***
«Я ненавижу эти ёбаные волосы» Ножницы находятся на уровне глаз. Но сил отрезать не хватает. Сугуру долго всматривается в своё отражение. Ему претит каждая человеческая деталь, само понятие человечности. Это навязанное чувство уважения, взращённое в нём кем-то другим. Почему из всех миллиардов, бесчисленного количества душ на этой планете именно ему нужно было родиться в этой идиотской семье? Он заставляет себя нажимать на ножничные кольца, хочет вынудить, пересилить. Обещает, что сейчас, в эту самую секунду, обязательно дойдёт до конца. Как не раз клялся в порыве злости, смешанной с обидой. Однако в последнее решающее мгновение опускает руки, царапая внешними сторонами полотна пожелтевшую керамику раковины. Узнавать себя в отражении становилось сложнее с каждым разом. В голове плотно поселились мысли, что нужно бежать отсюда как можно скорее, что оставаться в этом доме — себе дороже. Но взяться за ручку входной двери, переступив ветхий домашний порог, оказалось не так просто. В противовес значимому аргументу «за» мгновенно находилась тысяча аргументов «против». Куда идти? На улицу к бездомным? К Сёко? Ни один из вариантов не вписывался в воображаемую картину будущего. Побег из дома не принёс бы отцу ничего, кроме облегчения. А Сугуру ничего, кроме дополнительных проблем. За одну минуту ему удалось придумать как минимум десять. И этого было достаточно, чтобы отложить размытые наброски плана, которому обязательно суждено стать реальностью. Когда-нибудь. Терпеть осталось год. Всего лишь триста шестьдесят пять дней. А дальше на руках аттестат об окончании старшей школы, какие-никакие карманные деньги, самая дешёвая квартира где-нибудь на токийских ошмётках. И свобода. Переехать в семнадцать — это тяжело. Это почти невозможно, если быть честным. Но то место, куда он собирался, вернее, люди, которые там жили, наверняка не отличались особой принципиальностью. Во всяком случае хуже, чем сейчас, быть не могло. Любить Сугуру было легко. Он удивительным образом сходился с людьми, располагая к себе каждого. Другие тянулись к нему, отыскав внутри что-то невысказанное, молчаливое, своё. Его спокойствие было заразительно. И, пусть сам он этого не признавал, не замечал, большинство дверей перед ним были открыты. Он верил, что ему обязательно повезёт. Не бывает же бесконечно чёрных полос. Казалось, что чем сложнее становится ситуация, чем больше она обостряется и накаляется, тем ближе то самое заветное «белое». Когда на импровизированной семейной сцене исчез один персонаж, жить в квартире стало совсем невыносимо. Сугуру нередко думалось, что до семнадцати он не доживёт. Так и останется безмолвным отголоском человека. И жизнь его, совсем маленькая, незначительная, юная будет вытекать алыми разводами на деревянный потёртый пол. Подобные мысли часто посещали его подростковую голову. У него никак не получалось заставить себя посмотреть на своего родителя. Он кидал на него редкие взгляды, когда тот находился в бессознательном состоянии, перепив алкоголя. И понимал, что не может думать ни о чём, кроме ненависти. Всё его силуэтное изображение, обрывчатое, невыразительное лицо не вызывало внутри ни одной положительной эмоции. У Сугуру невольно сжимались кулаки. Он старался бороться против тёмного, неправильного чувства, которое подсказывало, что пора действовать. Существовало столько способов убить. Задушить. Взять в руки подушку, прижав неразумное, опьянённое тело собственным весом. Крепко зажать одной рукой орудие убийства, нажать так сильно, чтобы сломать все носовые кости, чтобы не дать возможности вывернуться, извернуться, выбраться. Чтобы смерть была медленной и мучительной. И не сразу пришло понимание, что на самом деле происходит. Или голыми руками. Обхватить пальцами жилистую шею. И всматриваться в удивлённые, ошарашенные черты, искривлённые в спасительной попытке