наклеенные улыбки помещения на безлюдную террасу. Ойкава сидит на заграждениях — в белом пиджаке поверх бирюзовой футболки, строгие рубашки под горло он признаёт только на похоронах. Сидит расслабленно, нога на ногу и с утащенным бокалом в руке, созерцает город с высоты и выискивает затерянную во тьме полосу горизонта. Задумчиво и выжидающе, будто тоже знает, что скоро быть грозе, и хочет её встретить первым. Иваизуми отчего-то неспокойно — небо провисает и клубится, назревает, ночь маскирует преддверье непогоды. В средневековье в пентхаусах встречали войну, возводя их как временные сооружения для защиты осаждающих войск, готовящихся к наступлению на врага, а теперь это — место для свиданий. — Ты чего тут? — Иваизуми подходит к Ойкаве неспешно, оглядывается настороженно по сторонам. — Сбежал от чьего-то настойчивого внимания или просто любуешься видом? Ойкава дурашливо машет рукой. Безмятежно довольный, будто проиграл в прятках, но рад быть наконец-то найденным. Ветер опять творит бардак на его голове, но ему так беспощадно идёт, как идут ураганы, простуженные взлётные полосы, затерянные среди космических обломков спутники и сошедшие с осей неуправляемые планеты. — Иваизуми Хаджиме, ты — моя первая и последняя любовь. Иваизуми замирает оторопело — будто нёс ворох мыслей и все растерял по пути. Ойкава с его неприкрытой растерянности бессовестно прикусывает улыбку. Вопросов зреет много — задаётся первый влетевший в голову: — Ты никогда до меня ни в кого не влюблялся? — Не-а, — Ойкава беззаботно пожимает плечом. — Были конечно люди, которые мне нравились, но чтобы прям, — он накручивает в воздухе какой-то замысловатый жест, прикладывает руку к сердцу и драматично вздыхает, — нет, такого не случалось прежде. — А как же ты тогда описывал это чувство в своих книгах? Так достоверно и искренне? Ойкава удивлённо моргает. Затем прыскает и взрывается смехом, откидывает назад голову и заливается звонко и с дробящимся эхом. — Ну я так-то и с парашютом никогда не прыгал, но помешало ли это мне описать эмоции моего прыгающего с парашютом персонажа, можно ли в них усомниться? — Ойкава довольно ухмыляется и салютует бокалом. — Просто я чертовски хорош, в этом весь секрет. Иваизуми прищуривается, улавливая едва прорезающийся заоблачный гул. Высота — не его территория, здесь не слышна дрожь земли, и ветра заглушают проронённые в полголоса слова. — Ты любишь меня? Ойкава цокает и закатывает глаза. — Ива-чан, что у нас за перегрузы в мыслительном процессе? — он смотрит на Хаджиме с досадным умилением. — Люблю, да. Такие вот новости на сегодня. Вот так у него всё легко и просто. Иваизуми всегда думал, что просто ничего не даётся, и нужно перекроить себя заново, чтобы кем-то полюбиться. Вот только Иваизуми как будто ничего в себе и не менял, утратил бдительность и был без притворств — почти, опустить пару секретов — самим собой. И вот результат, обезоруживающий и прилетающий в лоб — обрисованное в слова “люблю”, которое кажется незаслуженным, которое с собой никак не сопоставляется. — Я часто думал о том, как изменится моя жизнь, когда ты появишься, — Ойкава вытягивает над высотой руку — будто оглаживает течение незримых вод. — Сколько часов я с тобой проговорю, сколькими историями поделюсь — истории, которые я пережил без тебя, — он смотрит на Иваизуми с тёплой печалью — к тому, кого не было так долго, к тому, кто всё-таки случился. — Я не ждал просто кого-то, Хаджиме. Я ждал тебя. Две вещи Иваизуми может сказать сейчас с уверенностью. Первая — люди не откровенничают просто так, люди обычно раскрывают душу в предчувствии обрыва, или же находясь буквально возле него. Вторая — Ойкава явно ошибся с выбором единственного и предначертанного. Иваизуми не считает себя тем, кого ждут, кого стоит держать рядом, кого следует любить. У Ойкавы тем временем в разгаре внеплановая исповедь — не прервать ни словом, ни вздохом: — За эти два года ты успел узнать всё худшее во мне. Желчного брюзжания во мне всё-таки больше, чем солнечных хиханек, хоть ты и пытаешься убедить меня в обратном. Ты помнишь, я говорил тебе, что плохо схожусь с людьми? Так вот я не кокетничал с тобой — я терпеть не могу людей, если это только не самые мои близкие или не мои персонажи. Понимаешь, я терпеть не