вдохнуть. Зарезать. Взять его самый любимый нож. Единственный большой нож в доме, за который отец не стеснялся хвататься, пока выбивал из Сугуру последние остатки сознательности. Этот чёртов нож — хотя, скорее ладони, сжимающие его так сильно и яростно, что белели костяшки — оставил на теле Гето столько мелких, но говорящих рубцов, крошечных напоминаний о безосновательной ненависти. Её причину Сугуру никогда не понимал. Он ежедневно перебирал миллионы оснований, но так и не находил ответа. Будучи совсем ребёнком, он старательно выпрашивал их, сквозь слёзы обращаясь к матери, прижимающей его ближе. И, когда её не стало, сдерживаться больше не требовалось. Исчезла последняя ниточка, связывающая Сугуру с человеком, мужчиной, посторонним в его жизни персонажем. Называть его отцом не поворачивался язык. Но внутренний пацифизм, заложенный будто бы на генном уровне, так сильно вживлённый в понятие реальности, запрещал воплощать любую дикую, сумасшедшую фантазию. Было ещё кое-что, не позволяющее Сугуру обрезать волосы. Они во многом делали его похожим на мать. В глазах подростка женщина без преувеличения уподоблялась Богу. Некому эфемерному, ангельскому образу, посланному, чтобы окончательно не потеряться в бреду. В идиотском отчаянии, будничной грусти. Кошмарности, которую беспрерывно привносил в его жизнь отец. Вдвоём они положили на свои плечи боль друг друга. И всеми силами старались сохранить, уберечь то немногое, что осталось от привычного понятия «семья». О произошедшем с матерью Сугуру не знал. Когда решался обратиться к отцу, тот молчаливо продолжал заниматься своими делами, в очередной раз игнорируя, не признавая существование сына. Глубокой ночью Сугуру представлялось самое страшное. Он всё-таки её убил. И с каждым днём он убеждался в своей теории всё больше и больше. Он тихо наблюдал, как пропадают из дома её вещи. Продаются за бесценок в соседнем ломбарде. Спускаются на новую бутылку алкоголя. Ядовитое опьянение предавало острым, режущим словам отца особую едкость. Хотя вытерпеть, пропустить мимо ушей оскорбления, издевательские насмешки и колкости от человека опущенного, находящегося в самом низу социальной цепочки, было легко. Защищаться от настойчивой, безрассудной ярости было сложнее. — Хватит! — Сугуру орёт, больно сталкиваясь щекой с кухонной тумбой. Отец мёртвой хваткой цепляется за его длинные волосы, растрепавшиеся в результате продолжительных побоев. — Я тебе, блять, покажу, как на отца смотреть свысока, тупое ты создание! — Мужчина отрывает голову сына, волочит прямо за длину, сильно натягивая корни волос, наверняка разрывая их клочьями. И мгновенно ударяет ей о твёрдую поверхность вновь, дробя юношескую бровь. Сугуру явно ощущает дезориентирующую, пульсирующую боль в висках. И молится. Старается ухватиться за остатки сознания, за эту чёртову столешницу, упирается руками. Они мгновенно оказываются перехваченными. Он полностью обездвижен. Хотелось ответить, объясниться, не прекращать пытаться даже спустя столько лет. Пусть он и знал, что не услышат. Не поймут, не захотят выслушать и понять. Но эта попытка была автоматической реакцией организма, последней надеждой защититься. Вдруг получится. Но не получалось. Ни в десять, ни в четырнадцать, ни в шестнадцать. Никогда не получалось достучаться до этого животноподобного ничтожества. Его жутко тошнило от перевёрнутой, потерянной в неполных комнатных картинках, весело пробегающих перед глазами мутным пейзажем, квартиры. Саднят ладони, когда он оказывается силой брошен на пол. Отец всегда безошибочно попадал по лицу. Туда, где было заметнее всего. И знал, что Сугуру непременно сохранит эту тайну за четырьмя стенами, не посмеет пожаловаться, рассказать кому-то. И тем более появиться в таком виде в школе. Ведь это будет позор. Что подумают люди? Мужчина оставляет следы своих кулаков на гематомном, раненом лице. Бьёт чётко, выучено и отточено. Естественно. За столько лет он выработал паттерн. Изучил и прознал, как будет больно. И стыдно. Он поднимается на ноги, утягивая сына за собой. Сильно пыхтит, оглядывая пошатывающуюся, едва ли удерживающуюся на ногах фигуру Сугуру. Но наступает момент, когда всё затихает. Замирает как будто. Останавливается во времени, подкрепляемое звонкой тишиной. В подобные мгновения отвращение Сугуру к собственному родителю достигало апогея. Ему становилось тошно от истошных рыданий, отчаянного крика куда-то выше, за пределы квартиры. Мужчина разрывается в агонии, пытаясь дозваться до небес, посылая свои неразборчивые молитвы не понятно кому. И, помутнённый своим помешательством, неизменно обращается к сыну. Он шатко приближается, пока подросток остаётся неподвижным. Выжидает очередного удара, сжимается весь, морально готовясь получить ещё. — Прости меня! — Вдруг захлебывается рыданиями мужчина. — Прости, пожалуйста, прости! — Он падает вниз, опускаясь перед юношей на пол. Близко прижимает его к себе, оборачивая руки вокруг коленей. Его взгляд неизменно, будто по сценарию, находит заплывшие, опухшие от ударов глаза Сугуру. Он цепенеет от резкой смены гневного, опасного настроения. И каждый раз не смеет пошевелиться. — Не понимаю, как я мог тебя ударить. Я ведь так люблю это лицо. Его рука тянется выше, но не может дотянуться. Он хочет прикоснуться пальцами к израненной, окровавленной коже. И выглядит, будто тянется к Богу. Будто видит перед собой совсем не Сугуру. Он плачет вместе с отцом. Не от жалости. От идиотской, душащей обиды. От бессилия. От противного чувства бреда и абсурда. И снова хочет обрезать эти ёбаные волосы.***
Конечно же Сугуру опаздывает. Он влетает в магазин, когда внутри горит свет, а табличка приветливо смотрит наружу словом «Открыто». Хозяина нигде не видно, как и Джого, которому не удалось поменяться с ним сменами только потому, что Сатору нагло отключил его мобильный на все выходные. Просто взял и полностью выключил телефон. Не поддаваясь на все «а что, если», бесконечным потоком вылетающие из рта Гето, он не отдавал его, пока не упал на постель, абсолютно лишённый сил. Для почти-что-тридцатилетнего у него их слишком много. Надо признаться, такой непроизвольный детокс всё-таки пошёл ему на пользу. Из солидарности свой телефон Сатору выключил следом. Оба мобильных отдал на сохранение Мимико и Нанако. Строго приказал не поддаваться никаким обманчиво-милым просьбам, отчаянным мольбам, угрожающим приказам. И точно не вестись на монологи о старшинстве и послушании. На два дня концепции уважительного отношения к названному родителю полностью искоренялись из подростковых сознаний. Проблем с этим не возникло у Нанако. Мимико воздержалась от комментариев, но по ней было видно, что такое бесстыдное нарушение общественных правил ей не понравилось. Сугуру нацепил бейджик, перевязал волосы, совсем выбившиеся из тугой причёски из-за продолжительного бега. И устроился на своё законное место за прилавком. Ради приличия он простоял неподвижно около минуты, ожидая посетителей или кого-то из персонала. Готовился быть обруганным разочарованным директором. Однако, когда ни того, ни другого не случилось, быстро полез в карман штанов, чтобы достать разрывающийся от сообщений телефон. Сатору: «Я не могу заснуть» «А вот если бы тебе не надо было на работу…» «Мы бы сейчас вместе спали» «Нет, это когда такое было, чтобы я не смог спать?» «Видимо, у меня какая-то форма зависимости» «Я серьёзно болен» «Тобой» Сугуру: «Какой же ты идиот» Сатору: «Но я же твой идиот» «Сугуру, я твой идиот?» «Я вижу, что ты читаешь!» «Немедленно скажи, что я твой идиот, или я приеду в магазин» «И буду позорить тебя» «Я уже одеваюсь» Сугуру: «Мой» «Ты мой идиот» «Доволен?» Сатору: «Хе-хе. Теперь да» «Я люблю тебя» Сугуру: «И я тебя» — Спасибо Вам, Гето-сан. — От испуга