могу людей, но бешусь, если вдруг им чем-то не нравлюсь. Я терял людей после их фразы “скажи, только честно”. Ещё я не умею правильно сочувствовать, я не способен пожалеть тех, кто сами виноваты, я злопамятный, я цепляюсь к словам и впадаю в бешенство, а ещё я ненавижу лицемерие, но лицемерю при этом сам, потому что это неизбежно, потому что это закон выживания, потому что я сам иногда путаюсь, какой я на самом деле есть. И да, я люблю своих персонажей, а знаешь, почему? Потому что делаю всё, чтобы они не были похожи на меня, — Ойкава резко выдыхается, опускает голову и закрывает глаза, скривившийся от своего же словесного потока и утомлённый самим собой. — Сам не понимаю, зачем тебе всё это говорю, просто… Я рад, что ты со мной. Что каким-то образом терпишь меня, хотя порой я сам себя не выдерживаю. Иваизуми по большей части ошеломлён. Количеством признаний и тем, как надрывно Ойкава звучит — и тем, как он беспрестанно вальсирует между манией величия и признанием себя самой большой бедой. Вечная мания забиться — в угол, в истерике, на кулачную драку со всем миром — стремление вырваться — на высоту без страховки и болезненно с корнем, криво и нервно из блокнота исписанной страницей. Как он себя сам — в клочья и по ветру, чтобы тянули руки и ловили восторженно, как он до лихорадки и исступления — сам себе одержимость и сам себе заклятый враг. — Я не знаю, чем я заслужил тебя, — говорит Иваизуми в растерянном восторге. — Может, сделал что-то плохое в прошлой жизни? — спрашивает Ойкава весело — не подозревает, насколько метко стрельнул. Хаджиме смеётся. О да, вся прошлая жизнь — за отведённой чертой, за полосой сумрака, вымеренная битвами и восходами алой луны. Когда собственное время не обрело ещё форму и не исчислялось привычным людским календарём, когда год — крошечный в его восприятии отрезок — ещё не имел значимости и веса, и даже имя было другим, сложенное из древних букв у истоков мироздания, а теперь у времени появились грани и проставленные отметки, а у нового имени — ласковые коверканья и звучание, узнаваемое с полутонов. — Скажи, ты счастлив со мной? Ойкава от нежданного вопроса теряется — как обычно, ему можно задвигать чувственные речи и сыпать любовными признаниями, а другим заставать его врасплох непозволительно. Он заправляет за ухо прядь — нервная привычка — и смотрит сосредоточенно вдаль, как будто где-то там неоном ему подсветили правильные слова. — Да, — отвечает он уверенно. Улыбается — самому тепло от осознания. — Я счастлив с тобой, Хаджиме. — Так почему же ты сидишь на краю крыши? У Ойкавы глаза округляются в изумлении — пойманный с поличным, на метафоричного слона в комнате бесцеремонно ткнули пальцем. Он смотрит озадаченно за плечо, будто только сейчас осознал себя в пространстве и заметил раскинувшуюся под ним высоту этажей. Отставляет полупустой бокал на парапет, вздыхает тяжело, отводит странно взгляд. — Слушай, это не связано с тобой. — Почему ты так торопился написать свою лучшую книгу до тридцати? — Иваизуми понимает, что резкие интонации сейчас опасны, но в горло впивается тревога — он что-то упускает, он что-то может не предотвратить. — Почему это было так важно для тебя? Что ты собрался с собой сделать в двадцать девять? — Почему ты так нервничаешь, Ива-чан? — Потому что тебе двадцать девять! Ойкава сидит неподвижно, не моргает даже. Улыбка болезненным утешением — с такой отгоняют ночные кошмары и обещают, что всё плохое пройдёт по весне. Вот только весна уже пришла, а до неё приходили и другие. Просто иногда кому-то приходится принять горькую истину — твоё время года никогда не настанет. — Когда мне было двадцать, я понёс в печать свою первую книгу, и в трёх издательствах мне отказали, — Ойкава ёжится и запахивает расстёгнутый пиджак — продувает нещадно, а он всё корчит из себя упрямца. — Я сидел тогда на крыше — страшно раздосадованный, как ты можешь догадаться, поглядывал всё любопытно вниз. И тут мне позвонили — из четвёртого, последнего издательства. С крыши, как ты понимаешь, я спустился безопасным путём, а не тем, каким задумывал. Иваизуми на мгновение видит вместо нынешнего того самого Ойкаву из прошлого — взбалмошный юнец, за каждым углом встречающий апокалипсис, кидающийся на стены и под визгливо тормозящие грузовики, цапающийся со всем миром и сам себе устраивающий проблемы. Загнавший себя на этажи и истязающий себя словами, которые некому прочесть, некуда деть своё рвущееся штормовое, некуда деть себя — говорящего на сорванном шёпоте, потому что весь день прокричал. Истории, которые некому было рассказать — иллюзорное плечо, которое рисовалось воображением, но в которое нельзя было уткнуться. — Неужели ты и правда мог… — Я не знаю, честно. Но не исключаю такой возможности, я тогда был куда более импульсивный и быстро сдающийся, — Ойкава опускает глаза и разглаживает складки на штанах — в клеточку сине-белые, ловил из-за них личностный кризис в примерочной, сомневаясь, брать или не брать. — Я и сейчас не собираюсь сбрасываться, если ты вдруг интересуешься. Странно, да, что мы говорим про прыжки с крыши в такой хороший вечер? Грозу кстати обещали, вот только что-то задерживается. Иваизуми впервые чувствует холодок от его смешков невпопад. Осознаёт, что за всё это время так и не осмелился подойти ближе — держится на расстоянии, чтобы не давить, осторожничает и выверяет каждое движение, словно переговорщик. — Тоору. Давай уйдём отсюда. — Холодно? — Да. Тебе. — Мне нормально. — Всё равно, не нужно тебе здесь сидеть. — Я не знаю, что будет потом, — говорит вдруг Ойкава, порывисто выдохнув и перехватив себя под плечо. — Когда мне всё надоест. Когда я пойму, что написал достаточно. Или наоборот — никогда не напишу того, ради чего стоило начать свой самый первый рассказ в старой потрёпанной тетрадке. Иваизуми чувствует непривычное и горчащее на языке — бессилие. Неспособность спасти того, кому покоя не даёт собственная голова. Мечта, которая исполнилась и опустошила, и мечта, которая так и осталась недосягаемой. Как загадка Фаэтона — была ли планета разрушена, или же планета никогда не существовала, и одинокий пояс астероидов — не обломки затерянной меж звёзд древней цивилизации, а всего лишь космический мусор, так и не ставший чем-то цельным. Иваизуми делает шаг навстречу. Не подходит вплотную, всё ещё боясь навлечь непоправимое, не совершает резких движений и краем глаза замечает на небе молнию, сверкнувшую на востоке. — Возможно, тебе будет плохо. Невыносимо даже, и ненаписанные слова будут тебя душить. И ты, наверное, снова придёшь на крышу, — Иваизуми прикладывает руки к груди, указывая на себя и ловя прицел — отрешённого взгляда, разряда молний и летящих метеоритных осколков. — Но у тебя буду я. Тот, кто уведёт тебя подальше от края. Ойкава трёт плечо — там под рукавом почти зажила недавно вытатуированная ветвь сакуры, изгибы оплетающие и лепестки по коже россыпью. Но не заживает сам Ойкава — вечная открытая рана, кровящая сумбуром фраз, края зарубцевались неровными белёсыми росчерками, бессмысленно сшивать или прижигать, но Ойкава — вопреки — улыбается, вряд ли утешенный до конца, но хотя бы услышавший, что в любой из штормов не останется одинок. Вторая молния бьёт с оглушительным рокотом, вспоров дрожью весь город по цепочке домов и высветив вспышкой небо. Ойкава вздрагивает от неожиданности и оборачивается — слишком резко, слишком отшатывается назад, теряет равновесие — рука в нелепом рывке мажет по воздуху — вскрикнуть даже не успевает, только вытаращить в немом испуге глаза, дёргается судорожно, утратив опору. И падает вниз. Иваизуми в два шага подлетает к краю крыши — мир мгновенно выкрашивает в мигающий алый всполох — на раздумья тратит от силы секунду и бросается следом. Ойкава стремительно несётся к земле — расставив беспомощно руки, осознавая происходящее едва ли. Иваизуми стискивает зубы, изворачивается в полёте и бросается всем телом, прорывающим и преображающимся — привычное человечье разрастается и окрашивается в прожигающую смоль, руки и ноги подгибаются в четыре звериные лапы и выпускают когти, а окликающий зов обращается волчьим рыком. Иваизуми кидается к Ойкаве в хищном прыжке, подныривает под него и ловит на спину, пролетает по косой и прыгает на здание, проезжая вниз и процарапывая когтями железобетон стен. Ойкава — бледный, едва живой — вцепляется в волчий хребет, смяв собой вздыбившуюся чёрную шерсть. Иваизуми позволяет ему ухватиться как следует, соскакивает на соседнюю многоэтажку и проносит его на себе мимо погасших окон, рассекая