сердце Сугуру теряется где-то в пятках. Он сразу же прячет телефон подальше, стараясь глазами отыскать хозяина магазина. Его голос отдаётся между стеллажами. Оттуда виднеется тёмная макушка. Мужчина решительно выдыхает, подготавливаясь к худшему. Он мысленно оттачивает свою самую обворожительную улыбку, выбирает между серьёзностью извинений вместе с добровольным признанием своей вины и работающим во все времена способом прикинуться дурачком. В такие моменты к нему непременно возвращается совесть. Она заставляет выбрать честность и откровенность, встречаясь лицом к лицу с последствиями неверных выборов. Хотя Сугуру уверен, что, если бы мог повернуть время вспять, непременно остался бы с Сатору подольше. — Я прошу прощения, проспал и… На слабую попытку оправдаться оборачивается не одна, а две пары глаз. И любое оправдание теряет всякий смысл. Женщина перед ним держит знакомую пару ключей — Сугуру лично забирал их, чтобы раздать новым сотрудникам — и ровный лист бумаги, не так давно висевший у самого входа в магазин. В нём мужчина признаёт объявление о поиске уборщицы. Его он тоже вешал самостоятельно. — Сугуру, познакомься. Это наша новая сотрудница. Она откликнулась на объявление. Гето-сан, это Сугуру. Можете обращаться к нему в любое время, он Вам всё покажет. Его слова, абсурдные, до смешного нелепые указания не различаются сквозь оглушающий звук собственного сердца. Это оцепенение, сравнимое лишь с самым сильным шоком, парализует всё тело. Он постепенно отключает органы чувств, лишает способности слышать. И видеть. — Сугуру, ты что, плачешь? Ты чего? — Спохватился начальник, становясь ровно перед мужчиной и обхватывая того за плечи. Он несильно трясёт брюнета, стараясь заглянуть ему в потупленные вниз глаза. Иногда правде лучше оставаться сокрытой. Спрятанной от чужого взгляда. Ей лучше никогда не вылезать наружу. До конца своих дней скитаться по тёмным жизненным углам. Но по какой-то невероятной причине она отказывается действовать во благо. Прятаться ради того, чтобы спасти, чтобы уберечь однажды разбитое вдребезги сердце от повторной катастрофы. Она вскрывается именно тогда, когда ты меньше всего это ждёшь. Судьба жестокой насмешкой находит способ переломать тебя к чертям. Как будто считает, что тебе не суждено стать счастливым. Удача, она не для тебя. Возможно, для кого-то другого. Как будто всё радостное и положительное даётся тебе для того, чтобы больнее было воспринимать грядущее. И эта блядская несправедливость убивала Сугуру. Кто-то должен быть невероятным везунчиком, раз условное «чёрное» и «белое» существовали для поддержания вселенского баланса. Потому что Сугуру бесконечно притягивал исключительно «чёрное». — Подожди, я найду какой-нибудь платок. — Учтиво сообщает хозяин магазина, совершенно обескураженный подобным поведением. И как вести себя? Где хоть какая-нибудь инструкция? Они стоят в абсолютном молчании, которое периодически разрывается предательскими сопливыми всхлипами Сугуру. Идиотские слёзы никак не хотят заканчиваться. Они крупными каплями обрамляют лицо мужчины, неприятно собираясь на подбородке. — Сугуру, я могу объяснить. — Не надо. Всё так, как он помнит. Её иссиня-чёрные волосы. Такие же, как и у него самого. Её добрый, сейчас совсем растерянный и виноватый взгляд. Старческие морщины, собранные вокруг глаз, на лбу. Её едва ли заметные ямочки на щеках, когда она разговаривает. В волосах седина. Одиннадцать лет разлуки отражаются на её лице лишь заметными признаками старости. Мозолистыми руками — явным свидетельством тяжёлого труда. Она намного ниже, чем Сугуру помнит. То ли сам подрос, то ли она совсем сжалась. Возраст делает её фигуру малозаметной, на первый взгляд совсем лёгкой и невесомой. Что он ожидает от неё услышать? В голове столько вопросов. Но нужно ли? То, что сейчас она стоит перед ним спустя столько времени, времени, когда