темноту и с ней же сливаясь, размашистыми прыжками с крыши на крышу, незримым силуэтом прорывая дождевую завесу и пролетая над вывернутым скелетом спящих кварталов. Он проскакивает ещё пару крыш, проезжается по бурому кирпичу и спрыгивает в замкнутую подворотню — в разрез между домами, подальше от дождя и лишних глаз, под перекрёст пожарных лестниц в тусклый кружок света от подбитого фонаря. Иваизуми, ссадив с себя невменяемого пассажира, перевоплощается обратно — дышит рвано, откинув теперь уже человечью голову и вновь устойчиво встав на обе ноги, отфыркивается от дождевой воды и медленно оборачивается. Ойкава держится от него на расстоянии — болезненное зрелище — стоит оборонительно полубоком и жмёт руки к груди, пытается отдышаться и таращится в красочном ужасе. Наверное, нужно сказать хоть что-то, изъясниться о произошедшем для приличия. Иваизуми едва прокашливается, порываясь начать свой неловкий рассказ, как его бесцеремонно затыкает мелодия входящего вызова. Ойкава в полнейшей отрешённости достаёт телефон. Смотрит без каких-либо эмоций на экран и отвечает на звонок, включив громкую связь. — Конфетка моя, не очень ли нагло будет с моей стороны прийти к тебе где-то через часик и забрать кроссовки? Иваизуми с неприязнью прикусывает губу. Просьба Куроо в данный момент звучит из динамика как элемент сюрреализма. — Да, конечно, будем дома как раз, — бесцветным голосом отзывается Ойкава и сбрасывает разговор. Пошатывается на ослабевших ногах, упирается спиной в стену и съезжает вниз, обессилевший и окончательно потерявшийся для пространства, садится на землю и хватается за голову, вороша впившимися пальцами волосы и пряча лицо от назойливого света фонаря. Иваизуми чувствует себя оглушительно бесполезным — как покосившийся и проржавевший дорожный знак на пустом перекрёстке. Он достаёт из кармана телефон — суетливо, сам бесящийся с лишних движений — чертыхается и вызывает такси. Добираются ожидаемо в гробовой тишине. В ней же проходят в квартиру — Ойкава, небрежно скинув в прихожей обувь, словно в трансе проплывает в гостиную, решительно открывает барный шкаф и достаёт бутылку вина. Иваизуми загадочно молчит — тактика интересная, но толку от неё мало. Он просто бестолково таскается за Ойкавой, сопровождая из комнаты в комнату, пока тот нарезает круги по квартире, хлеща вино прямо из горла. Наверное, потому что высказаться по теме он пока не решается, ему вообще непривычно чего-то бояться, но за сегодня ему было страшно уже дважды — чёртова крыша до сих пор стоит перед глазами — но эту грань переступить всё же придётся, это как снова прыгнуть, но уже в одиночку и без спасений кого-либо, зажмуриться и целенаправленно расшибить себя об асфальт. — Почему Куроо называет тебя конфеткой? — Охуеть, — Ойкава возносит к потолку руки в восхищении. — Это, конечно же, единственное, что нам стоит сейчас обсудить. Иваизуми отворачивается с раздражённым фырканьем — он хотя бы попытался разбавить невыносимую молчанку. Он понятия не имеет, о чём и как они будут разговаривать. Ситуация получилась поистине идиотская, и стоит признать честно — Иваизуми никогда не думал, что правда, если ей и суждено раскрыться, всплывёт при обстоятельствах, не представляющих из себя экстремальный цирковой номер. Что они просто сядут трогательно за стол, доверительно поглядят друг другу в глаза и адекватно всё обсудят. Иваизуми знал, что рано или поздно случится какая-нибудь хрень, и вот она — подоспела, воссияла над ними во всей красе. Как же со стороны Иваизуми это было наивно — понадеяться, что у него получится более-менее обычная человеческая жизнь. Куроо прибывает точно спустя обещанное время — беда не приходит одна, вот уж действительно. Они с Ойкавой познакомились по-дурацки — запрыгнули в одно и то же такси, затеяли перебранку на заднем сидении, почти довели водителя до седины. А потом попросили отвезти их в бар, где проторчали всю ночь, чтобы на рассвете ответственно друг другу заявить — быть им отныне друзьями навеки. Собственно, именно Куроо свёл потом Ойкаву с Иваизуми, посоветовав ему в качестве тату-мастера своего давнего знакомого. Насколько давнего — это уже другая история, от Ойкавы любезно сокрытая. Куроо заходит в чужой дом опасливо — видимо, гнетущей атмосферой полоснуло по лицу прямо с порога. — Вы тут не ссоритесь, я надеюсь? — спрашивает он, забирая приготовленный пакет. — А то я как-то подслушал одну ссору, и это дорого мне обошлось. — Он узнал, что я превращаюсь в волка. Тишина сгущается настолько, что её можно скатать в мячик и перебрасывать друг в другу по кругу. Иваизуми держится невозмутимо — Ойкава, не отлипая от горлышка бутылки, взглядом явно намеревается прожечь его насквозь. — О, — Куроо коротко кивает и с интересом разглядывает плинтуса. — Всего-то, пф. Это же не узнать, к примеру, про измену или внебрачного ребёнка. — Подожди, то есть ты всё это время был в курсе?! — переключается в своём негодовании Ойкава. — А я какого хуя не прошёл в ваш клуб посвящённых? Куроо протяжно вздыхает и поднимает в воздух указательный палец, готовясь выдать проникновенный монолог. — Покажи ему, — хрипло обрывает его Иваизуми, почуявший, что терять им уже особо нечего. Куроо прищуривается, не улавливая суть просьбы. Пялится растерянно на свой палец, моргает, смотрит в вопросительном молчании на Иваизуми и вскидывает брови, наконец-то поняв. Ойкава наблюдает за их пантомимами в молчаливом и нарастающем бешенстве. Куроо снова вздыхает — одумайтесь, я просто зашёл забрать кроссовки — бросает пакет на пол и недовольно цокает. Не затягивает с интригой и без лишних представлений превращается в чёрного кота — чернильным мазком перетекает в кошачье тело, ловко и плавно, прохаживается мягко по ковру, глядит угрюмо и покачивает распушившимся хвостом, позволяет полюбоваться и принимает обратно человеческий облик, чтобы не успели соскучиться, модельным жестом оправляет волосы и поднимает с пола пакет, оглядывая присутствующих всё так же угрюмо. Ойкава выглядит интересно — глаза вот-вот выкатятся, сам он близок то ли к обмороку, то ли к двойному убийству. Отшатывается назад, цепляется для опоры за дверной косяк и отпивает из бутылки. Иваизуми выразительно молчит и чешет затылок. — У меня дома нет столько вина, — Ойкава мотает головой в нездоровом смешке. — Я не особо люблю вино, к слову, — делится Куроо зачем-то. — Вон отсюда. — Серьёзно? — Куроо оскорблённо вскидывается. — Да ну брось, ты же видел, какой я очаровательный и пушистый, как у тебя язык только поворачивается? — Вон, я сказал. Куроо прикусывает обиженно щёку. Хочет явно протестовать, но голос и глаза — оседающая ярость, остриё приставленной бритвы — его останавливают. — Оба, — уточняет Ойкава, зыркнув гневно через плечо. Иваизуми удивлённо утыкает себе палец в грудь. Понимает, что повторять не будут, да и вообще терпение Ойкавы сейчас лучше не испытывать, проверяет карманы куртки, которую по возвращении так и не снял, переглядывается молчаливо с притихшим Куроо и вместе с ним выходит из квартиры — хлопнувшая за ними дверь отдаёт звоном в сотрясённые стены. Ночь стоит холодная, высеченная прокатившим дождём и вымершая без посторонних звуков. Иваизуми с Куроо прогулочным шагом обходят фигурные клумбы и по лужам пересекают парковку, ни словом не обмениваются, деля гнетущую и виноватую тишину. У фонаря Иваизуми закуривает — позаимствованная у людей привычка, сперва нравился сам процесс, но со временем к травящему дыму проросла неподдельная привязанность. Предупреждения о вреде здоровью не работают, когда ты демон — можно курить и не переживать, что это тебя когда-нибудь убьёт. Или же наоборот — плохо, что не. Куроо топчется рядом и участливо сопит. — Тяжёлый день у вас был сегодня, как я понимаю. — Ну да, суматошный, — соглашается Иваизуми, переглядываясь с барахлящей фонарной лампой. — С утра техника дома из строя выходила, в студии прорвало трубу, Ойкава упал с крыши. Куроо недоумевающе морщится. Молчит неловко, шуршит пакетом с кроссовками. — И ты решил добить его, устроив ему на дому передвижной цирк с элементами зоопарка? — Я решил избавить всех нас от дальнейших недомолвок. — А он упал после того, как ты ему про волка рассказал? — Наоборот, про волка выяснилось как раз после. Экстренные меры. — А почему он упал? — Сидел на краю. — Опасно, зачем он так делал? — Ты меня спрашиваешь? Люди странные. — О да, — Куроо фыркает в безрадостной солидарности. — Бесконечный источник проблем — самим себе в первую очередь, — умолкает, чтобы не увлечься подколами — момент