он оплакивал её, когда искал по всем однообразным улицам, развешивал идиотские объявления о пропаже, ведь знал, что никому, кроме него, не будет дела, перечёркивает всё светлое, что сохранилось в память о ней. — Сынок, пойми, я не могла там жить. Твой отец… — Понять? — Невесело усмехается Сугуру, ладонями размазывая солёные слёзы. — Поверь, я прекрасно понимаю. Потому что это я остался с ним жить! Потому что это мне пришлось работать на двух работах в шестнадцать лет! Я окончил старшую школу с отличием. Ты знала? Мать Сугуру пытается приблизиться к нему. Но это непозволительная роскошь. Он чувствует себя невозможно преданным. Обманутым самым близким, самым родным человеком, память о котором спасала его, когда казалось, что выжить не получится. — Он бил меня все эти годы. Он продолжал меня избивать после того, как ты исчезла. Только тогда он бил меня сильнее. За то, что я существую, и за то, что ты ушла. — Сугуру, мне… — Он знал об этом? Отвечай, он знал, что ты просто свалила от нас? Что ты оставила меня с этим животным? — Дай мне объяснить… — Отец бил меня особенно сильно, когда напивался до белки. Потому что начал узнавать во мне тебя. Он рыдал, как ребёнок. И повторял, глядя мне прямо в глаза, о том, как сильно его любит, это лицо. Женщина не выдерживает, сильно прижимая ладони к губам, чтобы заглушить громкие, отчаянные отголоски плаксивого ужаса. Описанное сыном представлялось ей в самых страшных и ярких подробностях. Она знала. Прекрасно знала, насколько жестоким и безумным может быть этот человек. И никогда не прекращала себя винить за то, что приняла решение оставить Сугуру с ним. — Я хотел умереть, я просто хотел, чтобы меня не существовало. Ты была единственным человеком, который был мне нужен. Блять, я думал ты умерла! Ты хоть представляешь, какого мне было? Я думал, он нахуй убил тебя! Его истерика разносится по ограниченным магазинным метрам воплем. Таким отчаянным и жалким, что немедленно хочется забрать слова обратно. Зашить себе рот. Но та обида, захлестнувшая мужчину полностью и без остатка, не даёт прекратить. Хочется, чтобы она узнала, прочувствовала и осознала всю боль, которую причинила сыну своим уходом. — Сугуру, пожалуйста, успокойся! Её безнадёжные попытки удержать под контролем чужое сумасшествие кажутся ему смехотворным плевком прямо в лицо. Он ощущает, что сдержать неимоверную бурю эмоций совсем не удастся. Гето пресекает любое желание дотронуться, прикоснуться, отметая её руки в разные стороны. — Успокоиться? Извини, что не могу успокоиться, когда вижу свою мать впервые за одиннадцать лет! Я думал, что ты умерла! Ты осознаёшь? Ты вообще слышишь, что я тебе говорю? Его истерия перекрывает все дыхательные пути. И он верно начинает задыхаться, убитый собственным неверием. Неужели это всё реальность? Открыв глаза, хотелось просто проснуться рядом с Сатору, чтобы он аккуратно и взволнованно стряхнул заботой остатки плохого сна, притянув в свои объятия. Сугуру старается говорить, выплеснуть всё, что накопилось за эту долгую молчаливую вечность, проведённую в скорби по человеку, который никогда не умирал. Но его слова становятся бессвязными, теряются в частых попытках вдохнуть, позволить лёгким набрать побольше воздуха. Потерянный в сильной, дезориентирующей головной боли, он не замечает, как женщина успевает проникнуть ближе, сильно прижимаясь к нему. И Гето вновь чувствует себя ребёнком. Так легко и бесхитростно обманутым собственным родителем. Он вмиг начинает путаться, кто на самом деле был злодеем в этой истории. Образ отца, которого он так страшился всё детство, всплывает в голове всё теми же жуткими картинками. Однако сейчас в этот пугающий облик добавилось немое понимание. Его невыносимая печаль, отражающаяся в каждом ударе, приобрела извращённый смысл. Они переживали её уход вдвоём. Так, как умели. Поступки отца никогда не