неподходящий, да и Ойкава ему не чужой и по-своему дорог. — Он здорово разозлился. — Как я мог ему рассказать? — спрашивает Иваизуми — Куроо, себя, дым и пустоту, зная, что ответа в любом случае не последует. — Признаться, кем я на самом деле являюсь? Кем я был и кем для него никогда не стану? После всего, что совершал? Дело не в искуплении — никогда не было в нём. Просто хотелось быть достойным того, с кем засыпаешь рядом искусственно сотворённым сном, не думая каждый раз, касаясь и притягивая к себе, что оскверняешь и ведёшь жизнь, которую не выстрадал и не заслужил, отделался слишком просто, безнаказанный и нераскаявшийся. Куроо не тот, кто станет смотреть с неприязнью сквозь налёт нажитых веков — был там же, видел то же, под тем же небом подставлял ладонь ядовитым дождям. — И когда это люди стали играть настолько важную роль в наших жизнях? Когда, мать их, успели? — Когда я полюбил одного из них, — отвечает Иваизуми — обречённо, будто на собственном приговоре расписывается. — Как оказалось, никто не застрахован от этой напасти. Напасть ворвалась в размеренную жизнь в октябрьский полдень — громыхала вешалкой на входе, со звонким смехом переобувалась в бирюзовые тапочки, сидела в предвкушении на стульчике и глазела на постеры, пока Иваизуми подготавливал рабочее место. Ойкава озарил собой всё — стены тату-кабинета, монохром бесчисленных дней, долгий и одинокий путь, разделенный с собственной тенью, что иногда разыгрывала шутки и преломлялась в волчий силуэт. Оставайся во тьме — тебя же предупреждали, тебе же так настойчиво советовали. — Возвращайся домой, — хмурится Куроо, подуставший от чужих драм. — Он ждёт тебя. — Ага, держит наготове табуретку, чтобы в меня запустить, — Иваизуми поднимает голову, взглядом проносясь по взмывающим вверх этажам до нужного окна. — Безумие, я как будто снова ступаю на поле битвы. — Такова твоя сущность, — Куроо пожимает плечом в мрачном сочувствии. — Ты никогда не вернёшься с войны. Иваизуми невесело усмехается. Докуривает и тушит сигарету прямо в руке, пальцами растерев в пыль окурок. Бьёт локтем по столбу — осточертевший своим нервным тиком фонарь испуганно вздрагивает и смиренно гаснет. Иваизуми проходит в комнату без света — гуашевый мрак, разбавленный просветом из панорамных окон, за которыми не гаснет мучимый бессонницей город. Ойкава сидит на диване к Иваизуми спиной — застывший силуэт на фоне огней — вертит пустую бутылку в руке и слушает что-то тоскливое, играющее из колонки. Мотив знакомый, Тоору иногда мычит его мелодично себе под нос, варя кофе или выбирая наряд на выход. несчастье — это бабочка, и её громоздкие крылья покалечат твой рассудок*. Иваизуми обходит диван и встаёт напротив Ойкавы. Ожидает — хоть и морально не готов — узреть отвращение и предсказуемый страх, но сталкивается лицом к лицу со сквозящей усталостью, с принятием каким-то скулящим и обречённым. — Я понимаю, что должен был рассказать тебе всё раньше, — говорит Хаджиме почему-то тихо. Как будто бабочка, предвещающая плохое, и правда влетела в их дом, покружила неприкаянно и замерла выжидающе под потолком, расправляет медленно крылья и отбрасывает на стену искажённую тень. — Но не так просто решиться на такое. Выслушаешь меня хотя бы теперь? Ойкава не возражает — жмёт плечами и указывает жестом на кресло. Иваизуми предпочитает всё же вещать стоя, торжественно и зрелищно, всё-таки не каждый день приходится делиться подобными новостями. — В общем, я не человек, как ты догадался, — Иваизуми приглядывается к Ойкаве — а точно ли догадался, вдруг всё-таки не уловил. Ойкава корчит изумлённое лицо — вот это да, вот это не приходило даже в голову. — Хотелось бы побольше подробностей, — просит он и пультом выключает музыку, погрузив комнату в резкую тишину. В неуютную такую, зловещую даже. Хотя Иваизуми достаточно наслушался подобных — над опустевшими полями битв, в вымерших городах, в сожжённых домах, в одинокой квартире повесившегося. — Я демон, — Иваизуми переминается с ноги на ногу и потешно разводит руками. Он этот разговор не репетировал, поэтому и выходит всё комедийно нелепо — дурацкие люди вокруг, и от них невольно тоже нахватаешься дурацкости. Ойкава с шумом втягивает воздух — не закатывает истерик и не шарахается от Хаджиме в ужасе, но секреты, раскрывающиеся ему сегодня, явно не относятся к тем, на которых просто прижмёшь ко рту ладошку с поражённым аханьем, отшутишься или покиваешь с мудрым лицом. В ином свете предстал не только тот, кого он знал и с кем жил под одной крышей, но и сама картина мира слегка покосилась, если вовсе не сорвалась с гвоздя и не вывалилась из рамки. — И зачем демону встречаться со мной? Иваизуми задумчиво молчит. Хороший вопрос — сам себе задавал такой же два года назад, пока не нахлынуло, не опалило и не прожгло насквозь, и позже вопрос уже всплывал только один — как раньше умудрялся существовать без. — Потому что демон любит тебя?.. Ойкава смешливо фыркает. Покачивает нервно закинутой на колено ногой, вскидывает резко руку и швыряет за спину бутылку. Та разбивается об пол с оглушительным звоном, с которого оба даже не вздрагивают, чудом не задевает ничего из мебели и вещей. Бессмысленное хулиганство, сам же потом потопает в темноте из комнаты и поранится. — Ты ведь не мой ровесник, верно? — спрашивает он вдруг, не дав Иваизуми сдвинуться с места и убрать осколки. — Насколько ты на самом деле старше? Иваизуми слегка других расспросов ждал, но не ему придираться. Ему бы радоваться, что его вообще пустили на порог и не выставили пока за дверь чемодан. — Гораздо. — Исчерпывающе. — Согласен. — Ты чувствуешь, что разговор у нас как будто не клеится? — Но я же отвечаю на твои вопросы? — Что будет с нами, когда пройдут годы? — В идеале? Будем неразлучны и счастливы. — М-м. Оптимистично. — Разве люди не мечтают об этом? Встретить старость с тем, кого они любят. — Есть такое, — кивает Ойкава мрачно. Лицо в полумраке ваяется во что-то холодное и чужое. — Только они стареют вместе, Ива-чан. До Иваизуми вдруг доходит — с натужным скрипом, оставляя незримые жгучие ссадины. У Ойкавы и без того бзик — на быстротечности времени, на бесконечном беге за ним и от него, на том, что молодость неизбежно отцветёт, как выгоревший на солнце портрет, что однажды корень в волосах сам выкрасится в белый, что в руках уже не будет прежней силы, а в мыслях — прежней ясности. И рядом будет не тот, кто разделит с ним схожее, а тот, кто будет лишь наблюдать — и печаль во взгляде с каждым днём будет тяжелее, и к ней добавится жалость, и вина неуместная, и бессилие хоть на что-то повлиять. Для Ойкавы как будто не столь важно, кем является Иваизуми — его больше страшит очевидная разница между ними, которая с годами станет только острее. Для Иваизуми же открытие и шок, что Ойкава задумывался о них двоих настолько далеко. — Я для тебя всего лишь букашка, верно? Краткосрочная и несовершенная, неспособная противостоять годам, болезням и неминуемой смерти, — Ойкава откидывается на спинку дивана, выгибает шею и усмехается — рисунок бабочки попадает на свет и выжигается чётким контуром, хрупкие и старательно выведенные крылья вот-вот всколыхнутся и скользнут по чувствительной коже. — Ещё и лезу тут со своими примитивными проблемами, с привязанностью. С романтикой какой-то тошнотворной. — Так, позволь-ка тебе слегка грубовато возразить, — Иваизуми хватает Ойкаву за плечи, обращая на себя его взор и удерживая перед собой, будто тот может потеряться из виду, стоит нечаянно моргнуть. — Я не считаю тебя чем-то незначительным и примитивным, ясно? Хоть ты и прав, говоря, что человеческая жизнь для меня скоротечна и подобна горению спички, но ты — самое дорогое, самое непостижимое и самое восхитительное существо, что случалось со мной за всю мою изматывающе долгую жизнь. И я видел войну, я видел, как она прорастает из посеянных семян раздора, я вёл легионы демонов истреблять друг друга, я обрекал на гибель смертных воинов, но ты сам — ты война, Тоору, неутихающая война с самим собой, с воспалённым расколом внутри твоей головы, с не покидающими тебя навязчивыми мыслями. Ты — очеловеченное поле битвы и безумие в кровавом закате, агония по самому себе, возведённая в бесконечность. Я влюблялся в войны, но ни в одну — так сильно, как в тебя. Тишина отрезвляет лучше хлёсткой пощёчины. Можно услышать эхо собственных слов, въедающееся в стены, отзвуки собственных шагов, которые не предвещали ничего хорошего, шорох призрачный под потолком, как будто что-то притаилось и наблюдает. — Полагаю, я наверняка тебе