найдут в сердце Сугуру оправдания. Но эта тайная забота, которую он старался проявлять, не раскрывая истинной причины исчезновения матери Сугуру, казалась ему приятной. Она путала его однозначную антипатию, вынуждая начать испытывать нечто большее, чем всепоглощающее чувство ненависти. — Не трогай меня. — С отвращением выплёвывает мужчина. Он обессилен продолжительным криком и слезами. Хочется просто уйти. Исчезнуть. Гето вырывается из сильных объятий, цепляющихся ладоней. Подобным образом он крепко держался за собирательный образ матери все эти годы. Забавно, как всего лишь одна судьбоносная случайность может разбить всё представление о мире. О семье. О себе самом. Сугуру с силой вырывает именной бейджик, небрежно бросая его на прилавок. И покидает пределы магазина, игнорируя бесконечные женские попытки его окликнуть и догнать. Весь путь до дома кажется расплывчатым, неясным пятном. Боль и обида мешаются с чувством невыносимого стыда за собственные слёзы. Сквозь них Сугуру ловит на себе косые взгляды, отпечатки глаз, полных беззвучного осуждения. Показывать свои эмоции, да ещё и на людях, совсем не принято. Запрещено негласными японскими правилами. Остановить предательское разочарование удаётся лишь спустя мучительные пятнадцать минут, проведённые в вагоне метро. — С возвращением! Ты чего так… — Сатору выбегает из комнаты, наспех натягивая одну из футболок Сугуру. И застывает. Весёлая улыбка медленно стекает с лица, пока он изучает глазами опухшее, заплаканное лицо Гето. — Рано. В такие моменты, тогда, когда нужно было быть рядом, Годжо непременно терялся. Он боялся сделать лишний вздох, не то, что пошевелиться. Перед ним стоял призрак человека, которого он знал. Он неловко мялся у самого порога, зажёвывал щёки, кусая их до самой невыносимой боли, впивался ногтями во внутреннюю сторону ладоней, старался смотреть сквозь, за пределы, Сатору — всё, чтобы только не расплакаться вновь. Сугуру мужественно держался ровно до тех пор, пока не прозвучало ожидаемое, банальное «Что случилось?». И тут же разрыдался, будто мальчишка. Он беззвучно глотал слёзы, оказавшись в объятиях непонимающего, растерянного Годжо. Сильно цеплялся за чужие руки, как будто они могли защитить, уберечь от жестокой реальности. Он прижимал эти руки, так заботливо и осторожно притягивающие его к себе, пока Сатору укладывался рядом, ни на секунду не отпуская Сугуру из объятий. И невероятно сильно, безумно, хотелось верить, что это всё нереально, не взаправду. Что мягкие, совершенно знакомые и родные поглаживания по голове, пальцы, теряющиеся в волосах, смогут унять гадкую боль, разрастающуюся с каждой секундой всё больше и больше. Всё стереть из памяти, забыть обещания, выплюнуть яд со вкусом предательства. Сколько дней и ночей понадобится на этот раз, чтобы рана затянулась? Весь парадокс заключался в том, что чем сильнее ты любишь, тем больнее тебе переживать любую измену. А этот момент непременно наступает. Он неминуем, не подвержен изменениям. Его невозможно избежать. Он, подобно смерти, рано или поздно настигнет тебя. Вопрос лишь в том, на долго ли ты сможешь от него скрыться? — Всё хорошо, слышишь? Я с тобой, я буду рядом. Сугуру, я люблю тебя. Гето так и засыпает, скованный чужой заботой. Окружённый осторожными касаниями, долгими поцелуями в макушку. Его сердце абсолютно открыто, доверительно протянуто Сатору. Он верно подарил свою часть ему, позволив пробраться внутрь. И понял, что, если Сатору однажды решит уйти, предать его доверие, сделать этот порез, изранив его протянутую на ладони душу, то эта боль будет сравнима лишь с той, что ты ощущаешь, когда сердце вырывают из груди. Оставляя тебя нагим, беззащитным. Оставляя тебя наедине с собственными мыслями, с тысячей вопросов о том, что ты сделал не так. Где нужно было поступить по-другому. Сугуру надеется, что этот момент никогда не настанет.