отвратителен после всего, что упомянул о себе, — Иваизуми ослабляет хватку и опускает руки, отстраняется медленно и опасливо, будто натворил непоправимое — будто тот, кому положено прятаться во тьме, осмелился показаться на свет. Ойкава — сражённый и растерявший все ответные реплики — застывает в растерянности на своей половине дивана. Тянет к Хаджиме руку — та повисает в воздухе, будто из страха обжечься — затем подаётся вперёд сам, ловит лицо в холодные ладони и разворачивает к себе — смотрит отчаянно, будто бежал и догнал, смотрит рассерженно, смотрит — внезапно, будто озарилось — с изломанным обожанием, улыбается хитростью и весной, с которой когда-то всё и началось. — Постарайся получше, чтобы отпугнуть меня. Иваизуми хмурится — в непонимании, в настороженности, присущей отшельникам, диким и нелюдимым, смущённым лаской лишь потому, что не считают себя её достойными. Ойкава как чувствует, что нужно усмирить и приручить, обвивает руками шею и целует в щёку, закрепляет без слов — не злюсь, не отвергаю, не боюсь. Иваизуми в такие моменты думает — ему никогда не понять людей. Особенно одного конкретного человека, которого он наконец-то крепко обнимает в ответ и которого он не заслуживает. Который сидит спокойно минуту от силы, после чего снова суетливо ворочается и спрашивает: — А ты можешь прямо сейчас превратиться? — Зачем? — Не успел как следует тебя разглядеть. Иваизуми недоумевает. Видимо, сменив гнев на милость, Тоору уже не торопится гнать вон и прочь за фокусы с перевоплощением — ему теперь любопытно. — Нам ещё многое предстоит обсудить, мне кучу всего нужно обдумать и осознать, — отвечает Ойкава, считав немое замешательство. — Но я очень устал за сегодня, так что просто побудь со мной. Иваизуми хочет воспротивиться и порявкать ещё, но с тяжёлым вздохом соглашается. Слов за сегодня сказано много — а всё равно всегда будет недостаточно. Он выпускает Ойкаву из объятий и поднимается с дивана, отходит подальше и оглядывается вокруг, прикидывая возможный урон от своей трансформации. Теперь Ойкава видит его так же — чёрный силуэт на фоне окна. Смотрит пристально и не дыша, как человеческая фигура разрастается и превращается в звериную, как привычный профиль сменяют волчьи очертания, как огромная волчья лапа врезается в кофейный столик и недовольно отодвигает его в сторону, уронив стопку книг и сбив в гармошку поддетый ковёр. Ойкава подходит ближе. Оглядывает волка заворожённо, с трепетным восторгом и благоговением, как перед чем-то сказочным, величественным, неподвластным человеческому рассудку. Дотрагивается бесстрашно до волчьей пасти, вглядывается в застывший янтарь волчьих глаз, в которых отражается искажённо, преломленный и затемнённый неподвижным зрачком. — Вот и свершилось. Наконец-то ты выше меня, Ива-чан. Хаджиме отвечает ворчливым рыком. Садится перед окном в позу сфинкса и складывает передние лапы, гордый и невозмутимый демонический волк, что видел расцветы и падения древних империй, внушал ужас одним лишь своим нечеловеческим видом и выхаживал среди растерзанных трупов — впервые в таком обличии терпит насмешки дерзкого смертного. Ойкава опускается на пол и усаживается рядом, прижавшись к тёплому боку. Подносит руку и осторожно гладит густую шерсть, поглядывает в немом вопросе — Иваизуми отводит взгляд, не возражая. Ойкава с довольным хыканьем зарывается в шерсть обеими руками, тискает восторженно и треплет Иваизуми за ухом, как гигантскую и ужасно добрую собаку. Передразнивает возмущённое рычание и всё же успокаивается, приглаживает бережно вздыбившуюся холку, укладывает на волчью спину голову и затихает, подтянув к себе колени и закрыв глаза. У Иваизуми это впервые — кто-то живой и доверяющий, жмущийся к его волчьему боку. И до сих пор бывает непривычно, когда ночь шьёт над городом полотно звёздного неба — настоящего и мирного — время обретает меру и значимость, а жизнь — волнительный смысл, и всё сокрытое во тьме, даже если оно и поджидает где-то неподалёку, не посмеет к ним подобраться. Человек засыпает безмятежным сном — каждый его вздох оберегает неприступный волчий страж.
Примечания:
Права на все произведения, опубликованные на сайте, принадлежат авторам произведений. Администрация не несет ответственности за содержание работ.